Рассказ
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 250, 2008
И в тверди пламенной и чистой
Лениво тают облака.
Ф. И. Тютчев
Ну просто поверить невозможно было! Как-будто жизнь вернулась на добрых тридцать, а то и тридцать пять лет назад. Как не было этих лет! Так вот, пожалуйста, полный набор – Речной вокзал, ступени, оркестр, пароход… Как будто те же самые духовые мужики в военной форме на ступенях лестницы, ведущей от так хорошо знакомого здания со шпилем к стоящим у берега прогулочным пароходам, хотя сейчас их, кажется, круизными называют, выдувают с невероятной смесью трогательности и фальши все то же “Прощание славянки”… Всякие там “Не плачь, не горюй…” и так далее… Ну, тогда-то, понятно, по приказу или по разнарядке, а сейчас что, за деньги что ли их начальство сюда командирует для придания колорита? Он только что не прослезился, хотя в особой сентиментальности никогда замечен не был…
Тут ему, правда, долго поумиляться не пришлось – коллега окликнул с верхней палубы. Пораньше, значит, приехал и уже в каюту заселился, так что самое время на запоздавших сверху вниз посматривать. Чего ты там, дескать, колупаешься – давай скорее внутрь, пивком пора охладиться, день-то жаркий, а тут пока от такси с чемоданом допрешься, так самое оно. А он как глазами по палубам мазнул – так показалось, что даже пароход тот же самый. Ну, почти… Или подзабыл он уже, на каких плавсредствах тогда по маршруту Москва-Волга-Москва ходил все с того же Речного, провожаемый тем же (или таким же) оркестром… Хоть тогда и повод иной для этой водной прогулки был – где еще в пуританской Москве поздних шестидесятых можно было со знакомой девушкой в одну каюту вселиться, не предъявляя паспортов? Вот все, кто знали и могли, и заселялись, посвящая не освященным ЗАГСом интимным радостям два прогулочно-туристических дня – и ночи, разумеется, – так что положенный каждому рейсу массовик-затейник почти что в полном одиночестве организовывал свои дурацкие игры на верхней палубе… Разве что к середине второго дня, когда приставали пароходы все время к одному и тому же пикниково-пляжному месту на берегу канала, какое-то количество народа на палубе, а потом и на берегу все-таки появлялось, чтобы чуть-чуть передохнуть от каютных стараний и набраться новых сил для обратного пути, погуляв по лесу, поплескавшись в попахивавшей болотом воде канала или просто повалявшись между сосен на предусмотрительно захваченном с собой коврике… Да, когда это было…
И вот он снова здесь… И если себя в зеркало не видеть, то как и не уезжал. Хоть и попал снова на Речной вокзал нежданно-негаданно… Когда за три года до этого его нынешнего приезда в Россию жена, с которой они прожили без года тридцать лет, погибла в автокатастрофе – все нелепо: автобус из Чайна-тауна, на котором она поехала по делам в Нью-Йорк, не только решив не томиться самой за рулем – все же без малого пять часов в один конец, так еще и ни с того ни с сего надумав безо всякой нужды сэкономить какую-то жалкую двадцатку и отказаться от обычного рейсового, уходившего с городского автовокзала, – столкнулся на перекрестке с грузовиком; оказалось, что шофер, эмигрировавший из левостороннего Сингапура, не имел достаточного опыта вождения пассажирского транспорта в Америке, и вот, двое погибших – и как раз этот самый шофер, так что и спросить не с кого, и она, выбравшая место прямо позади водительского места, – и десяток раненых… хотя, впрочем, не в Чайна-тауне дело – такое могло и с рейсовым случиться, ну не из-за недостатка опыта у шофера, так из-за гололеда или еще чего-нибудь в том же роде… – так вот, когда она погибла, он не сразу даже и понял, что его жизнь закончилась… Дело даже не в возрасте – что такое его полтинник с половиной по нынешним временам, а именно жизнь в том виде, как она у них сложилась и как он хотел ее дожить. И не то чтобы они уж в каком-то невероятном ворковании жили – нет, как у всех… Все бывало, и ссоры, и чуть до развода пару раз не доходило, но это была их жизнь… И до развода, конечно, не дошло бы, и известно было, когда за городской дом закончат выплачивать, и когда на Аляску в круиз поедут, и кто Новый год отмечать к ним придет, и с кем на День благодарения соберутся, и когда джакузи будут ставить у загородного дома во дворе, а когда в городском доме кухню менять, и кому с собакой утром гулять, а кому вечером, и кто на кого ворчать будет за невыключенный свет в ванной или за забытый в холодильнике и заплесневевший банан… Вот как раз эта каждодневная жизнь, которая жизнью и является. Тем более, что их взрослые сыновья уже давно из дому уехали и жили своей собственной и тоже вполне нормальной жизнью – один в Сиэтле, а другой в Атланте – и воспринимались скорее как телефонные голоса, чем как живые люди. Нет-нет, они их очень любили, и сыновья их любили, но семьи – в каждой уже по два внука – и, главное, уже ставшая своей и привычной американская манера не мешать свои жизни с жизнями взрослых детей… Так что на похоронах собрались, пообнимались, поплакали, помянули – все как положено, но никому из них, включая и его самого, даже в голову не пришло, что, может быть, стоит с кем из сыновей съехаться – у них ли, у него ли, благо места везде хватало, чтобы чувство потери не было таким сильным и ему было бы не так одиноко. Какие там еще “съехаться” – у всех работа и положение, трудом и потом добытые, – и у него, и у сыновей, и у невесток, не начинать же все с начала из-за события хотя и трагического, но в масштабах окружающей жизни в общем-то не такого уж и редкого. И жены погибают, и мужей инфаркты хватают, и даже дети порой, в противоречие с назначенным природой ходом событий, уходят в небытие раньше родителей, а оставшиеся продолжают жить, ну пусть и не точно так, как жили, но продолжают же, и живут иной раз долгие-долгие годы… Так что погоревали-погоревали, да и разъехались по своим домам и жизням, и не очень частые телефонные разговоры с сыновьями стали для него всем, что осталось от семьи и от прежней жизни…
