Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 250, 2008
…Новое словообразование есть
всегда начало новых познаний.
Андрей Белый
Развяжи мне язык, как осенние
вязы развязываешь в листопад…
Aндрей Вознесенский
Состояние русского Языка
На первый взгляд может показаться, что русский язык переживает сейчас эпоху взрывного лексического расширения. Почти в каждом номере газеты мелькают новые, едва знакомые или вовсе незнакомые слова. “Мерчандайз”, “спичрайтер”, “трендсеттер”, “копирайтер”, “фандрейзер”, “бодибилдинг”, “венчурный”… Увы, обновление почти полностью происходит за счет заимствования иностранных слов, прежде всего английских. Заглянем в современные словари русских неологизмов – там сплошь такие “русские” слова, как “гипермаркет”, “паркинг”, “паркомат”, “мультиплекс”, “армрестлинг”, “девиант”, “деградант” и т. п.
Давайте спросим себя, какие новые слова взошли за последние 15–20 лет из русских корней, – и окажется, что на тысячи заимствований придется едва ли больше десятка-двух словообразований, да и то в основном блатного происхождения, типа “отморозок”, “беспредел”, “разборка”, “наезжать”, которые из жаргона ворвались в разговорный и даже литературный язык, вылезли из грязи в князи (и этот список уже не меняется годами).
Самое тревожное, что корни русского языка перестали расти и плодоносить, напротив, многие лексические ветви выпадают. Сравним два примерно равновеликих по объему академических четырехтомных словаря – “Словарь церковно-славянского и русского языка, составленный вторым отделением Академии Наук” (1847 г.) – 114 749 слов и “Словарь русского языка” под ред. А. П. Евгеньевой (2-ое изд., Академия наук СССР, 1981 г.) – более 90 тысяч слов.1
Как в этих словарях выражаются корневые смыслы, необходимые для духовной и практической жизни народа, – понятия любви, добра и зла и т. д.? Насколько многочисленны производные от этих корней? В академическом Словаре 1847 г. приводится 153 слова, начинающиеся корнем “люб”, от “любиться” до “любощедрый”, от “любушка” до “любодейство”, от “любогрешный” до “любодружный”, от “любленик” до “любовещный” (сюда еще не входят приставочные образования с тем же корнем). В Словаре 1982 г. осталось 41 слово, т. е. лексико-тематическая группа “любовь” сократилась почти на три четверти. Причем корень “люб” за сто лет вообще не дал прироста: не появилось ни одного нового ветвления на этом словесном древе, быстро теряющем свою пышную крону (если не считать автоматически образуемых слов со второосновой “любитель”, типа “фотолюбитель”, “автолюбитель”). Вроде область наших чувств должна была бы за сто лет расшириться и найти новые слова для своего выражения, – однако мы видим, наоборот, вырождение корня, поредение кроны. То же самое с корнями “добр(о)” и “зл(о)”: было 146 и 254, осталось соответственно 52 и 85. Ушли из языка такие слова, как “добродей”, “добромыслие”, “добрословить”, “добролюбие” “злострастие”, “злоумие”, “зловолие”, “злотворный”, “злосовестный” и множество других.2 Или вот область уже не чувств и не нравственности, а ремесла, деятельности: корень – “леп”, от которого дошли до нас слова: лепить, лепиться, лепка, лепнина, лепной, лепешка, лепота. Других бесприставочных слов, начинающихся с этого корня, в современных словарях нет. А в Словаре 1847 г.: лепленье, лепкий, лепкость, лепный, лепщик, лепильщик, лепотный, леповидный, лепый, лепеха, лепешник… Было у этого ствола тридцать веточек, осталось семь.
Во всех словарях русского языка советской эпохи, изданных на протяжении 70 лет (включая 4-томный Словарь Д. Ушакова 1940 г. и 17-томный Академический 1948–1965 гг.), в общей сложности приводится около 125 тысяч слов. Это очень мало для развитого языка, с великим литературным прошлым и, хочется верить, большим будущим. Для сравнения: в Словаре В. Даля (3-ем и 4-ом изданиях) – 220 тыс. слов: в современном английском – более 750 тысяч слов: в третьем издании Вебстеровского (1961) – 450 тыс., в полном Оксфордском (1992) – 500 тыс., причем более половины слов в этих словарях не совпадает. В современном немецком языке, по разным подсчетам, от 185 до 300 тысяч слов.
Лингвист Максим Кронгауз, говоря о нынешнем переполнении русского языка заимствованиями, приходит к такому обобщению: “Это, пожалуй, самый яркий и, наверно, грустный пример того, что мы сейчас не создаем общественные, профессиональные и культурные отношения, а, скорее, заимствуем их вместе с соответствующими словами, то есть живем в условиях трансляции чужой культуры”.3 Чужую культуру транслируем, а словопорождающую мощь родного языка утрачиваем.
Что же делать? Я полагаю, что русский язык нуждается в творческом развитии совместными усилиями писателей, филологов, журналистов, педагогов, всех представителей языковых профессий. И не только языковых: поскольку каждое новое слово – это еще и новое значение, новое понятие, обновление языка нуждается в участии мыслителей и ученых, гуманитариев и социологов, всего интеллектуального сообщества. Русскому языку нужна своя “французская Академия” – не для того, чтобы сдерживать натиск английского, не для запрета или для обороны, а именно для творческого обновления языка. Предлагать и выносить на общественное обсуждение новые слова, значения, понятия, идеи. Взять на себя инициативу лексического и концептуального обогащения русского языка на его собственной корневой основе. С этой целью в конце 2006 г. был создан Центр творческого развития русского языка (при С.-Петербургском университете и Международной ассоциации преподавателей русского языка и литературы). Главная задача Центра – способствовать динамичному обновлению русского языка, его лексического состава и грамматического строя, расширению его концептуальных и коммуникативных возможностей и его более активному включению в глобальную семиосферу и ноосферу 21-го века. Язык творится сегодня, сейчас, и Центр призван объединить самых активных и сознательных участников этого процесса, соединить научное языковедение с творческим языководством. “Языководство дает право населить новой жизнью… оскудевшие волны языка.” (Велимир Хлебников, “Наша основа”) Языку ничего нельзя ни запрещать, ни навязывать, но можно разрабатывать модели и методы его обновления, которые впоследствии будут в той или иной степени приняты и использованы обществом, языковой средой. Русский язык призван обнаружить не только свою жизнеспособность, но и привлекательность как орудие творческого мышления, производства тех идей и смыслов, которые становятся актуальными для всего мира, воздействуют на общественное сознание развитых стран.4
Джордж Оруэлл: проект обогащения языка.
“Новые слова” против “новоЯза”
Идея создания новых слов, сознательного обогащения языка поначалу кажется еретической и химерической. Она приводит на память “новояз” из антиутопического романа “1984”. Его автор Джордж Оруэлл (1903–1950) – беспощадный критик тоталитаризма и всех его пропагандистско-лингвистических проектов, включая искусственный, обедненный, схематический язык, так называемый “новояз”, с заранее внедренными в него “правильными” оценками всех явлений. Тем более интересно, что сам Оруэлл был сторонником целенаправленного обновления языка. О лингвистических взглядах Оруэлла и проекте творческого обновления английского языка мы узнаем из его статьи “Новые слова” (1940), откуда я приведу несколько фрагментов.
“В настоящее время образование новых слов – медленный процесс (я читал где-то, что английский язык приобретает примерно шесть и теряет четыре слова ежегодно). Новые слова сейчас не создают целенаправленно, за исключением названий материальных объектов. <…> Было бы вполне осуществимо изобрести словарь порядка нескольких тысяч слов, которые охватывали бы те области нашего опыта, которые сейчас практически не обозначены в языке. <…> Сдается мне, что по части точности и выразительности наш язык до сих пор пребывает в каменном веке. Выход из положения, который я предлагаю, – изобретать слова намеренно, как изобретают части автомобильного двигателя. Представим себе, что существует лексика, которая бы точно выражала жизнь разума и больше нет нужды в безнадежном чувстве невыразимости жизни… Я думаю, польза от этого очевидна. Еще более очевидная польза – сесть и на практике приняться за процесс создания новых слов, руководствуясь здравым смыслом. Но прежде, чем говорить о способе создания новых слов, я, пожалуй, займусь возражениями, которые непременно возникнут.
