(Публ. – А. Колесов)
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 256, 2009
Михаил Васильевич Щербаков – поэт, прозаик, издатель, фотограф и путешественник. Родился в Москве в 1890 (возможно – в 1891) году. Образование получил в Императорском высшем техническом училище. В 1914 году был мобилизован, направлен во Францию; в Лионе прошел краткосрочный курс военной фото-аэросъемки. Затем Щербаков был отправлен в Салоники, где принимал участие в военных действиях французской авиации. Щербакову было предоставлено французское гражданство и работа в Индокитайском банке в Ханое. Из Ханоя он переезжает во Владивосток. Начал писать и публиковаться во Владивостоке. Познакомился с Вс. Н. Ивановым, Арс. Несмеловым и др. русскими писателями. Редактировал газету “Русский край”. В 1922 году эмигрировал, жил в Китае (работал во французской полиции), во Вьетнаме, потом во Франции. Много путешествовал.
В Китае Михаил Щербаков возглавлял литературное объединение “Понедельник”, с конца 1933 г. руководил шанхайским литературным объединением “Восток” и редактировал альманах “Врата” (вышло две книги: 1934 и 1935, оформление Василия Андреевича Засыпкина, портретиста, основателя художественных студий в Харбине и Шанхае); переводил с китайского, занимался издательской деятельностью. Сотрудничал в ж. “Парус” (Шанхай), “Прожектор” (Шанхай), “Русское обозрение” (Пекин), “Современные записки” (Париж); в газетах “Молодая Чураевка”, “Руль”. Щербаков был увлечен цветной фотографией, фактически использовал метод Прокудина-Горского – сочетая для достижения цвета несколько светофильтров. Перед отъездом во Францию в 1950-х, не имея возможности взять с собой свои книги, Щербаков сложил их в подвале дома и попросил В. А. Слободчикова сохранить их. Позже подвал был затоплен и часть коллекции погибла; оставшиеся книги были переданы Слободчиковым в 2005 году на родину Щербакова, в Отдел литературы Русского Зарубежья РГБ.
Михаил Васильевич Щербаков покончил жизнь самоубийством в Париже в 1956 году. Он автор нескольких книг, изданных в Китае и Японии, в том числе – сб. стихов “Отгул” (Шанхай, 1944), “Vitraux” (Токио, 1923), “Корень жизни” (Шанхай, 1943). Публикация подготовлена по книге: Михаил Щербаков “Корень жизни”, издательство “Врата”, Шанхай, 1943.
ОТ АВТОРА
Собранные в этой книге рассказы написаны в разное время за двадцать лет жизни в Шанхае. Большинство – дань восхищения перед суровой красотой людей и природы русских Дальнего Востока и Севера, о которых все еще так мало сказано в нашей литературе.
В некоторые рассказы введена фантастическая фабула, обрамленная отрывками воспоминаний о том счастливом времени, которое автор провел в этих краях; другие вещи вполне реалистичны. Рассказ “Европеец” сильно отличается и по характеру темы, и по ее разработке от остальных. После своего появления в печати, он вызвал некоторую полемику и немало нареканий, но помещение его нужно хотя бы для того, чтобы подчеркнуть контраст между здоровой и простой жизнью на родине, и призрачным, больным блеском довоенного Шанхая. В отношении своих читателей автор руководствуется следующими строками Н. Гумилева:
…Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намеками
На содержимое выеденного яйца…
КОРЕНЬ ЖИЗНИ
Где женьшень, там и тигры.
Китайская поговорка
Цзян-Куй убил Ли Фу-линя, женьшеньщика, вовсе не из личной злобы. Он даже не знал, что того зовут Ли Фу-линем. И, конечно, он никак не мог предположить, что найдет в фанзушке, под тряпьем, такой удивительный корень. Он действовал, как голодный зверь, который должен убивать, чтобы жить. Охота на “голубых фазанов” была его ремеслом.
Все это произошло потому, что оба смотрели на жизнь совершенно по-разному. Ли Фу-линь искал на северных склонах сопок, в таежных травах, высокие стебли женьшеня, а Цзян-Куй, хотя тоже искал женьшень, но делал это несколько иным способом. Каждый корешок приходилось искать неделями, иногда месяцами, а у женьшеньщика он нередко находил по несколько штук сразу. Это было куда проще. Но он все-таки избегал убивать зря и сначала долго выслеживал человека, определяя, стоит ли он того, чтобы его убить.
Так было и на этот раз. Цзян-Куй следил за Ли Фу-линем уже третьи сутки, следил осторожно и упорно: Ли Фу-линь был сам стреляной птицей и кроме того имел совершенно такое же пистонное ружье, как и Цзян-Куй.
Два последних дня Ли Фу-линь был особенно настороже, потому что, окапывая в пади один из найденных корней, он услышал не так далеко в кустах хруст сухой ветки. Он бросился на шорох, но никого не нашел. Если бы он прошел тогда на сто шагов дальше, то переселился бы к предкам на сорок восемь часов раньше: Цзян-Куй стоял за пробковым дубом и ждал его со взведенным курком. Но стрелять он мог только изблизи, наверняка, так как его ружье было очень древнее и заряжалось оно с дула. Промах же грозил смертью ему самому.
В общем, при равных шансах в смысле вооружения, у Цзян-Куя было одно несомненное преимущество: он знал, что ему нужно убить Ли Фу-линя, в то время как Ли Фу-линь только подозревал о его намерении. Поэтому убитым оказался не Цзян-Куй, а Ли Фу-линь.
Женьшеньщик сидел в это время в фанзушке на корточках перед костром и варил в котелке клецки из муки и отчаянно пахшего дикого чеснока. Для того, чтобы неслышно подкрасться к дыре, заменявшей окно, Цзян-Куй потратил почти час. Но он был терпелив и, как уже говорилось, никак не мог рисковать.
Наконец он просунул длинное дуло в окно и спустил курок. Ли Фу-линь, точно делая земной поклон, упал ничком, лицом прямо в костер. Сквозь пороховую гарь, наполнившую фанзушку, резко запахло паленым волосом. Цзян-Куй вошел, отпихнул тело в сторону, еще раз вскипятил клецки и съел их с удовольствием, так как был сильно голоден.
Потом он обшарил жилище и нашел под ложем из свеженарубленных еловых ветвей завернутый в мох, бересту и синюю тряпицу корень. Увидав, что это женьшень, он положил сверточек на пол, низко поклонился ему и пробормотал заклинание.
Это был совсем удивительный корень. Через руки Цзян-Куя прошло много женьшеня, но он и не думал, что таинственное растение может достигать такой величины. И тут ему вспомнились сказания о том, что женьшень способен расти сотни и даже тысячи лет. Корень был длинной более чем в четверть, и с него свешивалась густая борода мелких нитей-корешков. Весь же он до странности напоминал уродца с перевитыми и скрещенными ногами. Даже его тонкая шейка и сморщенная головка сверху туловища, от которой отрастает ежегодно весной надземный стебель, донельзя напоминали человеческие. Кроме того, это был мужской корень, о двух ногах, что еще более увеличивало его стоимость.
Цзян-Куй взвесил корень на ладони и начал прикидывать в уме возможную цену, но сейчас же сбился. В Хай-Шэнь-Вее торговцы амулетами и лекарственными растениями поступали обычно так: на одну чашку весов они клали принесенный из тайги корень, а на другую сыпали золотой песок. Когда чашки сравнивались, они прибавляли еще столько же золота и передавали его продавцу. Но таким образом скупщики оценивали лишь мелкие гладкие корешки длинной в указательный палец и похожие на белый редис: такие покупались даянов по шестидесяти-семидесяти за штуку. Когда же попадался старый корень, напоминавший формой человека, то стоимость его возрастала непропорционально весу, как цена крупных бриллиантов.
Как-то в молодости, когда он еще не охотился на “голубых фазанов”, Цзян-Куй видел корень, который купили, чтобы отвезти в Пекин самому Богдыхану за одиннадцать тысяч даянов. Но находившийся в его руках был еще крупнее и еще больше напоминал человека.
– Одиннадцать тысяч больших, звонких, тяжелых серебряных даянов!.. – подумал Цзян-Куй, зажмурился и снова почтительно положил корень на пол.
Ему стало очень жарко. Он отодвинулся от костра, снял граненую черную шапчонку и вытер пот со своего бритого прокопченного черепа. Таинственный Корень Жизни жег ему руки. Из него точно излучалась та магическая сила, которую сосали, может быть, столетиями эти тончайшие мочки из недр земли. Какой сверженный маньчжурский принц крови или одетый в жесткие шелка старик-богач сможет купить его и настоять для себя на спирте всеисцеляющее лекарство, дарующее многолетие, зажигающее кровь старца силой и страстью юноши, и делающее его высохшую кожу нежной и упругой, какой она бывает у молодой девушки?..
Цзян-Куй, казалось, видел, как Ли Фу-линь, лежавший теперь у костра с дыркой в затылке, медленно брел по росистой глухой пади, тщательно раздвигая заросли своим жезлом с железным наконечником. Вот он заметил высокий по пояс стебель, увенчанный зонтиком ярко-красных ягод, с продолговатыми пятипалыми листьями, похожими на человеческую руку. Ли Фу-линь, вероятно, замер от восторга, отбросил свой посох, упал на колени и начал молиться волшебному растению, чтобы оно не скрылось в недра земли. Должно быть, помолившись, он быстро оглянулся – не следит ли кто за ним, но при находке присутствовала лишь туча таежного гнуса и комаров.
