Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 255, 2009
Этот запах кленовой смолы, эта млечная речь!
По-школярски лопочет листвы безымянной орава.
Чем поможешь, мой Боже, несносное древо сберечь,
утонувшее в белых снегах с головой кучерявой?
Я не знаю, куда мои корни ведут. На Восток?
Там оливы растут. Здесь – душевная боль и тревога.
Время рушит листву и уносит ее в водосток:
это самая верная, слишком прямая дорога.
Как накажешь, мой Боже, взыскав по таланту? И впредь
с нашей братии дикорастущей ты спросишь, и ныне.
Знаю, будет честней и достойнее так же сгореть,
как смоковница древняя в неплодородной пустыне…
Потому и пишу, и спешу запечатать письмо.
Если я столь бесплодна, что участи лучшей не стою,
пусть заместо меня, отрицаньем природы самой,
в этой снежной равнине останется место пустое.
ЗАТЯНУВШАЯСЯ ЗИМА
…В стекле оконном видеть, трогать
то черный след, то белый ствол –
звезду очерчивает ноготь,
точней, фонарный ореол…
То ввысь глядеть, то, по-иному,
в изменчивую глубину…
Скользит по городу ночному,
как угорь по морскому дну,
поземка… Истинно моими
молитвами весна близка.
Еще не названное имя
вот-вот сорвется с языка,
но имя непроизносимо,
когда вот так, лицом к лицу,
когда зима длиною в зиму
угрюмо тянется к концу,
когда она меняет кожу,
страшась от времени отстать,
свивается в клубок и тоже
вдруг поворачивает вспять.
страны не зная, правящих в ней партий,
не доверяя типографской карте,
но – собственной судьбе и только ей,
возьмешь билет плацкартный, как всегда
рискуя перепутать время, место,
и переменишь жизнь, и это вместо
того, что было до… И все же, да,
оглянешься и, сдерживая шаг,
переведешь дыхание, так надо,
иначе пульса темная цикада
зальется, голос разума глуша…
Оглянешься, и что увидишь ты?
Скрещение двух сил неистребимых:
желание познать своих любимых
и ужас абсолютной темноты.
ЛАКИШ
…твой страх пришел из древних городов,
разрушенных иными племенами.
Не оставляя по себе следов,
он, как песок, перенесен ветрами
на этот холм, куда нас привело
желанье знать, где обитали боги…
Но бледных гор восточное крыло
напоминает: дальше нет дороги;
и сам ландшафт, по прихоти души,
в какой-то час с полудня до заката
творит и разрушает миражи,
в которых можно сгинуть без возврата.
Здесь дремлет смерть на каменной плите,
а жизнь сосредоточилась упрямо
в пустырника лечебного листе,
что вырос в честь поверженного храма.
Все звуки дня рутинные слышны:
гончарный круг скрежещет под руками…
и голоса у крепостной стены…
и звон монет… и стук копыт о камень…
Ты прочь бежишь, и на своей спине
уносишь липкий страх исчезновенья,
вдруг осознав, что двери нет в стене,
как нет и стен самих в пустом селенье,
нет ничего, лишь желтая трава,
сроднившись с каменистою пустыней,
живет своею жизнью, и молва
о тех краях бытует и поныне.
причалит к столу… Я гляжу на оконный проем…
Пока еще тело горячим напитком согрето,
хотелось бы встретиться в парке с тобой
и вдвоем
пройти сквозь осенний развал черных веток акаций,
сквозь серый туман дождевой, что почти невесом,
почувствовать наше святое и нищее братство,
коснувшись губами щеки, и пропеть в унисон
романс “Отцвели уж давно хризантемы…”
Как все-таки страшно…
Мы были другими три года назад, горячась
и словно готовясь назавтра сойтись в рукопашной
за право решать нашу участь и времени часть…
У воздуха в парке такой удивительный запах.
Тем воздухом можно больные сердца врачевать
И утки бредут на своих перепончатых лапах
к озерной воде, не пытаясь уже кочевать.
Сдается фрегат на пиратскую волю планиды.
Сдается внаем чей-то домик в лесу на денек.
Я тоже сдаю понемногу, теряя из виду
такой непростой и беспечный такой огонек.
Монета со сдачи еще не остыла в кармане:
удачи залог, должника неразменный пятак.
И шарф твой пронзительно красный мелькает в тумане
под сводом аллеи, как в бухте – сигнальный маяк…
Луна заходит с разворота,
вплывает в темное окно.
И ночи теплое болото
Бог знает чем населено.
Стрекочет, скачет, дышит, ноет
и вьется, как веретено,
нерукотворное земное –
оно на жизнь обречено.
Оно не доброе, не злое,
на нем невинности тавро.
И нежность тонкою иглою
беззвучно входит под ребро.