Скажите любому разумному человеку: ‘давай, организуем общество по созданию новых, более точных слов’ – и он прежде всего возразит, что это – сумасбродная идея, и, возможно, добавит, что имеющиеся слова, при правильном употреблении, справятся с любыми трудностями… В конце концов, будет сказано что-то вроде: ‘Нельзя действовать так педантично. Языки растут медленно, как цветы, их нельзя починить на скорую руку, как детали механизма, любой искусственный язык будет невыразительным и безжизненным, как эсперанто. Весь смысл слова – в постепенно приобретаемых ассоциациях’ и пр., и пр.
Прежде всего, это возражение, как и большинство возражений, возникающих в связи с идеей любых изменений, не что иное, как одна из вариаций извечного ‘что есть, то пусть и будет’. До сих пор мы не занимались намеренным созданием слов, и все живые языки развивались медленно и бессистемно; следовательно, языки не могут развиваться иначе. <…> На самом деле, все эти аргументы – чепуха. Отрицательная реакция происходит от глубокого, иррационального инстинкта, суеверного по своей природе. Это чувство, что прямой разумный подход к сложностям, любая попытка решить жизненную проблему, как решают уравнение, ни к чему не приведет и, более того, рискованна. <…> Для одиночки или небольшой группы взяться за пополнение языка, как делает сейчас Джеймс Джойс, – такой же абсурд, как играть одному в футбол. Нужны несколько тысяч одаренных, но нормальных людей, которые бы посвятили себя словотворчеству с такой же серьезностью, с какой люди посвящают себя в наше время исследованию Шекспира. При таком условии, я верю, мы могли бы творить чудеса с языком. <…> Интересно, что в то время как наше знание развивается и наша жизнь и, следовательно, наш ум усложняются столь быстро, язык, главное средство коммуникации, движется еле-еле. Именно поэтому, я думаю, идея сознательного изобретения слов заслуживает, по крайней мере, обсуждения.”5
Итак, Оруэлл не просто предлагает создавать новые слова и последовательно обогащать ими язык: он мыслит это как вполне конкретный и осуществимый проект, вовлекающий группу одаренных людей, писателей, филологов, посвятивших себя словотворчеству. Его статья полна конкретных технических соображений о том, какие области человеческого опыта больше всего нуждаются в новых способах выражения, как сделать новые слова наиболее естественными и способствовать их вхождению в язык.
Нет ли здесь противоречия: Джордж Оруэлл – решительный противник новояза и вместе с тем сторонник создания новых слов? Дело в том, что коммунистический, или “ангсоцовский” новояз, о котором писал Оруэлл в своем романе “1984”, был насилием над языком, попыткой его сокращения, а не расширения (его прототипом послужил советский идеологический язык 1920-х–1930-х гг.). Сайм, филолог, составитель словаря новояза, говорит: “Вы, вероятно, полагаете, что главная наша работа – придумывать новые слова. Ничуть не бывало. Мы уничтожаем слова – десятками, сотнями ежедневно. Если угодно, оставляем от языка скелет. <…> Знаете ли вы, что новояз – единственный на свете язык, чей словарь с каждым годом сокращается? <…> В итоге все понятия плохого и хорошего будут описываться только шестью словами, а по сути, двумя” (“1984”, ч. 1, 5). Так, собственно, и происходило в коммунистическую эпоху: словарный запас русского языка последовательно сокращался, из него выбрасывались целые тематические и стилевые пласты, что можно видеть, например, из сравнения Словаря Д. Ушакова (1940) с российскими словарями 19-го века (академическим 1847 г. и далевским 1863-65). Из статьи Оруэлла следует, что создание новых слов – это проект антитоталитарный, опыт расширения нашего языка и сознания, которое тоталитаризм пытается всячески сузить, свести до двух значений: “за” и “против”, “ура!” и “долой!”
Оруэлловский призыв к словотворчеству еще острее звучит для сегодняшнего состояния русского языка, чем для английского языка образца 1940 г. Тогда, в год публикации оруэлловской статьи, в английском языке уже насчитывалось порядка 600 тысяч слов, о чем свидетельствовало 1934-го года издание полного вебстеровского “Нового международного словаря английского языка” (Webster’s Third New International Dictionary of the English Language Unabridged), вышедшее в 1934 г. Между тем самый полный, ныне издаваемый Большой академический словарь русского языка обещает в своих 20 томах вместить только 150 тыс. слов, т. е. всего одну четверть от объема тогдашнего вебстеровского. Сколько из них окажется заимствованиями, если исходить из нынешних темпов англизации русского языка?
Я считаю, что призыв Оруэлла к творческому обновлению языка не менее актуален для нынешней, постсоветской России, чем его антиутопический роман “1984” был актуален для России советской, тоталитарной. Оруэлл всегда оказывается прав: и как социальный антиутопист, и как утопист языка. Но боюсь, что он представляет себе процесс создания новых слов несколько упрощенно, и к его видению писателя хотелось бы добавить размышления филолога. Новые слова не просто выдумываются, изобретаются кем-то и вводятся в язык по взаимной договоренности определенного круга людей, “благотворителей” языка и “заговорщиков”, во имя его приумножения и процветания. То новое, что вносится в язык, не есть просто чья-то смелая инициатива, изобретательская удача. Это выражение открытой системности самого языкa, которая делает и возможным, и необходимым постоянное его пополнение.
Борьба системы и нормы
У языка есть два измерения, которые обычно обозначаются как “система” и “норма”. Норма – это тот язык, на котором мы говорим, который считаем правильным и преподаем в школе. Это язык грамматик, учебников и словарей, пусть даже в них отражается диалектная, жаргонная, ненормативная речь. “Ненормативная” – тоже часть языковой нормы, хотя и отступает от нормы речевой, этической, социальной и т. д. Как определяет энциклопедия, “норма – это совокупность наиболее устойчивых традиционных реализаций языковой системы, отобранных и закрепленных в процессе общественной коммуникации… совокупность стабильных и унифицированных языковых средств и правил их употребления, сознательно фиксируемых и культивируемых обществом…”6
Итак, норма – это “реализация языковой системы”. А что же такое самая языковая система? По определению того же словаря, это “множество языковых элементов любого естественного языка, находящихся в отношениях и связях друг с другом, которое образует определенное единство и целостность”.7 Если норма – это устойчивая реализация системы, то система – это потенциальность языка, которая не исчерпывается никакой конкретной реализацией. История языка есть история борьбы системы и нормы, а также постепенного расширения нормы под воздействием системы, все более полно раскрывающейся в историческом бытии языка.
Например, один из элементов глагольной системы русского языка – образование переходных глаголов от имен существительных и прилагательных посредством приставки о- (об-): “свет – осветить”, “круглый – округлить”, “новый – обновить” и т. д. По этой модели образуются десятки глаголов, но ее возможности далеко не исчерпаны их реализацией, т. е. “нормой”. В ряду возможных образований – те слова, которые уже были сотворены поэтами: “омОлнить” (А. Белый), “онебЕсить” (И. Северянин), “огрОмить” (В. Маяковский): “Мир огромив мощью голоса, иду – красивый, двадцатидвухлетний”… Такие слова иногда называют “потенциальными”, поскольку они входят в ряд системных возможностей языка. Но между актуальными и потенциальными словами, между нормой и системой нет непроходимой пропасти. Многие потенциальные слова постепенно актуализируются в языке, входят в норму, а тем самым и расширяют ее. Например, к числу вполне нормативных лексических единиц уже можно отнести глаголы “озвучить” и “оцифровать”, которые еще недавно, 10-15 лет назад, были всего лишь потенциальными словами. А на подходе еще множество слов, образованных по той же модели и уже находящих применение в речи (например, в интернете встречается около 600 случаев употребления глагола “осетить” и около 500 – “обуютить”, причем эта статистика относится только к инфинитиву).
осЕтить – перенести в сеть, вывесить, опубликовать в сети. Можно осетить: роман, бумажные издания, бизнес, дискуссию, проблему, выборы: Твой бизнес давно пора осетить, он не может двигаться только бумажной рекламой.
обуЮтить – сделать уютным, придать уютности: Как нам обуютить Россию? – Сначала попробуй обуютить свой дом.
ожУтить – сделать жутким, придать жуткости: Современная массовая культура стремится ожутить явления, чтобы эмоционально взбодрить психику, уже притупленную воздействием массмедиа.