Затем, несомненно, он повесил на ближайшее дерево красную тряпицу с заклятьем, обращенным к духу гор, Шань-Е, который посылает тигра сторожить Корень Жизни, выполол вокруг стебля маленькую плешь, провел канавку от соседнего ручья и поселился в нескольких ли, отыскав чью-то брошенную фанзушку. Там он терпеливо дожидался в постах и молитвах, пока осенние созвездия займут счастливое положение, чтобы вырыть Корень Жизни особой лопаточкой, вырезанной из оленьего рога. По-видимому, это случилось недавно: наново промазанные глиной стены зимовья еще сохраняли влажность.
Тут мысли Цзян-Куя повернули к его собственным делам. Нет, он не будет больше охотиться на “голубых фазанов”, никогда не будет! Теперь это ему совсем не нужно. За драгоценный корень он сможет купить половину своей родной деревни, иметь жену и одну, двух, – даже трех толстых жирных наложниц, и объедаться хоть каждый день вареными трепангами и плавниками акул… И после еды курить много-много трубок сладкого лучшего юньнаньского опиума…
Довольно били его линейкой белые черти в монастырской школе в Чифу! Довольно кричали на него, несчастного забитого бойку, русские мадамы в Хай-Шэнь-Вее, заставляя каждое солнце тереть лицо. Да и эта тайга, будь она проклята, где каждый охотится на каждого, а русские дураки не могут навести порядок и только бьют друг друга из пулеметов… Довольно с него тайги! Он переедет на шаланде залив и продаст корень в Хай-Шэнь-Вее. Нет, он лучше как следует спрячет его и довезет в родное Чифу: там дороже дадут… А все-таки, уж не продать ли его в Хай-Шэнь-Вее? – ведь чего только не случается на море!.. Что значит для него теперь заработать на тысячу меньше?
Цзян-Куй точно напился ханшина от своих мыслей. Дом, наложницы, акульи плавники – все это лежало здесь, перед ним, завернутое в мох и синюю тряпицу. Костер дымил и ел глаза. Большой серый уж, живший в фанзе Ли Фу-ли-ня и скрывшийся при громе выстрела, показался опять, переполз, шипя, через лицо прежнего хозяина и свернулся в уголке, повернув плоскую голову к костру.
– Как бы кто не заметил свет! – спохватился Цзян-Куй, вздрогнул и быстро распахнул непритворенную дверь в таежный мрак, в теплую сырую ночь, насыщенную шорохами. Но об этом ему следовало подумать четверть часа тому назад. Тогда, может быть, у него были бы и жены, и трепанги. Но Цзян-Куй опоздал затушить костер на целые пятнадцать минут, а тайга не прощает и гораздо менее значительные ошибки.
Кроме того, у Цзян-Куя было только два старых пистонных ружья, заряжавшихся с дула, в то время как Ким-кореец имел с собой отличную трехлинейку с обоймами на пять патронов. И поэтому теперь преимущество оказалось уже не на стороне Цзян-Куя, хотя оба они на этот раз одинаково хорошо знали, что один из них должен погибнуть.
Ким был “белым лебедем”. Так зовут в тайге корейцев за их национальные снежно-белые халаты, подвязанные тесемками на груди. Он никогда не охотился на людей. Он сам бродил по сопкам в поисках Корня Жизни. Но Цзян-Куй не затушил вовремя костра и забыл притворить дверь, а Ким, заметив с берега ручья освещенный снизу дым, подошел к зимовью и сквозь щель увидел и Цзян-Куя и мертвого Ли Фу-линя. Удивительный корень в руках китайца досказал ему все остальное. Увидев его величину, Ким просто обомлел.
И все-таки он был трусом. Поэтому, когда дверь неожиданно распахнулась и оба они столкнулись лицом к лицу, Ким не выстрелил в Цзян-Куя, как сделал бы каждый нетрус на его месте, а отшатнулся прочь. Дверь моментально захлопнулась, скрипнула щеколда, и свет в щелях потух.
Ким отошел в темноту, за ближний куст, и выпустил всю обойму в дверь и на толстые стены. Фанзушка не ответила. Тогда Ким достал из-за пазухи спички и подполз к ближнему углу, но, пощупав стену, сунул коробок обратно: стена была совсем сырая. Он снова уполз под прикрытие и начал размышлять.
Он знал, что в фанзушке есть прежде всего Корень Жизни, потом два человека, мертвый и живой, и, наконец, два пистонных ружья. Корень был такой, какого Ким еще никогда не видел. За него он мог получить и чумизное поле, и шаланду, и целые горы рису. Живой человек взял его у мертвого, это было ясно. Следовательно, и Киму надо было сделать так, чтобы в фанзушке вместо одного мертвого и одного живого, осталось бы два мертвых человека.
К сожалению, кроме людей в зимовье были еще два пистонных ружья, которые мешали ему исполнить это сейчас же. Правда, оба вместе они не стоили одной его трехлинейки, но, как уже было сказано, Ким был трусом и совершенно не желал рисковать своей жидкой, точно приклеенной по одному волоску, бороденкой. Поэтому он решил использовать иначе свое преимущество и стал ждать.
В это время дверь фанзушки тихонько приотворилась. Он не видел этого, только услышал скрип, и сейчас же сказал выстрелом: “Я здесь!”. Щеколда снова захлопнулась. Как только за сопками порозовело, он отполз ровно настолько, чтобы до него не достали пистонные ружья китайца. Теперь положение менялось. Из остающегося в фанзе ему следовало считаться лишь с Корнем Жизни и живым человеком. Но живому человеку, чтобы остаться живым, нужно было есть и пить. Съесть он мог бы, конечно, и мертвого человека, если бы у него не хватило пищи, но воды в фанзе не было. За ней надо было выйти. А выйти он мог только через дверь, которая была под обстрелом Кима, ибо в окно пролез бы разве только заяц. Дело было верное. Киму оставалось лишь следить, чтобы человек не ушел ночью через подкоп, и ждать, когда жажда выгонит его под пулю. Что такое жажда, он знал достаточно хорошо. Корень Жизни должен был довольно скоро очутиться в его руках.
Между тем, Цзян-Куй чувствовал себя очень скверно. Он сразу учел обстановку, увидев за дверью корейца. Опрокинув тут же на костер котелок, он схватил заряженное ружье Ли Фу-линя и присел в дальнем угла. Но враг не вошел. Вместо него заговорила его винтовка, оцарапавшая колено Цзян-Куя. Она не только назвала себя, но и определила характер врага.
– Ну, “белый лебедь”!.. – презрительно подумал китаец и несколько отошел.
Но тут же ему стало ужасно обидно: стоило тратить трое суток на этого дурака, чтобы попасть самому в мышеловку к трусу-корейцу. И это тогда, когда в его руках были и фанзы, и жены, и акульи плавники…
Цзян-Куй возмутился всем своим существом против такой несправедливости. С ружьем в руках он решительно двинулся к двери, однако от нее отлетела большая щепка, и ему пришлось отступить. Цзян-Куй понял, что “белый лебедь” умел пользоваться своим преимуществом и что теперь начинается правильная осада. Тогда он вспомнил о воде, вылитой на костер, и с проклятьем отпихнул ногой пустой котелок: больше воды в фанзе не было.
Голода Цзян-Куй не боялся. Таежное ремесло приучило его к долгим голодовкам. Да к тому же он недавно плотно поел, и на крайний случай в фанзе оставался еще “голубой фазан”. Но вот жажда!.. О, она была гораздо страшнее и после клецок с диким чесноком уже давала себя чувствовать. Цзян-Куй знал, что только она способна выгнать его за дверь, где ждала винтовка корейца. Нужно было искать другой выход.
Зимовье было очень тесным. В ширину оно едва превышало длину ложа Ли Фу-линя.
– Гроб!.. – мелькнуло в голове Цзян-Куя. Он видел, что если только кореец не пожалеет выпустить наугад в стены полсотни патронов, то наверное его серьезно заденет. Нет, нечего было ждать, надо было попробовать уйти через подкоп.
Он прислонил труп Ли Фу-линя как щит к двери, закрепил его поясом и начал бесшумно рыть охотничьим ножом пол у противоположной стены зимовья, выгребая землю руками. Под утоптанным полом пошел мягкий слой, но на глубине четверти клинок чикнул по камню, ниже была сплошная гранитная порода.
Он злобно отшвырнул нож, но, подумав, снова поднял и продолжал рыть. К рассвету у него было готова ямка, где он мог укрыться в случае обстрела.
Жажда мучила его все сильнее. Рот жгло от дикого чеснока. Сколько даянов дал бы он сейчас за чашечку самого скверного чая, которую можно достать за два чоха в любой деревенской лавчонке!.. А впереди был еще целый жаркий осенний день ожидания. Подкоп не удался. Оставалась вылазка. Но она была возможна только в темноте. Цзян-Куй сел на край своего окопчика и принялся напряженно ожидать ночь, жуя щепку, чтобы обмануть жажду. За стеной фанзы явственно журчал ручей, и этот звук сверлил мозг Цзян-Куя. Ему хотелось заткнуть уши, чтобы только не слышать слабого переплеска влаги.
