Разговоры с Виктором Кульбаком
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 250, 2008
The only arms I allow myself to use, are silence, exile and cunning.
James Joyce. A portrait of the artiste as a young man
12 ноября 2003
Осенний Париж. Улицы глазами велосипедиста. Пешеход и водитель их видят другими. Возрастает ощущение хрупкости бытия, когда на расстоянии руки проносится блестящий бок автомобиля. Что-то от стрекозы, думаю я, и тоже мчусь, слившись с велосипедом, лечу по мосту через Сену мимо статуи Свободы, малой копии знаменитой нью-йоркской. Улицы Конвансьон и Алезия, Сен-Пьер де Монруж – тоже почти копия римской церкви Сен-Клемана. Красные кирпичные дома вдоль Кольца Маршалов. Повозившись с тремя разными кодами – ограды двора, холла и входа, в тишине, едва нарушаемой звуками лифта. Ее разрезает мой звонок на седьмом этаже. Быстрые шаги, и на пороге массивный силуэт. Кульбак. Почти тридцать лет знакомства, с перерывами в годы. Время течет через наши лица: легкое измененье в чертах. Оно немного тревожит. Ну, через минуту привыкнем.
Виктор Кульбак (улыбаясь). Вы на велосипеде? И не боитесь?
Николай Боков. Тот редкий случай, когда оберегает хрупкость. Наверно, вы замечали, будучи за рулем, как делаешься особо внимателен к велосипедисту.
ВК. Чашку чая?
НБ. Спасибо, нет. А впрочем… Нет, спасибо.
ВК. Мы будем говорить по-русски?
НБ. Конечно! Впрочем, если вы предпочитаете другой язык…
ВК. Нет, просто я думаю, что некоторые выражения мне привычнее по-французски. Например, souffrance и страдание: у них абсолютно разный вес.
НБ. Страдание и souffrance, да, да…
ВК. Как это сильно по-русски и как это…
НБ (перебивает). По-французски целый веер синонимов: douleur… affliction, calamitй, mal…
ВК. Ну, боль по-русски тоже есть.
НБ. Боль и douleur. (Рассматривает картину на стене.) Сто лет тому назад в Москве один художник предложил мне позировать. Ну, и я согласился. Лестно, не правда ли? Вот портреты классиков, а вот и мой тоже пишут. Еще интересно, на кого я похож, если на меня смотрит другой человек. Художник меня долго усаживал. Молча смотрел пристально. А потом я стал чувствовать неудобство: цепкий взгляд
ощупывал мое лицо, и я не знал, чем это кончится. Он снимал кожу, добирался до костей! Экая неприятность! Он делал меня своей собственностью – то, что по-французски называется s’approprier. Я почувствовал, что моя свобода страдает.
(ВК утвердительно хмыкает.)
Нет ли тут какого-то гипноза? Впоследствии бывало, что я соглашался, но в последнюю минуту спасался бегством. Скажите, как вы – портретист, художник – переживаете натуру? Что происходит, когда вы смотрите на человека? И ваша рука рисует?
ВК. Сначала ты рисуешь “коробку” – мышцы, кости… Самое интересное, благодаря чему получается портрет, происходит в последний момент, когда вдруг он оживает. Но это не уайльдовское оживание в “Дориане Грее”. Он вдруг наполняется – рискну сказать: “вибрацией”, передающейся зрителю.
НБ. Вы знаете, как этого достичь?
ВК. “Знать”?.. (Медленно.) Я думаю, тут действует талант: найти… нет, дождаться великого момента.
НБ. Интуитивный жест? (Придирчиво.) Точка, штрих –
ВК (перебивая). Знаю – интуитивно. Столько раз не получалось! Рисовать я начал в шесть лет, и с тех пор работаю полвека. Если за пятьдесят лет я не научился, то уже не научусь. Нет, нельзя этому научиться. Это какая-то алхимия.
НБ. Смысл творчества, наслаждение творчеством – здесь?
ВК. (колеблется) …
НБ. Рисование приносит вам удовольствие?
ВК. Нет… это не…
НБ. Восторг? Счастье? Или наоборот?
ВК. Нет, все не так просто.
НБ. Что же?
ВК. Я до сих пор не знаю. В этом больше страдания, чем… Статистически, получается каждый десятый (колеблется) или двадцатый. Или каждый сотый портрет, рисунок, картина. (Откашливается.) Нельзя сказать просто: “работаю с удовольствием”. А если картина не получается, то все из рук валится, думаешь только об этом. Ночью спишь – и она тебе снится.
НБ. Но что не получается – именно этот интуитивный жест завершения?
ВК (возбужденно). Картина не оживает.
НБ. Быть может, все получилось, но вы не заметили?
ВК. Нет существенной разницы – рисовать портрет или грушу. Или животное. Начиная работать, часто – и это еще сравнительно недавно – я не знал, к чему я приду, к портрету или натюрморту. Я касался холста, словно приближаясь к тайне. Случалось, что портреты превращались в натюрморты, натюрморты – в портреты или пейзажи! Сейчас немножко по-другому: ныне мне мало безвольной эволюции изображения. Я начал делать усилие. Начало – волевое: я сознательно рисую лицо или цветок… (Задумчиво.) Мои портреты, мои лица – часто придуманные. Когда я начинаю рисовать лицо, я не знаю, во что это выльется. Часто я начинаю с глаза, и потом этот глаз… (Пауза.) Я пробую к нему приделать нос, а он мне говорит: это не мой нос. Но вдруг он говорит: а вот это моя ноздря, оставь. Процесс этот абсолютно непредсказуем.
НБ (перебивает). Вы пишете с натуры? По фотографии? По памяти?
ВК. Если я придумал портрет, то не пользуюсь никаким материалом.
Потом эти нос и глаз начинают требовать уха определенной формы, своего рта. Однажды я понял, насколько наши лица человеческие сделаны не… не… как-нибудь, а по каким-то совершенно невероятным законам. Люди, делающие себе пластические операции, разрушают этот… эту… (колеблется) уникальность…
НБ. Гармонию? Цельность?
ВК. Вот нужное слово: гармония! Потому что и самое уродливое лицо… гармонично. Если в него попадает осколок или пуля, она разрушается.
НБ. Или скальпель хирурга!
ВК. Да! Когда он подрезает одну мышцу, и она теряет долю миллиметра своего объема – кончено. Гармония гибнет. (Помедлив.) Иногда уходит неделя на то, чтобы подобрать нужный рот к нужному ему уху.
НБ. Глаз, с которого вы начинаете, вы однажды увидели?
ВК. Нет, нет. Глаз оживает, когда достигнута гармония целого. Иногда из глаза незаконченного портрета начинала исходить какая-то энергия – и я останавливался. Одного глаза было достаточно. (Задумчиво.) Кажется, разум не принимает никакого участия в этом процессе. Не это ли имел в виду Матисс? Он сказал однажды: Il n’y pas plus con qu’un sculpteur, et plus imbйcile qu’un artiste peintre (Нет дурака больше скульптора и глупца больше художника).
НБ. Это самокритика?
ВК (со смехом). Наверно, он не включал себя в их число. Он был совсем неглупым человеком, и это в самом деле большая редкость. Художники говорить не умеют и переводить свои мысли в слова тоже, это совсем другая материя, как вы знаете.
НБ. Гм…
ВК. Стоит мне в процессе работы “проснуться”, как я начинаю делать сплошные ошибки. Если же в этом полугипнотическом состоянии я довожу работу до ее таинственной естественной законченности, раздается сигнал интуиции, чутья, опыта: стоп, завершилось, больше ее трогать нельзя. Она “отваливается”. Работая, я думаю, что у меня нет чистых носков, чтобы выйти, что нужно включить машину стиральную, что рубашка не глажена, или как плохо я ответил такому-то, может быть, я его обидел… Мозг абсолютно свободен, он плавает в своих сферах. Если же я притягиваю его к акту рисования, все разрушается. Предполагаю, что этот феномен известен многим, но не все о нем хотят говорить. С их точки зрения, в этом есть что-то унизительное, ибо все, все должно быть сделано ими сознательно, от начала до конца!
НБ. Художники нарочно дают своим картинам сложные названия, чтобы озадачить публику, снабдить критиков пищей для разговора. (Молчание.) В литературе происходит нечто подобное: своего рода “диктант” вдохновения. Не знаю, особенно ли умны писатели, есть известные примеры обратного. Волевое усилие совершается, когда нужно, так сказать, задать общие параметры, но затем произведение строится само. Удачнейшее рождается без применения воли.
ВК (со вздохом). Я думаю, все прошли через это, но почему-то…
НБ. Критика сделала ценные наблюдения. Например, Кафка не особенно считался с последовательностью времен года в своих вещах. У него после зимы может наступить сразу лето, лето после осени, осень прерывается зимой. Интересно, что и читатель не обращает на это внимание…
ВК (смеется).
НБ. Для него это тоже неважно.
ВК. Я вам однажды рассказывал, как во мне боролись писатель с художником.
НБ. У вас была редкая возможность выбирать род искусства: музыку, или литературу, или живопись.
ВК (задумчиво). Да, да…
НБ. Как же вы не стали писателем?
ВК. Я думаю, что энергия творчества у нас у всех одна. Мы просто помещаем ее в какую-то… трубу… на которой написано “музыка” или “литература”. Самое ужасное, что нельзя заниматься всем. Однажды энергия сделалась “музыкальной”: открылся мир звучаний, и к слову вернуться нельзя. Кроме редких исключений – а исключение всегда редкость, правда? – этот заряд энергии неделим. Если быть и музыкантом, и живописцем, то вершин не достичь ни там, ни тут.
НБ. Есть, между тем, художники, которые интересно писали. Петров-Водкин (├1939) оставил замечательные воспоминания.
ВК (не расслышав). Кто?
НБ. Петров-Водкин. Его мемуары с литературной точки зрения удачны.
ВК. Ну, и письма Ван-Гога – абсолютное чудо. Но не благодаря литературному дару, все его письма – это крик больного, страдающего человека. Он был честным во всем, и крик получился честным, кристальным.
НБ. Как же вы не стали писателем, Кульбак?
ВК. Это случилось ночью. Лет в семнадцать мне нужно было иногда встать и писать. Начинало выстраиваться повествование, персонажи появлялись и говорили. И пока все не высказались, я уснуть не мог. Потом это все перечитывал. К счастью, критического дара у меня не было никакого в ту пору. Критический дар удушает творческий начисто, вы согласитесь.
НБ. Критика – своего рода этикет. Как полагается писать, как нужно себя вести в искусстве.
ВК. Да! И когда “как полагается” торжествует, то тогда ничего путного из тебя уже не выйдет.
НБ. Ясное дело!
ВК. Два стремления боролись во мне, пока я не понял: вот, сегодня мне нужно выбрать, буду ли я писать пером или кистью. Это был абсолютно фи-фи… (колеблется) физический акт. Той ночью я задушил (смеется) писателя, и утром проснулся художником!
НБ (попадая в тон). Почти паскалевская ночь!
ВК. Мука, до скрежета зубов! Ужас, ужас, ужас! Я помню все. Ковер на стене, отброшенный стул, повалившийся на бок чайник на столе… Спустя столько лет я все помню.
НБ. У меня было нечто подобное, недавно и в более мягкой форме, когда я думал, что нужно писать по-французски. Мучение длилось почти год, и в конце концов оно разрешилось провиденциально. Грот, где я жил, подожгли, но только латинская машинка сгорела. А русская осталась!
ВК (со смехом). Помню эту историю.
НБ. Выбор был сделан за меня, и я вздохнул с облегчением!
ВК. Писателю нужно писать на языке своего детства. Именно в детстве складывается подсознательное чувство языка. Впрочем… (колеблется) ничего случайного не бывает.
НБ. Вы согласны с тем, что “случайность” – вещь подозрительная?
ВК. О да!
НБ. Она прячет неведомую нам закономерность.
ВК. К сожалению, не дано нам расшифровать все эти знаки. Они настолько потрудней предсказаний… (колеблется)
НБ. Нострадамуса?
ВК. Нострадамуса! (Погруженный в своим мысли.) Но я думаю, что все… В одном из недавних толкований его предсказаний говорилось о двух атомных взрывах в южных районах Франции. Люди перепугались, продавали дома, переселялись. Потом выяснилось, что автор книги купил там несколько домов за бесценок.
НБ. Борьба искусств в вашей душе закончилась победой глаза. Вам самое важное видеть!
ВК. Литературная закваска во мне еще долго бродила. Мои рисунки – вы увидите – долго были безумно литературны. Со своей историей и персонажами. Словно иллюстрации к неведомой повести. А потом все это постепенно ушло.
НБ. Наверное, в литературе вы стали бы драматургом, Виктор. Она любит персонажи, но и зрительную часть тоже. Спектакль нужно видеть.
ВК. Я все видел! Вы видите то, что пишете? Или это только звуки, речь, слова? Мандельштам, вы помните, слышал гул, который он “переводил” в слова. Но я видел, я все видел. Все-все, массу всяких деталей.
НБ. Я “вижу” скорее чувства, я бы сказал.
ВК. Гм…
НБ. Зрительные образы возникают, но для того, чтобы усилить эти чувства… (Колеблется.) Чувства производят видимое, чтобы усилиться и найти в конце концов словесное выражение.
ВК. Ваши путешествия, как вы их описываете, я их все вижу. Деревья, кусты, равнины…
НБ. Правда, это уже было другое время. Я отринул фантазию и сосредоточился на фактах существования: они представлялись мне произведением Бога, Провидения, вестями из вечности. По сравнению с ними воображение не поднималось выше водевиля. Виктор, а ваши занятия музыкой?
ВК. К сожалению, мне не повезло с преподавателем. У него была огромная бородавка на лице, из которой вылезали скрюченные змеи-волосы. Эта бородавка наложилась в моем детском восприятии на все, даже на Моцарта! (Смеясь.) Я отверг музыку вместе с бородавкой.
НБ. Но музыка вам интересна доныне.
ВК. Без нее я не мыслю себя.
НБ. Когда вы пишете, вы слушаете музыку?
ВК. Да, но не знаю, слышу ли я ее. Одну и ту же кассету я ставлю двадцать-тридцать раз. Я, может быть, не слышу ее, но мне она нужна…
НБ. Как фон?
ВК. Когда я ее включаю – тут что-то случается. Я как раз погружаюсь в это… (колеблется) в полубессознательное.
НБ (перебивая). Интерес к литературе не умер?
ВК. Нет, нет. Я люблю…
НБ. Вы любитель Энтони Троллопа…
ВК. Вы знаете, я когда уехал…
“Уехал”. Никогда эмигранты не уточняют, откуда, ясно, что из России, точнее, Советского Союза. Уехать “оттуда”. Навсегда… в течение четырех или пяти лет я не мог слушать классическую музыку, не мог читать романы. У меня начинались спазмы: я задыхался…
НБ. А интересно, у меня тоже бывали спазмы. Последствия депрессии, правда?
ВК. Наверняка. Мы уехали, оставив там кожу. К нам прикасались там, где нельзя. Я и сейчас не могу читать романы. Случайно один мой приятель сказал мне о Троллопе (1815–1982). Я взял одну книжку – у него их сорок, – и теперь я уже на десятом романе.
НБ. Девятнадцатый век, спокойная – по сегодняшним меркам – жизнь.
ВК. Я начал читать Харди (1840–1928) и других его современников – не получается. Ни с кем я не мог войти в такой контакт, как с ним. Недавно я обнаружил, что Троллоп необыкновенно популярен и любим в Англии. Существуют клубы – в которые, кстати, мне предложили вступить, они организуют конференции, вечера. В этом много снобизма, но и настоящего интереса тоже. Я предпочитаю его Диккенсу (1812–1870).
НБ. Британский Бальзак? Золя?
ВК. Я думаю, повыше. Он знает все социальные слои, от подвалов до самого верха. А какие разные у него женские персонажи!
НБ. Золя – горьковатый автор.
ВК. Нет-нет, в Троллопе нет никакой горечи.
НБ. По-английски спокоен.
ВК. Именно так! В то же время порядочность… У него зло наказано… (Колеблется.) Он был страстный охотник.
НБ. Как Тургенев.
ВК. В Англии все слои затронуты этой страстью. Среди охотников ты найдешь всех – от аристократа самых голубых кровей до татуированного бандита.
НБ. Вернемся в Москву нашей юности… Вами выбрана живопись. Я выбрал литературу.
ВК. Мама мне говорила, что я начал рисовать раньше, чем говорить. Рисовал на стенах – у меня были из-за этого неприятности. Видите эту статуэтку на столе? Моя первая скульптура. Мать купила пластилин, и я скопировал херувимчика.
НБ. А! Не пришлось ли потом опять выбирать – между скульптурой и живописью?
ВК. Нет, для меня это было одно и то же. Да и сейчас я не делаю большого различия.
НБ (рассматривает статуэтку). Это ведь Ганимед?
ВК. Она отнесла мою скульптуру в художественную школу…
НБ (перебивает). Ганимед! Мальчуган виночерпий на пиру олимпийцев. Ренессанс наполнен “похищениями Ганимеда”.