особЫтить – насытить событиями, придать больше событийности: С утра он уже начинал думать, как особытить день.
остолИчить – сделать столичным, превратить в столицу: Нынешние власти пытаются остоличить Питер, свою малую родину.
осюжЕтить – превратить в сюжет, придать свойство сюжетности: Пишу роман об одном полузабытом поэте и думаю, как осюжетить его небогатую событиями жизнь.
оглагОлить – сделать глаголом, превратить в глагол: Приставка “о” позволяет в принципе оглаголить любую именную основу.
Наряду с переходными глаголами по той же модели образуются и непереходные, возвратные глаголы с постфиксом -ся: Переехал в Москву, остоличился и с деревенскими уже не знается; Ты куда, за книгами? – Нет, я уже окнижился.
Это лишь маленький пример того, как система языка постепенно одерживает победу над нормой и раздвигает ее границы. При этом норма, со своей стороны, отчаянно сопротивляется и с большой неохотой впускает в себя новые слова. Слово “озвучить” вызывало и сейчас еще вызывает обструкцию у некоторых пуристов, а слово “оцифровать” было принято в технический, а затем и публичный язык за неимением альтернативы (“дигитализировать” – слишком громоздко и специально). Причем это не бессмысленное упрямство, у нормы есть свой резон: если все потенциальные слова разом окажутся “в норме”, общество может не переварить такого избытка средств выражения, возникнут трудности взаимопонимания. Поэтому процесс перехода системы в норму – исторически долгий и трудный, но тем не менее – процесс, который можно и должно ускорять по мере того, как ускоряется развитие глобальной инфосферы и ее запросов к каждому национальному языку. Не может процесс реализации системных возможностей русского языка идти ныне таким же темпом, как в XVI, XVII или даже XIX веках.
Неологизм как проявление системности языка
Когда мы что-либо предлагаем языку, то полезно задаться вопросом: а не язык ли это предлагает нам? Может быть, это его инициатива?
Когда я только приступал к Проективному словарю русского языка “Дар слова”,8 отдельные новые слова вспыхивали во мне, и мне представлялось, что это деятельность лингвистического воображения. Можно сочинять стихи, а можно – слова. Но когда впоследствии эти вспышки участились и слова стали приходить десятками и сотнями, я почувствовал, что дело вовсе не в моих изобретательских способностях. За частотой и многоточечностью этих вспышек, приходящих из разных лексических групп и морфологических моделей, проступало свечение самой системы языка, которая прорастает сразу отовсюду и во всех направлениях. Далеко не сразу я стал понимать, что словотворчество есть дар самого языка, который неизмеримо богаче любой нормы и требует признания себя как системы, хочет быть слышимым и мыслимым во всем своем растущем объеме.
Если вдуматься, то даже самые смелые неологизмы окажутся проявлением системности языка, расширением его регулярных моделей, его щедрым даром нам, говорящим. И Хлебников, и Маяковский работали с системностью русского языка, выявляли пределы ее возможностей, прощупывали слово на сгибах. Такие слова, как “творянин”, “вещьбище”, “серпастый”, – не произвол, а проявление системности в словообразовании. Если есть “дворянин”, то может быть и “творянин”. При наличии “лежбища” напрашивается “вещьбище”. Если есть “лобастый”, почему не быть “серпастому”? Такие поэтические и фантазийные хлебниковские неологизмы, как “дружево”, “ладомир”, “времирь” – тоже системные слова, образованные по действующим в языке моделям. Вот как действует эта модель, построенная на глубокой, многочленной морфологической аналогии (параллелизме): круг – друг; кружить – дружить; кружево – дружево (ткань, кружево дружеских отношений).
Слово “дружево” можно применить к “кружеву” тех дружеских связей, которые не предполагают дружбы в собственном смысле слова. Дружево – это сеть знакомств и приятельств, где люди оказывают друг другу услуги “по дружбе”. Другие хлебниковские неологизмы тоже системны. “Ладомир” строится по модели “влади-мир”, “вели-мир”. “Времирь” (птица времени, “стая легких времирей”) – по модели “снег-ирь”.
Все эти неологизмы не просто украшают поэтическую речь и усиливают ее образность – они активизируют определенные модели языка, показывают их в действии. Иногда они даже создают эти модели, возводят в ранг словообразующих морфем отдельные элементы слова, которые раньше не употреблялись в таком качестве. Например, хлебниковское “красивейшина” (о павлине) превращает в активную словообразовательную модель сложный суффикс “ейшина”, представляющий собой сочетание суффикса “ейш” превосходной степени прилагательного (красивейший) и суффикса существительного “ина” (молодчина, старшина).
Раньше в языке было только одно слово “старейшина”, где эти два суффикса срастались. Хлебников же превращает уникальный случай в работающую модель, по которой могут строиться и другие существительные со значением “превосходный в своем роде”, “представитель наибольшей степени качества”, например, “юнейшина”, “мудрейшина”, “добрейшина”, “сильнейшина” и т. д.
Чем интереснее и своеобразнее поэтический неологизм, тем более глубокий уровень языковой системы он открывает и приводит в действие. Нельзя не согласиться с филологом, хлебниковедом В. П. Григорьевым: “Словотворчество как объект поэтической рефлексии Хлебникова и способ преобразования ‘самовитого слова’ обнаруживает неизвестные нормированному литературному языку пределы членимости слов на морфемы, специфические проблемы чересступенчатой и потенциальной неологизации”.9 По-новому членя слово, неологизм придает словообразовательную активность тем элементам языка, которые раньше оставались пассивными, разрозненными, внесистемными или слабосистемными, по крайней мере в плане словообразования. С каждым неологизмом усиливается регулярность тех или иных моделей. Лишь по видости неологизм нарушает лексическую систему языка, как “беззаконная комета в кругу расчисленном светил”. На самом деле, нарушается не система, а норма, и нарушается она именно под воздействием системы. Каждый неологизм – это сдвиг языка в сторону большей системности.
Словообразовательный сверхряд или гиперпарадигма
Системность языка выражается в таком явлении, которое можно терминологически обозначить как сверхряд, или гиперпарадигму. Гиперпарадигма включает как актуальные, так и потенциальные члены данного парадигмального ряда. Напомню, что парадигмой называется класс языковых единиц, объединенных определенным признаком; например, парадигма склонения в русском языке – это система шести падежей: от именительного до предложного. Словообразовательная парадигма – это совокупность всех слов, образованных от данного корня или включающих данную морфему (префикс, суффикс). Так, парадигма глагольной приставки “о” – все глаголы, образованные с помощью этой приставки. Обычная парадигма включает только единицы, входящие в языковую норму, представленную в грамматике или словаре. Гиперпарадигма (сверхряд, сверхпарадигма) включает также и потенциальные единицы данного класса, отсутствующие в норме, но входящие в систему. У каждого элемента словообразовательной системы есть своя гиперпарадигма, которая охватывает весь набор его возможных роизводных, способов сочетания с другими морфемами. Например, гиперпарадигма корня “молч/молк” включает все лексические единицы с этим корнем, как уже наличные в языке, так и потенциальные: молчание, умолчание, молчаливый, замалчивать, умолкать, молк, молчь, молчба, вымолчать, перемолкнуться… У суффикса прилагательных “лив” свой словообразовательный сверхряд: удачливый, расчетливый, приветливый, совеcтливый, запретливый, цитатливый, завистливый и т. д.
Русский язык гораздо богаче, чем мы его себе представляем и позволяем ему быть. Богатство языка – это его системность, которая интуитивно ощущается говорящими как творческая свобода, в том числе свобода словообразования. Однажды я выступал на радиостанции “Эхо Москвы” в передаче “Говорим по-русски”. Я привел ряд прилагательных с корнем “ход” и суффиксом “чив”: находчивый, доходчивый, отходчивый – и предложил слушателям образовать другие слова по той же модели. Ряд таких слов у меня уже был заготовлен: входчивый, сходчивый, подходчивый, заходчивый, уходчивый… Но я поразился тому, как свободно, разнообразно и осмысленно выявлялась системность языка в ответах слушателей, которые далеко раздвинули мой первоначальный список потенциальных слов. Передо мной распечатка их сообщений во время передачи. Приведу лишь несколько примеров того, как выстраивается сверхряд морфемной комбинации “ход-чив”: Мимоходчивые обидчики (Галина, СПб); Переходчивый – шахматист, любящий перехаживать (Дмитрий, Екатеринбург); Переходчивый депутат – из фракции во фракци (Виктор); Исходчивый народ моисеев (Самаритянин); Исходчивый – мужчина, имеющий право на репатриацию в Израиль, т. е. исход (Артем); Сходчивый – легко сходится с людьми (Ольга); Сходчивый – легкий в общении (Лариса); Сходчивый человек – компанейский, контактный, свойский (Виктор); Сходчивый – человек коммуникабельный, легко сходится во мнениях (Вера Демьяновна); Непроходчивый человек – толстяк (Маша); Заходчивый – навязчивый гость (Елена); Наша страна мореходчивая (Галина); Женоходчивый – бабник (Татьяна, Оренбург) и т. д.
