Рассказ 1927 года
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 251, 2008
Каллиников Иосиф Федорович (1890–1934) – прозаик, поэт, переводчик. Родился в селе Мелеч Трубчев Орловской губернии, его дед был диаконом кладбищенской церкви. В 1911–1916 гг. учился на экономическом отделении Петербургского политехнического института. Занимался этнографией и сотрудничал с Русским географическим обществом, для которого в 1913–1915 гг. собирал фольклор в Орловской губернии (собрал до 570 сказок Орловской губернии, издал соответствующий сборник), на Кавказе, в Уренгойском крае. Автор многочисленных поэтических произведений, для которых характерны стилизаторство на фольклорно-религиозной основе, эротизм в духе проповеди “святости пола” В. В. Розанова. Летом 1916 года Каллиников поступил юнкером в Павловское военное училище на правах вольноопределяющегося. Тогда же познакомился с М. Горьким, который отмечал его “несомненную талантливость”. В 1919 году Иосиф Федорович Каллиников был мобилизован в Белую армию, вскоре психически заболел, был эвакуирован с госпиталем из Новороссийска в Египет. В эмиграции обосновался сначала в Софии; открыл книжный магазин. Затем Каллиников переезжает в Чехословакию. С 1922 года Каллиников живет в Праге. Он сильно нуждается, работает торговцем-разносчиком, потом – корректором в Пражской типографии; пишет четырехтомный роман “Мощи” (1925–1927 гг.). О “настоящем призвании” Каллиникова говорила Марина Цветаева, знавшая его по Праге. Начиная с 1926 года, роман издается в Берлине, в издательстве “Петрополис”, имеет успех. И. Ф. Каллиников много переводил, занимался местным фольклором; издал сборник чешских, моравских и словацких сказок “Святоянские огни”. Умер в Чехословакии.
Родина
I
С какой стороны ни взгляни на меня, отовсюду я земляной, русский, пропах до костей ею. Другой бы, может, и радовался благополучию своему, а мне вот легче с рукой ходить по миру. Зато меня по глазам каждый признает, что русский я. Такой мы, можно сказать, упорный народ. Куда ты меня ни пусти, а чуть родною землею попахло – все нипочем. Жизнь свою погублю, а душу свою не отдам никому. Душа у нас неспокойная, не обживется она в чужом месте, хоть ты ее держи в золоте.
Много нас, таких-то, по белу свету. Не живут, а маются. У иного, может, силы на то не хватает, надоумить некому, а я вот превозмог себя. Пускай я на улице поколею с голоду, а против себя не пойду.
Захватили нас австрияки в Карпатах, привезли в Чехию и засадили в бараки хлебать помои. Кругом эта проволока – держали, точно зверей каких в клетке. А тут, видно, не хватило у них народу, стали нас посылать на работу. Уголь копать. И мужики ихние начали приходить за нами.
Посчастливилось мне. Попал я в одно хозяйство на Бжези, работником ко вдове.
По первоначалу казалось чудно мне. Целый день копаются на клочке. То ли дело у нас – выйдешь в поле – простор. Куда ни взгляни – хлебом залито, звенит поле колосом. Васильки тебе душу радуют по межам, куколь глядит, а тут изгрызан каждый клочок, отобрано зернышко к зернышку. Васильковые семена весною в пакетах продаются, в лавочках с прочими там цветами. На поглядение, можно сказать. Так что ж ты думаешь – не выдержала душа: купил я несколько пакетиков и смешал семена с житом. Поле засеял, а по краям и разбросал васильки – пусть, мол, красуются.
Взошел хлеб, заколосился, и засинели мои василечки. Люди глядят, посмеиваются.
– Откуда, пан Торкунов, такие достал семена?
– Знамо откуда, из лавочки. Не нравится вам?
– Плохое жито у вас, засоренное.
Они это про хлеб, я – про цветы. У них, видишь ли, на все экономия. Упорный народ. С утра до вечера заботятся по хозяйству. Измают тебя до вечера, а пожрать – сам, чай, знаешь кормежку ихнюю. Дадут тебе эти кнедлики с зели, бросят кусочек сальца – все сожрешь с голоду. Замешают на воде тесто, накроят туда сухого хлеба, сварят, порежут ломтями – кнедлики. От них только пучит живот. Зели – капуста по-нашему. Вот тоже полевки ихние – наболтают с водою муки, бросят туда корешков, приправят кой-чем – горячее. Известное дело – в плену подневольный ты человек. Хорошо еще, что в тепле и будто к делу приставлен, к земле.
Хозяйка у меня молодая была, красивая, порядок у ней – поучиться кому. Постороннему глядеть непривычно. Целый день тыркается из угла в угол. Другая бы посидела минутку, а она себе всюду отыщет работу. И сама это мается, и тебе нет покою. Совестно без дела сидеть.
Она, это тебе, из ничего состряпает всякую штуку. Хоть бы картошку ту-то – облупят ее, посыплют маком – еда. Привык я к ихнему разносолу. Манула меня домовитость ихняя. Живучий народ, напористый. Расколошматили их немцы в старые годы подле Белой горы, понасадили своих помещиков, совсем придушили было, а они точно из под земли вынырнули. За это я их уважаю, оборотистые они.
Обжился я у Маженки, поправился в теле, и потянуло взглянуть на бабу. Я это жарил ей все по-русски. Смеется, бывало, она и слушает – любила про деревенскую жизнь. Сидит и вздыхает. Мужика-то у ней убили на нашем фронте.
Спрашиваю ее как-то:
– Чего вы вздыхаете все?
– Пан Торкунов вратится дому, а я зостанусь одна.