ВК. …и меня приняли без экзаменов. Мне было десять лет. Школа располагалась напротив Академии художеств, на Кропоткинской улице. К счастью, там собрались академические художники, которые нас учили не тому, как сделать “под них”, а как держать кисть, как приготовить бумагу, холст. Абсолютно академическая школа, платная, насколько я помню. В ней учились дети обеспеченных – по советским меркам – родителей. Как обычно, такие дети могли и почитать побольше, и посмотреть. И вести довольно свободные разговоры. Быстро я обнаружил, сколько от нас скрывается произведений – и в Третьяковской галерее, и в музеях. Это был год… 1955-й? Утро я проводил в общеобразовательной школе, а вечером шел в художественную. Я знал с шести лет, что я художник. Литература ворвалась на какое-то время, через черный ход! Я терпеть не мог утреннюю школу! Ее ненавидел! Не знаю, как вы, но я понял в самом “нежном” возрасте, что жить в этой стране не смогу.
НБ. У меня возник другой механизм, “ленинский”: я не могу жить в этой стране, поэтому ее нужно изменить. (Смеется.) В 1962 году, когда мне было 17 лет и я кончил школу, я записал в дневнике: “Через десять лет мы будем у власти”. Однако получилось наоборот: через десять лет стал убывать я, а не они! Нужно было мне столкнуться с государством, чтобы почувствовать его мощь и жестокость. В 18 лет я этого не понимал, я думал, как Ленин: “Стена гнилая, ткни – и развалится…” Но когда я увидел, как работают эти чудовищные колеса и как они перемалывают при малейшем начале сопротивления, – это произвело сильное впечатление.
(Продолжаю переписывать на бумаге запись разговора с Кульбаком. Память записала его тоже, но по-своему, две записи встречаются во мне, сталкиваются. Две реальности. О, сколь ценный урок для писателя. Для мыслителя, претендующего на объективность и точность.)
ВК. Это был шок. Я тоже думал, что нужно что-то изменить, но я… (колеблется) понял, что это все не сверху, что эта власть снизу. Я видел, на кого она опирается. Я никогда не забуду, как я пытался себя раздавить трамваем, увидев, как мужик избил женщину. Был вечер… странный свет… я пребывал в каком-то ускорении… невозможность жить в таком мире.
НБ. “Раздавить трамваем”?
ВК. Избиение произошло рядом с трамвайной линией. Я просто сел на рельсы.
НБ. Самоубийство?
ВК. Необходимость избавиться от муки, которую вызвало во мне увиденное. Но трамваи уже не ходили! (Нервный смех.) Я просидел минут сорок!
НБ. Сколько вам было лет?
ВК. Это все случилось… я был еще школьником. Мы переехали, и в новой школе у меня оказался преподавателем Анатолий Якобсон. Он…
НБ (перебивает). Известная фамилия.
ВК. Да. Он преподавал историю, а потом литературу. Он был поэт, писал стихи. Великий, с моей точки зрения, литературовед, блестящий знаток…
НБ. Диссидент Якобсон, уехавший в Израиль?
ВК. Это он и есть.
НБ. Он написал в самиздате знаменитую книгу о поэме “Двенадцать” Блока. Объяснил, почему Христос идет впереди красногвардейцев.
ВК. Да, да!
НБ. Но он умер в Израиле?
ВК. Он повесился.
НБ. Он повесился.
ВК. Он был моим настоящим другом, несмотря на разницу в возрасте. В общении с ним мои переживания обострились. Ни ему, ни мне здесь не выжить, – думал. Однажды я пошел громить школу – эту тюрьму. Приехала полиция… (Правильнее сказать “милиция”, и дело не только в названии!) …и пыталась меня арестовать, но я убежал и скрывался. В то время я подрабатывал в Бюро по разведению комнатно-декоративных растений, располагавшемся в полуподвале. За шестьдесят рублей я подметал практически одну комнату. А напротив располагалась другая организация – по разведению комнатно-декоративных собак… И там я тоже получал шестьдесят рублей. У меня собиралась зарплата, достойная инженера. Мне позволили там ночевать под строжайшим условием, чтобы об этом никто не знал. По вечерам я писал, мольберт прятал за огромным сейфом. Спал на диване.
НБ. А семья?
ВК. С ней у меня были сложные подростковые отношения.
НБ. Семья – то есть отец и мать…
ВК. И сестра. Отец мой был летчик-испытатель, мать – домохозяйка. Она любила книги и музыку. У нас бывали певцы из Большого театра, со многими мы дружили. Мне нужна была свобода, и я начал подрабатывать еще школьником. В тот роковой день я пришел к родителям, чтобы попросить в долг немного денег. Вдруг в дверь позвонили, я спросил, кто там, они ответили, как всегда: “Телеграмма”. Я открыл, и меня схватили. И оказался в психиатрической больнице. В знаменитой Кащенко. Там они начали колоть меня… (Пауза.) К счастью, в отличие от вас, я начал терять сознание от уколов и падать на кафельный пол. Уколы отменили. Помню свое сидение в своеобразном аквариуме: одна стена была стеклянная, врачи сидели снаружи и все записывали. (Смеется.) Смотрели на нас, как на обезьян!
НБ. Эту больницу описал Булгаков в “Мастере и Маргарите”. Он, правда, ее приукрасил: “иностранное оборудование, чистота…”
ВК. Чисто там было, я помню. То был целый город из множества корпусов. У нас на втором этаже были женщины, на первом – мужчины. Всех одели в застиранные халаты, потерявшие всякое воспоминание о первоначальном цвете.
НБ. Психбольница присутствует в биографии почти всех (со смехом) современных творцов… (ВК смеется) …и порядочных людей мира!
ВК. У Чехова: “Ну, какой порядочный человек в России не пьет?” А в нашем поколении: “Ну, кто не прошел через психбольницу?” Уколы мне заменили таблетками, я научился их прятать во рту и потом выплевывать. В “аквариуме” тоже нужно было “делать карьеру” пациента, постепенно приближаясь к двери, за которой начиналась свобода. Точнее, длинный коридор: перевод пациента на его вторую половину означал близкое освобождение. И я пересек границу! Я был на той стороне! Но один пациент донес, что я выплевываю таблетки. Вечером пришли санитары, скрутили меня и перенесли в наблюдательную палату. В ту, с какой я начал! Меня отбросили в прошлое, в общество страшных больных! Один пациент убежал, его поймали и привели обратно. Ночью он откусил нос моему соседу. Напрочь. Незабываемо: он его выплюнул, нос лежал на лице, глаза превратились в два озерца крови. Больной даже не пошевелился. У него была болезнь, при которой перестают работать нервные окончания и тело делается бесчувственным.
НБ. Да-да, как она называется…
ВК. Ею страдал Камо, знаменитый революционер, приятель Сталина.
НБ. Ах, да?
ВК. А они сделали фильм, доказывая, что была только сильная воля и революционный долг!
НБ. В юности они ограбили банк в Тбилиси. Вспомнилось: болезнь Реклинхаузена.
ВК (смеясь). Если это говорите вы, то, должно быть, правда!
НБ. Одна новая святая в Италии ею болела. Умирание нервных окончаний и постепенное угасание всех чувств. В этом есть что-то гоголевское.
ВК (удивленно). Да, да!
НБ. Литература не хотела вас отпускать!
ВК. Пациент, откусивший нос, был тонкий, худенький, бледный мальчик с огромными глазами. Первое впечатление от больницы: все чистенько, выкрашено, все блестит, но на стене была канавка на всю длину коридора. Это мальчик, ходя по коридору, протер ее плечом! И он пел песню: “Мы монголы, мы монголы, мы монголы, мениме!”
НБ (озадаченно). Мениме?
ВК. Мне не удалось расшифровать.
НБ. Вероятно, он начитался Блока: “Да, скифы мы, да, азиаты мы!”
ВК. И я об этом тоже подумал! (Смеются.) Ему приносила мама журнал “Монголия”, и у него на столике лежала стопка.
НБ. Он был похож на монгола? Или мама?
ВК. Ничего монгольского! Был еще здоровенный детина, попавший на психиатрическую экспертизу из-за “мокрого дела”. Болезнь его заключалась в том, что он ел под одеялом. Он мог есть только тогда, когда на него никто не смотрел. А потом много позднее я видел его в ресторане “Украина”. Он отмечал с друзьями-уголовниками свое оправдание.
Наши голоса из совсем недавнего нашего прошлого. А Великое Прошлое догоняет нас и делается произведением в самых различных жанрах. Интересно, так ли все происходит в естественных науках, где накопленный материал вдруг прорывается интуитивной формулой-догадкой? Моя усталость осени. Хорошо бы пожаловаться кому-нибудь на нее. Одной ногой я уже в старости, и в конце ее предполагается дверь исхода. Сосет под ложечкой: как это все будет? Но страха нет.
НБ. В это время вам…
ВК. Шестнадцать. Помню необыкновенный ажиотаж в больнице. Мне выдали новую пижаму, не по росту короткую, из-под нее вылезали кальсоны с завязками, но в ней было побольше синего цвета. Все другие были цвета пепла. Меня повели показывать Снежневскому. Я вошел в комнату. Слева и справа сидели студенты и смотрели светилу в рот, а он смотрел в окно и даже не повернулся и не поздоровался. Это меня ужасно обидело. Я взял какого-то студента за шиворот, снял его со стула, повернул стул к двери и сел. И начал отвечать. Мы оказались спина к спине.
НБ. Обида или демонстрация?
ВК. То и другое.
НБ. В некотором смысле, диссидентский акт. Кстати, этот Снежневский прославился нужными КГБ диагнозами арестованных диссидентов.
ВК. Диссиденты что-то делали. Я ничего не делал, я ничего не принимал от них. Я был уверен, что ничего поделать с ними нельзя. Невозможно. Это была гора, стена неизвестно какой вышины, и начинать ковырять стену? Чем, спичкой? Студенты захихикали, и он повернулся ко мне. Аудиенция закончилась, и я вышел оттуда с диагнозом “шизофрения второй степени”.
НБ. У шизофрении были степени?
ВК. Вот, да. Что с первой делать – они не знали, а уж со второй! На этом моя жизнь закончилась, я не мог, естественно, никуда поступить, ни в какой институт.
НБ. Но вас и в армию не могли взять, а это привилегия! Вам должны были назначить пенсию…
ВК. В шестнадцать лет?
НБ. По инвалидности.
ВК. Меня должны были выгнать из школы, но у меня были хорошие отметки. Тогда-то я открыл, что меня любили преподаватели. Анатолий Якобсон произнес на собрании речь в мою защиту.
НБ. Вы были пионером, комсомольцем?
ВК. Пионером я был наверняка, в комсомоле тоже.
НБ. Покойный Андрей Амальрик гордился тем, что он не был даже октябренком! В шесть лет он не поддался пропаганде! (Смеются.)
ВК. Я знал его. Да, есть люди, которые поняли все в самом начале. Я же… От активного участия в диссидентстве меня остановило то, что в тюрьме я не смог бы рисовать: там ни карандашей, ни бумаги.
НБ. Под предлогом, что вы побывали в психбольнице, вас сразу бы заперли в психтюрьму, и все.
ВК. Что они и попытались позднее, когда я подал заявление об отъезде.
НБ. Случай знаменитого Юрия Мальцева. Филолог, итальянист, он стал добиваться разрешения на поездку в Италию. Тогда создали “инициативную группу по защите прав человека”, и он в нее вошел. Он отправился в страшный ОВИР и сказал: я изучаю итальянский язык и хочу поехать в Италию. – У вас есть приглашение, характеристика с места работы, направление? – Нет. Вот мой советский паспорт, пожалуйста, сделайте мне документы на поездку на три месяца в Италию. – Ах вот как! Очень хорошо! (Хохочут.) Садитесь, подождите немного, сейчас мы все оформим. – Он сел посидеть. Минут через двадцать открывается дверь, и входят четверо в белых халатах и говорят: пожалуйста, с нами, гражданин. Куда? – спрашивает он. – В Италию! (Долгий хохот, нельзя разобрать восклицания.)
НБ. Вероятно, люди в ОВИРе решили совершенно искренне, что он сумасшедший. В те годы прийти и сказать, что хочешь поехать в Италию!
ВК. Меня вызвали на комиссию в военкомат. Такое тоже практиковалось: призывать беспокойных в армию на три года. В коридоре сидели голые мальчики. Один держал руку сжатой в кулак. И так и отвечал на вопросы комиссии. Его спрашивают: что у вас там? Муха, говорит. Это мой друг, я с ней разговариваю. Седой полковник ему говорит: Там нет никакой мухи! Откройте руку! – Нет-нет, есть, она улетит, я осиротею. В конце концов, его убедили открыть руку, и там была муха! Она вылетела, и его забрали.
НБ. Куда?
ВК. В армию. За ним шла очередь человека голого, но с портфелем. Они его спросили: какая в нем ценность, что он не оставил портфель в раздевалке? Не мог оставить, говорит, потому что там статьи о Ленине. И его признали негодным. (Хохочут.) Был еще мальчик, сказавший, что он ничего не видит. Окулист пятнадцать минут вставлял разные стекла в очки. Наконец, мальчик говорит: вот теперь хорошо. И это были простые стекла.
НБ. И его прямо оттуда…
ВК. С клеймом “шизофреник” я мог поступать в Историко-архивный и Полиграфический институты. В последний я и подал документы, на художественный факультет. Однако случилось невероятное: один преподаватель, очень мне симпатичный, сказал, что им меня учить нечему. Литература вернулась в мою жизнь: я поступил на редакторский факультет!
НБ. У Полиграфического была хорошая репутация: там учились многие неконформисты.
ВК. Замечательное место, где жил дух вольности! Увы, за редкими исключениями, на редакторском факультете собралось отрепье. Они все уже работали в издательствах, прошли через партийное сито, и им нужен был диплом для продолженья карьеры. Проверенные товарищи. Свои. Я проучился там три года. Английский язык нам преподавал, вероятно, провалившийся за границей шпион. Его “рассекретили”. Маленький человечек с толстыми сосисочными пальцами. Он имел обыкновение залезать девушкам под юбку во время экзаменов, и они получали оценку в зависимости от своей податливости. Занялся бывший шпион и одной моей приятельницей. И тут опять провалился: я вошел в аудиторию и хорошенько его встряхнул. С институтом пришлось расстаться. Но я не жалею: если два первых года мы изучали иностранную литературу, и были хорошие преподаватели, то потом началась сплошная история партии.
НБ. В каком же это году?
ВК. Года и имена мне запоминаются труднее всего. В 66–67 годах, мне был 21 год. Я уехал, когда мне было 28. Так вот, Анатолий Якобсон написал письмо, требуя, чтобы его вызвали свидетелем защиты на процесс Синявского–Даниэля. Он написал прокламации и – как полагается поэту – забыл их в такси. И его стали увольнять из школы. (Кульбак не поясняет, что таксист отнес их в КГБ; это так очевидно.) Как раз тогда я и пошел ее громить. Его увольнение переполнило чашу.
НБ. 66-й – суд над Синявским и Даниэлем. Кагебе арестовал их в 65-м.
ВК. Они не выгнали меня из школы, они просто понизили мне отметки и не дали сдавать экзамены. Я получил диплом без экзаменов! Я отказался писать сочинения, просто не мог себя заставить. Преподавательница литературы Татьяна Иосифовна Червонская, к которой я с большой любовью всегда относился, сказала, что мне нужно что-нибудь написать ради отметки. И я написал откровенную антисоветчину. Якобсон вызвал меня с урока математики в коридор и сказал: если ты не хочешь, чтобы твою преподавательницу посадили, то нужно перестать писать такие сочинения. Я согласился при условии, что она не будет меня заставлять. Больше я их не писал! Я думаю, что он был в нее влюблен. Спустя годы я встретился с ним в Париже, – он тоже уехал. Он уже был глубоко больным человеком, непрестанно оборачивался, у него была мания преследования. В Израиле он попал в преподавательские круги и не выжил. Он написал мне, что он как дерево без корней, что он задыхается. И покончил с собой. (Пауза.) Да, Коля, от философских тем мы перешли к…
НБ. К экзистенциальным. Портрет художника складывается из многих деталей. Почти, как у Арчимбольдо, – все есть, одно связано с другим. Интересно, из чего он составил бы портрет советского человека? Виктор, я знаю ваши работы приблизительно с 1975-го, когда вы рисовали в Вене. Помню загадочные персонажи со стеклянными шариками… В этих рисунках есть своя жестокость, правда?
ВК. Согласен.
НБ. Жестокость в природе советского строя. Сейчас, когда я вспоминаю себя в то время, эта жестокость меня самого удивляет. Страна производила людей, которые в ней могли выживать. Мир тюремный и бандитский, – естественно, и мы делались немножко бандитами, приобретая особую кожу.
ВК. Я дрался до 22-х лет. Раз в месяц у меня бывала серьезная драка.
НБ. Вы не хотели стать боксером или борцом?
ВК. Боксером?.. (Задумывается.)
НБ. Физически вы подходили для спорта.
ВК. Да. Но времени не было. Я ходил в две школы. Я любил двигаться, и сейчас еще люблю… Я люблю скорость. Я получаю совершенно необыкновенное удовольствие от скорости.
НБ. Грубо говоря, что вам принесло искусство?
ВК. Такой вопрос не вставал, это была часть моей жизни. Я должен был сесть и рисовать.
НБ. Что вы чувствовали? Вы узнавали мир, осваивали его? Присваивали?
ВК. Нет, нет.