Так выявляется в совместной проективной речевой деятельности системный потенциал языка, в данном случаев – словообразовательный потенциал морфосочетания “ход-чив”. Причем заметим, что одни и те же новообразования: “исходчивый”, “переходчивый”, “сходчивый”, “заходчивый”, “непроходчивый” – приходят в голову одновременно разным лицам и создают для себя разные речевые контексты (все вышеприведенные сообщения, а их около 75, поступили на адрес передачи с 10.15 до 10.30 утра, в течение 15 минут, а некоторые – в пределах одной минуты, причем поступающие тексты не зачитывались по радио). Отсюда следует, что дело не в личной изобретательности. Индивидуальная изобретательность проявляется в разности тех контекстов, речевых примеров, куда помещается данное слово, но само слово, как платоновская идея, существует объективно в системе языка, потому-то разные индивиды и могут приходить к нему одновременно и независимо друг от друга. Кстати, так и входят в язык многие новые слова – не столько путем распространения от одного реченосца к другим, сколько путем независимого зарождения в сознании и речи разных людей. По сути, новые слова входят в язык – из языка же, пользуясь говорящими как переносчиками лексических единиц из языковой системы в норму.
Аномалии и регулярные модели
Беда в том, что такой самостоятельно работающей словопроизводящей системой русский язык еще не стал – слишком велико в нем давление нормы, которая “держит и не пущает”, позволяя языку разгуляться только в таких тесных пределах, как радиопередача и предложенная слушателям игра (хотя и сам язык, по Л. Витгенштейну, есть не что иное, как игра, самая большая и важная из всех существующих игр). Поэтому в русском языке сравнительно мало регулярных моделей словообразования и огромное число единичных случаев, “аномалий”, исключений из правил. Отсюда же и обилие заимствований, которые приходят на то пустующее место, которое могло бы быть занято русским словом, свободно произведенным по законам языковой системы. Как известно, историческая проблема рoссийского общества в том, что у него мало внутренней системности, связности, оно внутренне анархично, и именно поэтому порядок навязывается извне, как тоталитет, бюрократия, властная вертикаль. То же и с языком: в нем слишком много случайного, произвольного, единичного, и отсюда – диктат нормы, догматизм правил и исключений. Пространство русского языка очень разреженно, как и географическое пространство. Большое число моделей присутствует в очень ограниченном числе реализаций. Отсюда проблемы морфологического членения русского слова. По наблюдению А. И. Кузнецовой и Т. Ф. Ефремовой, авторов самого большого “Словаря морфем русского языка”, “в русском литературном языке нередко не оказывается других слов, содержащих такой же, как членимое слово, корень, который служил бы подтверждением правильности произведенного членения. <…> Не только корни, но и достаточно большое число суффиксов являются аномальными, единичными в языке, существующими в одном-двух вариантах как остаток после выделения корня…”10 Например, такие слова, как “боязливый” и “горделивый”, аномальны: “в современном языке нет больше слов с суффиксами -злив или -елив, т. е. они не соответствуют системе морфем русского языка”.11 Далее, по подсчетам тех же авторов, “связанные основы (например, обуть, принимать, рисовать, свергать и др.) составляют в русском языке… до 30% слов”. Это значит, что корни этих слов не выделяются в качестве самостоятельных производящих единиц: например, в слове “рисовать” корень “рис” дан в связке с суффиксом -ова, а в слове “рисунок” – в связке с суффиксом -унок. Такая связанность мешает свободному процессу словообразования с данными корнями, а также и с теми морфемами (префиксами, суффиксами), которые оказываются в одной с ними связке. Вся эта “аномальность” и “склеенность” словообразующих элементов показывает, как нуждается русский язык в дальнейшей разработке своей словообразовательной системы, чтобы каждая морфема, включая корневые, могла иметь свой определенный, ясный круг значений и регулярно производить слова с этими значениями.
Вывести морфологический состав языка из его связанного состояния – это и значит в буквальном смысле “развязать” язык! Для того и нужно вычленять морфемы, чтобы они не залеживались внутри одного или нескольких слов, а шли в сборку с другими морфемами, свободно стыковались бы друг с другом, пополняя лексический запас языка. Системность – это и есть путь к свободе, преодоление анархизма (произвола) и догматизма (нормативности), прекрасно дополняющих друг друга.
Критерием успешности данной словообразовательной модели служит ее способность производить новые слова, которые были бы понятны говорящим, поскольку исходят из регулярной, всем знакомой, многократно опробованной модели. Потому так важна проективная деятельность в языке: это работа по наладке языковой системы, усилению системных начал в языке. Работа и теоретическая, и практическая: каждый акт описания системы становится перформативным, т. е. осуществляет то, что описывает, демонстрирует новую возможность самой этой системы, раньше еще не реализованную. Необходимо брать весь сверхряд таких образований, включая и актуальные, и потенциальные его члены, а тем самым и выявлять эти потенции, превращать их в протологизмы и неологизмы, в новые элементы лексической системы языка. Такова задача перформативной лингвистики, исследующей систему языка и одновременно демонстрирующей возможности этой системы путем практических новообразований, которые в свою очередь могут быть усвоены языком, найти применение в речи.
Практическая систематизация языка.
Словарь В. Даля как дескриптивный и проективный
Что такое практическая систематизация языка? Это не просто описание его наличной лексики и грамматики, но деятельное выявление его системы, воссоздание во всей полноте ее элементов, как актуальных, так и потенциальных. Системность языка объединяет его прошлое, настоящее и будущее, поэтому она нуждается не только в дескриптивном, но и в проективном подходе.
Первым понял эту задачу деятельного собирания и практической систематизации русского языка В. И. Даль. Откуда в “Толковом словаре живого великорусского языка” В. Даля такое беспрецедентное количество слов – 220 тысяч?12 За истекшее с тех пор столетие с лишним множество новых слов вошло в русский язык – а между тем, самый полный, ныне издаваемый Большой академический словарь русского языка обещает в своих 20 томах вместить только 150 тыс. слов, т. е. две трети от объема далевского Словаря.13 Объясняют это обычно тем, что у Даля много местных, областных, диалектных слов. Это верно, но есть и другая причина. Далевский словарь – не нормативный и не чисто дескриптивный, но системный словарь. Это значит, что он воспроизводит не только то, что говорится (наряду с тем, что пишется), но и то, что говоримо по-русски, т. е. те слова, которые не входят ни в литературную норму, ни в этно-диалектную реальность русской речи, но принадлежат самой системе русского языка, его словообразовательному потенциалу. Например, гнездо заглавного слова “ПОСОБЛЯТЬ” включает 28 однокоренных слов. Из них всего четыре общеизвестных, входящих в современную языковую норму: литературные пособие и пособник (-ница) и разговорное пособлять. К этому добавлены несколько диалектных слов, область распространения которых Даль добросовестно указывает. Например, пособлины и пособнище (пособие, помощь) – псковские и тверские слова; пособь (лекарство) – архангельское; пособляться (сладить, справиться) – северо-восточное… Но большая часть слов даны без всякой диалектной метки: пособ, пособленье, пособный, пособливый, пособствовать, пособщик, пособствователь… Что это за слова? Даль не указывает на их источники и можно предположить, что они внесены им для полноты корневого гнезда. Это возможности языка: не норма и не актуальность, а проявления его системности. Модели образования существительных с нулевым окончанием (пособ), или обозначений деятеля с суффиксом —щик- (пособщик), или прилагательных с суффиксом —лив- (пособливый) активно присутствуют в русском языке, и В. Даль пополняет гнездо этими типическими словообразования, показывая системность языка в действии.