– Чего одна? Вернутся ваши домой – опять выйдете замуж.
– На фронте всех перебьют.
Вижу, тужит женщина по своей судьбе. Жалко стало ее. Красивая баба, строгая. Содержит себя в чистоте. Хорошо еще, что бездетная.
Один год я тоже так-то был на работе – кончили картошку копать, отослали в бараки. А это, и осень уж на дворе, – задерживает меня, придумывает работу. Вижу, что неспроста это. Скучно ей, видно. Мое дело что – спокойно живу. Неохота мне кормить вшей по нарам. Приступиться к ней совестно. Молодой был, озорства во мне никакого. Боялся обидеть женщину. С девками дома, бывало, заигрывал, а чтоб чего прочего – не было никогда. Держал себя в строгости. Семья у нас была правильная. Отец, бывало, только взглянет на тебя исподлобья – мы и притихнем.
Тут еще что – лопочет она по-своему, сразу и не поймешь. Иной раз будто похоже, а все не по-нашему. И опять у каждого свой обычай. Может, она в шутку скажет чего, а тронь – разобидится. Пожалуется начальнику – засадят в лагере на хлеб, на воду. Несладкое там житье.
Сам поглядываю на Маженку, а сам раздумываю – приглянулся ей либо нет. Она это все копается. И вечером не посидит без дела. Сейчас это в руки какую-нибудь пустяковину – рукодельничает. На этот счет они все мастера. Она тебе в поезде едет две-три станции, а сама поскорее достанет из сумки работу и чего-нибудь вяжет. И языком это плетет с соседкою и вышиванием занимается. Может, всего сделает стежков двадцать, а все-таки не сидит сложа руки. Во всем этом они наблюдают свою экономию.
И Маженка тоже – вяжет себе какую фуфайку и со мной разговаривает. Иной раз и вздохнет, поглядев на меня.
– Пан поеде до русска, когда кончится война?
– Конечно, поеду.
– У пана есть девче?
– Девок много у нас, а теперь, небось, отбавляй… только у меня никакой не было.
Покачает головой, улыбнется, – вижу, не верит мне баба.
– После солдатчины собирался жениться. До службы отец отсоветовал. Чего ты, говорит, будешь мучить свою молодайку. Это по дурости у нас женятся до повинности. А разве выдержит молодая баба пять лет? Оттого и несчастия бывают в семье.
– У нас тоже бывало так же.
– Согрешит она без тебя, а там, глядь, по злобе кто и шепнет. Ну, знамо дело, накипит в сердце зло и начнет муж охаживать бабу чем попадя. Разве так хорошо?
– Плохо, пан Торкунов, очень плохо.
– Я всего год прослужил – на войну угнали. Второй год в плену. А когда эта музыка кончится – угадать разве?! Может, и жениться еще не придется.
Привыкала она к моему голосу и будто все понимает. Что ни скажу ей – кивает мне головой.
Каждый вечер сидели так то. Привык я к ней, и она ко мне как к родному. Перину даже принесла мне покрываться, мужнину.
– Холодно пану – пусть он возьмет себе.
Строения тут не по-нашему, поставлены на ветерок. Да и зимы-то не бывает какой следует. Подержится снежок недели две-три, а там одна слякоть. Целые дни дождит. И тут тебе экономия в топке. Эх, в избе-то у нас – нажарит баба с утра, тепло до утра держится. А тут пускают на ветерок угольки. Где варят, там и живут, а другие комнаты вроде как для параду.
Маженка только топила в кухне, где стояла моя постель. Спала она рядом, в нетопленой комнате. Мне под периной тепло. Поневоле полезет в голову баба.
Сидим так-то вечером – она над шитьем, а я разговариваю.
– Скучно вам в одиночестве?
Молча кивнула мне головой.
Наклонился я к ней, пододвинулся, вижу – голову опустила, пальцы дрожат. Перехватил я ее руками – закрыла глаза, вышивание уронила под стол и осталась ночевать под периной мужниной.
Вот как ее полюбил – деваться некуда. Веселая стала, ласковая. Целый день, точно кошка, мурлычит песенки. Как минутка свободная вырвется – ластится ко мне, заглядывает в глаза. Точно спрашивает: любишь, мол, или нет?..
Размяк я с Маженкою. Что ни скажет, бывало, – все готов сделать. Пожалела она сиротство мое на чужбине, никогда не забуду этого. От любви да жалости в кабалу мы готовы идти. В чем другом – готовы на нож.
Ладно зажил я с Маженкою. Кончим дневную работу, попьем житного кофею, и начнет она ластиться. Затянула меня точно в тину. Только было и делу вечером посидеть с нею. Целый год мы прожили душа в душу.
2
Короткое было наше житье. Родился мальчишка у нас – переменилась баба. То, бывало, из последнего выбивается, лишь бы накормить меня повкуснее, а то, говорит, надо теперь экономить. Ну что ж, мне это сперва понравилось – заботится о наследнике. А потом – копить начала. Каждую копейку высчитывает. Недоедаем, бывало, недопиваем.
– Куда ты, Маженка, копишь?
– Пепику твоему на хозяйство.
– Хватит ему. Разве нет у меня силы? Вырастет мальчишка, заработает сам. Так-то протянешь ноги с твоей экономией. – Еле переломил характер ее.
Приналег я с работою, привел в порядок ее огород – к зиме вдоволь всякой овощи. Продали еще на базар.
Соседи признавать меня стали за своего. Выйдешь на улицу покурить вечером – подойдет с трубкою сосед наш, старик Кочарек, и начнет разговаривать шепотом.
– Как поживаете, пан Торкунов?