НБ. Меняли? Пользовались им для побега из мира?
ВК. Ничего такого красивого, просто физическая необходимость. Многие этого не понимали.
НБ. Но когда получался желаемый результат, то что это было? Катарсис Аристотеля, то есть очищение и освобождение, преображение? Момент отдыха?
ВК. Теперь я назвал бы катарсисом. Но в ту пору ученых слов я не употреблял. Да и сейчас, знаете ли, я просто работаю, а уж потом приходит остроумие на лестнице, когда я размышляю о законченной вещи. Но сам процесс необъясним. В этом году я был на берегу моря в Италии. После страшного урагана на небе появилась радуга. Подобного пейзажа я никогда не видел! У меня возникло убеждение – абсолютное, без тени сомнения, – что я вижу дом Бога. Ноги у меня подкосились, я оказался стоящим на коленях. Один, на коленях, вокруг никого, бесконечный песчаный пляж. И радуга вся передо мною, какая-то домашняя, не та грандиозная в миллиард километров. Я видел ее начало (показывает рукою) и конец. Попытаюсь ли я когда-нибудь это нарисовать? – Нет, невозможно. Гора, на ней домики, свет заходящего солнца, и я знал, что это дом Бога. Сейчас Он в этом месте. Ну, как это можно нарисовать? Невозможно. Я сделаю, может быть, красивую картинку, но поместить туда то, что я пережил… И тут я подумал: не есть ли это в истоке всякого искусства? Недостижимую красоту, которую нельзя “потребить” в чистом виде… мы, художники, переводим ее на человеческий язык… и тогда ее можно усвоить. Художники – это странный “желудок культуры”, который “переваривает” красоту, делает доступной другим. А дальше… Сама вещь, которую я рисую, ценности не представляет. Даже если я нарисую яблоко таким, что его захочется съесть, в нем нет этой “естественной красоты”. Она появляется, если я делаю из своего рисунка объект – удивительно, что люди нашли название этому феномену – искусство. Objet d’art. Если я сделаю из бумаги, которая была когда-то деревом, цветком, “предмет искусства”, – красота станет усваиваемой. И только тогда. Когда я начал рисовать, у меня не было цели “воссоздать красоту”. Была физиологическая потребность: сесть и рисовать.
НБ. Однако не все подряд? Вы выбирали предмет для рисования? Именно это яблоко…
ВК. Пока идет обучение – глаза, руки… (колеблется) образуются все эти каналы от глаза к руке… формируется связь глаз–мозг–рука… Спустя десять лет приходит профессионализм – у некоторых это наступает раньше, у других позже, – и тогда мозг вдруг абсолютно “исчезает” из этой связи.
НБ. Сознательная часть.
ВК. Да! Отныне прямая связь глаз–рука, и больше ничего.
НБ. Мистический акт.
ВК. Уверен в этом. Иначе я производил бы одни шедевры. Но “я не знаю”, ибо раз получается, а в другой нет. И не получается чаще. Из всего, что я нарисовал, из всего этого невероятного количества рисунков, я не стыдясь мог бы повесить две-три работы в одном зале с художниками Ренессанса. Они учились с детства и у тех людей, которые могли научить. В живописи доля ремесла огромна. Я учусь ему сам – не у кого сегодня учиться. Сегодня я освоил это, завтра – другое, через год пойму, может быть, еще крупицу. А им все это давали. Мальчика приводили в шесть-десять лет к Леонардо да Винчи и оставляли его на шесть-десять лет, и в свои 18 лет он выходил законченным художником. В этом деле 99% ремесла. 1% идет откуда-то – не знаю, с неба? – но 99% – чистое умение, ремесло. Писатель накапливает слова и потом, в 40 лет, обладая огромным словарем, пишет роман. Если словарь беден и тощ, что он может сказать? Сегодня, к сожалению, это бедствие повсеместно. Люди косноязычны, они знают шесть слов и не могут выразить богатство мира. Вот маленький пример: в миниатюрах кодексов связующий состав для краски сделан из желчи угря. Через сколько экспериментов нужно пройти, чтобы до нее добраться! Вот что это была за профессия (вздыхает). Смешно, когда сегодняшних жалких изобретателей называют творцами. Творец один, а мы пытаемся перевести Прекрасное на наш несчастный человеческий язык. Если произведение – плод чисто умственных ухищрений, измышлений, то оно, на мой взгляд, искусству не принадлежит.
НБ. Однако в Средние века и в эпоху Ренессанса люди размышляли над искусством.
ВК. Да! А сейчас выставляют консервную банку с экскрементами и снабжают ее философскими комментариями!
НБ. Общество предлагает художнику другую роль, или, если хотите, еще одну: произвести впечатление, привлечь массу, заявить о себе. Нужен лидер, главарь, уверенный в себе человек.
ВК. Это страшно.
НБ. Но очень естественно для нынешнего культа индивида. Сознание автономно, но личность чувствует себя одинокой. Масса индивидов, уставших от своей индивидуальности! Они хотят быть вместе. И где им это удается? На стадионе, на поп-концерте. В течение двух-трех часов. Для длительной сопричастности многих нужны фундаментальные идеи: Бог, бессмертие, вечность… Биологическое чувство единства всех приносит наслаждение, особое переживание в этот момент, они чувствуют себя неуязвимыми. Когда люди вместе, их ничто не берет!
ВК. Я думаю, что это даже не поиски бессмертия. Когда они вместе, им не страшно.
НБ (запальчиво). Им не страшно, потому что человечество бессмертно! По отдельности мы умираем… Смерть – событие индивидуальное.
ВК. Не думаю, чтобы они задавали себе такие вопросы.
НБ. Это переживание на уровне инстинкта. Они находят его в массовых собраниях rave party с оглушающей техномузыкой. Вечеринка в тридцать тысяч! Кусок человечества! (Молчание.)
ВК. У них нет никакого контакта, они танцуют каждый за себя. Глаза закрыты, как у сомнамбул. Плюс наркотики. (Задумчиво.) Начиная с барокко, в изобразительное искусство пришло движение. Оно разрушило тончайшую ткань какого-то… духовного покоя. Ты мог войти в картину и с ней пообщаться. И выйти из нее. Налетел вихрь и захватил деталями, складками, украшениями, и они повторялись до бесконечности. Тут начала появляться индивидуальность. Чем объяснить, что сегодня мы никак не можем установить авторство той или другой картины? Не было индивидуального стиля! Все хорошие художники ушли так далеко в своем ремесле, что совершенство стало безлико. У совершенства нет отдельного имени. Я его представляю себе в виде сферы; из разных точек этой сферы мы пытаемся попасть в центр.
Качество художника определяется тем, насколько он к нему приблизился. Чем ты ближе, тем больше у тебя общего с другими! Они часто не подписывали свои картины, им это было неважно! Достаточно сделать лучше другого, и вовсе не нужно, чтобы совершенство носило твое имя. Цель достигнута – ну, что может быть чище и прекраснее! Произведение было абсолютно независимо, ему зритель не нужен. Когда в музеях выключается свет, картины живут своей жизнью, им никто не нужен. В них есть все: вода, воздух, птицы, пространство. Вот нашему искусству нужен зритель, и художники за него борются. Вы обратили внимание, что они, как… тесто? Если вы посмотрите на поверхность… вы заметите, как изображение начинает постепенно вываливаться в зал. Живописный слой становился толще, а потом и просто превратился в объем. (Возбужденно.) Они стали рисовать крючки, картина цепляет взгляд и говорит: не уходи, там ничего интересного нет! Останься, я самая главная! И на этом все кончилось.
Ну, какое мне дело до того, что в четверг в шесть вечера у художника болел живот? И вот он эту боль и выразил. Мне это индивидуальное событие абсолютно не нужно. У меня тоже есть живот, у меня он тоже болит, и он у меня будет болеть совершенно по-другому, может быть, гораздо интереснее, чем у него. (Пауза.) Это не имеет никакого отношения к катарсису…
НБ. У него другая задача и функция: не катарсиса, а бегства. Уход в воображаемый мир.
ВК. Тут и ухода-то нет никакого. Вы согласитесь, что чем меньше в произведении пищи, духовной или эстетической, тем больше объяснений, тем толще трактат по ее поводу? Идет объяснение того, что… “нет, я не ничтожен, я гораздо умнее, чем вы думаете”…
НБ. Многое вышло из мести Пикассо публике, которая не хотела или не могла принять то, что он ценил сам. Тогда он начал издеваться и предлагать все подряд, и пробы, и то, что он сделал случайно.
ВК. Импрессионисты уже разрушали академизм.
НБ. От импрессионистов до писсуара Дюшана… все-таки, далеко, не правда ли?
ВК. Намерение, в сущности, то же: оскорбить публику, шокировать ее и таким образом привлечь к себе внимание. А публика, напуганная тем, что она пропустила импрессионистов, чувствует себя виноватой. Она приходит на выставку с комплексом: как же так, мы пропустили, может, вот и этот новый тоже великий… не будем над этим смеяться. Статьи об импрессионистах были безумно злыми, совершенно невероятными по жестокости! А потом маятник качнулся в другую сторону.
НБ. Язык прессы в то время вообще был очень жестоким и грубым. Странно читать статью, в которой один критик называет коллегу свиньей. Сейчас это немыслимо.
ВК. Свинья! Ну да, она превратилась рядом с нами в благородное животное! Многие ее органы можно пересадить человеку, они почти идентичны.
НБ. Современное произведение строится вокруг “штучки”, “изюминки”, которую нужно найти и разгадать. В Мюнхене я впервые увидел целый Музей современного искусства. Залы наполнены сотнями работ. Я посмотрел один зал и хотел было пойти во второй, но уже не было желания и сил искать “изюминку”. Полная насыщенность, ни атома свободного внимания. В том же Мюнхене в Пинакотеке я провел много счастливых часов. В обществе произведений, скорее родственных, напоминающих друг друга и темой, и стилем.
ВК. В Вене у меня случилось что-то похожее на “синдром Стендаля”. Я ужасно любил Босха и Брейгеля, а там целый зал картин, которые я видел до этого только в репродукциях. Я сел – и очнулся тогда, когда служитель музея стал трясти меня за плечо, говоря, что музей закрывается. Я “проспал” пять часов!
НБ. А где вы были в этот момент?
ВК. В Пинакотеке.
НБ. Нет, “где” в другом смысле…
ВК. Это был зал Брейгеля, и… Я не могу вам этого объяснить.
НБ. У вас возникали параллели?
ВК. Нет, нет, просто шок. Вещи, которые я обожал, рассматривал через лупу, стараясь понять, как они сделаны. И вдруг я их увидел живьем, причем самые лучшие: зал Брейгеля! Во Флоренции в одной из больниц есть специальное отделение, которое изучает этот синдром. Стендаль первый его описал в письме к другу. Он пережил его во флорентийской церкви Санта Кроче. По одной гипотезе, синдром возникает у людей, которые никогда не имели контакта с красотой, а потом получают ее в таком изобилии, что в них что-то взрывается. Но это не мой случай, я провел почти всю свою жизнь в музеях в России. Несмотря на нашу бедность, там тоже есть шедевры. Мой глаз получил воспитание. Я думаю – но это опять-таки философствование на лестнице – я думаю, что… (откашливается) если однажды удается создать – единственный раз мне хочется употребить слово “создание”, – когда тебе удается сделать (колеблется), – это самое трудное для объяснения. Художник, рисуя, делает вещь. Если вещь совершенна, то она перестает быть вещью. Она переходит в другую категорию. Мне приходит в голову сравнение с теофанией: приходят посмотреть на ребенка Христа, а видят истину. Есть физический объект, его можно потрогать, он материален, у него три измерения, а люди видят истину. Похожее происходит с шедевром. Объект достигает другой высоты, он теряет в материальности, и твоя душа, дух начинает через этот объект общаться с какой-то духовностью, которая… Это как в объективе аппарата: свет собирается в одной маленькой дырочке. Вот что такое настоящий рисунок, настоящая картина: это дырка, через которую ты выпадаешь в совершенно невероятное пространство. Вот. И тут начинается головокружение, и ты теряешь сознание. Мир, который открывается, наше сознание не может вместить, и наступает срыв. Я уверен, что мы живем в тысячной доле миллиметра этого мира, в его миллионной доле. Мы напридумывали себе правила, и нам хорошо: мы без правил не можем жить, мы знаем, что черное – это черное, белое – это белое. К настоящему миру эти правила никакого отношения не имеют. Астрофизик мне объяснял, что в этом мире существуют не три измерения, а одиннадцать, и не просто одиннадцать. Шесть месяцев тому назад один канадский физик открыл, что это одиннадцать, запятая, бесконечность измерений. Наш мозг не в состоянии выразить в понятиях этот мир, но на уровне чувства мы к нему можем приблизиться.
НБ. Мы поговорили неплохо. Я устал. А вам ничего? Вы крепкий.
ВК (смеется). Не пообедать ли нам? Или у вас дела?
НБ. Никаких. Мне хочется задать все тот же вопрос: художник рождается в мире. Однажды он, как и все люди, констатирует, что мир несовершенен. Не тогда ли, когда вы видели избиение женщины?
ВК. Это же не мир, Николай, это мы. Только наш мир несовершенен. Если вынуть человека…
НБ (перебивает). Иначе, как объяснить этот шок? Ваше представление о мире в тот миг разрушилось.
ВК. Наши понятия о Боге рождаются в тот момент, когда мы чувствуем несправедливость. Когда в нас рождается желание справедливости, в нас рождается желание Бога. В этот момент начинается религия. Так мне кажется. Сейчас.
НБ. Этот взгляд многих… (шутливым тоном, чтобы не испугать сравнением) библейских пророков!
ВК (заподозрив насмешку). Да, ну вот, видите…
НБ. Но вы знали и другое великое мгновение: когда вы переживаете… красоту мира. У вас это мистический момент единства. Вы смотрите на что-то… когда вы на пляже, на коленях… Мистическое переживание мира. Его совершенства и красоты.
ВК. Это слово невыносимо емкое.
НБ. Какое?
ВК. Красота. Она означает необходимую, необыкновенную, забытую потребность. Нам всем это безумно нужно. Мы не знаем, как до этого дойти, как открыть… При созерцании падающей капли дождя может наступить тот же самый восторг… синдром Стендаля.
НБ. Я всегда помню ваш рассказ о листе клена, лежавшем на дне озера, оторвавшемся вдруг и всплывшем. О радости, вас охватившей.
ВК. Он оторвался от ила и, покачиваясь, всплывал. И вдруг я почувствовал восторг. В эту секунду я вместил в себя весь мир, всю его бесконечность. Ваше замечание меня поразило. Вы сказали, что этот лист – моя душа, освобождавшаяся от тины.
Март нового две тысячи четвертого года. Как я медлителен в слушании и переписывании нашего разговора. Старость, как морская волна, успокаивающе увлекает куда-то, где уже нет ничего. Но вот гениальное замечание Виктора о том, что открывшийся мир не вмещается в сознание. Точное выражение религиозного состояния. Как я медлителен! Созерцанье берет все мое время. Как прочитанное не прибавляет больше ни на волос! Рушится мир претенциозности литературы. Как сыплются муравьями из кулька поучения и повторения поучений!
ВК. Иногда я говорю себе: проснись! Проснись, проснись! И этот призыв рождает во мне движение. Меняется взгляд: этот листок необыкновенно зеленый, и сколь богата его форма… Словно пелена спала с глаз. Красота может открыться волей. Есть целая система упражнений, о которой я, к сожалению, знаю немного. Я думаю, что Азия гораздо ближе нас подошла к этой тайне.
НБ. Это тоже не для всех… (Задумчиво.) Не все в Японии монахи дзен- буддисты. Там миллионы людей, которые проходят мимо, живут в другой напряженности. Может быть, те вещи, которые для тебя полны смысла и эмоций, для них как привычка с детства, машинальное нечто.
ВК (удрученно). Жаль, жаль…
НБ (перебивая). Человечество иерархично… Нет, не то слово, иерархия связана с властью. Может быть, у него нет такой верхушки, которую хотят захватить. Есть широкое плато, куда нужно подняться. Человечество пирамидально.
ВК. Желание! Я мог бы простить человеку абсолютно все, если б у него было желание выбраться на это плато вдохнуть чистого воздуха! Чего он добился – неважно. Знаменитая фраза “мир красотой спасется ” – об этом. Как только в тебе есть желание красоты, потребность ее – ты всего достиг. Ты выброшен в другой мир. Мне так жалко людей с чудовищными деньгами, которые живут без красоты!
НБ (холодно). Распределение богатства в обществе не совпадает с потребностью в красоте. Общество состоит из множества кругов, сегментов, наложенных друг на друга. Один богач оказался в точке пересечения, он ищет прекрасного, а остальные видят в нем чудака.
ВК (сокрушенно). Если бы желание красоты победило, то мир был бы спасен в этот миг! С этой потребностью ты не можешь убить! Не можешь раздавить бабочку, червя, наступить на муравья… (Пауза.)
НБ. Ну что же? (Молчание.)
ВК. То, что вы со мной делаете, пытались сделать уже несколько людей, но никогда ничего из этого не вышло.
НБ (озабоченно). Что вы имеете в виду?
ВК. Мне становилось неинтересно, все засыхало. А с вами получается: я говорю.