Его беда была, правда, еще и в том, что они все-таки типичной американской семьей не были, и жизнь их выстраивалась несколько иным, эмигрантским, образом. И приехали они в чужую страну людьми уже взрослыми и даже с двумя детьми, и начинать им пришлось с нуля не в двадцать лет, как людям прямо тут и родившимся, а на добрых пятнадцать лет позже, так что давление времени на себе они ощущали куда сильнее. Но справились, и вот уже больше десяти лет его инженерно-консалтинговая фирма хотя в число самых крупных и известных и не входила, но репутацией пользовалась солидной и устойчивой и на отсутствие заказов не жаловалась. Так что и сыновья в частных школах выучились, и с займом на университетское образование у них проблем не было, и сами они жили настолько неплохо, что до сих пор не переставали удивляться своей удаче. Хотя и далась эта удача непросто. Вот уже много лет, как меньше чем часов по двенадцать в день он не работал и почти всегда прихватывал и субботы с воскресеньями, – сначала без этого не обойтись было, чтобы на ноги встать, отставая от общего потока на те самые пятнадцать лет, а потом как-то в привычку вошло. Так что жене его пришлось взять на себя все, связанное с семьей и домом. Конечно, американский быт не в пример легче и организованнее российского, но, с другой стороны, и соблазнов больше и хлопот все равно немало. Так что на нее легло и машину на техобслуживание гонять, и знать, кого вызвать, когда кондиционер в доме барахлит, а кого, когда бак для горячей воды подтекает, и со страховыми агентами договариваться, и все ремонты и покраски организовывать, и банковским финансированием и перефинансированием их собственности заниматься, и бесчисленными счетами и чеками – и за городской дом, и за загородный, и черт его знает что еще, не говоря уж обо всех контактах сначала со школами, а потом и с колледжами, хотя это последнее и было уже позади… В общем, две разбухшие от визитных карточек телефонные книжки на столике в холле и добрый десяток файлов в их семейном компьютере, куда он никогда и не заглядывал, организовывали все их каждодневное существование, и только она знала, что в этих книжках и файлах к чему и как. Недаром она иногда посмеивалась над ним – как в воду глядела! – что если, не дай Бог, с ней что случится, то он даже еды себе к ужину купить не сможет, не говоря уж обо всем остальном. Как когда-то сосед ее родителей по лестничной площадке в Москве, бывший в течение многих лет каким-то большим начальником со всеми положенными персоналками и кремлевками, на следующий день после своего выхода на пенсию – начальником он был хоть и большим, но все же не из числа тех, у которых выхода на пенсию не бывало, – позвонил им в дверь, чтобы узнать у ее матери, а сколько, собственно, положено платить за проезд в автобусе, потому как ему куда-то съездить понадобилось, а персоналки уже не было… Ну, насчет ужина она, конечно, хватила – универсамов вокруг сколько хочешь, да и на ресторанное питание у него тоже хватит, а вот насчет всего остального, гм… да…
Так что после ее гибели пришлось ему действительно туго. Не в быте, конечно, дело, но когда быт этот, который он постепенно и с трудом, но кое-как все-таки освоил, хотя и возненавидел всей душой, ложится на непрерывную тоску об ушедшем близком человеке, то есть даже не о просто близком, а о таком, с которым за долгие годы стал чем-то вроде одного целого, так что теперь в буквальном смысле этого слова потерял свою половину, а легко ли жить ополовиненным… – тогда становится совсем плохо. Вот эти быт и тоска над ним на пару и издевались, как могли… Он попытался чаще ходить в театры и на концерты, но одному и выбираться было как-то не с руки, да и после спектакля или музыки, которую они оба любили, не с кем было и словом перемолвиться – все в себе, а из-за этого воспоминания, от которых он пытался убежать, становились только сильнее: вот об этом они говорили, после того как ту же вещь в Карнеги-холл слушали, а вот в этом ресторане они ужинали, после того как на гастролях эйфмановского балета побывали, а вон ту даму они видели на “Смерти коммивояжера” с Доннехи, и жена еще сказала, что у нее в каждом ухе по мерседесу висит… и все тому подобное, после чего на душе становилось еще тоскливее. Так что он скоро бросил эти выходы в свет и стал торчать на работе еще дольше, а когда приходил домой – в городе ли, за городом ли,– то сразу врубал на полный звук телевизор – чего бы там ни крутили, хоть не слишком почитаемый им спорт, хоть уже читанные на Интернете новости, – лишь бы заглушить отсутствие ее голоса в доме.