Если Цзян-Куй ждал темноту с нетерпением, то Ким-кореец очень ее боялся. Днем он видел фанзу и мог следить за ней со всех сторон, передвигаясь в кустах. Ночью же он мог наблюдать только за одной дверью и, вместе с тем, во мраке громко говорила его трусость. Мысль о том, что женьшень может исчезнуть ночью, не давала ему покоя. Поэтому, около полудня он не выдержал и решил завязать мирные переговоры. Зайдя со стороны глухой стены, Ким чутко прислушался. Внутри было мертвое молчание.
– Ходя, ваша сыпи-сыпи есь? – начал издали кореец по-русски, так как не знал китайского.
Фанза не отвечала.
– Ходя, – снова начал кореец, – чего ваша шибко сердися? Моя контрами не хочу… Моя женьшень хочу. Ваша женьшень давай, дыва винтовка давай, ваша Чифу ходи, моя не касайся!..
В зимовье послышался шорох и глухое рычанье. Цзян-Куй ожидал, что Ким именно так и поступит, но он ни на секунду не заколебался. Корень Жизни принадлежал ему. Он заработал его, рискуя собственной шкурой. Корень был его неотъемлемой собственностью, такой же, как ружье, курма, пороховница. Это был настоящий грабеж!.. Нет, он готов скорее десять раз рискнуть жизнью, чем добровольно отдать трусу-корейцу удивительное растение.
Он метнулся к двери, но из бока Ли Фу-ли-ня, пробитого новой пулей, брызнула зловонная жидкость: услышав шорох внутри, кореец сразу же занял свою прежнюю позицию.
Протекло еще шесть мучительных часов. Солнце висело уже над самыми сопками. Кончавшийся день был жарким, сухим. Труп жень-шеньщика у двери припахивал сладко и тошнотворно. У его ног густо собрались муравьи. Цзян-Куй хотел было выбросить мертвеца наружу, но вспомнил, что он еще может пригодиться. От жажды горло вспухло и болезненно саднило. Губы трескались. Язык стал большим и, казалось, не помещался во рту.
Он осторожно выглянул в окошко. Кореец сидел на безопасном расстоянии за камнем у берега ручья, с винтовкой в руках. Ручеек булькал по голышам под самой фанзой. Цзян-Куй видел, как набухшее, тяжелое солнце высверкивает по струйкам ослепительными зигзагами. Из прибрежных зарослей показалась сплющенная змеиная головка, покачалась в воздухе и потянула за собой в воду серо-металлическую ленту тела. Должно быть, это был тот самый уж, который спал ночью в зимовье. У него, человека, охотника, все внутри пересохло от жажды, а эта гадина могла пить, пока не лопнет, могла даже купаться…
Цзян-Куй заскрежетал зубами. Он тихо выставил конец дула в окошко и тщательно прицелился в корейца. Пуля взорвала рикошетом фонтан брызг, но пропала, не долетев до цели. Кореец вздрогнул, схватился за винтовку, а потом рассмеялся: ведь это стрелял не Цзян-Куй, это стреляла его жажда!
– Ходя, – насмешливо донеслось по ручью, – ваша мало-мало гуляй… Ваша женьшень давай, моя лян-шуй… Хо-пухо?..
Но Ким боялся приближения ночи. Перед самым закатом он попытался еще раз выгнать Цзян-Куя. Град пуль посыпался на зимовье. Китаец сейчас же лег на спину в свой окопчик и увидел, как на стене появляются одна за другой пулевые пробоины. Пули плющились о свежую насыпь и гудели, как крупные шмели, осыпая Цзян-Куя землей с металлическими занозами. Выпустив десяток обойм, Ким подождал немного, а потом подполз к двери и заглянул внутрь сквозь одну из щелей. В полутьме он увидел, что Цзян-Куй подгребает рукой осыпавшуюся землю к насыпи, и тотчас же отполз назад.
Как только темнота сгустилась, китаец приготовился к вылазке. Он не мог больше терпеть. Бульканье близкого ручья сводило его с ума. Засунув Корень Жизни за пазуху, он отвязал тело Ли Фу-линя. До ближайших кустов было всего шагов шестьдесят, а дальше была вода, холодная прекрасная вода, и сундуки серебряных звенящих даянов…
Цзян-Куй приоткрыл дверь и выставил труп, прячась за косяком. Хитрость удалась. Пять быстрых выстрелов резнули таежную тишину. Они были справа. Пока кореец менял обойму, Цзян-Куй бросился влево, но у самых кустов он точно наткнулся грудью на невидимое бревно, подскочил и кувыркнулся в воздухе. Что-то дважды ударило его в бок, а потом сверху склонилось испуганное скуластое лицо с приклеенной бороденкой. Он почувствовал, как ему расстегнули курму, и умер.
А Ким-кореец достал у него Корень Жизни и, заметив на морщинистой кожице брызги крови, пошел к ручью, чтобы омыть. Но он был корейцем и не знал нужных заклятий против гениев-охранителей дивного корня. Впрочем, может быть, его душа в прежнем воплощении была в животном, и ей надлежало пройти еще одну ступень для своего очищения. Вероятно поэтому, осторожно вытирая корень полой, он и услышал звук, заледенивший кровь в его жилах: над тайгой, мощно сотрясая мрак, прокатился глухой рев с клокочущими переливали, похожий на отдаленный гром, – рев рыжего корейского тигра, властелина и царя тайги.
Ким хотел броситься за трехлинейкой к трупу Цзян-Куя, но его ноги не послушались, скованные древним, наследственным ужасом. Он упал ничком и начал твердить все молитвы к Отцу-Тигру, которые пришли на ум. Низкий рев раздался над зеленым морем еще раз, много ближе. Все таежные шорохи стихли.
Это был старый, крупный, опытный зверь. Стадо кабанов, которое он пас в горах, было съедено до последнего секача еще три дня тому назад. Встретившийся медведь спасся от него на лиственнице. Он был очень голоден. Услышав выстрелы в пади, он остановился, припав к земле. Затем они стихли. Голод и темнота победили страх. Он, крадучись, спустился со скалистой гривы и различил волнующий запах свежей человеческой крови. Маленькие уши, закрытые пучками седых волос, припали к большой треугольной голове, которую сам творец отметил на лбу таинственным иероглифом “Ван”, что значит – “князь”. Длинный хвост судорожно хлестал полосатые бока. Он уже пробовал теплую кровь человека, врываясь зимою в фанзы дровосеков и новоселов. Он помнил, что человек – легкая добыча.
Ким не смел пошевельнуться, не смел даже вздохнуть. На противоположном берегу ручья ему почудился легкий шелест. Он почувствовал на себе чей-то взгляд. Как под гипнозом, он поднял голову: перед ним, шагах в двадцати, горели рядом во мраке два зеленых крупных пустых изумруда. Ким ахнул, но тяжелое шерстистое тело смяло его с прыжка. В лицо человека пахнуло гнилью из пасти зверя. Удар мощной лапы с молниеносной быстротой перевернул его на спину, и череп раскололся, как орех, между саблевидными клыками. Он не успел даже вскрикнуть.
Убив Кима и пожрав самые лакомые части, тигр ушел к ручью и долго с наслаждением лакал студеную воду. Потом вернулся к остаткам корейца и наткнулся на Корень Жизни, выпавший из рук человека. Он лизнул своим языком с роговыми шипами пропитанную кровью тряпицу и ткнул мордой в женьшень, но корень пахнул землей. Захватив бедро корейца в пасть, тигр медленно ушел в тайгу.
Корень остался на земле, у ручья. Его не тронул зверь, не склевала бы птица. Конечно, он никогда бы не сгнил. Если бы он остался лежать здесь, он бы постепенно ушел в землю, и спал бы там год, может десять, может – пятьдесят, ибо две пары злых рук оскорбили его прикосновеньями после того, как набожный Ли Фу-Линь вырыл лопаточкой из оленьего рога. И он все-таки пророс бы в конце-концов, насыщенный неуемной жизненной силой.
Но он пролежал всего два дня. На заре третьего его нашел Николай Тимофеевич, по прозвищу “Тигровая Смерть”, – тот самый Николай Тимофеевич, который с братом Сергеем и подручным Дудуленко ловил иногда в тайге молодых тигрят живьем.
Там молодой царь тайги попадал в телячий вагон, идущий на Владивосток, а во Владивостоке его пересаживали в клетку и за чек в тысячу английских фунтов направляли морем в Гамбург, в зоологический сад господина Гагенбека. Это был выгодный промысел, хотя почти столь же опасный, как и охота на “голубых фазанов”. Старая сетка как-то раз порвалась в самый критический момент, и с той поры левая рука Николая Тимофеевича плохо подымалась в плече.
На этот раз Николай Тимофеевич пошел один на изюбря и напал в тайге на ряд следов, похожих на сердца. Он сейчас же проверил патрон в винтовке и двинулся в том направлении, куда эти сердца суживались. Так он дошел до ручья и заметил среди кустов на том берегу растерзанные внутренности и клочья одежды, над которыми в ярком утренним солнце носились с жужжанием тысячи зелено-бронзовых мух.