НБ (довольный собой). Ну да, есть у меня вопросы…
ВК (вполголоса). Странно, странно.
НБ. Я вам говорил об особенной роли, которую вы, не подозревая, сыграли в моей жизни. Но я еще не готов об этом рассказать, хотя написал в “Обращении”. Правда, потом вычеркнул! Так вот, вас я сфотографировал в Вене в 75-м. Вы тогда рисовали и подняли голову от стола. Спустя четыре года произошла моя роковая встреча на пляже Средиземного моря Борн-ле-Мимоза, встреча с юной К., оказавшейся в конце концов героиней моей жизни и книги “Обращение”. Я ее фотографировал часто в течение трех лет. Один снимок однажды мне показался знакомым. Спустя время я понял, что она похожа на этом снимке… на вас! И потом я не думал об этом сходстве. А в 83-м я получил из Москвы от мамы пачку старых семейных фотографий. Был среди них и снимок моего отца, молодого, только что вернувшегося из Берлина, с войны. Эту фотографию я знал с детства, и лучше, чем самого отца: он оставил семью очень быстро, уехав на Дальний Восток. Его я встретил только однажды в возрасте семи лет, когда он приехал ко мне в проклятый пионерский лагерь, летом, будучи проездом в Москве. Так вот, рассматривая мое собрание фотографий, я раскладывал их на столе. И ваш снимок оказался поблизости со снимком отца, и я с удивлением заметил, что вы с ним похожи. (Возбужденно.) Но главное произошло на другой день. Я снова достал все фотографии и положил рядом три снимка и пережил потрясение. Один из молчаливых взрывов, которые преображают человеческую жизнь. Вы догадались? Моя возлюбленная похожа была на вас, вы были похожи на моего отца! Ваше лицо стало связующим звеном между ними! Моя возлюбленная была похожа на моего отца! Вот почему моя привязанность к К. стала почти одержимостью! Настолько, что я думал о самоубийстве после разрыва! Но прямого сходства между ними не было, вы понимаете? Ее лицо было для меня лицом моего отца, исчезнувшего бесследно, потерянного навсегда, которого я искал, оказывается, все эти годы. Десятилетия. (Медленно приходит в себя.)
ВК. Я с вами часто разговаривал мысленно.
НБ. Ключевые, роковые – моменты, менявшие отношение к миру. Впрочем, мой отец тоже был летчиком. Не с этим ли связано ощущение общности?
ВК. Нет, нет… Может быть, это сыграло свою роль в вашем становлении. Вы такой, потому что ваш отец был такой, и я такой, потому что мой отец был такой… Наверняка. Но мой отец… Понимаете, он абсолютно… (С жаром.) Я никогда не слышал, чтобы он о ком-то сказал плохое. Ему делали гадости, он мог бы потерять жизнь из-за предательства, но никогда я не слышал, чтобы он сказал: ах, какой мерзавец.
НБ. В вас это редкое качество сохранилось – вы никогда ни о ком не злословили! Это общее мнение. А вокруг себя я слышал злословие, еще не родившись.
ВК. Как мне хотелось бы, чтобы это была правда. Во всяком случае, я не могу теперь обидеть человека намеренно. (Вздыхают. Молчание.)
НБ. Отчего эта эмоциональная неравномерность в человечестве? Словно мы никак не произойдем от обезьяны! Сколько еще миллионов лет ждать?
ВК. Я видел фильм об Африке. Газели переправлялись через речку, и на одну из них напал крокодил. Вдруг выплыл гиппопотам, отбил у него газель и мордой помог ей выбраться на берег. Крокодил повредил ей шею. Гиппопотам осторожно брал ее голову и ставил в правильное положение, и смотрел. Голова газели клонилась вниз, и он опять ее поправлял… (Взволнованно.) Показывать бы этот фильм во всем мире, всем тем, кто называет себя людьми, считая себя вершиной мироздания! Они ведь у животных все отняли. Сначала они считали, что животные не думают, потом они увидели, что думают, сказали, что у них нет языка, и увидели, что язык есть. Говорили, что у животных нет чувств, наконец, сказали, что у них нет сострадания… А это что? Мой знакомый сказал, что единственное отличие животных в том, что у них нет денежных проблем! (Хохочет.)
НБ. Выяснилось, что у обезьян есть и они! Им раздавали кружочки разного цвета, синие, красные, белые. В обмен на белые кружочки обезьяна получала банан, а синие можно было поменять на салат, красные на фенуй. И вожаки стада начали отбирать у других белые кружочки! Что с людей взять, Виктор? Еще совсем недавно люди возили на людях уголь. Да это и продолжается. Весь ХIХ век дети работали, и никто особенно не волновался. (Со смехом.) Кроме Карла Маркса нашего и его приятеля Энгельса. Ну, и почтенный Роберт Оуэн, конечно. Полина Жарико во Франции тоже беспокоилась. Всеобщий гуманизм сделался обязательным требованием морали совсем недавно, после ужасов нацизма и коммунизма.
ВК. Помните, старец говорит братьям Карамазовым, что человеческая душа – это поле битвы между лукавым и… и… Богом. Быть может, в этой борьбе и появляется то, что мы потом называем искусством. Если в душе у художника или писателя этой внутренней борьбы нет… если у них только свет, то они делаются святыми. Если у них только тень внутри, они уходят в бандиты. Если ты не чувствуешь с одинаковой силой и свет и тень, ты не можешь сделать вещь, которая заряжена силой противостояния.
НБ. Мне пришлось переоценивать многое. В Советском Союзе я принимал всю культуру, она противостояла партийным бандитам с их цензурой и тюрьмами. В Париже очень скоро меня пригласили посмотреть новинку Пазолини “120 дней Содома”. Вы видели?
ВК. Нет.
НБ. Ничего, вы видели другое подобное. На словах фильм о последних днях Муссолини, но на самом деле главный герой – ярость Пазолини. Меня и Ирину повел в кино знакомый славист. Через полчаса я почувствовал, что это другой Пазолини, вовсе не автор “Евангелия от Матфея”, виденный когда-то в Москве на “закрытом просмотре”. Когда в фильме начали писать на лицо, я подумал, что нужно что-то делать. Но что? Как в Советском Союзе. Попробуй, уйди с партсобрания! Попробуй, уйди с Пазолини! Попробуй, скажи, что центр Помпиду наполнен мусором наполовину. Надо уйти, вот! Впервые в жизни у меня возникла такая мысль.
ВК. Да, да.
НБ. Я ушел. Через десять минут выбежала в слезах и жена: “Зачем мы сюда пришли?!” И я впервые подумал: культура производит вещи, которые мне не подходят. И как с этим быть? Как быть со свободой? Ведь свобода – свобода делать все. Впервые мое советское воспитание и борьба за свободу абсолютную нашли на что-то такое… Оказывается, есть смысл в пределах, в ограничениях. Но как же в этом признаться? Не опасны ли они для творчества? В последнее время я пересмотрел “Волшебную флейту” Бергмана, его ранние чистенькие комедии. Он большой эстет.
ВК. Эстет невероятный!
НБ. Попался и фильм “Ритуал”. Конечно, это не Пазолини в смысле нагруженности, но все то же призывание тьмы. Символичность, многозначительность, актеры потеют – и показано нарочито, как они потеют, и прочее. Мне делалось нехорошо, как когда-то. Ночью я начал “соматизировать”, меня вырвало. Художник свободен, но если он свободен абсолютно, в любых своих похотях, он начинает меня увлекать в какое-то рабство.
ВК. Люди без света. Чутье к маркетингу часто у них замечательное, они знают потребности рынка. Их лица так красноречивы! Если художник находится на гребне и не умеет удержаться и падает в одну сторону, то получается содом. Если в другую, то начинаешь писать… пророческие вещи. Нужно остаться в равновесии. Вот что трудно.
НБ. С другой стороны, если нет случайностей, как вы заметили, то существует Провидение? Божественный план о мире?
ВК. Я думаю, да.
НБ. В таком случае, все “черное” включено как материал строительства? Нужен мусор для сиянья жемчужин?
ВК. Несомненно. Для того, чтобы мы больше наслаждались светом.
НБ. Ваш взгляд, конечно, библейский. Ангелы света, ангелы тьмы…
ВК. А мы посередине.
НБ. Борьба света и тьмы.
ВК. А мы… а мы между этими дерущимися силами. Как высоко человек может подняться, улететь в абсолютную чистоту! И как глубоко может пасть, как бездарно. Нет дна, нет! Нет дна! Бесконечности здесь и там. (Показывает.) Вот. И это страдание… Я начисто отвергаю его как средство для продвижения к свету. Но: я вижу, что без него нет ничего! В Нью-Йорке я слушал русского пианиста девятнадцати лет. Он играл бесподобно, это был фейерверк мастерства. И в то же время была пустота. За его нотами, совершенно безошибочными в тональности, ритме, ничего не жило. Пока он не обрастет мукой какой-то, потерями совершенно невероятными, он ничего за этим не вырастит. У него нет резонансной коробки человеческого страдания. А потом я услышал Горовца, которого я в юности не выносил, настолько он мне казался техничным хвастуном: смотрите, мол, как я могу! Когда ему удавался трудный пассаж, он поднимал взгляд на слушателей, как бы говоря: что, здорово? Перед смертью он съездил в Россию и сыграл в концертном зале Чайковского. Он ошибался, не попадал на нужные ноты, но это было что-то совершенно удивительное. Фантастическое! У друзей в Коннектикуте я спрашиваю: кто это играет? А они говорят: диск называется “Горовец в Москве”. Поразительно. (Молчание.) Он женился на дочери Тосканини, дирижера. У него были деньги, он даже перестал концертировать и играл только для себя. И вдруг решил съездить в Москву и сыграть перед “настоящей публикой”. Я был там, я пошел на концерт. В зале сидели люди плохо одетые, билеты стоили бе-ше-ные деньги, – Николай, для меня это было дорого. Значит, они отдали самое последнее, будут есть три-четыре дня в неделю. Они сидели на этом концерте и слушали музыку… не передать словами – как. Чувствуешь только, как все наполнено… тихим восторгом и пониманием.
НБ. Да… (Молчание.)
ВК. Я не верю, что через умерщвление плоти, через ее страдание можно попадать на какие-то высоты духовные. Но то, что в душе и чувствах страдания открывают какие-то занавески, решетки… несомненно. Но искать это страдание, ложиться на гвозди – это ужасно, все во мне возмущается.
НБ. На гвозди ложатся йоги.
ВК. У нас тоже ложились. Русские аскеты спали на гвоздях.
НБ. Светские люди, официальная церковь уже не знают, чего добивались аскеты. А они думали, что нужно “смоделировать” смерть, поскольку Бог является человеку после смерти. Не есть, не спать, начать умирать. И в этот момент Бога и увидишь. Взгляд в чем-то очень “вещественный”, практичный. В то же время, поразительная интимность отношений с Богом. Поэтому постились. Потом интимность ослабела и утвердилось моральное обоснование: это-де служение Богу. Аскеза стала самоцелью, поведенческой нормой обособленной группы. Еще живо, впрочем, воспоминание, что аскеза организует тело иначе. Аскезой пользуются в психиатрии.
ВК. Вы описываете свой опыт голодания в “Обращении”. Я тоже голодал и был унижен чувством разрушения себя. Все, что я в себе ценил, улетучилось, ничего не осталось, кроме крика о куске мяса, который необходимо сжевать и проглотить.
НБ. Вы не нашли в этом ничего положительного? Хотя бы как познание самого себя в необычном измерении?
ВК. Нет. Я ни о чем не думал и ничего вокруг себя не видел. Красота исчезла из моей жизни. Кончилось тем, что я впервые в жизни залез в чей-то огород и вырыл руками картошку – ночью, под луной. И съел. Потом я корчился в муках, мне хотелось разодрать себе внутренности…
НБ. И когда вы делали такие опыты?
ВК. Это было на берегу Черного моря. Мне было лет пятнадцать.
НБ (сочувственно). Вы очень рано попробовали!
ВК. Стечение обстоятельств. Меня обокрали.
НБ. О голоде я писал также в “Зоне ответа”.
ВК. Он оказался положительным?
НБ. Впервые я голодал в армии, чтобы выйти оттуда. И когда я вышел, то голодание стало частью моей победы.
ВК. У вас была цель.
НБ. А потом я голодал с моей немецкой подругой и героиней книги. У нас были трудные отношения, и мой друг психоаналитик Жак Денье посоветовал поголодать четыре дня. “И тогда увидите”, – сказал он.
ВК (заинтересованно). И?..
НБ. Действительно, на четвертый день я увидел… Я боготворил эту молодую женщину. И само чувство любви я боготворил, оно было почти Бог. “Бог есть любовь”, прочел я однажды в отрочестве. И теперь все совпадало… Во время нашего голодания вдруг обнаружилось – я ее люблю, но не отказался бы в то же время и съесть сэндвич. Я пережил, так сказать, фундаментальное унижение: неужели я могу так думать и чувствовать? Великое чувство, лежащее в основе всего, всей культуры-литературы, я готов променять на сэндвич? Боже мой, я такое ничтожество? Жестокий укол в мегаломанию. В гордость особенно: ах, вот я какой всего-навсего? Исцеляющий укол. После обращения я стал думать, что тут какой-то секрет, выработал целую систему. В конце концов, я не ел около 12 лет, – по-настоящему, досыта, я хочу сказать. Интересно, что русский журнал, публикуя книгу, исключил именно эту и только эту главу! Они обиделись за культуру.
ВК. Я бы себе сказал: это тело, его нужно накормить. Глиняный сосуд, а душа из воздуха… Разные материалы! Я бы так не отреагировал, как вы.
НБ. Мой подход был книжный. Книги говорят, что тело – это инструмент, и им надо уметь пользоваться. Нужно совершить “возгонку” духа. Твой дух где-то в пятках – если не внизу живота, – а благодаря презрению к телу, в частности, через голод, ты его поднимаешь.
ВК. Презрение к телу я начисто отрицаю.
НБ. Из-за искусства? Вы ведь не можете его презирать, потому что вы его изображаете. Для вас это элемент красоты, сосуд красоты, ее выражение.
ВК. Нет, нет. Красота не начинается с того, что я рисую что-то красивое. Я могу рисовать что-то ужасное. Это другая красота. Я могу сделать прекрасный портрет очень некрасивого лица. И, может быть, у меня больше шансов с некрасивым лицом, чем с красивым. К неочевидной красоте мне надо пробираться, по пути я накоплю энергию, которая потом войдет в рисунок. Это то, что я пытался объяснить своим студентам в Англии. Не делается ваш рисунок красивым из-за того, что вы рисуете что-то красивое. Многие не понимают. Они считают, что великий рисовальщик тот, кто приближается к натуре как можно ближе. Похожесть необыкновенно опасна. Нужно вовремя остановиться. Лишний штрих – и ты переступаешь за черту, где рисунок теряет волшебную способность “исчезнуть”. Изображение приобретет такой вес, который гирей повиснет и не даст душе улететь в другой мир.
НБ. Тут есть что-то платоно –
ВК (не слушая). Я рисую рисунок, вы понимаете? Конечная цель – нарисовать не предмет, который перед тобой, а рисунок. (С улицы доносится звук полицейской сирены.) У рисунка свои собственные законы, и они могут отвергать законы предмета. Форма груши, которую я рисую, рисунком может быть отвергнута. Она будет такая (рисует в воздухе куб), чтобы рисунок получился. Ни в коем случае нельзя поддаваться диктату предмета. Больше того. У этого рисунка есть “нервный центр” – как при иглоукалывании. Если ты в него попадешь, рисунок на бумаге оживет. Если ты нашел эту точку, то даже можешь не заканчивать рисунок. Есть огромное количество незаконченных совершенных рисунков старых мастеров. Они поняли это. Некоторые запачканы сажей, с масляными пятнами… но они оказались чудесным образом именно в “нервных” точках. А реставраторы пытаются вычистить! Удалить часть красоты.
НБ (смеясь). Ваш подход – философский… Он даже, может быть, платоновский.
ВК. Абсолютная эмпирика.
НБ. Платоновская идея проста. Есть мир идеальный, мир идеальных семян вещей, которые, посеянные в мире, дают конкретные вещи. Есть груши на земле, но есть идея груши… Может быть, когда вы говорите, что нужно остановиться на полпути к предмету, это значит – и на полпути к идее, поскольку ваша груша все-таки конкретна…
ВК (тихо). Нет…
НБ. …но она не настолько конкретна, чтобы сделаться фотографией, одним словом, именно этой грушей…
ВК. Моя груша в нашем примере – повод, а не цель. Это трамплин. Все, что я рисую, – это трамплин. Я разбегаюсь, прыгаю на этот трамплин – и улетаю… Но не к идее груши, мне она не нужна. Идея груши, может, никакого отношения к красоте не имеет… В конечном итоге, чем больше я об этом думаю… моя красота и Бог – это одно и то же.
НБ. Это тоже старинная идея… старинная тема в средневековой философии. Проблема Бога и атрибута… Мы не знаем самого Бога, но мы можем его постигать и приближаться к нему через Его проявления. Прекрасное, справедливость… истина, надежда… суть знаки Его присутствия, хотя сам Бог от нас ускользнет. Никогда не можем сказать: вот Он. Но есть вещи, понятия, которые очерчивают “область божественного”.