– Спасибо вам, пане, помалу.
– Привыкли к нам, обжились? Мы каждому русу рады. Русско огромно есть.
– Всему свету земля!
– Мы своим детям заповедали не стрелять в русов. Чехия ничего не сможет без русско.
У меня гордость растет, приятно послушать было. А тут как прослышали, что у нас революция, еще стали ласковей. И меня потянуло домой. Вспоминал я про отца, про землю. Захотелось дыхнуть своим воздухом. Как тут быть? Не скинешь хомут. Не бросать же собственного мальчонку, когда Маженка второго носит в себе. И тоска у меня, и жалость.
Вызывали в лагерь, спрашивают меня:
– Хотите домой?
– Так что пока никуда не поеду, обзавелся семьей.
Глядят на меня, посмеиваются.
– Отпустите его, пусть возвращается к своей Маженке.
Вернулся домой, сколько времени прошло – родилась девчонка. Получилось полное семейство при мне. Куда тут думать о чем-нибудь.
Еще старательней принялся за хозяйство. Стал это получше приглядываться, как это чехи орудуют на земле. Кой-какие машины завел – старые обносились за войну. Прикупил корову, пустил ее под ярмо.
От соседей ко мне уважение. Стали в господу меня зазывать – по-нашему это вроде трактира: обеды там, ужины, вместо водки – пиво.
У каждого мясника тут – господа. Во всем соблюдают они экономию. Мясные остатки – на варево. Не продал хозяин свинину – на жареное. Чуть припахивает говядина – пускают ее на гуляш. Задаром не пропадет куска.
Как-то спросил меня пан Кочарек.
– Почему не ходит пан Торкунов до господы?
– Как же ходить мне, когда Маженка дома одна, надо же и с ней посидеть вечером.
– Мужчине не полагается сидеть подле бабы, надо в компании отдохнуть, повеселиться после работы.
Попал ты в новую лямку так и тяни по-ихнему.
Придешь в господу – сейчас кружку пива, пяток сигарет и всякие разговоры.
Насчет женского пола полное неуважение, баба у них в низшем сословии, ребят народит и должна забавляться с ними, да по дому справлять все хозяйство, а в мужнины дела у них не полагается совать носа. И насчет кошелька тоже туго. Молоко либо куры – бабий доход, с этого и одевается, и обувается и ребятам справляет еще одежонку, а чтоб ей муж дал когда на забаву – нет и в помине.
Дивились они на меня. Бывало, поедешь зачем в городок, подарок везешь Маженке – материи какой-либо, ковровый платок на голову. Встретит сосед – спросит тебя:
– Что пан Торкунов покупал в Бенешове?
– Да вот, пане Маженке своей – порадовать надо.
– Напрасно это, она сама должна о себе заботиться. Избалуете ее, тогда наши панички не дадут нам житья.
Пришлось бросить эту манеру, обходиться с женой по-чешски. Стал больше тратить на пивичко, на свои удовольствия. Маженка это сразу приметила. Начала жаловаться на меня подруге.
– Неласковый стал мой пан Торкунов, испортили его наши.
Та себе только посмеивается, такая у них манера.
– Молодому пану нужна забава. Он красивый у тебя, нравится женщинам. У них какая забава – валандаться с бабами. Раз у тебя есть хозяйство, ребята и муж – будь весела и довольна, и нет тебе никакого дела до того, с кем на стороне забавляется муж.
Подруга Маженкина пройда была, фабричная. И муж у ней на заводе мастером. Тот на работу – баба зря не проводит время, крутит любовь. Приглянулся я ей. Увидит меня, оскалит белые зубы, смеется задористо.
– Пан Торкунов до сих пор сидит подле своей Маженки?!
– А кого мне нужно еще?
– Мало ли женщин могут порадовать человека.
За мною в ту пору все бабы поглядывали. Уж очень им нравилась наша повадка с женщиной.
Взревновала меня Маженка.
– Не оставит Эмилька тебя в покое, устрою скандал, все стекла побью у ней в квартире, пускай себе ходит ославленная.
– Да разве я променяю тебя?! И дура ж ты!
– А что она за тобою таскается до господы?
– С мужем приходит на пивичко.
– Раньше сидела дома. Захотелось ей чужого пана свести с пути истинного. Похваляется красотой. Завидует моему счастию.
Мне это горе и смех. Уж хоть бы правда была, а то всего раза два угостил ее пивом. Пригубила из моей кружки. У них такая повадка: чуть стали приятелями – пивичко пьют из одной посуды. За это самое взревновала меня Маженка, не оберешься от ней разговора.
Ко мне было тогда отношение уважительное. Русский я – значит, и хозяйство в исправности. Завелися деньжонки про черный день. В господе сажали меня на первое место. Любят они почет. Хоть ты и рылом не вышел и ум-то у тебя куриный, а раз ты мастер какой или исправный хозяин – почтительное обхождение.
Чуть завидят такого – начнут приговаривать.
– Мое почтение, пан мастер. Как поживаете? Подьте дале, садитесь-ка с нами.
У того, глядь, появилась и важность. Почитают они свое достоинство. Кто помладше да победней, к тому снисхождение. Соберутся приятели, видят – не хватает у них сигарет…
– Кто, братцы, из нас помоложе?
– Франта, сколько тебе стукнуло лет?!
Подымается лысый Франта и бежит в табачную.
Я свой гонор держал как следует. Так привык к ихнему обхождению, что иной раз забывал, где родился. К одному только не мог привыкнуть, – величать барином встречного-поперечного.
Чуть на тебе получше одежда и служишь чиновником, значит – ты барин, милость пан. У нас давно отвыкли от этого, а тут, можно сказать, у них революция, а никаких перемен.