Вот тогда он и начал подумывать, что жизнь кончается… Прежней не было, а строить новую у него не было ни сил, ни желания, да к тому же он не очень себе и представлял, какой эта новая жизнь должна быть… Ну, не в клуб же для тех, кому за пятьдесят, записываться. Какое-то время он думал, было, завести собаку – и даже долго бормотал себе под нос строчку из любимого Бунина: “Хорошо бы собаку купить…”, хотя там причина одиночества была совсем другой; но какая там собака с его постоянными разъездами, так что никого живого рядом с ним так и не появилось. Оставалось доживать – неважно, сколько еще ему отпущено, но все равно не жить, а именно доживать… Вот он и доживал, слегка оживая только на работе, но и тут ему становилось все труднее придумывать, чем бы важным себя занять, поскольку грамотно поставленное им дело катилось как бы само по себе, и набранной скорости должно было наверняка хватить еще на несколько лет, дальше которых он и заглядывать не хотел.
Окружающие, конечно, замечали, что с ним что-то такое происходит, но одни считали это нормальной реакцией на гибель жены и предполагали, что с течением времени это пройдет, как проходит и все остальное, а другие его явно, на их взгляд, гипертрофированную угнетенность относили на счет специфических душевных качеств, въевшихся в его нутро еще когда-то давно в той далекой и сумрачной стране, откуда прибыл он в целеустремленную и оптимистичную Америку.
Так бы оно, наверное, и шло, окончившись черт его знает каким образом, если бы не встретил он на одном из деловых совещаний где-то в Европе своего старого московского приятеля, который теперь начальствовал в немецком представительстве крупной российской фирмы. То есть не то чтобы они вообще за все эти годы не виделись, – нет, периодически встречались и с удовольствием болтали под скотч и сигару о делах, как прошлых, так и нынешних, и даже в Америке тот у них как-то пару дней пожил, но как-то так получилось, что после смерти жены он с приятелем не пересекался. Ну, живем-то в мире, который становится все более тесным, так что в курсе его печальных дел приятель был и даже прислал тогда телеграмму с соболезнованием и корзину цветов на похороны, но вот лицом к лицу не встречались. А тут встретились, и когда вечерком после всех дел и формального ужина уселись в баре и поговорили немного и о личном, то уже после получасового разговора, когда он, отвыкший от искреннего участия со стороны собеседника, рассказал о своих нынешних делах и мыслях заметно больше, чем хотел рассказать поначалу, приятель этот озабоченно сказал:
– Слушай, старина, ты что-то не совсем в форме. Или даже совсем не в форме. Понимаю, конечно, и поэтому никаких пошлых советов давать не буду, но одно скажу – отвлечь тебя надо. Сам ты этого сделать не сможешь, поскольку все равно в своем привычному кругу крутиться будешь, а там никакого отвлечения не получится… Что-то другое надо попробовать… Вот, ты мне, кстати, скажи, а ты свою фирму дней на десять оставить сможешь?
– На десять-то? Конечно, смогу. У меня там пара помощников надежных, да и вообще не тот у нас бизнес, чтобы из-за десяти дней гром с молнией… Наши проекты неторопливые, многомесячные, разве что иногда федеральные власти какую-нибудь консультацию попросят, да и тогда все это недель требует. А что?
– А вот что – ты в России давно не был?
– Да нет, не так чтобы… Пару лет назад в Москве что-то вроде симпозиума было, меня приглашали. Дней пять пробыл.
– Нет, это не то. Мне вот какая в голову мысль пришла. Ты у нас мужик интеллигентный, образованный, тебя водкой не вылечишь. А вот скажи мне, ты на природу часто выбираешься?