ВК. Нам бы так хотелось с Ним повидаться еще при жизни, нам так хочется чуда, и, если возможно, персонального, только для нас. Пелена на глазах не дает нам увидеть, что чудо постоянно присутствует в нашей жизни. Бабочка, закат солнца, цветок, бесконечность. Когда это понимаешь, охватывает ужас: мы не понимаем этого ежесекундного чуда, потому что неблагодарны. Сколько раз в разговоре с интеллектуалами меня поражала их нечувствительность к тому, что наша жизнь протекает между двумя тайнами, в пространстве между тайной рождения и тайной смерти. Предполагать, что мы все можем понять, абсурдно. Это “Слепой, ведущий слепого” Брейгеля. (Молчание.) Какое издевательство! Сегодня такую картину нарисовать невозможно. Побьют камнями, скажут, что я бесчувственный, злой… Они же все уроды, слепые уроды, он их такими нарисовал – значит, над ними издевается. И над нами тоже!
НБ. Может быть, он изображал то, что видел? Средние века по этой части откровенны. Люди могут быть обезображены чем угодно, оспой, проказой. Во Франции множество местечек имеют в названии maladrerie. Даже удивительно, сколько их во Франции, бывших поселений больных проказой.
ВК. Босх (├1516), Брейгель (├1569)… Эти художники человеку ничего не простили.
НБ. С точки зрения живописной – Босх сильный художник?
ВК. Абсолютное чудо.
НБ. Меня он привлекал в молодости прежде всего своей идейной стороной, литературностью. Это очень “литературный” художник.
ВК. Правда. Но если вы посмотрите на него с чисто живописной точки зрения, вы увидите, как у него распределены массы, какой ритм у него, – помните, как это делает Учелло (├1475) в скрещенных пиках перед битвой, – у него все это есть. Три языка пламени поднимаются под особым углом, вспыхивает вытаращенный глаз. Нет, нет, это феномены из другого мира. Это мизантропическая живопись: человек – мерзость, от него ничего хорошего ждать нельзя. Никакой надежды. И вдруг появляется Христос. Единственное человеческое лицо, которое мы могли бы назвать красивым. Да просто человеческим и не карикатурой. Кругом одни уроды, уроды, уроды, которые ничего не могут понять, ужас, ужас…
НБ (слабым голосом). И однако Провидение есть… и гармония… Лицо Христа он ведь не выдумал, он его видел у людей.
ВК. Конечно! Он считал, что это маски, а если их снять, то вот что останется. Маски благочестия, морали и прочее. Если их соскрести, то обнаружится насосавшийся крови червяк.
НБ. Иисус Христос не имел времени жить, как, например, Будда. Пришел, призвал и ушел. Христос – это призыв. Проблема старости ему неизвестна.
ВК. Правда. Я себя часто спрашивал: почему нет у него ни начала, ни конца, нет детства. Ничего нет.
НБ. И однако его призыв не исчез, он в мире. Конечно, осуществились тоталитарные движения, Гитлер, Сталин и их международные банды. С другой стороны, расизм осужден, отменена смертная казнь в 70-х годах прошлого ХХ века.
ВК. Но ведь это акт силовой…
НБ. Да, политический.
ВК. Завтра придет другой политик и предложит восстановить. И большинство было бы за смертную казнь. Моя идея – не навязывать людям добро законами. Я бы отдавал преступника людям. Изнасиловал кого-нибудь, дочь, – единственным судьей должна быть мать или отец жертвы. Они могли бы его простить, и на этом все заканчивалось бы. Или убить, – но тогда они должны убить его сами.
НБ. Вернуться к кровной мести!
ВК. Выбирать должны люди. На них и грех, и прощение – от них. Вот тогда бы мы по-настоящему очищались.
НБ. В Лувре стоит стела законов Хаммурапи. Среди прочих есть предписание утопить изменившую жену. Но если муж ее пожалеет, говорит статья закона, то можно ее не убивать, потому что Богу тоже жалко свое творение.
2
НБ. У нас ведь была и просто жизнь, правда? Виктор, вы женились еще в Советском Союзе?
ВК (невесело). Да. (Пауза.)
НБ (настойчиво). Как это было?
ВК. Мне позвонил друг и спросил, может ли он прийти ко мне в гости со знакомой? – Конечно, приезжайте. – Я открыл дверь, и там стояла девушка. Сошедшая с картины Боттичелли. И я сразу понял, что моя холостяцкая жизнь закончилась. В ту же секунду.
НБ. Удар молнии, как говорят французы?
ВК. Если не сильнее!
НБ. Ваша жизнь сложилась счастливо?
ВК. Если в России можно жить счастливо, то тогда, я думаю… Мы прожили вместе всего три года. Перед тем, как сделать предложение, я сказал, что в этой стране жить не могу, что я “буду уезжать”. Ей эта идея была не чужда, она тоже хотела уехать. Очень быстро советская система превратила нашу жизнь в ад. Ничего нельзя ни показать, ни заработать ремеслом живописца. Приятель посоветовал продавать работы иностранцам, я вошел с ними в контакт, и началось: и слежки, и подслушивание, и стукачи среди соседей. Жизнь интимная нарушилась, тайный сад вытоптали.
НБ. Вам было?..
ВК (вздыхая). Двадцать пять лет.
НБ. Возраст разумный.
ВК (думая о своем). Да, да… Потом я уехал. Между нами ничего не изменилось. Мне пришлось уехать без нее, потому что ее отец сказал, что никогда ее не выпустит, – помните, для выезда нужно было разрешение от родителей! Вот. Мы открыли существование указа: подпись родителей не нужна, если дочь выходит замуж за иностранца.
НБ. Они не пробовали вас посадить?
ВК. Когда я подал заявление на выезд, они меня вызвали в психбольницу Кащенко. Я понял, что если туда попаду, то уже никогда оттуда не выйду. Друзья направили меня к синагоге, у которой собирались евреи-отказники, и им давал советы мудрый еврей, он же врач-психиатр. Он сказал, что кто-то пишет диссертацию по моей болезни, что они проведут обследование, и меня выпустят. Этот ответ мне интуитивно не понравился. Я сказал приятелю, что, судя по лицу этого психиатра, он провокатор и стукач. Но тот обозвал меня мальчишкой, сказал, что я не имею права так отзываться о человеке, который занимался голодавшими отказниками. Они собирались группами и голодали в знак протеста, и дверь открывали только ему. И он ходил к ним, лечил. Можете себе представить, что я почувствовал, когда позднее, уже за границей, услышал по Би-Би-Си, что мой консультант от синагоги выступил свидетелем обвинения на процессе Щаранского! Я прятался, не жил дома, – ясно было, что они меня схватят. Вдруг мне привезли официальную открытку: приезжайте получить выездную визу. Ну, думаю, ловушка.
НБ. Как Юрий Мальцев поехал в Италию…
ВК (со смехом). Вот-вот! С другой стороны, вдруг правда? Я попросил знакомого норвежского журналиста ждать меня у выхода из ОВИРа. К моему великому удивлению, это была виза! 24 часа на сборы!
НБ. Не отъезд, а катапультирование!
ВК. Мы были разлучены шесть лет. Из суеверных соображений я не хотел, чтобы она посылала мне свои фотографии. Всегда получалось, что я расставался с людьми, дарившими мне свои фотографии. В конце концов, когда ей удалось оттуда уехать… Я даже попросил общего знакомого, свежего эмигранта, поехать со мной ее встречать: я боялся, что ее не узнаю. В тот момент, когда мы увидели друга, мы поняли – и я, и она, – что что-то сломалось. Наша память удерживает образ любимого человека определенное время, а потом этот образ начинает идеализироваться. Если после огромного промежутка времени люди встречаются своими физическими оболочками, этот образ разрушается. В моем воображении она превратилась в ангела, совершенно потеряла свою физическую реальность. Мы попытались пожить вместе, и это продолжалось два года, но потом решили, что лучше расстаться.
НБ. Ирина прокомментировала это событие: к Виктору приехала жена, и они разошлись. А что такое, спрашиваю. Как что? Изменилась, постарела.
ВК. Совсем не так. Психиатр мне объяснил, что через это прошли многие люди во время войны. Он даже назвал фатальный рубеж: четыре года. В течение этого времени память подогревает чувство к реальному человеку, а потом воспоминание заменяется воображением. Мы были разлучены шесть лет.
НБ. Вы не думали о новой семье?
ВК. Появилась женщина в моей жизни, которую я считаю женой, и она считает меня своим мужем. Ее дети – мои дети, дети ее детей – мои внуки.
НБ. Собственных детей вам хотелось иметь?
ВК. Нестерпимо – когда мы расстались, и она была там, а я тут.
НБ. У меня было такое желание в 36 лет, когда я жил в Германии с любимой, героиней “Обращения”. Прежде я никогда его не испытывал. Мои дети появились потому, что их хотели их матери. А тут пришло мощное библейское чувство, патриархальное: вспахать и засеять это дикое поле, чтобы оно больше никуда не делось. Не ушло.
ВК. Когда у нас наступает это чувство…
НБ (перебивает). Вот тогда и нужно жениться и делаться семьянином. Но ее аппетит к вообще мужскому, ее страстность… Может быть, я просто не умел ждать, чтобы дать выйти ее лишней энергии…
ВК (с мудрой улыбкой). Вам пришлось бы долго ждать.
НБ (обидчиво). Не обязательно, может, три-четыре года. Наверняка она оставалась бы поблизости, в моей орбите. А потом, перепробовав всю секс-гамму, вернулась бы. Но это, конечно, предположение, подлежавшее проверке. Бывает, что проверки ничем не кончаются. Ваша жена была художницей?
ВК. Ее несомненный талант не принял никакой формы. У нее была энергия дара, которая могла бы соединиться с любой деятельностью. Она могла бы стать поэтессой, художницей, композитором, кем угодно. Но не было у нее силы воли – вот тут, думаю, женщины “не дотягивают”, – а нужно заставлять себя работать каждую секунду своего существования.
НБ. У вас она могла бы позаимствовать цель…
ВК. Ну вот, опять мы навязываем какую-то цель.
НБ. …когда женщина влюблена, она стремится подражать мужчине.
ВК. Женщина во многом живет через мужчину, через его глаза, через его философию, но ничего от себя не теряет. Я часто себя спрашивал: ну как женщина может выходить за мужчину, у которого нет какой-нибудь красивой профессии? Замужество – это цель в себе. Неважно, с кем. Это акт самоутверждения, она начинает через него существовать. У мужчин совсем не так. Мы женимся на самой красивой, на самой лучшей, на самой умной, на самой, самой, самой… А женщине не нужен самый-самый-самый.
НБ. Ветхий Завет говорит: “Жена принимает любого мужа”.
ВК. Удивительно!
НБ. Но не наоборот.
ВК. И в то же самое время – это они выбирают!
НБ (растерянно). Верно…
ВК. Остается иллюзия, что это мы, что этот акт волевой – наш, а на самом деле не так. Нас выбирают. Но с невероятным искусством. С таким тактом, с таким…
НБ. И даже, наверное, не сознавая.
ВК. В этом-то и вся сила! А иначе мы бы заметили! (Смеются.) Ничего не замечаем, ни-че-го!
НБ. Нет, я все-таки заметил, что движение произошло, что, например, она подошла ко мне… Виктор, мы прикоснулись к интимной теме. Она – часть художника, не правда ли. Ваше искусство отозвалось на семейную жизнь?
ВК. Сейчас и не вспомнить. Наверняка что-то изменилось. Есть маленький документальный фильм о Моранди (├1964). Экран разделен на две части, и в левой части стоит Моранди перед мольбертом и работает, а справа показываются события того времени в мире. (Со смехом.) Взрывались бомбы, рушились страны, а он стоял и рисовал натюрморты. Меня этот фильм развеселил необыкновенно. Бомбы, трупы, а он рисует свои бутылочки. Потрясающий урок. (Задумываясь.) Урок…
Молчание.
НБ. Каким бы был фильм о вас? Рушится берлинская стена, взрываются небоскребы, русские бомбят Кавказ, а Кульбак поскрипывает серебряною иглой.
ВК. Люди сегодня смотрят такие фильмы, чтобы понять секрет успеха. Как это он добился? Не для того, чтобы понять и увидеть через чужие глаза то, чего сам не увидел.
НБ. Гипноз успеха. Оправданье успехом. Регент в храме на улице Дарю знавал Кандинского (├1944). И регент рассказывал (Леониду Черткову), – впрочем, ничего особенного не вспомнив, – как художник приехал в Париж и что поначалу было трудно. Смысл рассказа в том, что Запад – удивительное место, тут даже с такой чепухой, как у Кандинского, можно выбиться в люди!
ВК. Кандинского по какому-то недоразумению записали в абстрактные художники, он совершенно реалистический. (Иронически.) Он рисовал то, что однажды увидел в микроскопе: бациллы, микробы, инфузории. Он только раскрасил.
НБ. Он начинал очень сильно как предметник.
ВК. Да. В начале карьеры разница между ним, Клее (├1940), Миро (├1983) была невелика. Потом они взорвались и разбежались. Я вспомнил фразу Джакометти – он жаловался Балтусу: “Всю жизнь прожил, чтобы понять что-то. Сейчас понял – и надо умирать!”
НБ. Но не сказал, чтт он понял?
ВК. Он понял, он понял. Сейчас вот понял – и надо умирать. Я думаю, что он имел в виду свое искусство: он понял, как надо делать. Дело обстоит еще страшнее: как только ты ответ нашел, так на этом все и заканчивается. А его можно найти в любом возрасте.
НБ (с сомнением). Найти… Какой-то ответ есть, конечно. Но он не содержательный: это не добавка к известному, не его синтез. Это окно на другом уровне, перенос сознания в иную плоскость. А в юности мне казалось, что я все знаю, что мир открыт…
ВК. Новорожденные дети знают все о мире, и старческие личики младенцев – это отражение их всезнания. Потом из их сознания все уходит, и они начинают узнавать заново.
НБ. Теория напоминает Платона: тот считал, что душа знает все, но она все забывает в момент вселения в тело новорожденного, и потом наше знание складывается из воспоминаний того, что знала душа.
ВК. Я подписываюсь под этим! Наш мозг не в состоянии дать полного знания о мире!
НБ. Паскаль говорит о парадоксальном “невежестве знания”: всю жизнь ты увеличиваешь свои знания, наконец, в зрелом возрасте ты приходишь к ощущению, что каждая добавка к знаниям открывает все новые и новые области – как в звездном небе, там еще, еще и еще, – ты осознаешь, что не можешь всего познать и останешься невежественным. Впрочем, мой знакомый утверждает, что тут Паскаль цитирует Николая Кузанского. Невежество знания – знание о нашем фундаментальном, непоправимом невежестве – и есть продукт нашей культуры.
ВК. Это знание научное…
НБ. Почему же, и жизненное тоже.
ВК. Когда листок дерева поднялся со дна водоема, пришло знание другого рода. Я чувствовал, что знаю о мире все. Плюс абсолютное блаженство. Выразить его я не мог, но мое знание в этот миг было тотальным. Я превратился в мир. Мне не нужно было узнавать и познавать его, я стал им. Вот о чем я говорю.
НБ. Мистический опыт так и описывается: как слияние отдельного сознания с миром, ты делаешься его мыслящей частью.
ВК. В науке за каждой открытой дверью обнаруживается миллион закрытых. Открой любую – и там опять миллион дверей. Каждый раз, когда мы узнаем что-нибудь, мы увеличиваем наше незнание. Мы заранее побеждены.
НБ. А если прочитать книгу, то у тебя есть некоторое время чувство, что ты все знаешь. Прочитав только одну книгу, человек делается фанатиком.
ВК. Внутри живет беспокойство, что нет, открытие не конечное и не окончательное. Сократовское “я знаю, что я ничего не знаю”, – вот вершина наших интеллектуальных возможностей.
НБ. Он произнес эту фразу в конце жизни, уже зрелым человеком. (Шутливо.) Утомленный сварливой женой, после безуспешных попыток объяснить ей свою философию.
ВК. Я думаю, что мы можем открыть что-то настоящее… (Невнятно говорит себе.)
НБ. Вы уехали в 1975 году. Родились в новый мир.
ВК. Я чуть не умер во время рождения, настолько оно было мучительным! Неделю я пролежал на кровати, не двигаясь и ни с кем не разговаривая.
НБ. В той венской квартире, где мы познакомились?
ВК. Да. Ничего не хотелось. Ни вставать, ни есть. Все желания умерли. Я вспоминал аэропорт Шереметьево, где я смотрел с балкона вниз на всех моих друзей, самых близких, и среди них стояла моя жена. Они приехали, несмотря на страх, что всех перефотографируют. Когда я повернулся к ним спиной и пошел вглубь здания на посадку… (Сирена скорой помощи за окном.) Я начал постепенно-постепенно рождаться вновь. Я понял, что в этом мире мне нужно научиться ходить по-другому, есть, думать по-другому. Человеческие возможности по обе стороны границы различались настолько, что шок был неминуем. Мы родились в клетке. И вдруг нас выпустили в лес. (Пауза.) Одна венка пригласила меня “на чай”, и я, помня российские чаепития с колбасой и сыром, пошел совершенно с чревоугодническими намерениями, а там и вправду стояла чашечка чая! (НБ хохочет.) Лежала маленькая ложечка! Бисквитик! И никогда не забуду наших дорогих сестер Разумовских, которые потихонечку во время своих визитов оставляли пакеты с едой. Толстовский фонд выдавал по три доллара в день, и на них можно было купить курицу. Целую курицу, но больше ничего. Все остальное стоило так дорого!