Тогда он оставил след, перешел ручей и рядом с остатками человека нашел Корень Жизни, отвергнутый тигром. Подняв женьшень, он повертел его в руках, взвесил и только покачал головой. Глаза его загорелись: это было почти то же самое, что голубой чек господина Гагенбека из Гамбурга.
Тут он заметил зимовье и, пройдя к нему, увидел на пороге Ли Фу-линя, пронизанного пулями, а у кустов – труп Цзян-Куя, лежавшего на спине с раскинутыми руками. В пустом жилище ему бросился в глаза развороченный пол и дырки в стенах. Он еще раз повертел в руках Корень Жизни, сопоставил все виденное и, рассмотрев многочисленные следы, восстановил в общих чертах весь ход событий.
– Где женьшень, там и тигры!.. – припомнилась ему древняя китайская поговорка, и Корень Жизни начал внушать к себе еще большее уважение.
– Ладно, там посмотрим!.. – сказал он громко в ответ на свои мысли, осторожно уложил корень в мох, обернул берестой и, спрятав на дно пейтузы, отправился напрямик через сопки в деревню к брату.
К вечеру он пришел в поселок, но брата не застал. Написав ему записку о своем срочном отъезде во Владивосток, он немедленно двинулся дальше и заночевал уже на заимке приятеля, на берегу залива Петра Великого. На следующий день после обеда, пока лодочник ругался с другими “юли-юли”, пробиваясь к берегу среди леса голых мачт, он благополучно выпрыгнул на камни Семеновского базара.
Николай Тимофеевич миновал барахолку, поднялся мимо пахучих торговых рядов по крутой улице и плотно закусил в харчевне под вывеской “Каледония”. Потом он прошел по шикарной Светланке, где милицейские и подрумяненные женщины в легком косились на его таежный костюм; побрился, подстригся, завернул налево и еще раз налево и потонул в паутине узких переулков и закоулков.
Белые лица исчезли так же, как и крашенные дома. В коридорчиках из облапленного, почерневшего кирпича с темными подтеками, шмыгали и торопились ходи в халатах и синих курмах, расстегнутых на медно-красной груди. Было очень жарко, и от темных ручейков, сохших под подворотнями, подымался такой пронзительный смрад, что Николай Тимофеевич сплюнул и выругался.
Он несколько раз останавливался, соображая, куда теперь повернуть. Дойдя до ворот, по бокам которых, кроме черных дощечек с вязью иероглифов, висела вывеска с безголовым офицерским мундиром прошлого века, он уверенно пересек дворик, обогнул два угла и, пройдя коротким тоннелем, поднялся прямо со двора во второй этаж по сквозной чугунной лестнице. Там торговал лекарственными снадобьями его приятель, Тун Зюй-кун.
Тун Зюй-куна он знал давно. Когда не удавалось взять тигра живьем и приходилось пристреливать, Николай Тимофеевич приносил ему усы, кости, сердце, глаза и другие части тела убитого зверя, называть которые не совсем удобно. Все это шло в порошках, мазях и настойках, приготовленных старинными способами, для надобностей китайской медицины. Случалось, что торговец зельями покупал у него и бархатные ветвистые панты оленей, и мелкие корешки жень-шеня, случайно найденные во время охоты в лесных дебрях Сихотэ-Алиня. Когда приходила нужда, у Тун Зюй-куна можно было перехватить деньжонок, но немного и под зверский процент: ремесло охотника на живых тигров было делом неверным, и жизнь “Тигровой Смерти” не брались страховать даже крупные страховые общества.
За дверью лавки охотника обдал пряный и сложный дух мускуса, сандалового дерева и всех тех сушеных трав и останков животных, которые были развешаны под потолком и разложены на полках в красных и желтых пакетиках и заклеенных бумагой горшочках.
Хозяин готовил как раз дорогую мазь, куда среди других медикаментов входил мозг змеи, жженые усы тюленя и желчь жабы. Увидав охотника, он вежливо его приветствовал, передал пестик сыну, вытер мокрым полотенцем лицо и руки и пригласил его во внутреннюю комнату. За низким столом красного дерева и произошел разговор, сыгравший крупную роль в судьбе Николая Тимофеевича.
После обычных вежливостей и чашек бледно-зеленого чая, охотник перешел к делу:
– А знаешь, Тун Зюй-кун, что я тебе нынче притащил? – спросил Николай Тимофеевич.
Круглое, тяжелое лицо китайца изобразило улыбку, обнажив три золотых зуба, а про себя он подумал:
– Вот белый дурак!.. Разве я дух, чтобы это знать?
Но из вежливости сказал:
– Моя не зынай. Стары панты?
– Ну, вот еще барахла – панты! Выше подымай, ходя! Я женьшень нашел. Да такой, понимаешь, женьшень, какого ты в жизни не видал.
Китаец молчал. Николай Тимофеевич вынул из пейтузы большую коробку из-под ружейных пыжей, поставил ее на полированный, как зеркало стол, снял крышку и откинулся на стуле, заложив руки в карманы.
Действительно, только дважды за свою долгую жизнь Тун Зюй-кун видел такие корни. Взглянув на желтоватые морщинистые и как бы сведенные судорогой конечности уродца, он невольно приподнялся, и под круглыми роговыми очками загорелся благоговейный восторг знатока и ценителя. Но он сейчас же потушил его выпуклыми навесами век и только быстрота, с которой забегали точеные, сухие пальцы, ощупывая и взвешивая корень, выдавали его волнение. Через несколько секунд он успокоился, положил корень обратно в коробку, аккуратно поправил мох и спрятал руки в рукава халата.
– Ну, что скажешь? – гордо спросил охотник.
– Его машинка есь, – невозмутимо ответил китаец.
– То есть как это “машинка”?.. – вскинулся Николай Тимофеевич. – Ты чего, ходя, врешь?..
– Моя, капитана, не выру, – с большим достоинством ответил аптекарь. – Твоя куда ходи ищи?
– Куда ходи? Мая в тайгу ходи!..
– Его машинка есь! – покачал головой китаец. – Его игаян меликански. Меликанси люди сюда ходи, шибко много женьшень вози. Китайски люди смотли – пу-хо!..
– Да чего ты, ходя, ерунду порешь! – обозлился Николай Тимофеевич. – Какие там американцы?.. Говорю тебе: я его сам, сам в тайге нашел. Понял? Тигр вапанцуя задрал, я на нем и взял!..
– Пу-хо… – снова покачал головой Тун Зюй-кун. – Шанго жень-шень, моя ига фунта – пятьсот иен плати, только давай! Меликански женьшень – пятынадцать иен плати – не хочу…
– Ты опять за свое!.. Твоя играй-играй не надо: прямо говори, сколько даешь!..
Китаец еще раз взвесил корень.
– Тебе чего хочу?
– Ну тысяч… тысяч семь, по крайней мере! Ведь ты-то его, негодяй, как пить дать за десять продашь!
– Моя два сто иен давай. Ваша хочу бели, не хочу – не надо. Моя никак не могу…
Николай Тимофеевич спорил и торговался с китайцем битый час. Он приблизительно знал цену корням и чувствовал всем своим существом, что аптекарь врет, что его женьшень должен стоить по крайней мере несколько тысяч. Но Туг Зюй-кун упорно доказывал ему, что это, вероятно, культивированный женьшень, вроде выращенного в Калифорнии американцами из привезенных китайских семян, в котором китайские доктора не признавали целебной силы. Эти корни шли в Китае за гроши, тогда как за фунт дикого, пусть даже мелкого женьшеня, аптекари платили от пятисот иен и выше.
Николай Тимофеевич клялся, божился, ругался, но китаеза накинул всего сотню на названную цену.
– Ладно, – подумал охотник. – Сегодня все равно слишком поздно. Завтра обязательно обойду всех крупных скупщиков. А если и они заупрямятся, – сам повезу корень в Пекин…
Он встал.
– Ну, ходя, довольно дурака валять! В последний раз тебя спрашиваю: сколько даешь?
– Моя говоли: тли сто иен.
– Не дело говоришь!
– Моя больсе не могу!.. Ваша хочу – бели, не хочу – не надо…
– Ладно, я мало-мало подумаю: завтра, может, опять зайду…
Охотник хлопнул дверью и прогремел вниз по чугунной лестнице.
– Врет подлец! Не может быть, чтобы такой корень стоил всего триста иен!.. – обескураженно думал он.
Вряд ли бы он сомневался в этом, если бы мог слышать разговор, произошедший в лавке, едва за ним затворилась дверь. Неподвижный торговец зельями как бы переродился. Его мясистое лицо задергалось от нетерпения и голос срывался, когда он быстрым шепотом отдавал приказания сыну и маленькому внуку. Те посмотрели на него с крайним удивлением, но ничего не возразили из сыновней почтительности.
– Все поняли? – спросил он. – Так ступайте и лучше без него не возвращайтесь!..
Даже когда оба исчезли, Тун Зюй-кун долго не мог возвратить себе почтенного равновесия духа.
– Как дался в руки белого дьявола священный Корень? Как допустил это гений охранитель? – думал старик, следя, как вздувается на кончике иглы над лампочкой коричневая слеза опиума. И только окутавшая его пелена тяжелого сладкого дыма, выливавшаяся из массивной трубки, несколько успокоила возбуждение.