– О чем ты? У меня же загородный дом в лесу! Ты же был там.
– Ну какая это природа! Это как в Москве какую-нибудь Барвиху природой называть. Дома городского типа для состоятельных людей, с несколькими елочками вокруг. Ты ведь когда-то туристом был, охотником и рыболовом, так сказать, спортсменом. Разве не так?
– Ну, так… Только когда это было.
– Вот ты и забыл, что природа лечит. И я тебе хочу лечение предложить.
– О чем это ты?
– А вот о чем. Сейчас у нас стало модным всякие деловые встречи и семинары на пароходах проводить. Загружают народ где-нибудь на Енисее на пароход, и полный вперед на неделю в плавание – и работа, и природа, ну и водки, конечно, хватает. Ну, Енисей – это, конечно, дело специальное, но тут вот одна деловая встреча намечается – как раз по новым тенденциям в организации консалтингового сервиса – совместно с плаванием по маршруту Москва–Питер. Отплытие от Речного вокзала в Москве, потом пять дней на воде, а потом из Питера хоть поездом, хоть самолетом. Я на этой встрече – один из начальников. Приглашу тебя с выступлением, на людях побудешь, со знакомыми водки попьешь – бар будет по высшему классу, – целый день на людях, природа по берегам сказочная, секретарш и референток молодых будет целое стадо…
– Да ну тебя…
– Ну, тебе не надо, так другие-то зароков не давали – какие наши годы, вечерние танцы запланированы, так что вокруг тебя настоящая жизнь кипеть будет. Хочешь на девок в купальниках смотри, хочешь – на березовые рощи по берегам… Главное, что не будешь один как сыч по своим многокомнатным апартаментам слоняться. Люди знакомые, и язык родной кругом. А в каюту – только переспать. Оттаешь. А там – лиха беда начало – может, снова жить захочется…
Как он тогда согласился на эту авантюру, он и сам не понимал – может быть, убедительно звучал его приятель, а может быть, он уже настолько устал от своих переживаний, что готов был схватиться и за соломинку, а тут как раз эта соломинка и подвернулась. Как бы то ни было – согласился. И приятель не подвел – письмо с приглашением появилось немедленно, с визой тоже проблем не возникло, и уже через пару месяцев – их разговор состоялся где-то в апреле – он прилетел в Москву, переночевал в “Метрополе”, а утром уже ехал на такси по забитому Ленинградскому шосссе к Речному вокзалу. И стоял сейчас у высокого борта парохода, умилялся духовому оркестру и махал рукой приятелю, что сейчас, дескать, тоже поднимется…
Правда, до того как подняться ему пришлось задержаться на нижней палубе, где у столика Оргкомитета он зарегистрировался и получил ключи от каюты наверху. Каюту, естественно, ему предоставили одноместную, но она была настолько крошечной, что он даже засмеялся, настолько этот пенальчик с маленьким столиком прямо под выходящим на прогулочную палубу окном и узенькой – на боку, что ли, спать? – коечкой справа не соответствовал всплывшему в его памяти изображению вполне просторного помещения с кожаным диваном и даже, помнится, двумя стульями, в котором размещался он со своей двухдневной спутницей тридцать с гаком лет назад.
– Вот что значит привык к размаху! – подумал он о себе, вспоминая каюту круизного лайнера, в которой привольно располагались они с женой, путешествуя лет пять назад по Карибам. – А когда-то мне именно такая каютка верхом роскоши казалась. Правда, та была двухместная и с диваном вместо коечки, но ведь, точно, по размерам не сильно больше, чего бы там ни вспоминалось… Все относительно… Ладно, будем получать удовольствие от того, что есть…
И к его собственному удивлению, за удовольствиями или, по крайней мере, за слегка приподнявшимся настроением дело не стало. Ну, в первый-то вечер – поскольку день у всех прошел в регистрации, заселении, осваивании каютных помещений и пароходных палуб, так что многие даже и не заметили, когда пароход отошел от причала и неторопливо заскользил по Москва-реке, – народ все больше друг к другу и к новой среде обитания присматривался, за исключением нескольких небольших групп, по-видимому, хорошо знавших друг друга участников этого самого консалтингового семинара, которые сразу же после вполне приличного ужина в корабельном ресторане – им с приятелем достался столик на четверых вместе с какой-то явно супружеской парой средних лет – в большой зале на корме – шумно сидели вокруг нескольких столов в баре на верхней палубе. Остальные – по одному, по двое – потягивали пиво или что-нибудь покрепче – он даже удивился, заметив на полках в баре вполне приличный набор скотчей, – и негромко разговаривали о своем, поглядывая по сторонам на тех, с кем свело их это путешествие на ближайшие пять дней. Вот и они с московским приятелем сидели за маленьким столиком у окна, смотрели то на постепенно темневшие берега, то на ходивший по палубе или по залу народ, – и прав был приятель: красивых молодых женщин среди этого народа было явно больше, чем полагалось бы по статистике. Поговорив ни о чем, разошлись по каютам, и он уснул быстро и крепко – и скотч помог, и усталость с дороги еще не полностью прошла за одну ночь в “Метрополе”. А с утра все закрутилось в хорошем деловом темпе. Душ, завтрак, туда-сюда, и в восемь тридцать он уже сидел в конференц-зале, слушая очень толковое и, к его удивлению, даже наведшее его на кое-какие полезные мысли по поводу его собственного бизнеса выступление первого из приглашенных светил консалтинга. Второе выступление ни в чем не уступало первому, и он подумал, что даже если на его эмоциональном состоянии эта поездка и не скажется, то профессионально она несомненно будет очень даже полезна, тем более, что программа обещала еще немало интересного.