Точно так же в гнездо “СИЛА” В. Даль вносит, помимо общелитературных и диалектных слов, еще и ряд “системных” (без помет): силить, силовать, сильноватый, сильность, сильноватость, силенье, силованье, сильнеть, силоша, силован, силователь, сильник. Ни одного из этих слов нет в “Словаре церковно-славянского и русского языка, составленном вторым отделением Академии наук” (114749 слов), который вышел в 1847 г., за 16 лет до первого издания далевского словаря. Вряд ли все эти слова вдруг разом вошли в язык за такой короткий промежуток времени, скорее, это словообразовательный сверхряд, включающий потенциальные единицы, т. е. типические образцы возможных словообразований.
Даль назвал свой труд “Толковым словарем живого великорусского языка”. В каком смысле “живого”? Думается, не только в том смысле, что этот язык живет в речи, в общении людей, не вмещается в литературную, книжную норму. Он живет не только как речь, но и собственно как язык, он живой, потому что пополняется новыми словами, богат возможностями живого словообразования. Живет то, что растет, и Даль показывает, как слова растут из своих корней и основ, заполняя все корневые гнезда, так что, в принципе, ни одна возможность словообразования не оставлена без внимания. Каждое гнездо набито до отказа всеми производными от данного корня. В этом суть: Даль работает лексическими сверхрядами, гиперпарадигмами. Поэтому почти в каждом гнезде на несколько общеизвестных, “общеязыковых” слов приходится большое число областных и значительное число “системных” слов, порожденных словообразовательной системой русского языка и иллюстрирующих производительную мощность и емкость этой системы. Даль приводит слова от данного корня, считаясь не с фактами их употребления, но с возможностью их образования. Отсюда и критика далевского Словаря со стороны академической науки, которой не хватает эмпирических свидетельств бытования того или иного слова. “Даль не мог понять (см. его полемику с А. Н. Пыпиным в конце IV т. Словаря), что ссылки на одно ‘русское ухо’, на ‘дух языка’, ‘на мир, на всю Русь’, при невозможности доказать, ‘были ли в печати, кем и где говорились’ слова вроде ‘пособ’, ‘пособка’ (от ‘пособить’), ‘колоземица’, ‘казотка’, ‘глазоем’ и т. д., ничего не доказывают и ценности материала не возвышают.” (С. Булич. Статья “Даль В. И.” Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона)
Далевские словообразовательные гнезда не возвышают “материала”, но они возвышают русский язык, они раскрывают системность его словопроизводства. Вот как сам Даль жалуется на невозможность привести свидетельские показания по каждому слову, занесенному им в Словарь: “…На что я сошлюсь, если бы потребовали у меня отчета, откуда я взял такое-то слово? Я не могу указать ни на что, кроме самой природы, духа нашего языка, могу лишь сослаться на мир, на всю Русь, но не знаю, было ли оно в печати, не знаю, где и кем и когда говорилось. Коли есть глагол: пособлять, пособить, то есть и посабливать, хотя бы его в книгах наших и не было, и есть: посабливанье, пособление, пособ и пособка и пр. На кого же я сошлюсь, что слова эти есть, что я их не придумал? На русское ухо, больше не на кого”.14 То, на что Даль ссылается (“сама природа, дух нашего языка”), – это и есть системность языка, которая действует независимо от того, встретились ли ему в книге или в речи факты употребления этих слов. В конце концов, чем сам Даль, как носитель русского языка, менее достоин внимания и доверия, чем случайный встречный, от которого он мог бы записать случайно вырвавшееся словечко? Может ли собиратель записывать слова сам от себя? Это трудный вопрос, но если речь идет не о наличном составе, но о системе языка, то собиратель как носитель этого системного знания оказывается даже в выигрышном положении. К тому же, “русское ухо” и на самом деле не обманывало Даля. Вышеупомянутый академический “Словарь церковно-славянского и русского языка” 1847 г. содержит и “пособ”, и “пособление”, т. е. независимо от Даля удостоверяет наличие этих слов в языке. Видимо, Даль просто забыл сослаться на этот словарь, а может быть, не сделал это сознательно, потому что “посабливанья” и “пособки” в нем нет, что еще раз ставит вопрос о разнице описательного и системного подходов к языку.
Как хорошо известно, далевский Словарь – не нормативный. Но он и не чисто дескриптивный, а еще и системно-проективный словарь, книга русского языка во всем объеме его памяти и воображения (хотя память у Даля все-таки сильнее воображения). Отсюда и мощное воздействие далевского Словаря на читателей и особенно на писателей. Это Словарь не столько для справочного использования, сколько для пробуждения вкуса и творческой способности к языку. Ни один из академических словарей не сравнится с далевским в представлении словообразовательного богатства русского языка, в передаче его созидательного духа. Не случайно этой книгой пользовались – и вдохновлялись ею – столь разные писатели, как А. Белый и В. Хлебников, С. Есенин и А. Солженицын.
Считается, что в Словаре Даля около 7%, т. е. 14 тысяч им самим придуманных слов.15 Я не удивился бы, если при более тщательном подсчете их оказалось бы гораздо больше. И вместе с тем, я бы уточнил, в каком смысле они являются “выдумками”, новообразованиями Даля. В таких словах, как посабливанье, пособный, пособливый, пособщик и т. п. нет ничего особенно оригинального, сочиненного. Вряд ли мы их встречали когда-либо раньше, но значение их общепонятно, поскольку они строятся по устойчивым, продуктивным моделям. Это не столько неологизмы, сколько “системизмы” или “потенциализмы”: они демонстрируют не изобретательность словотворца, а порождающие модели языка.
Итак, Даль создал Словарь не только литературных и диалектных, но еще и потенциальных слов, выявляющих словообразовательную систему языка. Но именно потому, что Словарь выполняет сразу слишком много задач, системность языка представлена в нем робко и неуверенно, она вводится как бы украдкой, контрабандой. Даль позиционировал себя как исследователь и собиратель реального языка и поэтому не уделил должного внимания собственно системным, или потенциальным, образованиям. Они у него даны без определений и примеров, т. е. представлены минимально, тогда как они нуждаются в максимально полном представлении именно потому, что они потенциальны, они требуют особого внимания, заботы, защиты, как всякий новорожденный. Даль словно бы стесняется этих слов, не обеспеченных ничем, кроме “духа” или, как мы теперь сказали бы, “системы” языка. Даль был сыном века реализма и позитивизма и полагал, что Словарь должен представлять реальный язык. Поэтому составитель делает вид, что не словотворствует, не творит вместе с народом, а лишь прилежно описывает то, что творит народ. При этом он украдкой подбрасывает в словарные гнезда воображаемые слова, как если бы они были подлинно народными (каковы они суть не по факту, а по способу их производства).
Недостаток Словаря Даля не в том, что он внес туда множество “системных” единиц наряду с нормативными и дескриптивными, но в том, что он не разграничил ясно эти задачи и тем самым ослабил больше всего именно системный пласт своего словаря. Словарь Даля вмещает в себя два Словаря: дескриптивный и проективный, но последний – в зачаточном виде, ибо потенциальные слова лишь приведены, но не истолкованы, не снабжены примерами, их введение в язык остается немотивированным. Даль не проделал с ними концептуальной работы, не артикулировал их значения и их место в лексической системе языка. Поэтому слова эти остались, как правило, невостребованными и почти не замеченными, – как клочки лексикографических сновидений, запутавшиеся в описаниях актуального языка.
Системное словопроизводство от корней
Отсюда вытекает задача особой проективной деятельности в языке и необходимость самостоятельного типа проективного словаря, предметом которого является именно системность и потенциальность языка и пути ее описания. Особое внимание стоит уделить оживлению корней, многие из которых существуют в связанном состоянии, малопригодном для словопроизводства. Ныне русский язык как никогда нуждается в краткости и скорости для выражения мыслей. Ему тяжело от таких неподъемных, неповоротливых, хотя и красивых по сложению, по смысловой цепкости и плавности морфемного прорастания слов, как “неповоротливый”, “опрометчивый”, “затруднительный”, “верховенствовать”, “предосторожность”, “освидетельствование”, “самостоятельность”, “достопри–мечательность”, “усовершенствовать”. Пока произнесешь слово “осторожно!”, может произойти уже нечто непоправимое. В XXI веке мысль обгоняет русский язык, и либо он сумеет сбросить лишний вес, укоротить и ускорить способы выражения, либо отстанет и останется в медлительных ритмах XVIII–XIX веков.