Николай Тимофеевич тоже чувствовал себя тревожно.
– В чем тут дело?.. Какого черта жмется Тун Зюй-кун? Никогда с ним этого не бывало… А еще приятель!.. – размышлял охотник, спускаясь по булыжной, выщербленной Алеутской.
Там, на тротуарах, китайцы уже зажигали рядом со своими лотками, прямо на земле тысячи фонариков, как в России, когда святят пасхи. Из-под больших зонтов дышали разложенные цветистыми горками тропические фрукты, убивая своим ароматом китайскую вонь. В ресторанчиках с цветными стеклами громыхал гонг, напрягая звук, и визжали дудки и однострунные скрипицы. Охотнику сделалось тошно от всех этих чуждых запахов и звуков, его потянуло туда, где были белые люди, а не эти скользкие черные фигуры, от которых так явственно пахло смертью.
Выйдя на Светланку, он невольно оглянулся вправо: там вверху и между геометрическими утесами домов еще пылала яростно заревая щель, раздавленная плоскими чернильными тучами. Но из Гнилого Угла уже тянул через залив навстречу толпе морозистый туман, наполнив бухту переливался через парапеты Невельского сада и несся к закату по улице отдельными волокнами, не расплывающимися в воздухе и не теряющими формы.
Мостовая быстро почернела сыростью, толпа в белом передернула плечами после дневного зноя и поредела. Николай Тимофеевич прошелся все-таки до собора и встретил на углу приятеля, который потащил его ужинать в “Золотой Рог”.
Николай Тимофеевич твердо помнил, что ему нельзя пить водку до тех пор, пока он не разделается с Корнем Жизни, но к их столику подсела знакомая шансонетка, и он разрешил себе маленький графинчик жгучей и терпкой влаги.
И этим самым, имея при себе Корень Жизни, он сделал, несомненно, столь же крупную ошибку, какую делал до него и Ли Фу-линь, и Цзян-Куй, и кореец Ким. В тайге он отвык от водки и захмелел теперь уже после первых рюмок. Впрочем, тут была виновата не одна водка, а яркий свет, народ, музыка, и главное – близость женщины.
Он разошелся, заказал своей даме какой-то удивительный пунш, горевший синими языками, и даже попробовал было дирижировать оркестром на эстраде. К одиннадцати с половиной он мирно заснул, положив локти на скатерть. Приятель соображал еще вполне ясно и никак не мог придумать, куда бы сплавить на ночь “Тигровую Смерть”, ибо по случаю очередной смены правительства новая власть реквизировала все номера в гостиницах и меблирашках.
Приходя минутами в себя, Николай Тимофеевич все порывался ехать к куме, на Чуркин мыс, но шансонетка была женщина добрая и предложила приятелю увезти охотника к себе, в номера “Боровикс”. Николай Тимофеевич не без труда спустился по зеленой лестнице ресторана в уличный туман и погрузился вместе с женщиной на дребезжащего извозчика. У самой двери к нему пристали два китайский нищих, – взрослый и мальчонка.
– Рожи как будто знакомые… Где же это я их видел?.. – промелькнуло у Николая Тимофеевича, но водка, как известно, отнюдь не способствует ни упорству, ни ясности мысли.
Извозчик хлестнул сначала по коням, потом по ходям, и припустился вскачь через Тигровую сопку по немощенной улочке, глубоко вынутой в горе. Миновав перевал, они остановились у одинокого дома, стоявшего на взгорье.
Шансонетка занимала крохотную комнатку в первом этаже, насквозь пропахшую одеколоном, дешевой пудрой и керосином, и упиравшуюся окнами прямо в склон соседней сопки. Как он очутился в постели, Николай Тимофеевич сознавал неотчетливо. Он только все беспокоился о своем женьшене и, вынув его из коробки, заботливо уложил под подушку.
– Ну, совсем дошел пассажир! – решила шансонетка, и как только гость захрапел, взяла двумя пальцами из-под подушки дивный Корень Жизни и швырнула его на пол. Она ведь ничего не понимала в китайской медицине.
Так через час приблизительно, женщина проснулась от какого-то шороха и приподнялась на кровати. На ночь она всегда запирала окна, а теперь одна рама была приотворена. Она чувствовала на груди струю сырого ночного ветерка. Неяркий лунный свет ложился косым четырехугольником на крашеный пол, пройдя над ситцевой занавеской. И вот там-то, в снопе бледного света, она и заметила сверточек гостя, который она бросила так пренебрежительно. Покачиваясь в воздухе, сверточек плыл прямо к окну. Женщина соскочила на пол и сейчас же ахнула, наткнувшись лбом на конец длинного бамбукового удилища.
Все последующее произошло чрезвычайно быстро. Окно сразу же распахнулось настежь, она ощутила на голых плечах прикосновение шнурка, и петля, затянувшись на шее, точно оторвала ей голову с молниеносной болью. Она рванулась, захрипела и осела на пол, потеряв сознание.
Николай Тимофеевич проснулся от шума, но раньше, чем он что-либо сообразил, тяжелый удар в висок оглушил охотника, а затем подушка накрыла лицо и на ноги опустилась мягкая тяжесть человека. В борьбе за жизнь он выпростал руки из-под одеяла, схватился за что-то и рванул. Треск рвущегося шелка был последним ощущением задыхавшегося человека. Соседи заворочались и выругались за стеной, но разве в “Боровиксе” хоть одна ночь обходилась без скандалов?
А на другой день, на третьей странице “Вечерней газеты” стоял во весь лист жирный аншлаг: “Драма в номерах ‘Боровикс’. Зверски задушены каскадная певица М. и охотник П. – Наш сотрудник у начальника уголовного розыска. Опять хунхузы!”.
А так через неделю тот, кто знает китайский язык, мог бы прочесть тоже на третьей странице, но китайской газеты “Последние Новости”, – скромное объявление в уголке, которым господин Тун Зюй-кун, торговец лекарствами, извещал своих почтенных покупателей, что он продал свое дело в Хай Шэнь-Вее господину Ли Кинь-хи и отправляется на родину в провинцию Шань-си, чтобы провести остаток дней рядом с могилами своих предков.
Но читатели китайских “Последних Новостей” не читают “Вечерней Газеты”, а читатели этой газеты не читают “Последних Новостей”. Да кроме того, если бы даже у обеих газет и нашлись общие читатели, то кому пришло бы в голову сопоставлять два столь различных сообщения?
Вот почему, брезгливо роясь на отходящем на юг пароходе в пахучих сундучках Тун Зюй-куна, таможенник нашел большую красную коробку, где под стеклом, на слое ваты, лежал точно бело-янтарная одутловатая кукла, вываренный в сахарной воде и очищенный от верхней морщинистой кожи громадный полупрозрачный женьшень.
Но пошлина на Корень Жизни не была предусмотрена русскими таможенными тарифами, к вывозу он не был воспрещен, и чиновник, повертев в руках, положил его обратно на ватку.
– Ну и здоровый же у тебя женьшень, ходя! – сказал таможенник одобрительно и не без зависти: он понимал кое-что в китайской медицине.
Тун Зюй-кун вежливо улыбнулся своим мясистым тяжелым лицом и, медленно наклонившись, запер сундучок.
1924
ЕВРОПЕЕЦ
Quand elles cherchent a plaire?
Chacun de leurs mauvement est une caresse…
Waliszevski. “La femme Russe”
Щелкнув американским замком и поднявшись на второй этаж в свою спальню, мосье Сорье почувствовал, что он определенно недоволен собой. Было уже два ночи. Он позвонил. Заспанный бой появился в дверях, и следом, задевая его легкие шелковые штаны, в комнату шмыгнули две коричневые и голубоглазые сиамские кошки.
– Чи!.. Брысь!.. Ван, возьми их!.. – сердито прикрикнул мосье Сорье, когда кошки, одна за другой, вспрыгнули с урчанием на низкий диван в два метра ширины, служивший ложем хозяину.
Пока бой осторожно и с нежностью снимал с него смокинг, мосье Сорье отдавал отрывистые распоряжения:
– Завтра два человека к завтраку. Понял?.. Дашь серый костюм, новый, в полоску. К чаю будет мадам… Смотри, чтобы в ванной было чисто!.. Понял?..
Бой бесшумно исчез, облекши господина в подогретое у камина кимоно с полевыми хризантемами. Но и чувство домашнего уюта не улучшило настроения. Мосье Сорье был определенно недоволен собой. Это случалось очень редко, а потому было особенно неприятно.
В последние дни ему как-то упорно не везло. Началось с того, что он совершенно неожиданно проиграл состязание в теннис тому самому рыжему Маккенену, которого он всегда обыгрывал без труда. Затем на его новенький автомобильчик наехал сзади на своем тяжелом “Бьюике” этот старый идиот Старфорд и смял правое крыло. Пришлось отдать машину в починку и опять нанимать такси, когда он приглашал женщин, что страшно портило стиль. Кроме того, очень интересное дело с суматровским углем двигалось совсем черепашьим шагом. И, наконец, – и это удручало его сейчас, пожалуй, больше всего остального, – он никак не мог добиться, чтобы Леля еще раз провела у него ночь.