Недаром у них пословица “костюм делает человека”. Нечего делать, пришлось и самому обзаводиться одеждой.
Днем в чем попало копаешься по хозяйству, а вечером идти до господы – брюки в складочку, жилет, воротничок с галстуком – совсем выглядишь барином, и черная шляпа с ленточкой.
Нарядила Маженка меня – в деревне бы не признали. На самого себя поглядеть забавно. Бороду сбрил, подрезал усы покороче – не сразу признаешь за русского. Одна только и знать, что нос картошкой, да скулы у нас пошире.
А тут воротились легионеры домой.
Прошибло меня – говорить научились по-русски, а я-то уж стал забывать свою речь. Что ни слово – то путаю.
Встретил я одного в господе и спрашиваю:
– Ну, что там у нас?
– Хорошо. Хорошее время.
– Скажите на милость, что за революция такая у нас? По газетам выходит – разбой, а только не верится этому.
Хороший был человек, не обманывал.
– Помещики с офицерами недовольны, что землю забрали у них, богачество, – войной прошли против вашего мужика.
– Как же пишут, что разоряют крестьянство.
– Какие мужики побогаче – пристали к белым. Бедному человеку дыхнуть не дают, а в газетах вранье, стараются англичане.
– Эх, меня там нету на грех.
– У вас хозяйство здесь, молодая жена, ребятишки, а там народу хоть отбавляй, пожалуй, управятся и без вас.
Задумался я, – может, и правда не по свести оставлять семью. Самому только стало не по нутру пребывать в спокойствии. Иной раз такая насядет тоска – деваться не знаешь куда. Так бы вот и ушел из дому. Придешь это в господу, за пивичком. Подсядешь к легионеру, приятелю своему, и отводишь душу. Просидишь до полночи, вылакаешь кружек шесть – отлегнет от сердца. Домой придешь – Маженка меня докучает. Каждое ее слово злит меня.
– Цо с тобой стало? Зачем ты тратишь столько на пиво? Не рад мне, вижу – не рад!
Подойдешь к ней, стиснешь зубы, приголубишь ее через силу, а у самого в голове: мне бы теперь в свою деревню. Не мог позабыть лавочника Аксенова, мироеда нашего. Землю скупал у обедневших господ, мужики у него работали батраками. Отец мой был у него в кабале, денег занял на хозяйство, – измучил процентами. За проценты я ему отрабатывал с братом. И к бабам он был нехорош. Ни одной девки не пропустит, бывало. Приглянулась одна мне, Матрена. Подруга моей сестренки. Ладная была девушка, честная. Аксенов начал к ней приставать, зазовет к себе в лавку, высыплет мятных жамок, откупорит бутылку “фиалки” и потчует в свое удовольствие. А я собирался жениться на ней.
Пошли наши девки грибы собирать, и сестренка моя прихватила лукошко. Зазвали меня. Грибов у нас было! – что ни шаг, копанешь ногою – торчат головками. Я это боком пошел, сторонкою. Отбилась Матрена в лесу от девок, я и вот он.
Девка была обрядная – монисто на ней, бисерный обрулёчек на шее, уплетки цветные до пояса и повадка вальяжная.
Подошли мы к гнезду – боровик. Стал ей сбирать, бросаю в лукошко – смеется она.
– Чего ты, Матрен?
– Весело мне. Посмеяться нельзя?
– Зачем ты ходишь к Аксенову?
– А тебе что? Жамки вкусные у него.
Взяло меня за сердце.
– Угощаешься?!
– Да что ты допытываешь. Жених, что ли, мне?
Так это запомнилось явственно…
– Ворочусь из солдатчины – замуж возьму. Будешь хозяйкою.
Засмеялась она, тряхнула лукошком, отбежала и дразнит меня.
– Ты сперва догони вот, а там и сватайся!..
Замотался по соснам ее сарафан полымем, и меня ожгло как огнем. Догнал я Матрену. Руки сомлели у меня от нее. Никогда не забуду этого.
Затосковал я по ней. Может, дожидает меня до сих пор невестою. Еще сильней потянуло домой. Выйду в огород, ковыряюсь с мотыгою, а она из рук валится. Войду в комнаты, тыркаюсь из угла в угол. Легионер этот устроился на дорогу кондуктором, уехал из Бжези. Одна отрада осталась – пивичко.
3
Сосед был у нас, старик Кочарек. Страсть любил русских. И все это, бывало, он с трубкою. По глазам, что ль, увидел или я в самом деле чудной был, – начал жалеть меня.
– Цо пан Торкунов ходит задумчивый? Пани у вас хорошая, с детства знаю ее. Добрая пани, тихая.
Что ему отвечать? Может и не поймет меня.
– Вы бы, пан Торкунов, поехали в Прагу. Видели злату Прагу?
– Не приходилось бывать.
– Поглядели бы город, людей… Помогает это, когда недужится человеку.
Говорит он, а сам поглядывает на меня. Ласковый, хороший старик.
– Развлечетесь – вернетесь домой здоровый. Часто случается – нападет на человека тоска, мучается он, изнывает, а время пройдет – забудется. У вас дети, пан Торкунов, есть на кого порадоваться. Денек-другой не увидите их – вот как потянет в семью.
Правильный старик, рассудительный.
Сказал он мне насчет Праги, и так это засело мне в голову – только и думаю, что о ней. Обедать приду и начну говорить Маженке.
– Хочу съездить в Прагу, поглядеть на людей.
У ней заблестели глаза.
– Вместе поедем, Ваня, я тоже не была в ней давно.