За обедом было уже пошумнее, чем за вчерашним ужином, – народ, пусть пока больше и вприглядку, но начал знакомиться, да и вообще его всегда удивляло, как стремительно возникают эти несколькодневные тесные сообщества участников не слишком многолюдных встреч и конференций, – на многолюдных разобщенность не в пример больше: и дня не проходит, а все уже чувствуют себя единой командой, такое, понимаете ли, уплотненное симпозиальное время, когда даже у краткой, в несколько заседаний, встречи есть свое начало, свой апогей и свой конец, и этому уплотненному графику соответствует все – и скорость образования профессиональных или деловых содружеств и сотрудничеств и даже личных контактов, когда люди переходят на “ты” уже через какой-нибудь час, на что в нормальной, повседневной жизни им потребовались бы многие месяцы, если бы вообще до этого дошло. “Это, наверняка, справедливо и в отношении знакомств со всеми милыми секретаршами и референтками, на которых показывал мне приятель, – ностальгически думал он, провожая глазами очередную длинноногую диву в прозрачном костюмчике прямо поверх купальника, которая занимала место через два столика от них, – эх, молодежь…”
Хотя после обеда предполагалось еще два с половиной часа заседаний, но народ вовсю налегал на разнообразное спиртное, разносимое по залу официантами, которые тут же собирали и плату на него, поскольку выпивка в стоимость организационного взноса, покрывавшего и расходы на трехразовое питание, не входила. Так что уровень шума в зале методично возрастал в течение всего обеда. Не отставали и они с приятелем, поначалу скромно заказав по пиву, но потом запросившие и по соточке “Гжелки”. Так что вечернее заседание он уже слушал не так внимательно, как утреннее, хотя кое-какие полезные заметки в своем блокнотике сделал, а в перерыве, отойдя в сторонку от шумно дискутирующей группы участников, даже наговорил кое-что на всегда таскаемый в кармане диктофон.
Между вечерним заседанием и ужином было два часа свободного времени, и народ вовсю предавался незатейливым пароходным развлечениям. Кто-то отправился в каюту вздремнуть перед ужином, кто-то сидел в шезлонге на деке, ловя вечернее, но все еще жаркое солнце, кто-то рубился в настольный теннис за поставленными на корме двумя столами, кто-то уже разминался в баре, а он стоял, облокотившись на поручни у борта, и смотрел на проплывавший перед глазами уже изрядно подзабытый среднерусский пейзаж. И чем больше он смотрел, тем легче и свободнее себя ощущал, как будто эти картины хоть ненадолго – кто его знает, когда эти покой и свобода снова сменятся изматывающим его напряжением, – но давали ему нечто, какой-то витамин, которого ему так не хватало в последние годы. И, главное, ничего уж такого особенного на берегу не было – так, какая-то темная речка с налипшими у воды ивами, скатывающийся к Москва-реке луг, слегка синеватый от васильков, или две-три вставшие рядом березы…
Он смотрел на эти проплывавшие мимо борта березы – так близко, что, казалось, протяни руку – и можно зацепить со ствола завиток тонкой бересты, – на низкие нависшие над темной водой кусты, на круто скатывавшиеся с прибрежных пригорков полянки плотной травы, усеянные желтыми, синими и красными пятнышками цветов, и испытывал уже почти забытое ощущение удивительного спокойствия и покоя… Смотрел и неторопливо думал, что вот было у него в жизни много замечательных друзей, красивых женщин, интересных встреч, сказочных городов, музеев – чего только не было. Но все нечастые приходы абсолютно полного и невыразимого счастья – до онеменения, до глухоты, до холодного пота восторга по спине, даже до слез – были связаны только с природой. И только нечто “природное” он непроизвольно вспоминает, когда честно старается ответить самому себе или кому-то еще на вопрос, а был ли он когда-нибудь действительно счастлив. И всегда это была природа средней полосы России.