НБ (вспоминая). Какие-то шиллинги…
ВК. И мы варили кур, если вы помните, в огромном баке для кипячения белья…
НБ (с сомнением). Ну уж нет…
ВК. Когда вы приехали, я там уже был или нет?
НБ. Мы приехали 25 апреля 1975-го, и сначала жили неделю в странной гостинице, а потом нас перевезли на Шляйфмюльгассе [Schleifmьlgasse]…
ВК. Там поселили еврейские семьи. У нас был бак для белья, туда забрасывали кур с привязанными веревочками и на них – бумажки с фамилиями владельцев. Затем сваренных кур вынимали, а бульоном пользовались все. Куриным запахом пропахло все: и пальто, и одеяла. Каждая новая смена жильцов устанавливала свой быт.
НБ. Я помню наше знакомство. Вы жили в отдельной комнате…
ВК. Хозяйка гостиницы меня называла герр профессор…
НБ. Мы все-таки были веселые в то время. Помните, я написал объявление нарочно с ошибками: “1. Гаспадин Кульбак любит тишина. 2. Если Ви котите погулять, Ви должен говорить Гаспадин Кульбак”. (Хохочут.) Жильцы стали стучаться к вам: “Господин Кульбак, извините, мы хотим пойти погулять. Вы ничего не имеете против?” Вы взрывались: “Какое мне дело?!” (хохот), а они пугались еще больше. Потом вы увидели объявление и все поняли.
ВК. И тогда я повесил другое объявление: “Гаспадин Бокофф возмещает стоимость трамвайных билетов”. (Хохочут.) Они выстраивались в очередь у вашей двери с горстями билетов, подобранных на улице!
НБ. Мы оживали! Не помню вас лежащим на постели. Вы все время работали.
ВК. Я начинал. Первое, что я купил на деньги, которые мне заплатила хозяйка за мой рисунок, был радиоприемник. Мне нужно было знать, что происходит там. Я-то думал, что увижу Солженицына, Синявского… А встретил тихих людей, переезжавших в Израиль. Вы были отдушиной.
НБ. Ну и вот, вы начали перерождаться.
ВК. Только не знаю, в кого… Никто нигде меня не ждал. Вдруг пришло приглашение из Швеции, из довольно большой галереи, которая предложила мне выставку. В Москве я общался с людьми, в основном, из Скандинавии. И там еще оказался близкий приятель. Ему тоже хотелось, чтобы я был рядом.
НБ. Вена вас не вдохновляла?
ВК. Я чувствовал себя неуютно. Город очень красивый, но наслаждаться им не получалось. Шесть месяцев прошли впустую. Разумовские повезли меня по окрестностям, замечательным. Поразительная смесь стилей: там ведь ничего не разрушалось, а все накапливалось. Готика, барокко, все рядом.
НБ. Вы уехали в Швецию.
ВК. И прожил там год. К счастью, моментально была сделана выставка, галерея все продала, появились кое-какие деньги. Я смог купить квартиру с чудными видами. Вдруг я заметил, что с утра до ночи работаю при электрическом свете. Естественного не хватало. Нет, это место не для художника. Да и психологически ритм отношений был совсем не мой. Эти удлиненные отношения: “Господин Кульбак, месяц тому назад вы меня спросили, что я думаю о картине Мунка “Крик”. Сегодня я хочу вам ответить…” – Нужно было уезжать. Ровно через год я оказался в Париже. Меня встретил Гуджий (Амашукели) – вы его знаете?
НБ. Ювелир? Он сделал новый алтарный ансамбль в Шартрском соборе.
ВК. Они нашли первую мою “комнату для бонны” на авеню де Бурдонне, недалеко от Эйфелевой башни. Я им признателен до сих пор. Чудная комнатушка! Кровать упиралась в дверь, и под этой кроватью я нашел картон, которым закрывалось окошко. На нем нарисовал свою первую парижскую картину. Улицу с булочной и мясной лавкой я избегал, чтобы не дразнить аппетит: есть хотелось все время. После первой же выставки – групповой, но огромной, в Парке Флораль – галерейщик предложил сделать персональную выставку. Она прошла удачно в коммерческом отношении. У меня появились деньги. Вторая выставка была у Isy Brachot. Моя профессиональная жизнь началась.
НБ. Быстро, удачно.
ВК. Да, да, моментально.
НБ. Живя в советской Москве, вы были западным художником.
ВК. В школе меня прозвали Иностранцем. (Смеются.) Потом я перешел в другую школу, совсем в другом районе, – меня опять стали называть Иностранцем! Когда я учился в художественной школе, я нарисовал – не без влияния Ван-Гога – старые башмаки. Рисунок был выставлен в витрине. Так вот, стекло разбили и из витрины украли только мой рисунок. Этим я гордился потом долгие годы. То, что я делал в школе, я делал для них. Учебную программу я выполнял, а дома рисовал то, что хотел. Ван-Гог (├1890) был один из первых художников, который на меня сильно подействовал, любовь к нему долго не угасала. Но постепенно он как бы ушел, появился Сезанн, и через него я начал понимать суть цвета.
НБ. А специально русская живопись?
ВК. Нет! Только сейчас…
НБ. Впрочем, я не знаю, есть ли особая русская живопись?
ВК. Есть, есть. Технически русской она не может быть…
НБ. Врубель (├1910), например, или Суриков (├1916), – это русские живописцы, правда? Или еще вот иконы.
ВК. Иконы меня всегда привлекали.
НБ. Что интересного в них с точки зрения художника?
ВК. Как вы знаете, они все сделаны по жестким правилам: заданы композиция, цвета, лица, одежда, все. А внутри этой тюрьмы люди умели быть свободными… (Звонок телефона.) Извините. Алле.
За окном ноябрьский дождь. Если из дома родного нельзя выйти, то он становится тюрьмой. Когда на улице холод, то и тюрьма становится домом. Жизнь среди другого народа: то нечем дышать, то воздуха слишком много. Ничего, кроме воздуха. В этом положении нет ничего разрушительного. А трудность жить, существовать никого не минует. Кульбак, договаривая, появляется на пороге соседней комнаты.
НБ (повторяет). В этой тюрьме люди были свободными…
ВК. Несмотря на заданность, эти работы духовно живые. Тем и загадочны. Уж конечно, никакой индивидуальности, о подписи и речи быть не может. Несмотря на это, создан предмет, который трансформируется в нечто другое… дематериализуется, вот! Что должно происходить и с обычной картиной. Вещь, которая преодолевает свою вещественность.
НБ. Скажите, а теория обратной перспективы в иконе имеет смысл, на ваш взгляд? Мне она казалась искусственной, несмотря на авторитетность имен, например, Флоренского, призванных оправдать сложившуюся практику.
ВК. Мандельштам называл глаз “умным животным”. Он впускает в себя только то, что не может… “поцарапать душу”. Образ должен быть совершенным и чистым, иначе ему не войти. Если глаз раздражен, разозлен, он образа не впустит, образ не пройдет дальше рассудка. Это и происходит в сегодняшнем искусстве. Мы усваиваем его не на духовном уровне, а на интеллектуальном. Тут оно и застывает: в голове. А обратная перспектива… у искусства свои законы, иные, чем у вещного мира. Обратная перспектива появилась давно, еще до иконы, как и деформации, искажения и прочее. Возможны многие пути к тому, чтобы все вдруг “ожило”. Я не думаю, что в обратной перспективе есть что-то особенное. Того же результата можно добиться и с обычной прямой.
НБ. Обратная перспектива и иконописный стиль вообще известны в итальянской живописи. Джотто (├1337) – очень яркий пример.
ВК. Попробуйте посмотреть на слайд с вашим лицом с обратной стороны. Вы будете поражены. Вы себя не узнаете. К ощущению гармонии образа подчас ведут странные приемы.
НБ. Эти странности в перспективе есть всюду, а затем они исчезли.
ВК. Какая загадка! Все сделано неумело, без сегодняшнего знания перспективы, но все “работает”. Искали талантливых художников. Вы помните, как папский посланник пришел к Джотто и сказал: дайте мне что-нибудь, чтобы Папа мог убедиться в вашем умении. Тот взял карандаш и нарисовал круг. И сказал посланнику: покажите Папе, он поймет.
НБ. Однажды я слушал лекцию о “мудрости жить”. Читавшая ее яркая волевая женщина для наглядности рисовала схему, где главным был круг. И она нарисовала его единым движением, точным, совершенным. Шепоток восхищения прошел по рядам. Быть может, она позаимствовала этот жест из биографии художника… Итак, вы в Париже!
ВК. Когда я приехал во Францию, меня больше всего обеспокоило то, что я ничего не почувствовал.
НБ. А должны были?
ВК. Да, да. Тут надышано поколениями художников, я должен был все это почувствовать телом и душой. И вот – ничего. Повлияла, видимо, неустроенность моей жизни. Негде было жить, нечего есть. Глаза начали открываться на парижские красоты позднее, после обустройства. А Нью-Йорк ошеломил меня сразу. Это невероятный памятник себе. Человек себе выстроил памятник: своей мощи, богатству, своему… (Колеблется.) Но все остальное – американская эстетика прежде всего – мне совершенно чуждо.
НБ. “Американская эстетика”?
ВК. То, чем восхищались мои американские друзья, когда повезли меня в Сохо, показывали мне старые заброшенные фабрики. Для меня это был ужас, я не видел там никакой красоты. Страшные улицы, асфальтовые развалины, грязь. Но я там почувствовал, что из этой скалы, на которой построен Нью-Йорк, бьет фонтан энергии. Я просыпаюсь там в семь часов утра, у меня открываются глаза вот так (показывает), в них нет ни пылинки сна! Там выбрасывает в жизнь, как пробку шампанского. Никакой усталости вечером, я продолжал ходить, встречаться и разговаривать.
НБ. На каком году эмиграции?
ВК. Я ездил и показывал работы пять-шесть лет, но выставку сделал довольно-таки поздно. Там не нужны художники, которые живут в Европе и приезжают со своей готовой эстетикой. Им хватало двадцати пяти тысяч американских художников, на кой черт им нужно еще… то, чем в ту пору я занимался.
НБ. Они жили в инерции Уорхола (├1987)…
ВК. Там выставлялись жирные бумажки, раскрашенные фанерки…
НБ (смущенно). Мой кузен Константин Боков стал в Нью-Йорке концептуалистом и ходит в раскрашенном пальто…
ВК. Впрочем, я начинаю полемизировать, будто я свожу счеты.
НБ. Скорее, вы подводите итоги.
ВК. Практически отсутствовало то, что называется идиотским термином “реализм”. Гиперреализм уже умирал, он тоже стал “деревенской живописью”. Главенствовало концептуальное искусство. А сейчас галерея без реалиста считается второразрядной, ныне все галереи должны иметь художников, умеющих рисовать. За них борются, их ищут. А в ту пору – нет… Впрочем, мне и сейчас говорят, что я иду не в ту сторону.
НБ. Есть люди, которые знают, куда нужно идти?
ВК (с горячностью). Сегодняшнее искусство, с моей точки зрения, – это наказание. Мы за что-то наказаны. Наше духовное опустошение может произвести и потребить только сегодняшнее искусство. Другое нужно заслужить… другое было бы подарком. Я считаю, что художник – это не профессия, а титул. Его надо заслужить. Нельзя сказать: я – барон. Нужно взять меч, пойти в сражение, спасти жизнь королю. Тогда ты получаешь баронский титул, землю.
НБ. Сакральное отношение к культуре было у интеллигенции в Советском Союзе, на Западе его почти нет. Здесь сакральное в храме.
ВК. В Японии существует титул “живая национальная ценность”. В силу своего таланта ты можешь превратиться в “живую ценность”! Единственная страна, где осталось почитание мастерства. Это настоящая трагедия: мы теряем все больше и больше. Сегодня так трудно найти человека, который может сделать что-то в живописи, с деревом. (В отчаянии.) Мы с каждым годом теряем людей и бесценные знания, теряем, теряем, теряем… Дизайнеры заполняют нашу жизнь гладкой вонючей пластмассой, они сооружают себе памятники в вилках, ложках, тарелках! В стульях, на которых нельзя сидеть, ножик, который нельзя держать в руке, – он крутится и обливает соусом. Вот наше сегодня.
НБ. Художник Худяков в Нью-Йорке говорил: время гениев прошло, теперь время суперстар.
ВК. А! Замечательная формула!
НБ. Он сам хотел стать суперстар, но у него, кажется, не получилось.
ВК. Да это просто! Вначале скандал, – il faut savoir gйrer le scandale [нужно уметь делать скандал]! Если ты понял этот механизм, то все остальное просто. Но уже теперь мир не удивишь, сняв штаны. Нужен образ посильнее. Каждая новая звезда загоняет планку все выше, следующим кандидатам все труднее. Манцони (Manzoni, 1933–1963) покакал в коробочки (“Merde d’artiste”: “Дерьмо художника”)…
НБ. Да, да, я слышал об этой истории.
ВК. В юности он наклеивал на полотна канаты. Родившись в зажиточной семье, он решил делать карьеру самостоятельно. И ничего у него не получалось. Тогда он взял коробочки, вмещавшие приблизительно по 30 граммов, наполнил их и стал продавать на вес золота. Конец всей эстетике: он такой бросил вызов, что дальше никто не пошел. Помочиться в бутылочки уже даже не смешно. Все, кончено. Если б концептуалисты были честными людьми, они бы все застрелились.
НБ. Он и умер совсем молодым… Впрочем, кал и золото тесно связаны в подсознании. Фрейд объясняет, почему. Быть может, это концептуальная насмешка над психоанализом? (Молчание.) Кстати, ранние коммунисты говорили, что будут делать из золота унитазы: и тут сближение золота и экскрементов. (Удары строительного копра. Звенят стекла окна.) Вы уехали на Восток.
ВК. В Японию – с мыслью увидеть хижинки из бамбука, садики дзеновские с камешками. А встретил современный город, полный выхлопными газами автомобилей. Но эстетика… Для Европы недосягаем уровень, на который японская элита вывела свою нацию. Как они работают с материалами! Они поняли сущность материала, и поэтому могут делать с ним все, что хотят. Так я подумал, и ошибся. Они могут создать предмет искусства только в пределах своей культуры. Стул для нее новость, и они делают его таким уродливым, что самый последний столяр в Европе сделает лучше. Но традиционное произведение – верх совершенства. Хлеб продается там в плетеных корзиночках, и они настолько красивы, что я не решался их выбрасывать, я их собирал! У меня их накапливались горы! Европейцы, туда приезжавшие из страны Людовика ХIV, чтобы посвятить варваров в секреты красоты, получали эстетический шок. И самые умные понимали, что им нужно остаться и учиться, а не профессорствовать.
НБ. И однако сами японцы очень привлечены европейской культурой. Но их трогает, если европейцы приходят в их искусство. София Губайдулина получила императорскую премию за свои произведения для кото.
ВК. Вышедшие из-за стены зачарованы открывшимся миром. Так случилось с японцами, с русскими. Так будет со всяким, кто живет за стеной. Богатство и свет его ослепит; потом только он начнет выбирать среди этого разнообразия и из него выбираться. А пока ослепление: они подражают. Впрочем, некоторые сопротивляются. После потопа новинок начинают возвращаться к себе. Увидим, обогатились ли они. Все, что они делали на традиционном уровне, было настолько высоко, что я не вижу, можно ли еще что-либо улучшить в эстетическом отношении.
НБ. Скорее на самолет и обратно в Европу! Вы часто живете в Италии?
ВК. Это моя страна. Там я могу жить, дышать, а главное – учиться. Все мое. Люди мои – со всеми их грехами и недостатками. Нашему русскому опыту нужно быть признательным за то, что он дал нам точки отсчета. Мы видели в Советском Союзе, как низко человек может пасть. Важно знать, что есть такое дно, и где оно находится… Италия – это музей.
НБ. Живой музей?
ВК. Именно! В церкви XII века были натянуты веревки и на них сушились лифчики, трусы. Она была заброшена, без крыши. Невыразимо красивый уголок. Красота, не закрытая музейной дверью, часть твоей жизни.
НБ. У вас возникал синдром Стендаля?
ВК. Нет. Но в Вероне я нашел фреску Пизанелло, одну из вершин искусства, на мой взгляд. Я попросил друзей постеречь у двери и полез ее трогать. Мне нужно было ее осязать, чтобы она стала реальностью для всех моих чувств!
НБ. У вас есть постоянное место?
ВК. Север гораздо богаче Юга музеями. Мы нанимали машину в Милане и ездили, останавливаясь на день-два в интересных местах. А потом спускались к морю.
НБ. Флоренция? Знаменитый художник, работавший в монастыре…
ВК. Фра Анжелико? Да, да. Когда я себе представлял, что в этих кельях с шедеврами на стене жили люди… как им это должно было облегчать общение… в их поисках Бога. Для меня красота итальянских городов – нечто целое. Это школа: я учусь там, не ожидая диплома!
НБ. Вы едва не поехали стипендиатом на виллу Медичи.