– Ладно, поедем вместе. Детей отдадим к пану Кочареку.
Обрядилась Маженка в свои обновы, я облекся в костюм, пошли на станцию. Едем в поезде, кондуктор прощелкивает билеты. Взглянул на него – легионер мой, приятель.
– Мое почтение, пан Торкунов. Едете в Прагу?
– Проветриться вот с женою.
– Хорошее дело, хорошее. Теперь в Праге русских много, – может быть, встретите и знакомого.
Сказал он так-то, у меня сердце сжалось от радости.
– Слышишь, Маженка, русские в Праге.
Улыбается она, видит, что повеселел я. Рассказывать начала.
– Мы русских ждали еще во время войны. У нас по деревням хозяйки гусей берегли осенью, думали: перейдут Карпаты – будет, чем угостить.
– Неужто правда?
– На Виноградском базаре, на угольном торгу торговки прятали всякую живность – тоже дожидалися русских. В Праге помнят их хорошо.
– Откуда?
– Давно еще были казаки в Праге, когда Наполеона гнали.
Точно вот маслом меня помазали. Сразу почувствовал себя русским, точно вырос от этого на целую голову.
Вышли с вокзала мы, идем по Вацлавской площади, слышу, кто-то впереди говорит по-русски. Сердце зашлось у меня от радости. Не выдержал я. Подбежал к ним.
– Скажите, вы русские?
– Разве не слышите, что говорим по-русски?
И то правда, одурел я совсем. Стою подле них, разглядываю.
– А вы что же, разве не русский?!
Говорить-то я разучился почти, путал слова наши с ихними, понятно, что не узнали сразу.
– Самый настоящий, из деревни Акуловки, Тамбовской губернии. Может быть, знаете?
Смеются они на меня.
– Нет, не слышали о такой. А почему вы разучились говорить?
– В плену был, а тут обзавелся семьей.
– Так вы не воевали против большевиков? Бросили родину?
– Уехать не мог от детей. Маженка, поди сюда, – это русские.
Хотел познакомить ее, а они как фыркнут на нее.
Один был жирный такой, усатый, под глазами мешки, – должно, из господ, – смеется на меня и говорит сквозь зубы.
– Мы не признаем такого человека за русского.
– Это меня-то, тамбовского мужика?!
И такая обида взяла меня на этих господ. Как же это русского не признать! Разве я по своей воле попал в Чехию?! Разве волен человек в своей судьбе?! Я к ним со всею душой, а они фыркают.
Маженка стоит, взглянул на нее – хлопает молча глазами. Жалко мне стало ее. Можно сказать, освободила меня из плена, а они говорят: позабыл родину.
Ближе Маженки в ту минуту не было на земле человека. Хорошо, что не поняла она этого разговора, – облегчила этим меня. А то от стыда готов провалиться сквозь тротуар.
Смотрит на меня баба. Спрашивает глазами.
– Что такое случилось?
– Ошибся я малость, эти господа оказались нерусскими. Покажи-ка ты, Маженка, мне город.
Обрадовалась она, повела Прагою. Про каждое место рассказывает – умиляется. Что значит родина, – каждый камешек дорог. На Карловом мосту подвела меня к выбоине и говорит.
– Вот отсюда сбрасывали во Влтаву Яна Непомуцкого.
– За какие ж такие дела?
– Женщина ему исповедовалась, королева наша, поверяла свои грехи. Муж призвал духовника, приказал показывать на жену. Ревновал ее сильно. Ни слова не сказал исповедник, и приказали его за это сбросить с моста.
Пришли мы в старый город, улички – ни пройти, ни проехать. Переулочки с поворотами, с тупиками, с проходными домами – закружится голова.
– Как же тут не заблудятся?
– Привыкли.
Пообедать зашли в ресторацию. Взяли пива себе, размяк я от него и говорю Маженке:
– Ни за что не брошу тебя, люблю, как свою душу.
– Разве ты покинуть хотел меня? Приглянулась другая?!
– Кроме тебя никого нет, а стосковался я по своим, по русским, – потянуло домой на родину.
Запил я Матрену пильзенским пивом, придвинулся к своей Маженке.
– Не понимаешь ты этого, ты вот дома, а я без родины.
– Теперь я у тебя, Маженка.
– Поедем со мною в деревню, наладим мое хозяйство, у нас просторные земли, чернозем чистый.
Молчит она, присмирела, теребит конец головного платка. У самой на глазах слезы.
– Тут у меня родичи. На своей земле умирать легче.
– Может, в России найдешь могилу мужнину, навестишь его прах.
Покачала мне головой.
– Не тревожь ты меня, да и сам не мучайся. Будем жить для детей. Я люблю их отца больше, чем своего покойника.
Выпили мы еще по кружке, жалко мне стало себя, вижу – деваться некуда.
– Правда, Маженка, правда! Мне без тебя, без детей – пропадать. В один раз с панталыку собьюсь, и не наладишь меня тогда до смерти.
Купил я ребятам гостинца, Кристине с Пепиком, и покорился своей участи. Не стал ходить и в господу. Целый месяц держался. Работал я тут до упаду.
Сосед, пан Кочарек, встретил меня, улыбается трубочкой.
– Видите, пан Торкунов, говорил я вам освежиться в Праге. Совсем стали другим человеком. И лицо у вас посветлело.
Что мне говорить ему было, жалко обижать старика.
– Спасибо вам за совет, пан Кочарек.
– Не за что, пан Торкунов, не за что! На самого находила тоска.
Сам работаю, а сам все думаю: коли в Прагу много наехало русских, должны быть между ними и хорошие люди. Не все же одни господа. И опять мне без русского слова беда, душу отводит оно. Скажешь какое – просторно в груди. Хоть бы еще услыхать когда!..