– По-видимому, – размышлял он, – я как-то накоротко замкнут на определенный тип ландшафта, и с этим уже ничего не поделать. Когда меня буквально тыкали носом в природные красоты Америки и Италии, Турции и Японии, Франции и Индии – чего только мне не показывали за эти годы! – я действительно впадал в восторг. Но восторг этот был какой-то временный, сиюминутный, поскольку ничего из виденного ни разу – ну, или почти ни разу – само собой, без специальных и сознательных усилий памяти – скажем, при разглядывании фотографий, – не встало перед моими глазами, когда вспоминалось особенно дорогое из бывшего. А что вставало? В общем-то, не так уж много. И почти всегда одно и то же… И он снова вспоминал березовую рощу на берегу Оки неподалеку от несуществовавшего еще тогда Пущино. Они с другом ездили туда вроде бы рыбачить, но на самом деле просто балдеть на маленьком песчаном острове посреди Оки – от него до низкого берега можно было добраться вброд. Так вот как раз на этом низком берегу отделенная от воды каким-то узким колхозным полем и стояла абсолютной красоты березовая роща. С воды она казалась сплошной белой стеной с зеленым верхом… Но больше всего ему запомнилось, как он под проливным дождем шел через эту рощу к своей палатке на островке и на минутку задержался под одной из огромных берез, когда Ока уже просвечивала между стволами. И вот эта картина: через просторно расставленные огромные белые столбы видна речная вода и темно-желтый от влаги песок косы и островка, а противоположный, хоть и не очень далекий берег еле прорисовывается под сплошным косым и мощным летним дождем. Ему даже на мгновение показалось, что он сходит с ума от красоты. И зрелище это никогда уже не забывалось.
Или утренняя Волга, какой она виделась с берега другого островка – на Рыбинском водохранилище, куда они с другом выбирались каждое лето дней на десять-двенадцать пожить подальше от Москвы и всех ее и своих проблем. И попить на свободе без оглядок на жен, начальство или ГАИ. Пили, честно говоря, немало – и ничего. Разве проснешься посреди ночи от суши во рту и будоражащего сердцебиения, выберешься из палатки, подойдешь к волжской воде, ополоснешь лицо, а потом – к кострищу, чтобы хлебнуть из кухонного ведерка уже захолодевшего за ночь яблочного взвара, и обратно, спать до утра. А утром встаешь как ни в чем ни бывало и – вот она Волга. Как раз в то мгновение, когда от воды начинает отрываться ночной туман и полоса темной воды перед тобой становится все шире и шире. Кажется даже, что не туман вверх поднимается, а просто кто-то его скатывает, как ковровую дорожку. И постепенно эта вода доходит до такого далекого противоположного берега, что он поначалу скорее угадывается, чем и вправду виден. И вот это мгновение между туманом и уходящей вдаль водой забыть нельзя. Да и описать толком тоже не выходит. Только в памяти стоит. Вместе с тем удивительным умиротворением, которое только в этом момент и появлялось, чтобы потом откатиться вместе с туманом перед наступающим новым днем.
Или зима в знаменитом в те годы пансионате на Клязьме, где они когда-то отдыхали целой компанией и, совершенно ошалев от непрерывного загула, вдруг решили с приятелем пробежаться, наконец, на лыжах, которые и были главным основанием для поездки. Было солнечно и, как им показалось, чуть ли не жарко, так что им в голову взбрело пробежаться по морозцу по пояс голыми в надежде, с одной стороны, хоть как-нибудь вогнать себя в относительную трезвость, а с другой – произвести впечатление на девиц, за которыми ухлестывали. Реакции этих самых девиц он уже не помнил, как не помнил и того, помогло ли их геройство продвинуться в ухаживании, но помнил, что рванули они в лес лихо и укатили порядочно, прежде чем поняли, что не так уж зимой тепло, как им показалось. Холод начал доставать всерьез; чтобы не замерзнуть, они решили не петлять между деревьями, а без остановки рвануть к пансионату по равнине, дугой видневшейся сквозь заснеженные деревья. На равнину они выскочили почти мгновенно. Вот тут оно и ударило – даже о холоде забыл, встал как пришпиленный: перед ним была картина совершенно ошеломительная. Он и не подозревал, что зима способна на такие яркие цвета: над невероятно белой и совершенно гладкой равниной (ночью шел снег и намело здорово, скрыв все кустики и прогалины) стояло безумной синевы небо, какое, казалось бы, только летом можно увидеть. А в небе светило ярко-желтое солнце, настолько прекрасное, что даже не слепило глаз. Он не помнил, сколько простоял, во всяком случае, когда голос напарника вернул его к реальности, приятель уже успел отбежать довольно далеко и теперь беспокоился, все ли с ним в порядке. Он кинулся догонять, и навсегда унес с собой это снежное поле, синее небо и желтое солнце.