Конечно, первый искус – перенять краткие слова у языков более проворных и оборотистых. Русский гонится за английским, пытается перенести в себя массу коротких, голо-мускулистых, корневых слов, “роение односложных эпитетов”, которое В. Набоков ценил в своем языке-восприемнике. “…Тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями, роение односложных эпитетов, все это, а также все относящееся к технике, модам, спорту, естественным наукам и противоестественным страстям, – становится по-русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и ритма.” (Постскриптум к русскому изданию “Лолиты”) Конечно, “юзер” звучит энергичнее, чем “пользователь”, “босс” энергичнее, чем “руководитель”, “мэн” энергичнее, чем “мужчина”. Но чужие корни глухо стучат друг о друга. “Спикер, пейджер, импичмент…” Ведь по-русски никто не повторит вопроса, заданного одним американским ребенком по поводу импичмента Клинтона: “А почему они хотят превратить президента в персик?” (как если бы impeachment производилось от peach – персик).
Между тем в русском есть свой запас кратких, односложных корней, которые спрятаны в бесконечных извивах и разветвлениях их производных. Извлечь эти корни из громоздких словообразований и превратить их в самостоятельные слова, придать морфемам, значимым частям слова, статус самостоятельных лексических единиц, – таков один из путей облегчения и ускорения языка, который нуждается в информативной беглости, вступая в союз и состязание с умными машинами XXI века.
Вот некоторые корнеслова, морфолексемы – корни, уже выступающие в русском языке как самостоятельные слова, морфемы как лексемы: ход, лёт, пуск, гон, вид, дом, род, рост, лад, быт, раз, лом, дух, рой, дар, бег, мир, миг, воз, год, ток, круг, пир, зов, вой, бор… А сколько еще корней могли бы стать самостоятельными словами! – мёт, вет, вед, куп, пуст, нуд, ём, люб, мог, леп, чит, рат, руб, треб, кром, крой, им, мысл, яр, лих, бед, древ, дых, рез, каз, дум, креп, нов…
Здесь много связанных корней, употребляемых только в составе своих производных. Например, корень “вет” далеко разветвился в таких словах, как “ответ”, “привет”, “завет”, “совет”, “беззаветный”, “ответственность”, “советовать”, “советский”, “приветливый”, “соответствие”… А сам “вет”, как отдельное слово или хотя бы ясный по значению корень, исчез из языка, раздарив свой производящий смысл множеству производных. Одна из возможностей словотворчества – оживить такие корни, ушедшие в подпочву лексической системы языка: вызвать их наружу, ословить и ословарить их, придать им значение самостоятельных лексических единиц.
Ниже я приведу разработку двух корневых гнезд: -мет- и -молк/ молч-. Это задача многоступенчатая: 1) выделить корни из массы их производных;
2) определить значения этих корней и возможности их употребления в качестве самостоятельных слов; 3) образовать от них новые производные, которые обозначали бы те явления и понятия, для которых еще нет слов в русском языке.
Опыты системного словотворчества
“Мёт” – один из самых разметчивых русских корней. Хотя он великодушно раздал себя многим словам, произвел бурную поросль, сам он остается незаметен. Как самостоятельное слово “мёт” не употребляется в языке, не определяется ни в одном из словарей. Если соотнести выросшие из него слова: метать, метаться, меткий, метель, метла, подметка, наметка, предмет, сметана, опрометчивый… – то мир предстанет как “метовИще” или “мЕтище”.16 О важности понятия “мёт” свидетельствует тот факт, что термины “объект” (objectum) и “субъект” (subjectus) включают латинский корень ject со значением “мет” (от jacio, jacere – мечу, метать; бросаю, бросать). Слово “предмет” в русском возникло только в XVIII в. как калька латинского “objectum”. От этого же корня и в русском, и в других европейских языках образованы и слова “проект”, “траектория”, “инъекция”, “междометие” (interjection).
Слово “мёт”в широком смысле обозначает акт выбрасывания, эманации, порождения, извлечения и исхождения из себя и щедрого, изобильного полагания вне себя. Метать – это не просто бросать, но это разбрасывать c силой в разные стороны, а также порождать, производить потомство. Земля мечет траву, облако мечет дождь, глаза мечут искры, книга мечет слова и мысли, рыба мечет игру, игрок мечет карты, боги мечут судьбы… Пользуясь устоявшимся философским термином, мёт можно было бы определить как эманацию, выход некоей сущности за свой предел в акте саморазделения и самораздавания, самоисхождения и самопреодоления. Эманация – это исхождение низших областей бытия из высших, самопроявление Субъекта (Метателя) во множестве объектов (предметов), которые он извлекает из себя и разметывает, размещает вовне. Бог мечет громы, молнии, стихии, силы мироздания – и метит знаками и призванием человека как своего избранника или противника. Одно из имен Бога – Метатель (громометатель, мыслеметатель, судьбометатель).
Но термин “эманация” не способен охватить так ясно и живо всего разнообразия того мёта, который случается постоянно в природе, в действиях и взаимоотношениях людей, во всех этих метаниях, сметах, предметах, наметках… Термин “эманация” гораздо беднее и абстрактнее смыслом, чем “мёт”, который влился в мириады русских слов, как живая и действенная сила эманации, понятная и внятная всякому рядовому носителю языка, а не только профессионалам-философам. Можно ничего не знать об эманации, никогда не слышать этого слова, – и тем не менее хорошо понимать этот процесс, непрерывно происходящий в повседневной действительности, когда
рыба мечет икру
воин мечет копье
портниха мечет петли
повариха мечет пироги на стол
стрелок метится в цель
ученик проявляет сметку
директор составляет смету
влюбленные намечают встречу…
Эманация как живой, повседневный процесс, происходящий во множестве конкретных действий, обстоятельств, событий, случаев, – это и есть МЁТ. Даже словечко “помёт” хорошо изображает этот процесс эманации на физиологическом уровне, как в значении “выделений”, фекалий, так и в значении приплода некоторых животных (“щенки весеннего помёта”).
Теперь перейдем к собственно языковому значению слова “мёт”: мЁт (произносится, как лёт, чёт) – деятельность метания, метки, стремительное, “раскидистое” движение вперед и в разные стороны, как при метании; последовательность бросков по разным направлениям. Мёт может означать творческую самореализацию, карьеру, любовные усилия, размашистую, переменчивую манеру поведения, всякое действие, сопряженное с метанием – мыслей, слов, дел, копья, листвы, искр, икры, семени… В словарях советской эпохи, даже в Большом Академическом (17 тт., 1948–1965), слово “мёт” отсутствует. У Вл. Даля дается слово “меть”, но только в узком, диалектном смысле: “курцгалоп, конская побежка, короткая скачь”. “Метанье, метнутие, мётка и мёт” приводятся без объяснений и примеров, с общим указанием “действие по значению глагола”. Эта неопределенность дает нам основание дальше работать над системным значением слова “мёт”.
По Л. Витгенштейну, значение слова – это его употребление. Поэтому прошу у читателей особого внимания к приводимым далее речевым примерам: они не менее важны для восприятия слова, чем дефиниции. Именно через постепенное усвоение типических речений, контекстов данного слова происходит расширение языковых моделей в нашем лексическом сознании и грамматическом бессознательном. Каждое новое слово и способ словообразования – это начало медитации, которая постепенно перестраивает психолингвистические основы мышления и делает его пластичнее, заряжает творческой энергией.
Его мёт был стремителен и неудержим: в столице он завел себе несколько любовниц, играл в карты в лучших клубах, а его статьи и фельетоны появлялись в самых читаемых журналах.
В революции было два типа людей: метатели и мечтатели. В конце концов первые истребили вторых, но какой же мёт без мечты? Только и сумели дометнуть до “реального социализма”, царства посредственности.
– Ну что хозяин, рвет и мечет? – Рвет старые бумаги, расписки, а до мёту дело не дошло, метать-то ему уже нечего.
– Все, что в печи, на стол мечи, – засмеялся Бобров, обнимая раскрасневшуюся хозяйку. – Да тут мёта большого не будет, – мягко выворачивалась она. – Нежданно нагрянул, я и не приготовилась.