Это была уже совершенно идиотская история. Мосье Сорье было даже противно о ней думать.
Спать ему не хотелось. Он прошелся по комнате, заглянул на себя в трюмо, и взял с низкого китайского столика последний американский роман. Подбросив в камин тяжелый кусок угля, он плотно уселся в глубокое кресло и запахнул полы кимоно.
– Ерунда! – решил мосье Сорье, перелистав с полсотни страниц. – Ну и ханжи!.. Герой в круглых очках любит добродетельную безгрудую героиню, и на трехсотой странице они женятся! И это называется “искусство”, “отражение жизни”?.. Нет, только у нас пишут о жизни так, как она есть, без всяких фиговых листков. Слава Богу, видал я американок!..
И тут перед ним встала задорная, худенькая Бетти, от которой он только что получил заказное из Иллинойса. Даже в его широкой интернациональной практике это был совершенно из ряда вот выходящий номер. Вообще, он старался избегать американок, потому что после пятого свидания они обычно просили подарить или автомобиль, или призового пони. Но с Бетти, в конце-концов, все это вышло так просто, и так по-хорошему.
Мосье Сорье выразительно посмотрел на нее, когда заметил в первый раз на ти-дансе в Спортивном Клубе, и сейчас же навел справки у друзей. Она тоже, по-видимому, навела справки у общих знакомых, так как через день, сидя в офисе над делами, мосье Сорье получил надушенное письмо, отстуканное на “Ремингтоне”. На плотном конверте, выше адреса, значилось: “Личное”.
“Dear Мr. Сорье, – писала ему Бетти. – Я видела Вас в клубе и нахожу, что вы недурно танцуете. Мне восемнадцать. Через полгода я выхожу замуж, хотя своего жениха не люблю. Услыхав, что вы эксперт в таких делах, я хотела бы, что б не он, а вы посвятили меня в то, что девушки прошлого века называли ‘тайной брачной ночи’. Не сомневаясь, что как джентльмен вы не станете болтать об этом письме, если даже мое предложение вам не подходит, искренне ваша…” – следовала подпись, дата и адрес. Необходимо отметить легкую краску на смуглых щеках мосье Сорье после чтения этого письма. Сказать по правде, таких предложений он еще никогда не получал.
Он посвистел и повертел в руках плотный конверт. Конечно, это могла быть просто злая шутка друзей, но подпись-то была несомненно женской. Чтобы проверить, он поискал в телефонной книжке фамилию Бетти, даже позвонил в справочное, но такого абонента не было. Тогда, из предосторожности, он продиктовал своей стенографистке столь же деловитое письмо: “Dear miss, – В ответ на Ваше уважаемое предложение, имею честь сообщить, что я буду всецело к Вашим услугам сегодня в 9.15 вечера. Благодарю вас заранее, ваш искренне…” – следовала дата и подпись.
Но работа в этот день совсем не клеилась, и мосье Сорье оставил контору на полчаса раньше обыкновенного. Плескаясь в опаловой воде душистой ванны, он особенно тщательно отдал бою обычные распоряжения.
Когда стемнело, он снова заколебался, вспомним о прежних шутках своих друзей, и уже совсем было решил остаться дома, однако каким-то образом ровно в 9.15 его желтый маленький “Ситроен” загудел у поворота в узкий тупичок, обросший бамбуками, указанный в письме.
На несколько неуверенный звонок Бетти выпорхнула одетой, свежей и подкрашенной, и без лишнего кокетства вкусно поцеловала его в губы. Дальше тоже все пошло как по маслу. Ей очень понравились сиамские кошки, специальный коктейль “Сорье” и лангусты с соусом бордолез. Перейдя после ужина в спальню, она совсем по-детски обрадовалась веселым статуэткам из китайского фарфора на камине: у нее тоже была большая коллекция, но японского происхождения. Она охотно помогла мосье Сорье снять с нее все лишнее и мило поблагодарила за комплимент, сделанный нежности ее кожи.
После этого вечера она часто заходила к мосье Сорье. Уютно устроившись на кресле перед камином, закинув худощавые руки за голову, мисс Бетти откровенно рассказывала о своих прежних экскурсиях в область чувства. К легким ощущениям во время фокстрота она привыкла уже давно и теперь чувствовала их очень редко. У нее была молоденькая китаянка-ама, которой позволялись вольности, если мисс была долгое время в ссоре с подругой. Год назад, в Гонолулу, она провела несколько любопытных лунных ночей на пляже залива Вайкики с этим милым, старым Джеком, ее прежним женихом. Ему позволялось делать все, кроме того, что теперь было позволено мосье Сорье.
– Так что же, Бэтти, – спросил мосье Сорье с некоторой горечью, – выходит, что я вам заменяю амку?
– Ах, дири, как вам не стыдно? Какой вы глупый мальчик! Неужели вы не видите, что я вас действительно люблю?.. Ужасно жаль, что у вас нет ни домов, ни заводов, как у моего жениха…
Через месяц Бетти уехала в свой Иллинойс. На днях она написала, что вышла замуж, очень счастлива и до сих пор благодарна ему за прошлое. Все это было хорошо, просто и понятно. А с Лелей!..
Мосье Сорье недовольно заворочался в кресле, взял блестящие медные щипцы и с хрустом помешал уголь.
– Хорошо, – думал он, – положим даже, что она меня не любит. Но, скажите пожалуйста, зачем же тогда ехать ко мне без всяких капризов в первый же вечер? А потом вдруг рыдать! Один черт поймет этих русских!.. Действительно, полуазиаты!.. Она говорит, что у нее есть ребенок, муж где-то в Харбине, но, позвольте, мне-то какое до этого дело? Зачем же тогда она ездит со мной танцевать?.. И потом, всякие конфеты, цветы, шампанское, – ведь все это стоит денег!.. Что ж, разве она не понимает, что это накладывает некоторые обязательства?.. Или собирается влюбить меня окончательно, женить на себе, что ли?..
Несмотря на сильную досаду, мосье Сорье даже улыбнулся при этой мысли. Бабушка недавно писала ему из Прованса, что подарила присланный китайский веер мадмуазель Ивон д’Арш, дочери соседей-помещиков.
“La petite, – сообщала старушка, – была очень тронута и долго рассматривала твою последнюю фотографию. Она нашла, что ты сильно возмужал и очень элегантен. Не забудь, mon cheri, что у этой девушки около полумиллиона дохода!..” Последнюю фразу бабушка подчеркнула. Вот это была партия! А жениться на Леле, у которой нет ничего, кроме старого бриллиантового колечка, чтобы потом в их дом свалилась куча небритых жениных родственников в пиджаках с чужого плеча, которых надо кормить и устраивать на места!.. О, нет! Мерси!..
Правда, Леля ему очень и очень нравилась, и была, по-видимому, из лучшей семьи, чем большинство шанхайских иностранных дам. Но разве мог он на ней жениться? Особенно теперь, когда занял у своего компрадора-китайца уже одиннадцатую тысячу таэлей, а переговоры о проклятом суматровском угле так и не думали двигаться с мертвой точки!..
При мысли о финансовых затруднениях мосье Сорье стало совсем паршиво на душе. Но тут он вспомнил, что в Шанхае каждый порядочный холостяк живет в кредит и что завтра к нему придет Тинет, а у него будет скверный цвет лица, если не доспит.
– Вот всегда так: приходит, только не та, которую хочешь!.. А, впрочем, завтра вечером я танцую с Лелей. Посмотрим! – подумал он, зевнул и выключил оранжевую лампочку.
Уже засыпая, он видел, как каминные угли насмешливо отблескивали на старой позолоте толстого китайского Бога Богатства с отбитым носом, который стоял на его этажерке.
На следующий день Леля задержалась в магазине, ожидая, пока разойдутся другие продавщицы. Китайцы-кули торопливо подметали пол, составив стулья на прилавки. За большими зеркальными витринами, за выставкой моделей из ярких паутинчатых шелков, гудели, верещали, лаяли и ревели автомобили, торопливо прогрохатывали трамваи, развозя из тысячей офисов пятичасовую отливную волну.
Леля сняла телефонную трубку.
– Уэ-э!.. На са ни ка… – ответили на другом конце проволоки.
– Это бой? – спросила Леля по-французски. – Мосье дома?..
– Non, monsieur pas la, monsieur sorti!
– Кто там? Дай-ка сюда трубку!.. – услышала Леля сердитый приглушенный голос мосье Сорье. В трубке защелкало.
– А-а, это вы, Леля!.. – голос моментально изменился и стал ласково-круглым. – Нет, нет, бой ошибся, я дома… Видите ли, м-м… я сейчас занят…
– Ну конечно!.. Вероятно, с какой-нибудь дамой? – пошутила Леля.
– Нет, что вы!.. Богатые китайцы, знаете… Все суматровский уголь… Так, значит, сегодня вечером я за вами заеду?
– Хорошо, заезжайте.
– В девять пятнадцать?
– Да, не раньше?
Да, не раньше!.. Леля стукнула трубкой.
– Зачем я ему звонила? – подумала Леля, выйдя на улицу под мелкий пронзительный дождик. – Вероятно, у него сейчас женщина. А, впрочем, какое мне дело?.. Только бы встряхнуться! Дома опять все то же: Марья Павловна будет рассказывать, как у них было в полку, Николай Петрович – как он купал цыганок в шампанском… Надоели!.. До тошноты надоели!.. Нет, уж лучше гам и свет!..