Сидим так-то за ужином, я и говорю Маженке.
– Хочу съездить в Прагу.
– Зачем?
Испугалась она, тыркается ложкой по тарелке.
– И я поеду с тобой.
– Не бойся, Мажен, никуда не уйду от тебя. Мне только глянуть разок, может где попадется земляк.
– Как хочешь, я тебя не держу насильно. Ты мужчина – сам знаешь, что тебе нужно.
А у самой на глазах слезы. Привыкла она у себя к подневольному положению, что не скажет у них муж жене – покоряться должна его воле.
– Чего ты плачешь, Мажен?
– Боюсь тебя потерять. Остановить у меня нет силы.
Приголубил ее, успокоилась. Обняла меня за шею и просит не забывать Кристинку с Пепиком.
Хорошие ребятишки, смышленые. Воспитала их в послушании. С огорода придешь, бегут навстречу.
– Татинек идет, татинек!
Все-таки не выдержал, поехал в Прагу.
4
От Праги станции за три слышу, в вагоне кто-то говорит по-русски. Так это говорком частым. Поднялся, глянул через перегородку – штатские. Целые полчаса ерзал я на скамейке, прислушивался к разговору. Стыдно подойти было к ним. Боялся нарваться так же, как в Праге в тот раз.
Проехали мы тоннель, засветило в окнах, люди собираются выходить из вагона. Я это поскорее вперед, на площадку. Дожидаю стою. Вышли они из поезда – я за ними и спрашиваю:
– Не знаете ли, где собираются в Праге русские?
– Вам какое собрание нужно?
– Просто повидать хочу русских.
И эти смеются. Обидно мне стало, а все-таки решил своего добиться:
– Где хоть они обедают?
– На Панскую ступайте, в Земгор.
От Вильсонова вокзала десять минут, так я добежал за пять. Вошел я в Земгор этот, сразу дохнуло на меня русским говором. И такая там толчея, – спешат люди, мечутся, а сами, должно быть, не знают чего. Всякого звания и сословия. Пошел я разглядывать.
На стенах афиши развешаны. На какую ни гляжу – всюду написано о большевиках, о России. Значит, натворили там дел мужики с рабочими, коли о них только и разговор.
Хожу из комнаты в комнату – радуется душа. Вроде как мини-стерство какое. За перегородками важные господа, подпускают по очереди. Ну, известно, русский человек не сразу начнет говорить про дело, сперва вспомнит праотцов. Чиновники прикрикивают на посетителей.
Заглянул я еще в одно помещение – столов понаставлено, барышни тыркают на машинках, подле каждой навалено – не знать, сколько разной бумаги! Стараются. Пот вытирают платочками. Пожалел я этих барышень.
Подле двери рыжий какой-то сидит. Здоровый мужик. Хайло не поместится в окно.
– Что вам угодно?
– На русских пришел поглядеть.
Рыжий этот как захохочет.
– Ха-ха-ха! Иван Петрович, идите сюда. Идите скорей!
Другой к нему подошел. Чернявый такой, борода лопатою, глаза шустрые, маленькие. Небольшое брюшко. Пестрый жилет на нем, в сюртуке. Бедовый мужик, вертлявый и голосок у него крикливый, с припрыжкою. Попыхивает папироскою.
– Что вам, Иван Парамоныч?
– Видели вы, ха-ха-ха, такого чудака?!
– В чем дело?
– Пришел поглядеть на русских людей. Точно у нас тут какая чайная.
Стою я, краснею. Куда ни приду, кого ни спрошу – насмехаются, точно я, в самом деле, не русский. Разобиделся я и спрашиваю.
– Сам вижу, что тут не чайная, а может, вы знаете, где пообедать можно?
Рыжий встал из-за стола, подошел ко мне, говорит:
– Пойдемте, я вам устрою обед.
Должно быть, принял меня за дурачка.
Вывел в соседнюю комнату, подошел к перегородке, к знакомому, – вижу, тот встрепенулся. Рыжий-то на голову выше просящих, к тому же те пригинаются.
– Дайте этому чудаку бесплатный обед.
Выдали мне квиток, спустился я вниз, указали мне комнату. Отыскал за общим столом свободное место. Подали обед. Как увидел я русские щи – душа запрыгала! Понимаете вы, кислые, с помидорами да капустою! Не чета чешской полевке. И хлеб на столе по-русски, с тарелок валится, – вольный хлеб. На второе котлеты да с кашею. Вылизал всю тарелку. Ем это, а сам поглядываю по сторонам, – может, примечу кого попроще. Напротив какая-то старая барыня с дочкой. Прислушиваюсь, чего они говорят, вспоминаю русскую речь. Каждое слово ложится ласково.
– Оленька, ты же писала стишки.
– Что вы, мама, какая же я писательница.
– Чего же стыдиться, милая. Помнишь, тебя даже один раз напечатали в нашей газетке. Павел Павлович советовал подать заявление в комитет – ежемесячно выдавать будут деньги.
Что значит образованный человек. Сразу тебе и денежки.
Потом, глядь, подсел ко мне какой-то оборванный. Бедовый такой, волосы у него с зачесом, острижен под скобку.
– Подвиньтесь, пожалуйста.
Меня как спичкою чиркануло, сразу признал деревенского. Обедает он, разговаривает со мною.
– Три недели вот жру по квиткам, каждый день из вчерашнего подают, все одно и то же.
– Щи-то, щи чего стоят! Можно сказать, за сколько лет отвел душу.
Рассказал ему про свою судьбу, вижу, вникает человек в разговор.