ВК. У меня появился влиятельный покровитель – не знаю, нужно ли его называть… (Сирена полицейской машины за окном.) Он вдруг понял и принял мой художнический идеал, и начал покупать для государства. Для меня это был праздник (сирена за окном) не только потому, что появились средства к существованию, это и своего рода признание. “Не хотите ли поехать в Рим?” – спросил он. Но я боролся в то время за выезд жены, и все нужные связи были здесь, и ее выгнали навсегда с работы, приходилось посылать ей деньги на жизнь. Вдруг оказаться в новом городе, без галереи… и я отказался.
НБ. С римским Папой вы не встретились.
ВК. Нет… (Задумчиво.) Куда-то они все исчезают, стипендиаты виллы Медичи… И потом эти звания… словно вешают медаль на собаку. Однажды пришло извещение с выставки, что я занял первое место. “Вот ваш диплом”. Мне стало так стыдно! Ну, как можно выбрать, кому дать золотую медаль – Винчи, Микеланджело, Пизанелло?
НБ. Медаль нужна молодому, чтобы социально поддержать растущее дарование.
ВК. Художнику должно хватать его титула. Через него Бог объясняется с миром… Куда еще выше?
НБ. О, как торжественно!
ВК. Если такой праздник случается в твоей жизни, какая уж тут... (удрученно) забыл слово!
НБ. Скромность?
ВК. Скромность! (Смеются.) Самое идеальное – это иметь критиком Бога. Но у нас не хватает сил жить с этой идеей. А это было бы самое-самое…
НБ. Да что Ему критиковать нас? Он рад всякому движению руки.
ВК. Когда у меня получается та самая красота… я знаю, когда Он мне говорит: вот это то самое. Получилось. Вот в чем радость и праздник. Пусть мир бросает в меня камни, – я совершенно спокоен, потому что знаю.
НБ. Первое рождение – там. Второе – во Франции. Ощущение растущего древа… вашей жизни. Советская Москва с ее жестокой экзотикой. Запад глазами обнаженного до крика эмигранта. Грандиозное чудовище Нью-Йорка.
ВК. Мне интересен первый взгляд на новых людей. То, что они добавят своей биографией, на меня не влияет. Может быть, их образ приобретет чуть-чуть рельефности.
НБ. Биографии художников вам интересны?
ВК. А, вот вы куда! Некоторые американские критики считают, что не картины нужно объяснять через жизнь – “он написал это, потому что пережил то”, – а наоборот, через картину объяснить его жизнь. В таком подходе, по-моему, больше правды. Рисунки меня делают или я делаю рисунки? Как сложилась моя эстетика: из того, что я нарисовал рисунок, мне в нем что-то не понравилось и следующий я сделал лучше, отбросив неудачную часть… Но это он, рисунок, сказал мне, что ему эта часть не нужна! Либо я – из-за того, что пережил то-то и то-то, – вынул этот кусок и выбросил, потому что он не отвечает больше моим представлениям о ценностях? Не знаю, где здесь курица, а где яйцо.
НБ. Одновременно, наверное, и то и другое. В ХIX веке некоторые мыслители говорили о нераздельности деятельности духа и тела. Иначе невозможно понять появление художника. (Fiedler, ├1895)
ВК. Развиваемся ли мы или наше знание души, или с чем мы родились, с тем и живем? Когда я вернулся в Москву, я встретился с моими соученицами по музыкальному классу, куда меня отправили для “перевоспитания”. Одни девочки. Я их попросил собраться… спустя 40 лет… Нам было тогда 17… Сорок лет тому назад! Сорок лет они не виделись! Не изменился никто. Те же самые ужимочки, шуточки. Ну, в ком-то появилось больше раздражительности, и все. Никто не изменился! Не у всех есть такая возможность – увидеться через сорок лет. Почти все каждый год встречаются, вместе стареют и ничего не замечают. А тут – сорок лет никакого общения, ни по телефону, ни писем. Мы прожили такие разные жизни. Одна – нищая, ей нечем детей кормить, другая в миллионершу превратилась, и ничего не изменилось! (Почти восторженно, звонко.) Ничего!
НБ. А вы сами?
ВК. Думал, что да. А мне сказали: ты совсем не изменился. Я шутил за столом, они смеялись, как когда-то, и потом мне сказали, что ничего не изменилось. Не время проходит, это мы проходим…
НБ. А в рисунках есть перемены. Ясно, что вы сделались более терпимым.
ВК. Дайте-ка я покажу вам старые рисунки. (Поднимается по лестнице в бельэтаж. НБ наливает стакан воды, пьет.)
ВК (возвращаясь). Тут написано 1970-й, но я думаю, что это еще пораньше: я соврал для… (Рассматривают рисунок, пауза.) Черт знает что! (Звонко.) И – в то же время – вот тебе, пожалуйста! Тоже в Москве. Видите? Все, что я делаю сегодня, уже было в старых рисунках.
НБ. Глядя на них, вспоминаю художника Харитонова. Тышлера тоже я помню.
ВК. Тут все есть. Нет, Тышлера я терпеть не могу. Нет, это не от него, это от иконы. Вы голодны?
Мы устраиваемся на кухне. Наша юность проходила на московских кухнях в дружеских разговорах обо всем. Там расцвело вольнодумство. Коммунизм был изгнан сначала из кухонь, из этих бесчисленных философских клубов. Мелодия, понравившаяся в юности, обстановка первых откровений существования, спустя много лет они высовываются нитью Ариадны в лабиринте прошлого.
НБ. Сегодня какое число?
ВК. Девятнадцатое.
НБ (театральным тоном). Девятнадцатое ноября 2003 года. Мастерская Кульбака в Париже. Художник подогревает кастрюлю с супом.
ВК (не принимая игры). Я был в Москве, и знаете, как это бывает, когда вдруг открываются глаза и начинаешь видеть…
НБ. У вас нет салфеточки утереться? Извините, что я так… (Наливает воды.) Извините, Виктор, я попал на больное место – насчет салфеток.
ВК (смеясь). Вот и сегодня нет салфеток. (Протягивает кусок ткани.)
НБ. Да это носовой платок Виктора Кульбака?
ВК (смущенно). Да, да.
НБ. Я его присвою – если вы не против, конечно. Быть может, он дорог вам как память? Вы приложили его к глазам вашим, когда покидали родину?
ВК (смеется). О, там были другие эмоции. В московском метро я видел лица, в которых исчезали глаза. Советские лица: маленькие глазки и носики и огромные рты с мощными челюстями, чтобы перемалывать хрящи и кости. Советская еда развивала наши челюсти.
НБ. Какой ужас! Капитальная тема человеческого уродства. Иногда оно ведет к философским прозрениям. Помните фильм “Элефантмэн”? Он сыграл очень важную роль в моей жизни. Я смотрел его в Германии вместе с моей подругой (это К. в “Обращении”) и с удивлением чувствовал близость к этому монстру, человекослону. Я был чем-то похож на него. Я ему сострадал, словно родному брату. Через два года блеснула догадка: он оказался зримым образом состояния моей души. Обезображенности внутреннего я.
ВК. Начало всех наших фобий, психозов. Мы чувствуем себя отвергнутыми. В этой карикатуре мы видим себя.
НБ. Едучи сегодня к вам, я увидел подобного слоночеловека, выходящего из метро. И я опять стал думать, к чему бы это. Формы лица были вывернуты, обезображены в аварии, отнюдь не болезнью. (Пауза.) Последнее время я вижу много катастроф. Вчера, подъезжая к Парижу, я видел машину, пылавшую на шоссе. И все ехали не останавливаясь. Два дня тому назад в Нормандии ночью я подъезжал к небольшому селу, и вот, – машина лежит в кювете кверху колесами. Что-то такое в воздухе… (Шутливо.) На нас летит метеорит, но нам никто не говорит.
ВК (подхватывая). Вы заглянули в эту машину в Нормандии, а там зажатый железками человек смотрит на вас и шепчет: “Ну, оставьте меня в покое, что вы на меня уставились?”
НБ (включаясь в игру). Да еще по-русски! (Грубым голосом.) “Ну, что уставился? Карточку хочешь?”
ВК (думая о своем). Монополию на критику держат два-три человека. Им верят, потому что своего мнения у зрителей нет. Школа внушала идеи, а не учила их вырабатывать. Она, впрочем, развивает голову, но нигде нет такой, которая воспитывала бы чувства. Они всегда недоразвиты. В конце 60-х в Москве проводились опыты, вероятно, под эгидой КГБ. Одного студента увели из аудитории, 15 других остались вокруг стола, на котором были расставлены фигуры из гипса: шар, куб, пирамида, сфера и другие, причем все белого цвета. Только одна была черной. Группа получила задание, говоря о различиях между фигурами, не упоминать о цвете. Студент вошел, и экспериментатор начал спрашивать: ну, а здесь какую вы видите разницу? – Ну, вот это шар, он круглый, это не то, что куб, и так далее. От волнения я сжал кулаки так, что ногти вонзились в ладони: не может же быть, чтобы вошедший не сказал о цвете! Это отличие лезет в глаза! И вот роковой вопрос (торжественно): “А еще какую-нибудь разницу видите? – Нет.” (Воздевает руки к небу. Пауза.) И в детском саду они проводили эксперимент: детям посыпали манную кашу сахаром, а одной девочке всыпали соль. И всех спрашивали: “Вкусная? – Вкусная. – Сладкая? – Сладкая. – Вкусная? – Вкусная.” – И ребенка с соленой кашей спрашивают: “Вкусная? – Вкусная. – Сладкая? – Сладкая. – Хочешь еще? – Нет”.
НБ (растерянно). Да, но это даже…
ВК. Впервые я отдал себе отчет, насколько нам страшно отличаться от других людей! И этот страх живет в нас с детства до смерти! Быть, как все!
НБ. Почему вы думаете, что эксперименты заказал кагебе?
ВК. У кого еще могла появиться идея? И главное, кому их могли разрешить, если не им?
НБ. Впрочем, я знал о некоторых исследованиях по заказу чекистов. Я даже подрабатывал испытуемым в такой группе. Их проводил некий психолог Филонов в Институте психологии. Впоследствии он напечатал статью “Методы допроса подозреваемых с коэффициентом интеллектуальности выше среднего”. Меня не допрашивали, нет! Мне предложили найти неисправность в электрической схеме с лампочкой… а потом знакомый психолог – оппозиционер – объяснил, что интеллигент на допросе попадает в ловушку логичности доводов.
ВК. Другой эксперимент доказывает, что оруэлловские фантазии уже сегодня осуществимы. На сцене стояли два мольберта с двумя фотографиями лиц. Участники опыта входили по одному, и их просили описать лицо человека на правом мольберте, говоря, что это изобретатель вакцины, спасшей миллионы детских жизней, а слева серийный убийца. “Смотрите, какие у него уши большие, нос добрый, а у этого глаза маленькие, злые”. Перед следующим участником экспериментатор менял фотографии местами. Помните, в романе Оруэлла 1984 во время пятиминутки ненависти на экране появляется лицо, и его надо ненавидеть? То же самое здесь. Я знал, конечно, что это происходит с людьми, но никогда не видел такой демонстрации нашей примитивности! Потом они усложнили эксперимент, они заставили описывать мужчину как женщину, и это тоже получалось!
НБ. Человек носит в себе отношение подчинения, в обе стороны, так сказать. Подчинить – или подчиниться. Третье – свободу – выбирают, хотят выбрать считанные единицы. Механизм авторитарной личности… (Звонок телефона.)
ВК. Извините. Алле? (Вешает трубку.) Простите.
НБ. Пожалуйста, пусть и другие участвуют в нашей беседе. Даже по телефону. Сегодня какое число?
ВК (рассеянно). Что?.. Девятнадцатое ноября.
НБ. Однажды я был с дочерью в церкви. После православной литургии присутствующим раздают кусочки просфоры. Это хлеб, и не особенно вкусный. Я даю моей дочери кусочек, она смотрит на него и отказывается. Подходит староста прихода: представительный мужчина высокого роста, в пиджаке с блестящими латунными пуговицами. К нему моя дочь относится с интересом. Он протягивает ей точно такую же просфорку. Она берет и, улыбаясь, начинает есть. Тут вся жизнь общества перед глазами. Во-первых, со мной можно не церемониться, я часть семейного антуража, а вот персонаж извне, интересный, его нужно привлечь. Это не результат размышления, а инстинкт. (Удивленно.) Размышлять приходится, чтобы понять действие инстинкта! Уж если сто человек говорят – белое, то ясно, что черное нельзя увидеть. А если кто-нибудь скажет, то это революция! Начинается борьба за истину, постепенно переходящая в борьбу за перераспределение лидерства.
ВК. У Ленина другое определение революции: верхи не могут, а низы не хотят жить по-старому! (Смеются.) Потом диссиденты сделали из него определение развода: верхи не могут, а низы не хотят! (Успокаиваются.) Я думаю, то же происходит и на эстетическом уровне: понятие о красоте навязывается извне. Мы рождаемся уже с какой-то эстетикой.
НБ. Почему, собственно, спорят о произведении? Ты смотришь на вещь, схватываешь ее смысл и приемы. Освоено и усвоено, баста.
Однако спор и рассуждение о нем имеют свое значение. Свою структуру: свою логику, отсылки, цитаты, воспоминания, свою иерархию авторитетов. Критик помещает вещь в культурный контекст и говорит: вот ее место.
ВК. Летучая фраза “о вкусах не спорят” перекочевала в область эстетики из гастрономии. Там она оправдана: химия наших тел различна, ей нужны разные пропорции минералов и протеинов. “Химия души” постоянна. Нам нужно прекрасное для великого процесса очищения. Беда в том, что можно выжить и без него. Духовным бедняком. Сколько их, питающихся на эстетических помойках! Они пользуются для самоуспокоения формулой “о вкусах не спорят”. А приближение к прекрасному требует усилий. У нас есть у всех внутренний “ящик резонанса”, и важно его развивать. Чтобы глаз узнавал красоту – вот достойная цель народного просвещения! Вот где нужно “равенство на старте”! В эпоху Ренессанса этот процесс шел естественно, люди были красотой окружены. Помните фильм “Рублев”, построенный на контрасте: неся идею Бога и красоты, художник живет в повседневности насилия и убийства. У нашего сознания есть какой-то предел наполнения ужасом. Очередной ужас в него не вмещается. Художники переварили, так сказать, средневековые страхи, человеческие. А мы не в состоянии переварить наши, поэтому мы обращаемся к символам, условностям. Когда-то в человека вводился кинжал, и он умирал, вокруг этого родилось множество шедевров. Ныне смерть другая – химическая, от атомной бомбы, ее выразить нельзя, у нее нет образа, она выходит из нашей эмоциональной зоны. Ужас нас раздавливает. Когда-то он мог питать искусство как таковое, в нем оставался элемент эстетики. Сегодня он гол, и мы не знаем, что с этим ужасом делать и как его выразить. (Колеблется.) А второе, гм… Деньги находились в руках двух-трех семей, они приглашали художника, платили ему за работу и предлагали ему украсить их дворец. Люди были в контакте с красотой ежедневно. Они видели великолепную карету, изысканную одежду. Глаз воспитывался. Сегодня элиты нет, некому тянуть общество вверх, мы сами себе образец и пример. (С теплотой в голосе.) Единственная надежда в том, что в нас живет с рождения тяга к красивому. Красивому лицу, цветку, одежде. Но в прекрасном много этажей, и нет лифта. Замечательно, что и животные заботятся о красивом. Зоологи удивляются, видя, как самец натаскивает в гнездо кусочки разноцветной бумаги, стекла… Экспериментатор пытался подсунуть кусочек другого цвета – птица прилетала и удаляла его, оставляя красивый, с ее точки зрения, набор цветов. Где и у кого научиться узнавать прекрасное? Газеты и телевизор показывают, кого надо сегодня любить. Учитель – не эстет, а суперстар. Достоинства художника определяются тем, сколько людей его знают. Знает его миллион – и его качество делается не обсуждаемым. Если же всего два-три человека, то никаких достоинств у него как бы и нет. Постепенно сложилась каста, которая диктует несчастным людям, что красиво, а что нет. Без всякого на то права.
НБ (уточняя). За них проголосовали люди с деньгами.
ВК. Я не отрицаю современное искусство как таковое из-за того, что оно современное, я вижу огромное количество необыкновенно талантливых людей, которые идут к тому же центру круга, что и я, но с другой стороны. Джаспер Джонс, например (├1930). Что бы он ни делал, я вижу, как он ищет эту красоту, пусть совсем по-другому, чем я. Мне часто любопытно, как и чем мотивируется, положим, пустой холст, на котором нет ничего, кроме подписи художника. Но это проблема коммуникации, языка средств, но не искусства. Появился новый снобизм “всеобщей глупости и индивидуальной проницательности”. Образовалось лобби с огромной властью, оно организует выставки с раздачей важных призов. А закричать “Король голый!” сегодня мало кто решается. Эксперимент с черной фигурой показывает, почему.
НБ. Друг мой, голый король никого не смутит в наш век нудизма. Да и как закричать, чтобы услышали? Нужно телевидение, иначе твой крик никто не услышит. Идет борьба за средства массовой якобы информации, коль скоро массовость решает достоинство произведения.