“Мёт” может иметь значение любовной игры, интимных отношений: “Хватит икру метать, – отчитывал его отец за очередную ночь, проведенную у Нинки. – Ты своим мётом невзначай подкидышей наплодишь.”; “Ну что, карты будем метать или сметаем чего получше? – предложил Крутояров. – Для большого мёту у нас времени хватит, впереди целая ночь.”.
“Мёт” может значить политическое преследование, чистку, повальные аресты и обыски, когда “метут” и “заметают” всех без разбору: В учреждении у нас не просто чистка, а повальный мёт. Заметают всех, кто хоть раз имел дело с Синицыным.
на метУ (наречие, ср. “на лету”, “на ходу”, “на бегу”) – во время, в миг метания, бросания: Не останавливай на мету руку сеющего и жнущего; Только он замахнулся, как вдруг на мету увидел такое, что рука упала, как надломленная, так и не бросив гранаты. Из подворотни штаба выбегали дети; На лету да на мету он ухитрялся многое сделать, правда, потом все расползалось по швам.
метлИвый – склонный к метанию, тот, кто много мечется, успевает быть и там и здесь, делает все споро, но неосновательно, быстро меняет позиции, убеждения. Метливая барышня – егоза, попрыгунья; метливый политик – тот, кто часто меняет свои позиции, переходит из партии в партию: Пушкин сметлив, да метлив, неизвестно, будет ли от него прок государю; “Быстрый да метливый, – говорили о нем старики. – Осанки бы ему, осадки.”.
размЁт – существительное от глагола “разметать” (ср. разброс, разрыв, раздрызг, разлука): Война разметала их по разным городам, но этот размет только укрепил их тягу друг к другу; Ты прости, после этого несчастья у меня мысли в полном размете, никак не соберу.
вразмЁт, вразмЁтку (наречие, ср. вразлет, вразброс, вразброску) – признак явления или действия в значении: “разметываясь, разбрасывая(сь) по сторонам”: Он был молодой, холостой, бравый, сильный, плечистый, с огромнейшими черными усами “вразмет”… (Н. С. Лесков, “Юдоль”); Все дела у него к тому времени пошли вразмет, ничего не удавалось склеить, спаять; Я люблю спать вразметку, а она завернется в одеяло, да еще просит подоткнуть со всех сторон.
Сложные слова с основой —мёт-. В качестве второй основы этот корень употребляется в основном в военной лексике, обозначающей разные виды оружия: пулемёт, миномёт, огнемёт, камнемёт, бомбомёт, газомёт, гранатомёт. Мечут то, что убивает и разрушает. Но в этом же корне заложена и энергия “мирного”, созидательного смысла, которая еще не нашла выхода в лексическую систему языка, кроме очень редких слов “икромёт” (метание икры, нерест), “водомёт” (фонтан) и метафорического “искромётный” (ум, талант). Уже из этих слов очевидно, что “мёт” может указывать на обилие раздачи, щедрость метания не только грозных смертоносных снарядов, но и жизнетворных сил духа и стихий природы: искр, брызг, семян. Как рыба мечет икру, а огонь – искры, так “словомётными” и “мыслемётными” могут быть и творческие проявления человека. Вот несколько словосочетаний с новообразованиями от этого корня: любомётный взгляд (мечущий любовь); пылемётная погоня, тройка, коляска, платье, подол, шлейф; травомётная почва, участок, луг; цветомётная земля, грядка; снегомётная и градомётная туча: Он растерялся в этой цветомётной толпе, забрасывающей розами и гвоздиками своего любимца; Прошуршала своим длинным, до пят, пылемётным бархатом пожилая певица; Это человек не —метный, а —носный. Скажем, если его содержание – вода, то он не водомет, а водонос. Если растение, то семяносное, а не семяметное. Если туча – градоносная, а не градометная. Он носитель, а не метатель. Mёт совсем не в его характере.
числомёт – программа, выбрасывающая ряды чисел по определенным правилам (алгоритмам), включая случайные числа (рандомизатор): Нам не нужен сумасшедший числомёт – ведь во всяком безумии есть своя логика. Нам нужен равнодушный числомёт, который выбрасывал бы ряды совершенно случайных чисел. Человеческий ум не может дойти до такой степени равнодушия и случайности.
судьбомётный – чреватый превратностями судьбы, выбрасывающий сразу много жребиев, предлагающий ряд жизненных альтернатив. Судьбомётная игра, событие, встреча, решение, выбор, битва, столкновение, поворот истории. “Судьбомётный” не тождественно по значению слову “судьбоносный”. “Судьбомётный” – “предоставляющий много возможностей для перемен участи, для поворотов судьбы”: Сталкер приводит своих спутников в судьбомётную комнату, где загадываются и исполняются все желания; Потряхивая колодой карт, цыганка шла по вокзалу, предлагая скучающим транзитникам услуги своего судьбомётного промысла.
мыслемётный – мечущий мысли, богатый идеями. Мыслемётная книга, сочинение, дневник, записки, текст, автор. Мыслемётное сочинение – богатое крупными, зернистыми мыслями: Ларошфуко и Лабрюйер остроумны, но далеко не так мыслемётны, как Паскаль; Первые проекты вычислительных машин рождены мыслемётным гением Лейбница.
мыслемёт – генератор идей; тот, кто или то, что мечет, извергает мысли; прибор или метод для эффективного производства и распространения идей; компьютер будущего, который умеет не только считать, но и производить мысли: Диалектика – это абсолютное оружие, мыслемёт, изобретенный Гегелем и умело использованный его учениками-марксистами; “Ну, что ты наработал мне за день?” – обратился Велехов к мыслемёту, вставленному в ушную раковину. Тот пошептал. “Негусто, – вздохнул Велехов. – Нахватал знаний, а обобщать не умеешь”; Дмитрий – не просто эрудит, это настоящий мыслемёт. Он сыплет не фактами, а идеями.
словомётный – изобилующий новыми, красочными словами. Словомётное сочинение, книга, роман, поэма, автор: Гоголь, Лесков, Белый, Хлебников, Солженицын – самые словомётные мастера русской литературы.
словомёт – тот, кто или то, что изобилует словами, мечет, производит слова; человек, программа или машина, производящая новые элементы языка; проективный словарь, жанр порождения новых слов: Словарь В. Даля не только охватывает лексический запас русского языка, но производит и множество новых, ранее неслыханных слов по живым моделям. Это воистину словомётная книга, образец жанра словаря-словомёта; К творчеству Велимира Хлебникова приложимы строки тютчевского “Фонтана”, с заменой лишь одного слова “водомёт” на “словомёт”:
O смертной мысли словомёт,
О словомёт неистощимый!
Какой закон непостижимый
Тебя стремит, тебя мятет?
Корень МОЛК/МОЛЧ
Итак, один из способов приумножить лексическое богатство языка – выделение корня как самостоятельно употребляемой лексемы, далее способной вступать в сочетания с другими морфемами и производить новые слова. Развернем эту тему далее на примере корня “молк/ч”, который входит в такие слова, как “молчать”, “молчание”, “умолкнуть”, “помалкивать”, но сам по себе не употребляется. Превратить его в самостоятельное слово тем более естественно, что существует антонимичное по значению и близкое по звучанию/написанию слово “толк”.
молк (ср. толк) – единица молчания, пауза, момент безмолвия; единица исчисления количества и длительности пауз в речи, разговоре.
Вокруг Беликова много толков – но еще больше молков. Боятся говорить при нем и о нем – как бы чего не вышло; Они за долгую жизнь уже обо всем переговорили и теперь больше общаются молками; За одну минуту он издал столько молков! Посмотрел бы ты на его лицо: тут и восхищение, и удивление, и ужас! И все молча.
тОлки-мОлки – совокупность всяких слухов, распространяемых как речью, так и красноречивым умолчанием: Хватит тут всякие толки-молки разводить! Пора заняться делом.
От этого же корня, коль скоро он осознан и выделен в качестве самостоятельного слова, может пойти и дальше цепная реакция новообразований.
вЫмолчать, вЫмолкнуть – выразить или произвести нечто молчанием: Шолохов молчал, молчал – и что в результате вымолчал? Речи к партийным съездам? – А может, он хотел что-то вымолкнуть, да мы не услышали? Не можешь сказать словами – так скажи молчанием… Пожалуйста, вымолкни хоть что-нибудь! Так он ничего и не вымолвил ей в ответ. Зато кое-что вымолчал… Она поняла и так же молча стала собирать вещи.