– Это вы не знаете здешних порядков. Слышали вон, что салопница говорила, – кому квитки да ночлежка земгоровская, а кому денежки. Тут что ни плюнь – попадешь в министра.
– А я бы еще тарелочку щец.
– Тут есть другая столовая, благородная, для тех, кому платят деньги.
– Как так?
– Да так, перекладывают из кармана в карман.
– Пойдемте туда.
Сели за столик, подлетела к нам барышня в белом чепчике, обращается прямо ко мне – одет был почище. Знакомый мне шепчет:
– Возьмите водчонки графинчик маленький.
– Ужели есть и водка?
– Очищенная! Собственного приготовления.
Подали нам графинчик, распили его, знакомый поглядывает на него с соболезнованием. Со щами-то оно идет как по маслу. Приятно мне сидеть между русскими. Приказали другой. Деньжонок-то я прихватил из дому.
Куда ни гляну – всюду одни господа. Спрашиваю Семена:
– Что ж это тут одни благородные? По газетам выходило, и мужик воевал вместе с белыми, а тут хоть бы напоказ одного посадили. Куда ж они подевались?
– В России остались, а какие есть – завезены по ошибке.
– А что такие за афиши развешаны по стенам в коридоре?
– Разговаривают господа.
– О чем такое?
– Боятся все, что кто попроще уедет домой, в Россию. Уговаривают остаться, а то им тут нечего будет делать без нашего брата.
Вижу, сведущий человек, с таким поговорить приятно.
До вечера мы бродили по Праге, расстались приятелями. Обещал ему приезжать почаще.
Вернулся домой, к себе в Бжези, – идти через лес. Ног под собой не чую, так-то легко ступаю и будто не в Чехии я, а точно к Матрене возвращаюсь, в Акуловку. Подошел к дому, как обухом по голове шибануло меня. Гляжу – на порожке дожидает меня Маженка.
– Почему пшишел позде?
В первый раз озлился на бабу.
– Тебе что за дело, хозяин я тут или нет?!
По-русски ей говорю. Стоит она, хлопает на меня глазами.
– Подавай вечежить.
Подогрела она полевку, помаслила кнедлики и села на край скамейки.
– А пиво где? Живо чтоб до господы!
Побежала она за пивом. Гляжу на еду, а приступать к ней не подымается рука после щей да каши. Проснулся Пепик. Глянул я на него – опустились руки. Вот она, моя кабала, – Кристинка с Пепиком. Прихмурился я, прошибает слеза. Вошла Маженка.
– Цо с тобой стало, цо стало?
– Понимаешь ты, нашел я русского человека. Ел щи наши с кашею. Душу отвел разговором. С тобою я говорить разучился, а там – точно осенило меня, вспомнилось русское слово.
– Так чего ж печалиться?!
Прямо вот из нутра поперло, под конец сам себя слушал. Скажу что-нибудь и прислушаюсь ужели это я, Иван Торкунов?
Вижу, не понимает она меня. И не злоба к ней – обида на свою судьбу, себя стало жалко. Горит это лампочка, посапывают ребятишки, Маженка сидит пригорюнившись – и будто чужое все, в первый раз вижу и комнату, и постель, только по-нашему часы тикают маятником на стене.
– Ты, Маженка, ни в чем не повинна, ни в чем.
Обняла она меня, ластится.
– Что ты надумал такое, скажи мне?
– В Россию хочу.
– Меня хочешь бросить, детей.
– Поедем Мажен в Акуловку!
– Не поеду я никуда с родины.
– А у меня, ты думаешь, нет ее?!
– Я отдала тебе свою жизнь.
– Не поедешь – уйду. Пешком в Россию уйду с котомкою. Прокормлюсь подаянием, а вернусь в Акуловку.
Слово за слово – налегнула рука на бабу. В первый раз ударил ее. Сколько лет прожил – пальцем не тронул Маженку. А тут не хватило силы. Не ее бил – себя, горе меня довело до этого. Опозорился на всю жизнь.
5
День перебыл, снова поехал в Прагу. Пришел в Земгор, вижу – Крючков мой стоит подле двери, где выдают дармовые обеды.
– Ты чего дожидаешься, обедать, что ли, не будешь?
– Как же – обедать! Не дали квитка. Работы ищу, две недели хожу по записи, сколько объехал деревень, нет подходящего места.
– Постой, милый друг. Я тебя живо устрою. Сосед у меня, пан Кочарек, нуждается очень в работнике. Насчет обеда – пойдем за деньги.
Обрадовался Семен, не отходит от меня.
Пообедали мы, погуляли по Праге, поехали в Бжези. Дорогою и он вспоминал про родину.
– У меня там баба осталась, растут ребята.
– Чего же ты не едешь домой?
– Не вышло еще разрешение.
Крючков этот был из казаков, из-под Новочеркасска родом. Ходовой человек, бывалый.
– Придется еще зимовать, а может, и еще год околачиваться в Чехии.
Привел я Семена к пану Кочареку, говорю старику:
– Вот вам, пане, казак в работники.
Обрадовался сосед, повел нас в господу. Там и поладили. Уговорился он с Крючковым на год. И мне веселей стало, будто родной человек, есть с кем перемолвиться на родном языке. И в Прагу не тянет меня.
Маженка моя успокоилась. Дома сижу, забавляюсь с ребятами, учу их нашим словам. Ничего не выходит у них.
– Ну, Пепик, говори: было.
Лопочет, старается, а все у него – било, да било. И горе мне и досада. Пустить бы их на деревенскую улицу с ребятишками, живо обломали бы языки.