В битком набитом трамвае молодой китаеза в американских очках, архи-фасонистых туфлях и до подлости модном галстуке, нарочито поспешно уступил ей место. Сидевший рядом толстый моряк-офицер из итальянцев повернулся и начал разглядывать ее в упор маслянистыми черными глазами, покручивая жирный ус.
– Так я вам скажу, мадам Соловейчик: это такой товар, такой товар!.. – слышался крикливый голос из-за спин стоявших в проходе. – Сижу я себе, знаете, на Банду, на скамеечке, и смотрю, – рядом садится какая-то девочка. Прямо неприятно смотреть: каблучки во все стороны, шляпка из самой паршивой лавки с Бродвея, а сама… – ну, совсем бутончик от розы! Я так прямо и говорю: “Слушайте, милочка, а сколько вам лет?” – “Шестнадцать, мадам!..” – “Шестнадцать? Ой, Боже мой – я говорю так если б мне было шестнадцать лет, я бы себя жалела! Ну, чего вы здесь крутите с разными сайлорами? Слушайте: переезжайте ко мне, будет у вас комната, и с ванной, будут тряпки, будут солидные гости”. И вы знаете, мадам Соловейчик, так теперь эта Олечка у меня, как настоящий бриллиант: она вам и фокстрот, она вам и по-американски, она вам и по-французски… Но я тоже с ней, как самая хорошая мама: ‘Хочу туфли!’ На тебе, Олечка, новенькие туфельки! – ‘Хочу шоколад!’ – на тебе шоколад, целый фунт! Ну, что? Кушай себе с Богом!.. Кондуктор, кондуктор, мемечо!.. Ой, Господи, куда же он гонит? Ведь мне же слезать!..”
– Неужели и я туда докачусь? – подумала Леля, передернув плечами, и демонстративно отвернулась от итальянца.
На следующей остановке она вышла. Дождь не переставал. Длинная цепочка рикш, с поднятыми верхами колясочек, шлепала босыми ногами по черной въедчивой каше, разведенной дождем на асфальте. Леля, согнувшись, забралась в экипажик, и перед ней закачалась в размеренном беге, в узкой щели выше фартука, клеенчатая спина рикши и соломенная коническая шляпа-зонтик.
В грязноватом бордингхаузе, где Леля снимала комнату, наружная дверь никогда не запиралась. Леля прошла через игрушечный палисадник, бестолково утыканный чахлыми пальмами, и поднялась по лестнице, сильно пахшей антисептикой и увешанной вырезками из старых номеров “La Vie Parisienne”. Как остро ненавидела она и эту пахучую лестницу, и свою комнатенку с грошевой аукционной мебелью! За стеной уже бубнил на виолончели Николай Петрович, приглашавший когда-то на дом играть Пабло Казальса, а теперь сам пиливший в каком-то оркестрике для поддержания своей старой жизни.
– Елена Васильна! – сладко пропел за дверью голос хозяйки, как только Леля вошла в свою комнату. – Вам письмецо принесли!
– Андрей! – прочла Леля по почерку. “Лелик родной! – писал ей муж из Харбина. – Сейчас пришло письмо от стариков: наш Шурка здоров, растет, мама сама учит его азбуке, – боится отдавать в комсомольскую школу. Впрочем, сама прочтешь: я пересылаю ее письма. Страшно рад, что ты, наконец, прочно устроилась. О себе: ничего нового. Сейчас очень тороплюсь, на биржу надо, – прости! Хотел только о Шурке сообщить…”
– Как все это бесконечно далеко! – подумала Леля. – Хабаровск, Андрей, Шурка… Тогда он едва начинал ползать… Нет, лучше не думать! Господи, если б мне только сказали, какой я стану, – я бы расхохоталась! Ничего, ничего, пускай! Еще несколько лет, а потом, – кончай базар!..
Она заглянула на себя в зеркало и против воли улыбнулась: о, нет еще! Не так-то скоро! Даже пухлые, ребячьи губы почти не поблекли, а хрупкая фигурка осталась еще совсем девичьей.
– Танагрская статуэтка! – вспомнила женщина комплимент Сорье.
– Елена Васильна! – пропела хозяйка, когда Леля, переодевшись в свое единственное вечернее платье, торопливо доедала ужин. – Вы, никак, опять на танцы?..
– Да. А вам что? – резко спросила Леля и вскинула на нее большие карие глаза.
– Да мне-то, конечно, ничего, – поджала густо накрашенные губы хозяйка. – А вот вам бы новое платьице надо: уж, поди, полгода все в том же выезжаете…
– Закажу, когда жалованье получу, – холодно ответила Леля.
– Это на свои гроши-то? Ну, и кавалер у вас, прости Господи! Посмотрите-ка на моего Джимми, – хозяйка гордо выставила вперед свой раскормленный бюст, засыпанный пудрой. – Вот это “фрэнд” так “фрэнд”! Как ни придет из плаванья, завсегда чего-нибудь привезет… Никогда от него ничего плохого, кроме хорошего, не вижу. А вы все пляшете, пляшете, а толку никакого…
– Это не ваше дело!.. – Леля бросила салфетку, вышла из столовой и в своей комнате расплакалась.
Ровно в 9.15 Сорье застопорил машину у знакомого темно-кирпичного дома.
– О, fichtre, как они ужасно живут! – брезгливо поморщился француз, стучась в дверь Лелиной комнаты.
– Одну минутку, сейчас!.. – ответила Леля.
– Что это с вами? Вы, кажется, плакали? – спросил мосье Сорье, целуя руку женщины, когда она появилась из двери.
– Да, плакала! – вызывающе тряхнула Леля своими стриженными пепельными кудрями.
– А что такое? – участливо осведомился француз.
– Так… Долго рассказывать. Вам все равно не понять…
– Как хотите! – сказал, обидевшись, мосье Сорье.
Ему было вовсе не до Лелиных капризов. Сегодня он чувствовал себя утомленным после визита Тинет. Он даже раскаивался, что поехал танцевать и не отказался под каким-нибудь предлогом.
– А вы знаете, у нас новый мэнажер, – голландец, – рассказывала Леля, пока автомобиль шустро шнырял межу бегущими трамваями и тяжелыми цветными машинами, в которых, важно развалясь, сидели толстые богатые китайцы. – Правда, он уже пожилой, но интересный, и большой поклонник женщин.
– А-а-а!.. – безразлично протянул мосье Сорье, лая из всей мочи клаксоном в спину какому-то рикше.
– Да… Он приглашал меня танцевать в субботу.
– Вот как?.. – сказал француз менее безразлично.
– Я обещала! – храбро соврала Леля.
В действительности она отказалась, и теперь боялась, как бы из-за этого не вышли неприятности в магазине.
Мосье Сорье пробурчал что-то похожее на ругательство.
– Что она, смеется надо мной, что ли?.. Или дразнит нарочно?.. – нахмурившись, думал он.
Сейчас, собственно говоря, он был сыт женщиной, и ему было решительно все равно, куда и с кем собирается Леля. Но ухаживание за ней превратилось для него в своего рода спорт, азартную игру, в которой было задето его самолюбие мужчины и которую он ни за что не хотел бросить, не добившись цели.
– А все-таки он очень стилен: похож на фавна… – думала женщина, смотря на его энергичный профиль, вырезающийся на задожденном целлулоиде фордэка.
Мосье Сорье круто завернул и остановился у дверей дансинга. Уже в холле слышались заунывные синкопы танго. На первой площадке лестницы двое лощеных, сильно пожилых джентльмена, как по команде, повернули головы в сторону проходившей Лели. Она сразу же подтянулась под этими взглядами. Теперь она чувствовала себя уже не Лелей, у которой сын в Хабаровске и муж ездит где-то извозчиком, а мадам Novitsky, которую знают в Шанхае, у которой много поклонников-иностранцев, и чья хрупкая красота заставляет неизменно шипеть дам бомонда.
Пол большой овальной залы, с неопределенным ласковым верхним светом, упруго отдавался ногам. Сорье действительно танцевал хорошо. Леля инстинктивно повиновалась его легким нажимам, своенравно менявшим направление танца. Выше и ниже уровня глаз проходили в изломанном ритме одеревеневшие лица англичан, сладкие глаза французов, пышные, жесткие волосы хавкасток. Промелькнула лупоглазая, наивно раскрашенная русская мордочка рядом с седым пробором в смокинге.
– Неужели это – Паша?.. Кажется она… Служила у нас горничной… – подумала Леля, но мысль расплылась, не сформировавшись.
Думать не хотелось. Ритм захватывал. Частые остановки оркестра раздражали. Дыхание Сорье грело волосы у висков. Нажим руки на спине делался крепче, властнее…
– Not so rough! – сказала ему Леля, но не строго.
Нить, доведшая ее месяц назад в квартиру Сорье, снова как будто завязывалась. Неожиданно оркестр как-то глупо пискнул и замолчал. Танец резко оборвался, и пары, напрасно похлопав, вернулись к своим столикам. Полный белый свет в зале окончательно разорвал интимность, созданную близкими касаниями тел. Снова перед Лелей всплыло завтра, магазин, Марья Павловна.