перемОлкнуться (ср. перемолвиться) – обменяться паузами, выразительными знаками молчания; подавать друг другу молчаливые знаки; промолчать совместно, по уговору; дать нечто понять друг другу молча (взглядами, жестами): В этом скучном застолье им приятно было изредка перемолкнуться – общаться друг с другом своим неучастием в пустой беседе; Они переглядывались и перемалкивались исподтишка, чтобы не встревожить хозяина…; Стесняешься с ней заговорить – ну хоть перемолкнись разок! Не знаешь, как перемалкиваются? Вот чудак! Ну, глазами, руками, ушами изобрази хоть что-нибудь!
Наряду с нейтральным, общепринятым словом “молчание” можно предложить три существительных с иными суффиксами, характеризующими разные оттенки и аспекты этого состояния.
молчь (ср. тишь, темь) – молчание как состояние мира, как измерение бытия: Молчью преисполнена ночная Москва, молчью своих семи холмов и огибающей их реки; Бог познается не молвью, а молчью. …И как в неслыханную веру, я в эту молчь перехожу.
молчбА (ср. мольба, алчба) – напряженное, алчущее молчание, которое содержит какую-то просьбу, желание, мольбу. В. Даль не определяет слова “молчба” и приводит его лишь в одном примере, где его значение лишено специфики: “молчбою прав не будешь” (здесь и “молчанием” подойдет): Это было не просто молчание, но страстная, заклинающая молчба. Что-то в ней нагнеталось и должно было разрешиться; Ни мольбой, ни молчбой от него ничего не добьешься.
молчнЯ (ср. брехня) – надоедливое, досадное, пустое молчание. Суффикс “-ня” во многих существительных имеет пренебрежительное значение: брехня, болтовня, мазня, пачкотня, толкотня: Он ведь знает, что я жду предложения. Эта молчня меня уже бесит; Молчней ты не уйдешь от ответа. Лучше сразу все рассказать; Разве это молчание? Молчит герой, клещами из него слова не вытянешь. А это была подлая, трусливая молчня. Отмолчишься – тебя не тронут.
* * *
Дело не только в том, чтобы “развязать” связанные корни, превратить их в самостоятельные слова, но и в том, чтобы увеличить продуктивность русского словопроизводства на основе свободных сочетаний этих корней с другими морфемами. Здесь возможности языка беспредельны. Даже если ограничиться скромными оценками морфологического запаса русского языка, легшими в основу самого полного “Словаря морфем русского языка”, получается следующая картина. “В результате всех этих ограничений материалом настоящего словаря морфем русского языка послужило более 52 000 слов, составленных приблизительно из 5000 морфов (из них более 4400 корней, 70 префиксов и около 500 суффиксов…)”17 Если представить себе, что каждая морфема одного разряда (приставочная, корневая, суффиксальная) сочетается со всеми другими, то даже при ограничении слова типовым набором одного корня, приставки и суффикса (на самом деле многие слова включают два корня и несколько суффиксов), из указанного количества морфем простым перемножением можно образовать порядка 154 миллионов слов (4400х70х500). Это в три тысячи раз больше количества слов, представленных в Словаре морфем (52 тысячи), и в тысячу раз больше количества слов, представленных в самых больших словарях современного русского языка.
Значит, примерно за 1000 лет своего существования русский язык реализовал в лучшем случае только одну тысячную своих структурных словопорождающих ресурсов. Чтобы эти ресурсы исчерпать с такими же темпами развития, потребовалось бы миллион лет, – очевидно, что ни один народ, носитель языка, не имеет шансов на столь долгое существование. На самом деле потенциальный лексический состав языка даже гораздо больше: если количество приставок и суффиксов остается в основном неизменным, то количество корней постоянно растет благодаря заимствованиям.
В существо корня заложена воля к прорастанию, к соединению со всеми возможными морфемами и к наибольшему смысловому действию через наибольшее количество производных слов. Но чтобы корень мог вступать в новые синтезы, многоморфемные сочетания, ему нужна свобода от устоявшихся связей, что и достигается вычленением корня в качестве самостоятельной лексической единицы. Пока корень находится в связанном состоянии внутри производных слов, его трудно расшевелить к активному словопроизводству. Предоставьте корню свободу отдельного слова, права лексического индивида – и он начнет вступать в новые словообразующие союзы, творчески обогащать язык.
Проективный подход к языку – это ни в коем случае не плановый и не директивный подход, заведомо знающий, каким должен быть язык совершенный, язык будущего, и диктующий, какие новообразования ему следует усвоить. Это не “единственно верный”, а веерный подход – множественность отпочкований, расходящихся во все стороны от ствола языка. Что при этом предполагается? Теоретическая разработка и практическая демонстрация лексических и морфологических возможностей языка на основе понимания его системы. Прощупывание и “массаж” всех суставов языка, увеличение степеней подвижности, гибкости, сочетаемости всех морфем. Задача творческой филологии – растолкать, расшевелить, развязать язык, взять его “за живое”, вывести из оцепенения “нормы” и способствовать саморазвитию его системы. Чем системнее язык, тем свободнее он в своих творческих воплощениях.
Примечания
1. Более полных академических словарей с тех пор не издавалось, а начатое в 2004 г. двадцатитомное издание “Большого Академического словаря русского языка” Российской Академии наук находится еще на ранней стадии.
2. Подробнее см. в статьях Михаила Эпштейна: Русский язык в свете творческой филологии. “Знамя”, 2006, № 1. С. 192-207; Добро и зло в зеркале русского языка. “Континент”, № 132, 2007.
3. Максим Кронгауз. Русский язык на грани нервного срыва. М., Языки славянских культур, 2007. С. 81.
4. См. сайт “Языковод” Центра творческого развития русского языка.
http://www.russkoeslovo.org/yazykovod
5. Статья Джорджа Оруэлла “Новые слова” была опубликована в 1940 г. и перепечатана в книге “The Collected Essays, Journalism and Letters of George Orwell”. Еdited by Sonia Orwell & Ian Angus. London: Secker & Warburg, 1968. Цитаты приводятся по переводу Глеба Разумовского (Нью-Йорк) с разрешения переводчика.
6. Языкознание. Большой Энциклопедический словарь. М.: Большая Российская энциклопедия, 1998. С. 337.
7. Там же. С. 452.
8. Электронная версия “Дара слова. Проективного словаря русского языка” выходит еженедельно с апреля 2000 г. Все выпуски (около 280 на весну 2008 г.) – по адресу: http://www.emory.edu/INTELNET/dar0.html
На электронную рассылку “Дара слова” (бесплатную) можно подписаться по адресу: http://subscribe.ru/catalog/linguistics.lexicon
9. В. П. Григорьев. Будетлянин. Москва, Языки русской культуры, М., 2000. С. 377-378.
10. А. И. Кузнецова, Т. Ф. Ефремова. Словарь морфем русского языка, М., “Русский язык”, 1986. С. 11.
11. Там же. С.11, 12.
12. В 3-м издании, 1903 года, под редакцией академика И. А. Бодуэна де Куртенэ. О количестве слов в 3-м и 4-м изданиях далевского словаря писал В. В. Виноградов: “Благодаря дополнениям объем словаря Даля увеличился приблизительно на 15%. В него вошло не менее 20 000 новых слов”. Виноградов В. В. Толковые словари русского языка (1941), в его кн. Избранные труды. В 5 тт. Т. 3. Лексикология и лексикография. М., 1977. С. 230.
13. Владимир Даль. Толковый словарь живого великорусского языка. М., Государственное издательство иностранных и национальных словарей, 1955, т. 1. С. LXXXVIII.
14. Большой Академический словарь русского языка, под ред. К. С. Горбачевича. М., СПб., Наука, т. 1, 2004.
15. “В Словаре Даля действительно имеется немало слов (около 14 тыс.), которые являются его новообразованиями.” Т. И. Вендина. В. И. Даль: взгляд из настоящего. Вопросы языкознания, 2001, № 3. С. 17.
16. В Словаре Вл. Даля “метовище” дано только в узком “промысловом” значении: “место, где повисает пчелиный улей”, а “метище” определено как “полный прибор семожьих сетей”.
17. А. И. Кузнецова, Т. Ф. Ефремова. Словарь морфем русского языка, цит. изд. С.16.
Атланта