…Или ночь в лесу в дни оленьего гона, когда они ездили на охоту. Но именно в ту ночь стрелять они как раз и не собирались. Задача была другой – забраться поглубже в лес и попытаться, имитируя с помощью собственного голоса и рупорообразного манка возбужденный рев жаждущего женской ласки оленя, подманить к себе поближе самца покрупнее, который должен был принять их за потенциального соперника и ринуться в бой. В тот раз красот леса различить они уже не могли – было совсем темно. Но бурная жизнь ночной чащи его оглушила. Лес ревел. Буквально ревел. Оленьи призывы и угрозы неслись отовсюду – куда до них жалким, сконструированным слабым человеком органам! Тут гудела настоящая жизнь. Ему не очень верилось, что в таком тотальном гуле им удастся кого-то подманить – самцов хватало и без них. Но напарник был упрям. Они засели внутри густого орехового куста и продолжали голосить что есть мочи. Перед ними было небольшое открытое пространство, за которым опять начинались кусты. И вдруг – другого такого “вдруг” в его жизни не было (даже когда рулеточный шарик в коннектикутском казино второй раз подряд выпал на зеро, с которого он просто по нерасторопности не успел переставить ошибочно брошенную пятидесятидолларовую фишку) – они увидели, что прямо перед ними, метрах в трех, посередине пустой полянки из ниоткуда материализовался олень, в темноте ночного леса показавшийся им огромным (а может, он и был таким!). Как он прошел часть пустого пространства до них, да и вообще откуда он взялся, они так и не поняли. Да было и не до разбирательств. Они смотрели. А он ворочал по сторонам головой с огромными рогами и, коротко покрикивая, пытался сообразить, где же тот соперник, на бой с которым шел. Казалось, что он почти видит оленьи глаза и недоумение в них. Похоже, они с приятелем как-то дали оленю знать о себе, и он исчез так же мгновенно и неощутимо для глаза, как и появился, не желая тратить время на чужаков. Но в памяти олень так и стоит, покачивая огромными рогами на фоне ночного неба.
И все это было запрятано в нем так глубоко, что он и сам редко когда понимал, как много значили для него эти давние мгновенные впечатления. Разве что случайно всплывали… Как случилось незадолго до его отъезда на это пароходное сборище, когда, прогуливаясь по деревянной набережной около своего дома – сотни раз хоженый маршрут – и проходя мимо рукотворного пригорка с травяным газоном и несколькими деревьями на дальнем от дорожки краю, он по задумчивости вдруг обознался и углом глаза принял этот газон, подстриженную траву и подрезанные садовником голубые ели за край лесной поляны в среднерусском лесу… С высокой и чуть суховатой на солнце и темно-зеленой и сочной ближе к елям травой, подбирающейся под самые еловые лапы, с высокими тонконогими белыми, желтыми и голубыми цветками, между которыми в горячей тишине крутились мелкие мотыльки и редкие темные шмели, с сочащимся под жарким уже солнцем головокружительным запахом нетоптанной зелени, со всем тем, что неожиданно западает тебе в душу, когда, бродя по лесу в поисках грибов, ты неожиданно выходишь на такую угнездившуюся в самой чаще поляну. Ему показалось, что у него остановилось сердце… Даже присевшая рядом по своим собачьим делам шоколадная лабрадорша, выгуливаемая дочкой соседа, что-то почувствовала, посмотрела на него и коротко тявкнула, возвращая его к прогулке и к реальности. Видение пропало, и сердце его снова забилось. Но после этого, еще не раз, когда он проходил мимо газона с елями, поляночное видение возникало само собой, но уже не приступом внезапной смертельной тоски, а ощущением какой-то умилительной нежности…
– Вот и пойми, – подумал он, – много мне надо для счастья или мало…
Его элегические размышления были прерваны веселым гомоном голосов: на верхнюю палубу выбиралась с трапа компания молодых участников конференции – сначала над досками палубы появлялась чья-то голова, к ней быстро прирастало туловище, а потом и ноги, и так один за одним, как витязи пушкинской сказки, только что не из воды, а с нижней палубы, человек семь-восемь, всем где-то в районе тридцати–тридцати с небольшим, если он еще не разучился определять возраст вприглядку… Они встали кучкой неподалеку, весело обсуждая какие-то свои проблемы, похоже, сразу все, поскольку до него доносились обрывки сносимого ветром разговора то о докладах первого дня, то о количестве выпитой за обедом водки, то о явно недостаточном для групповых посиделок размере кают, то о еще предстоящем на пути обилии красот и даже, может быть, экскурсии в Кижи, а то и ценовых колебаниях на московской товарно-сырьевой… В общем, разнообразные интересы у молодых…