ВК. Есть критики, которые пытаются что-то сказать, но их перестают приглашать, перестают заказывать статьи, потому что за всем этим стоит колоссальная экономическая машина, галереи, торговцы. Настоящая война за потребителя-покупателя.
НБ. Механизм власти в культуре не любит света. Как складывается лобби? Как принимается решение? Влиятельные лица должны где-то встретиться, опознать друг друга по какому-то признаку.
ВК. Поскольку у людей нет эстетического опыта, они сегодня полностью полагаются либо на критика, – кстати, институт критики во Франции начисто разрушен, а в Америке он есть; статья, например, в “Нью-Йорк таймс” открывает тебе все двери. Положительная. А отрицательная так же их все закрывает. Либо критик, либо мощная галерея, которая может показать художника на тысяче выставок, и люди покупают у этой галереи часто не потому, что им нравится работа. Они осуществляют капиталовложение в художника, за которым стоит коммерческий авторитет. У покупателя полная уверенность, что этого художника не бросят, что огромная машина будет поддерживать его цену на аукционах, всегда и всюду.
НБ. Прогноз галереи должен подтвердиться.
ВК. А бывали случаи падения цены, от миллионов до нескольких тысяч.
НБ. Девальвация произведения искусства?
ВК. В ней много тайных слагаемых, но один из них тот, что галерея бросила художника или его оставили критики. Сама по себе работа беспомощна.
НБ (изображает в лицах). “И кто этот человек? – А вы знаете, вон тот маленький, старенький, сухонький человек Густав Майер. Вон, вон, ему помогают надеть шляпу. Он разлюбил Рембрандта. – Бедняга! – Кто, Майер? – Да нет, Рембрандт: как же он теперь выкручивается?”
ВК. В 1975 году в Швеции мне объяснили, что работы могут быть проданы все, если они не превышают цену в тысячу франков. Предположим, я продал все, то есть тридцать-сорок работ. Галерея получила сорок тысяч и отдала мне половину. На эти деньги год прожить невозможно, тем более, если у тебя семья. Художник приговорен к тому, чтобы делать не одну выставку, а две, четыре, семь!
НБ. Мне объясняли издатели, причем даже порядочные: современные авторы пишут по книге в год. Так накапливается 35-40 книг.
ВК. Кошмар!
НБ. Массовость продукции. Литературное кролиководство. В басне Эзопа крольчиха насмешливо говорит львице: “Я рождаю восьмерых, а ты всего лишь одного”. Нужно много производить. Некогда ждать вдохновения. Утром начинаешь работать и пишешь, и все. Старый подход исчез. Львы передохли.
ВК. Так появилась легенда о бедных художниках, которых в средние века не было. Ремесло живописца пользовалось необыкновенным спросом, и цены были высокими. Он мог пользоваться дорогими материалами, то есть высокого качества.
НБ. Э, Виктор, да для вас существует Золотой век! Вы хотели бы переселиться в то время. Или его воскресить?
ВК (печально). Ничего воскресить невозможно, я понимаю.
НБ. Зачем тогда ваша ностальгия о тех временах?
ВК. У меня нет никаких иллюзий: они никогда не вернутся. Месторождения прекрасного перемещаются по Европе. Германия, потом Италия, в начале всего Греция… Дух веет, где хочет. Кого он выберет следующим? В 1975 году били фонтаны, каждая галерея выставляла “своего” художника, которого нашли в Испании, Греции, Азии… Шло соревнование: кто выставит самого красивого художника. Наступил кризис, и 75% галерей исчезло.
НБ. Потому что исчез покупатель?
ВК. Тот самый, который вкладывал деньги в спекуляции. Многие собрали огромные коллекции, которые не стоили ничего. В это жуткое время банки заставляли галереи покупать помещения и накапливать картины! Люди увеличивали свои состояния за месяц, искусство привлекло множество людей, которые никакого отношения к нему не имели.
НБ. Сейчас покупают акции.
ВК. И разбираются в них гораздо лучше! Мне рассказывали, что в Нью-Йорке во время последнего кризиса состоялось собрание галерейщиков, и они решили понизить цены на 50%. На всех: на Раушенберга и на других, на все великие имена, потому что галереи опустели, а нужно продолжать торговать. Взяли и понизили наполовину.
НБ. Кастинг провалился. Должен восстановиться фактор доверия. Когда люди перестают доверять, все возвращается к привычной схеме: художник творит и живет как может. Постепенно выясняется, что вот этот хороший, а тот вон менее.
ВК. Картины больших художников не покидают частные коллекции. Вы не можете сегодня купить на аукционе работу Микеланджело, Рафаэля…
НБ (растерянно). Да и вчера не особенно мог.
ВК. …их нет! Запас на рынке распродан, и нынешние владельцы их больше не отпускают. Цена их растет. Нельзя потерять сегодня на рисунке Пизанелло. Это непререкаемые ценности, они попали в каталог прекрасного. Что делать торговцам? Смысл их существования – продавать. Да, надо найти художника, а потом убедить клиента его купить. Нужен критик, который напишет статью для важной газеты и в ней объяснит, что этот художник значительный. И человек с деньгами, который не может купить Рафаэля, покупает этого художника. Я показал однажды копию с Пизанелло одному большому коллекционеру, владельцу тысяч картин современных художников. И он мне сказал: “Эх, Виктор, если бы мне достать один настоящий рисунок Пизанелло, я бы отдал за него всю мою коллекцию”. Хорошо было бы и нам сделать эксперимент: повесить картину важного современного художника, скажем, Пикассо, а рядом – картину Гольбейна или Ван дер Вейдена. И сказать, что цена одинакова. И посмотреть, чтт купит коллекционер. Его жест опровергнет всю болтовню о современном искусстве.
НБ (в затруднении). Как же провести такой эксперимент? А вдруг купят Пикассо? Теперь есть и тачка (bagnole) его имени, а вот фольксвагена “Грюневальд” еще нет... (Молчание.)
ВК. Коллекционеры вынуждены покупать современное искусство, потому что другого нет.
НБ. Я готовил к печати роман “На восток от Парижа”. В нем есть эпизод, когда адвокат Ив Дюваль де Марн рассматривает свою коллекцию и находит рисунок… Кульбака. Какое же, думаю, дать название произведению Виктора? Я назвал “Умиленный кондотьер” – вы не против?
ВК. Пусть, это на меня похоже! (Смеется, смотрит свои заметки.) А! Когда прекрасное узнано, оно все преображает. Узнающие красоту не могут убивать с такой же легкостью, как другие. Что легче убить, уродливое или красивое? Легко убивают муху, а с бабочкой посложнее. Мы увидим, как прекрасен человек, и поймем, что его убивать нельзя. А может быть, попадется книжка, которая объяснит, что в каждом человеке Бог живет, и убивая его, мы убиваем Бога. Что самое страшное в преступлении? Это убить Бога. Величайшая ошибка думать, что красота – это нечто поверхностное, второстепенное, без чего можно обойтись.
НБ (задумчиво). Красота… (Пауза.) О материалах для живописи вы всегда говорили с энтузиазмом. Почему вы так внимательны к ним? Разве путь к прекрасному столь сложен технически? А если просто купить тюбики и работать?
ВК. Не яблоко должно быть красивым на твоем рисунке, а рисунок! Оказывается, не всяким материалом можно пользоваться. Некоторые бедны по своей текстуре, консистенции. Я писал маслом еще в школе, я знал, как надо, – и ничего не получалось. Вроде бы всему научился, что они умели в то время, а не получается.
НБ. Почему вы так думали?
ВК. Я сравнивал свои работы с музейными XIV–XVI веков. Читая старые книжки, разговаривая с коллегами, я обнаружил, что старые мастера контролировали процесс работы от начала до конца. Многие готовили свою собственную бумагу! Холста они не ткали, он появился довольно-таки поздно, и покупался готовым. Однако они сами делали рамы, готовили краски, разбавители, масло. Что происходит сегодня? В магазине ты покупаешь тюбик краски. Производитель не знает, когда ты его купишь, может быть, через десять лет. А все натуральные краски, высыхая, теряют эластичность. Специальные добавки не дают им высыхать. Но если краска не сохла в тюбике, то она не сохнет и на холсте! А в методе старой живописи крайне важны так называемые лессировки: на слой одной краски наносится другой, и он остается прозрачным. Краски воспринимались не в механической, а в оптической смеси: свет проходит все слои и возвращается обогащенный разными цветами. Например, фиолетовый цвет можно получить двумя способами: взять красную и синюю краски и смешать их. А можно положить красный цвет и его перекрыть синим такой плотности, которая позволяет видеть красный под ним, и они смешаются оптически в глазу. Такой фиолетовый в тысячу раз богаче механического!
НБ. Возникает глубина, стереоскопичность? Знаменитый голубой цвет в витражах Шартра стереоскопичен: изображение как бы плавает в нем, висит.
ВК. Оптический цвет богаче, ярче. Просто красивее. Поэтому картины мастеров живые, их красочный слой позволяет свету вибрировать. Даже кисти они делали себе сами! Все, все, все было подчинено целеустремленной воле мастера. Если нужно, он готовил более пастозную краску и специальные кисти, позволяющие растянуть эту краску по поверхности холста. Они были мастерами от А до Я. Ну вот. Я попробовал этот метод и увидел, что он выводит меня на абсолютно другой уровень. Я покупаю минералы, дроблю их, делаю пудру, варю масла.
НБ. У вас есть какой-нибудь древний учебник?
ВК. Каждый художник придумывал свои собственные способы, и нет ни одного, который свел бы свои находки в книжку. Я говорю о масляной живописи. Мне приходится собирать по крупинкам. Они искали неустанно, каждый день они что-нибудь добавляли. Они подсматривали друг у друга! Один художник нарисовал волосы настолько искусно, что никто не мог понять, какой кистью он пользуется. Они просверливали дырки в стенах его мастерской, чтобы подглядеть!
НБ (заинтригованно). И чем же?
ВК. Им не удалось подсмотреть! Конкуренция между ними была острейшая. По-настоящему я стал изучать ремесло на Западе. (Сирена скорой помощи за окном.) В России я увлекался Ван-Гогом, Сезанном. Когда я впервые увидел технику серебряной иглы, я был поражен. Карандаш не дает такой поверхности. Я стал читать о том, как они готовили поверхность, сжигая куриные кости и смешивая с клеем из шкурок кролика. Шероховатость поверхности срывает частицы серебра с кончика иглы, и каждая такая частица, словно малюсенькое зеркальце, отражает свет. В процессе работы слой серебра постепенно нарастает. Как трудно определить, на каком расстоянии находится обычное зеркало, то же свойство приобретает и поверхность рисунка. Рисунок “плавает” в пространстве, наполненный силой и жизнью. Леонардо считал эту технику самой красивой из всех.
НБ. Ах, и она – его открытие?
ВК. Нет. Они пробовали все: железо, свинец, золото. Есть рисунки золотой иглой. Дело в том, что серебро окисляется и дает замечательную патину, из голубоватой она превращается в коричневатую. Золото не окисляется. Желтая линия так желтой и остается. Есть особая техника, таких рисунков существует в мире три или четыре: линия золота перекрыта линией серебра. Нечто фантастическое! Но как они работали, я не знаю. Я слышал от одного антиквара, что они держали в зубах кисточку с кислотой и проводили ею поверх золота, чтобы покрыть затем серебром, как бы наваривая его сверху. Рисунок неописуемой красоты. Многие краски были очень токсичны. И на моей палитре сегодня – два-три страшных яда, мышьяк, ртуть и другие.
НБ (улыбаясь). Цианистый калий…
ВК. Подождите, le cyanure, это цианистый калий… а arsenic?
НБ. Arsenic’ом воспользовалась мадам Бовари. Это мышьяк.
ВК. Ах, ну конечно, конечно! А потом мастера делали себе бутерброд, не вымыв руки как следует…
НБ. Вы не скрываете свои секреты?
ВК (с тревогой). Собственных секретов у меня еще нет, мне нечего скрывать. Кстати, это легенда, что масляную живопись изобрели на Севере, Ван Эйк и другие. Она существовала еще до Рождества Христова. Ее просто забыли, а потом постепенно к ней вернулась. Есть краски, стоющие колоссальных денег, например, ляпис лазури в пудре стоит в три раза дороже золота. И она всегда была дорога из-за трудности приготовления. Многие краски делали монахи в монастырях и продавали художникам.
НБ (сраженный количеством труда, с надеждой). Но бумагу вы покупаете?
ВК. Могу приготовить и сам, однако заказываю ее по моим рецептам и размерам. Клей все тот же, из шкурок, но я пользуюсь не куриными костями, а мраморной пудрой. Покрытая ею поверхность бумаги шероховата, как своего рода наждачная бумага.
НБ. Вы как художник сложились окончательно и не предвидите никаких…
ВК (живо). Нет, нет, к счастью, нет. Я иду к совершенно другой живописи.
НБ (мечтательно). Оставить все – и выращивать новый свежий росток.
ВК. Так у меня уже несколько раз было. “Периоды” и вправду существуют.
НБ. И кстати, как вы их считаете?
ВК. Ничего общего с академическими. В России мои рисунки были довольно-таки… (колеблется) жутковатыми. Нет, это не было сюрреализмом, он – придуманный мир, а то, что я рисовал пером и тушью, я видел. В моей живописи были те же самые образы, только переведенные в масло. Однажды я начал работать – и вдруг увидел, что так рисовать больше не могу. Все исчезло. Меня охватила паника, я думал, что все кончено, что надо искать другую профессию! Отсутствие…
НБ (перебивает). Уже здесь? В каком же году?
ВК. Здесь, в 79-м, в 80-м. Было до сумасшествия страшно. В прежней манере я не мог работать физически. Но я продолжал ходить в музеи, искать то, что мне нравилось бы, смотреть…
НБ. Эта остановка связана с каким-нибудь событием?
ВК. Нет. Кризис сугубо творческий. Как-то раз в библиотеке читатель снимал книги с полки и одну уронил мне на голову! Она открылась на нужной странице! Это была книжка о старой технике живописи. Ньютоновские яблоки продолжают падать… Нужны, нужны сотрясения! (Смеются.) Первое, что бросается в глаза, это поразительно высокий уровень профессионализма. Старые мастера были великие ремесленники.
НБ (осторожно). По-русски ремесленник звучит несколько уничижительно.
ВК. Да и по-французски тоже. Есть artiste, а есть artisan. Для меня слово artisan важнее, артиста же терпеть не могу. Художник – еще куда ни шло. Какая разница между человеком, который делает комод Луи XVI, и мною, художником? Его произведение останется комодом или стулом. А моя вещь должна превратиться в трамплин, чтобы подбросить душу созерцающего на другой уровень. Моя цель – не рисунок, а то, что случится потом с человеком. Комод трамплином не делается. В моем деле нужно 98% ремесла – и 2% я не знаю чего. Пока не выучишь азбуку, слов сложить невозможно, и общение с другими не получится. Ах, бедные дети, которым на первом же уроке в художественной школе дают кисть в руки: давай, вырази себя!
НБ (обескураженно). Мда…
ВК. В музее ты запоминаешь не картину, а то чувство, которое она в тебе вызвала!
НБ. Как и в других искусствах. В литературе тоже. Если спросить, что ты помнишь конкретно…
ВК (перебивая). Или откуда взялось это настроение…
НБ. Ты помнишь общий сюжет.
ВК. А эти шутки, эксперименты в сегодняшних музеях можно описать от начала до конца, они все остаются…
НБ. …забавны, ироничны, сатиричны.
ВК. Запоминаешь ведро, из которого вытекает краска, как тесто, подписи на пустых холстах… Кто будет работать над созданием будущей элиты, какая школа, какой профессор? Но я убежден, что если мы эту новую элиту не создадим, то (колеблется) придется тяжко.
НБ. Можно ли это делать сознательно? Оно как-то все происходит без особого плана. Естественно и неожиданно. И потом, где тут место Провидению? Нужна ли ему снова элита?
ВК. Конечно, конечно, согласен, согласен.
НБ. Гм… (Роется в записках.)
ВК. Критик, написавший предисловие к моему каталогу, пришел на мою выставку. (Сирена скорой помощи.) Разговаривая, он доверительно наклонился ко мне и сказал: “Не ждите статей о вашей выставке”. Услышать такое! И ехать издалека, чтобы мне это сказать! “У нас, критиков, нет больше слов, чтобы писать о вашем искусстве. Нужный словарь распался. Я могу описать картину, на которой ничего нет, кроме подписи, вещь, сделанную бычьей кровью, и прочее. Но словарь, соответствующий вашим работам, вышел из употребления. Никто о вас не напишет.”
НБ. Однако он написал?
ВК. Да, предисловие к каталогу. Простите, я вас перебил.
НБ. Нет, нет, ничего. (Роется в заметках. Молчание.) Видите, как трудно общение с людьми. Ты только открыл рот, чтобы спросить, а они уже тебе отвечают.
Говорили, что из “Рублева” советская цензура вырезала куски. Между прочим, и эпизод, где жалобно мычат горящие облитые керосином коровы, – во время набега татар. Живые коровы горели по-настоящему для пущей реалистичности. Неужели цензура советская на службе тирании была жалостливее кинорежиссера на службе свободы искусства, то есть демократии? Но ведь “говорили”… и нельзя было проверить немедленно. Слухи часто распространяли сами советские власти.
(Продолжение в следующем номере)