Бросил я заниматься этим, только каждый вечер долблю Маженке.
– Поедем в Акуловку.
– Не поеду я, ни за что.
– Поедем, Мажен.
А у самого на уме: надо хлопотать насчет родины. Не выживу я на чужой земле. Пожаловался Семену.
– Не хочет ехать со мною Маженка.
– Вот еще выдумал. На кой черт тащить туда бабу! Своих у нас мало, что ли? Русские наши красивее. Небось, у самого была зазноба?!
– Была!
– Вернешься домой и женишься.
– А если она замужем?
– Другую найдешь. Брось ты Маженку, – подумаешь, не видел добра. Наши-то куда ласковей.
Разбередил он меня так и вижу перед собой девушку. Стоит она с лукошком в лесу – заманивает.
– Ты, брат, учись у меня. Я всего два года прожил в Болгарии и успел там жениться. Можно сказать, припеваючи жил, и хозяйство было налажено, а не забыл своей бабы.
– Как же так?
– Прослышал, что из Чехии можно добраться домой, – перемахнул границу и пешим порядком сюда. Поминай как звали.
– А жена-то, болгарка?
– У меня законная жена русская, потому я сам прирожденный русский. Разве может человек прожить без бабы? Это что хлеб. Наработался за день – тебе нужен и отдых.
Что мне сказать ему?
– И не жалко тебе болгарку? Не по совести это!
– Я свою совесть знаю. Жена у меня – Катерина. Не привык я жить батраком, смотреть из чужих рук, вот и устраиваюсь. Мне что – задержусь если в Чехии – и тут прилажу себе хозяйку. Вон у пана Кочарека выросла внучка.
Не по душе мне пришлись его разговоры. И в господу перестал с ним ходить, боялся пану Кочареку взглянуть в глаза. Семена выдавать не хотелось мне, он хоть там и казак, а все-таки русский.
Одним только живу – возвратиться в Акуловку.
Весною меня опять потянуло в Прагу. Уехал и Маженке не сказал ничего. Давно еще Семен адресок мне дал. Зашел я к советским властям – так, мол, и так, хочу возвратиться домой, позадержался в плену. Газет ваших не приходилось читать, новых законов не знаю, а только отправьте меня домой, товарищи. В Акуловку Тамбовской губернии.
Написал я бумагу, предъявил документы. Успокоили меня – говорят: на лето поедете с эшелоном.
И точно я родился в другой раз, так это радостно стало – ну вот праздник какой! Куда ни пойду – умиляюсь всему, и Прага-то показалась приятным городом.
Обедать куда? – прямым путем на Панскую улицу. Барский себе заказал, за семь крон. Гляжу не нарадуюсь на русского человека. Обратился к соседу – в очках такой, бородою зарос – говорю ему:
– В Россию скоро поедете?
Тот на меня вытаращил глаза.
– А я вот подал заявление, поеду в свою Акуловку.
– Пока там большевики, у меня нет родины. И вам не советую ехать.
Вижу – не о чем мне говорить с барином. Доел поскорей и на улицу. Зашел в пивную, сижу за пивом и вот как хочется мне отвести душу, рассказать о своей радости.
Известно, как заводится разговор. Выпил я кружку, поставили мне другую. Против двое чехов сидят. Один говорит мне:
– Сразу видно, что пану весело.
– Домой собираюсь, на родину.
– Русский? У меня двоюродный брат был в легионерах. Рассказывал дивные вещи.
– Это верно, у нас водится золото и в реках.
– Случай с ним был. Стояли они отрядом в одной деревне. Утром повели поить лошадей, напились кони воды, а зубы-то у них позолоченные.
– Ну, такого я не слыхал!
– Много он рассказывал нам чудес. Я вот тоже собираюсь в Россию. Чехов много поедет к вам.
Не заметил, как время прошло. Приехал домой – обрадовалась Маженка, видит, веселый я, разговорчивый.
– Добже ж было в Праге?
– Что говорить, хорошо побыл. Разговаривал про Россию. Собираюсь домой, в Акуловку.
Вижу, у той опустились руки.
– Я ж тебя звал, отказывалась?! Предупреждал давно.
– У тебя должна быть родина там, где семья!
Так у меня разгорелось сердце – не удержишь его. Маженка бьется, кричит, рвет на себе волосы, а я вот закаменел будто, – одно и то же твержу.
– Не могу я без родины, задохнусь с тобою!
– Я тебя от смерти спасла, отдала тебе жизнь. Так что ж, значит, я отогрела на груди у себя гада?! Буду с голода помирать с детьми, а тебя не потерплю в своем доме. Ступай откуда пришел!
До утра мы с ней колобродили. Собрал я свои пожитки, отделил себе денег и пошел полегонечку в Прагу. С неделю прожил, вызывают в полицию.
– Зачем вы, пан Торкунов, бросили семью? Вернитесь домой.
Рассказал им по-честному. Все равно, говорю, хоть сажайте в тюрьму – не вернусь к Маженке. Не могу я без родины.
Усовещевали детьми – не могли воротить на Бжези. Недели две со мной бились. Дал Маженке развод – и кончено. Теперь дожидаю отправки. В лагерь идти – неохота мне, не привык сидеть взаперти. Недолго осталось, через месяц домой повезут, на родину. К отправке прямо и заявлюсь.
Вот и живу кое-как. Выпадет работенка – не брезгую, иду на поденную, а иной раз приходится просить подаяние. Вынырнешь из-за какого-нибудь угла в темноте к прохожему и выпросишь на пивичко да на хлеб, вот и проводишь тут ночь, – днем-то всюду хорошо мне на белом свете.
7.5.1927, Радешовицы