– Марсель, спросите, пожалуйста, шампанского, – сказала Леля.
Чуть поморщившись, француз кивнул белоснежному бою.
– Деми сэк?
– Нет, нет, драй! Сегодня ужасно хочется напиться!.. – нервно ответила женщина. Сорье пожал плечами. Теперь он не пропускал ни одного ее движения. Усталость после Тинет прошла. Его подвинчивали жадные взгляды мужчин и деланно-небрежные женщин, в которых купалась Леля. Кроме того, в нем росла уверенность, что сейчас эта «petite Russe» действительно накануне сдачи.
Леля вертела, прищурившись, рюмку с коктейлем. Красная вишня на дне то увеличивалась, то уменьшалась, подплывая к выпуклостям хрусталя. Сорье сидел напряженно, как сеттер на стойке.
Сопровождаемый мэтр-д-отелем, бой подал запотелое серебряное ведерко. Леля выпила подряд два бокала почти залпом. Сухое ледяное вино жгло холодом и глоталось с трудом. Свет опять потух. На потолке ласково замигали синие лампочки, и вальс начался медленно и вкрадчиво. Переползая с шелка платья на вырез, сухая горячая рука Сорье приятно жгла кожу на спине. Веселый хмель шампанского оставлял одно настоящее.
– Леля, пора, едем ко мне… – шептал в волосы Сорье, сильно сжимая женщину. – Да, да, да!.. Непременно!.. Помните, как тогда… Вы меня измучили…
Скрыв в улыбке напряжение воли, Леля тряхнула кудрями.
– Нет, нет, Марсель, не надо! Давайте поедем в “Алла Верды”!.. Там уютно… Я хочу кутить!..
Француз только сжал зубы, боясь раздражить Лелю: все равно он был у самой цели.
Сорье тоже захмелел. Автомобильчик прыгал зигзагами по лужам от одного тротуара к другому, удивляя дремавших на постах индусов-полисменов. У границы города дождь залил сплошь темные переулки. Брызги из под колес окатывали через стены по обеим сторонам. Неуверенные зеленоватые газовые фонари тянулись на длинных кронштейнах к середине улочек, придавая им не то испанский, не то итальянский колорит. Где-то рядом провопил поезд, невидимый за начавшимися дощатыми заборами. У подъезда низкого неопрятного домика, занятого ресторанчиком, уже ждали два дорогих собственных кара. Сорье здесь знали. Как только он заглушил мотор, из светлого чада за дверью вынырнул хозяин в вишневой черкесске, с осиной талией и точно нарисованными углем усиками. Гостей провели в лучший кабинет. Кроме стола, тахты, крытой свисающим по стене бухарским ковром, и обшарканного разбитого пианино, в комнате ничего не было. Но и это примиряло после отвратительных трущобных улочек.
– Bring Russian zakousski and champagne! – распорядился француз.
– И, пожалуйста, вашего музыканта пошлите! – добавила Леля, нюхая неожиданные букетики фиалок на столе.
Этот кабачок, несмотря на свою убогость, как-то заставлял вспоминать былой Петербург. Не парадный Петербург дворцов и набережных, конечно, а маленькие погребки-шашлычные, в которых Леля все же успела побывать до революции. Здесь, в Китае, в десятках тысяч верст, в нем все еще чувствовался неуловимый, хотя и прогорклый, привкус родины. На пианино лежала тетрадь переплетенных нот с дворянской короной и монограммой на крышке. Леля открыла ее. На первой белой странице стояло: “Глубокоуважаемой Надежде Николаевне в день ее Ангела. Самара, 17-го сентября 1900 г.”. Неразборчивая подпись была размашистой, мужской. Чей это был подарок? Жениха, любовника, друга? Через сколько безразличных, чужих рук прошла эта тетрадь жестоких романсов на своем беженском пути с берегов Волги до устья Янце-Цзяна?..
И внезапно, точно от вспышки магния, перед Лелей возник день ее последних именин, проведенных дома, в Новгородской губернии… Большой зал с хорами и высокими ампирными окнами… Длинные столы, сервированные на полсотни гостей, залитые мягким свечением канделябров… На ней было тогда любимое палевое платье и полученный утром в подарок прелестный жемчужный фермуар. Когда она вошла в зал под руку с отцом, военный оркестр, приглашенный под строжайшим секретом, встретил ее тушем… Она вся зарделась от радости, гордости и смущения… Как легко танцевала она в тот день, как легко, как чисто было тогда на ее душе!..
Вдруг Леля вздрогнула и рванулась: обняв сзади, Сорье впился губами в ее шею.
– Оставьте меня! Вы совсем пьяны. Слышите?.. – сказала она, сердито поправляя волосы.
Поездка и нотная тетрадь развеяли ее хмель. Француз снова казался таким чужим и далеким.
В дверь постучали, и Сорье быстро отступил. В комнату вошел тапер, жалкий, небритый, чахоточный. Один грязно-белый носок его спустился и лежал на туфле. Из-под поднятых лацканов куцего пиджачка блестела запонка; воротничка не было.
– Бонжур, силь ву пле! – сказал он нарочито развязно, поклонился с вывертом и шаркнул ногой.
– A, bonsoir, mon vieux! От-ши тщоррные, непокорные… – напел француз. – Так, Леля?
– Оставьте!.. – поморщилась Леля, – Вася, выпейте и сыграйте мне что-нибудь!..
– Мерси-с!.. Могу, пожалуйста!., для вас – с особым удовольствием-с, – галантно ответил Вася и снова шаркнул ногой.
Он опрокинул стопку, утерся кулаком и сел на пианино. Играл он скверно, тоже с какими-то вывертами и заученными шарманными переборами. На разбитом инструменте даже веселые мотивы приобретали под его худыми пальцами кабацкий надрыв.
Леля сидела, откинувшись на тахте, с бокалом в руке. Теперь вино лишь тяжелило голову, не давая больше ни веселья, ни забвенья. Но Леля пила его упорно, через силу, надеясь, что опьянение снова вернется.
– Зачем, зачем все это?.. – твердила ее мысль.
Ей становилось все грустнее и противнее. Вася и пианино стали медленно колыхаться перед ее глазами. Приставания подсевшего француза только раздражали, и она лениво отталкивала руку, воровски тянувшуюся ее обнять. За стенкой в конец пропитый женский голос высоко, с рыка, подхватил припев: “Ухарь ку-упе-е-ец, / Удалой ма-ла-де-е-ец!..” – сорвался и тяжело закашлялся.
– Lelia, je vous adore!.. Поедемте ко мне!.. Почему вы капризничаете?.. Ведь я же вам нравлюсь… – бормотал совершенно пьяный Сорье. – Ну, что вам стоит?.. Я знаю, вам трудно жить… Я вам буду помогать… Дайте скорей ваш рот!..
Он сильно обнял женщину, стараясь найти ее губы.
– Ах, да отстаньте же! Вы мне просто противны! – со злобой крикнула Леля.
Собрав все силы, она оттолкнула француза и, упав на тахту, разрыдалась. Тапер заиграл громче. Сорье поднялся, весь красный. Белки его порозовели, как у кролика; ноздри раздувались. Он был взбешен, но вид плачущей женщины привел его в себя. Он налил стакан содовой воды и подал Леле. Ее зубы стучали по стеклу.
– Успокойтесь!.. Леля!.. Ведь это же смешно!.. Перестаньте!.. Ну, что с вами?.. – говорил француз, гладя ее руку.
– Уйдите!.. Не троньте меня!.. Уйдите… – повторяла женщина между рыданьями – Вася, достаньте рикшу!..
– Comment? Rickshaw? Послушайте, но ведь это уж совсем глупо, когда есть машина!..
– Нет, нет, ни за что с вами не поеду!.. Ни за что!.. Уйдите!..
Француз пожал плечами, неловко закурил сигарету и вышел расплачиваться.
На следующий день у мосье Сорье безумно трещала голова и хандра достигла совершенного небывалых размеров. В этом прежде всего убедился его бой, получивший за одно утро больше затрещин, чем за два года своей службы. Офис показался темным, затхлым и пыльным, стенографистка особенно некрасивой, а мысль, несмотря на все усилия, ни за что не хотела сосредоточиться на делах, даже на суматровском угле.
– Нет, довольно с меня!.. – решил француз. – Это уж слишком!.. Ну ее к Богу!.. Но что же, в конце-концов, ей было нужно?.. Один черт поймет этих русских!.. Действительно, – азиаты!
Он долго раздумывал, колебался. Затем вытащил из ящика стола свою чековую книжку и медленно вывел в правом углу очередного чека цифру “сто”. Подумал еще, оторвал бумажку от корешка и, разодрав в клочки, бросил в корзинку.
А на следующем листке уже уверенно поставил “пятьдесят”, повторил прописью и твердо, с росчерком, подписался. Потом аккуратно промокнул чек, сложил вдвое, вложил в конверт и, надписав адрес Лели, позвонил:
– Отнесешь после офиса с разносной книгой. Под расписку. Savvy? – сказал мосье Сорье, строго посмотрев на вошедшего боя.
И сразу почувствовал, как большая тяжесть скатилась с его честной культурной европейской души.
1926
Публикация – А. Колесов