Поскольку больше не думалось, он стал исподволь разглядывать соседей и в первый раз заметил ее… Наверное потому, что она стояла не со всей компанией, а чуть на отшибе, и хотя в разговоре, судя по лицу и оживленной жестикуляции, активно участвовала, но, все равно, была как-то сама по себе… Высокую, почти его роста, с красивыми сильными плечами, выступающими из большого выреза то ли на платье, то ли на сарафане – он с этой классификацией всегда был не в ладах, – с длинными ногами, картинной копной мелко вьющихся волос на голове и большими темными глазами, ее трудно было бы не заметить и в толпе, а уж отдельно-то стоящую… Он даже порадовался своей дальнозоркости, позволившей так хорошо ее рассмотреть… Впрочем, и рассмотрев, он не отвернулся, а продолжал глядеть, как грациозно двигаются ее долгие изящные руки, то показывая собеседниками что-то на берегу, то придерживая широкий подол, а то просто поправляя разметанные ветром волосы… Внезапно, как-будто почувствовав его взгляд, она повернула голову в его сторону и встретилась с ним глазами… Он не отвернулся, и несколько мгновений они внимательно вглядывались друг в друга – она, пытаясь, по-видимому, понять, кто это так неприлично ее рассматривает и надо ли на это как-то отреагировать, а он – просто любуясь ее разрумянившимся от оживленного разговора и ветра лицом…
Заметив, что одна из собеседниц смотрит куда-то в сторону, на него постепенно перевели взгляды и остальные, он почувствовал себя несколько неуютно, особенно, когда от компании отделился высокий парень в очках и направился к нему. Прежде чем он успел прикинуть, что, собственно, этому парню могло понадобиться и как реагировать, если в его разглядывании будет усмотрено нечто неприличное, парень уже был рядом и неожиданно спросил:
– Простите, вы ведь господин Корнеев?
– Да, – согласился он, – это я.
– Илья Петрович, а вы меня не помните? Я года четыре назад в Штатах какое-то время работал у вас в компании, стажировался. В отделе у Макдермота. А вы даже как-то раз со мной целый час беседовали… Не припоминаете?
Он вспомнил.
– Ну как же, как же… Конечно, припоминаю…
И увидев, что остальная компания, включая замеченную им, похожую на грациозного долгоногого жеребенка-стригунка темноглазую молодую даму, внимательно прислушивается к разговору, решился даже слегка пококетничать:
– Не такой уж я еще и старый, чтобы на память жаловаться… Вы Виталий – ведь верно? И даже говорили мы с вами о том, целесообразно ли таким фирмам, как наша, организовывать заграничные отделения или лучше консолидировать заказы в одном месте, чтобы легче было использовать рабочие алгоритмы, выработанные для сходных ситуаций, – так?
Тот польщенно улыбнулся.
– Точно! Ну, вы даете!
И махнул остальным:
– Подтягивайся, братва… Уникальная возможность поговорить с самим Ильей Петровичем Корнеевым… Я вам еще на его доклад в программе показывал и рассказывал, как его фирму визитировал… А он тут стоит, природой любуется…
“Братва” подтянулась, все перезнакомились – ее звали Ирина – и завязался общий веселый разговор, какие обычно и завязываются в таких ситуациях: немного о себе, немного о делах, немного о жизни в Штатах, немного о делах российских, ну, в общем, понятно… Через какое-то время он поймал себя на том, что, говоря, обращается исключительно к ней, и почему-то смутился. Она явно заметила его смущение и несколько растерялась. Ему стало казаться, что их переглядывание уже начинает бросаться в глаза остальным, и он попытался ускользнуть:
– Ну, ладно, молодежь… Еще успеем наговориться… А сейчас вам веселиться, а мне, наверное, пора потихоньку вниз спускаться…
– Да что вы, Илья Петрович, – возмутился Виталий. – А вы что, не молодежь? Что я, не помню, что ли, как вы с нами на пикнике в баскет рубились, а потом так танцевали, что за вами не угнаться было!
Он не стал объяснять, что все это было в его другой жизни, а просто махнул рукой…
– Ну, когда это было… В мои лета уже год за два считается…
– Бросьте, бросьте… Вы и сейчас нам сто очков вперед дадите… Лучше присоединяйтесь – сначала в баре посидим, а потом и тут танцы начнутся… И народ просит…
Народ, похоже, Виталия поддержал. И в нестройных призывах не уходить, а напротив, присоединиться, он расслышал и ее низкий сильный голос:
– Конечно, оставайтесь с нами…
И он остался.
Все дальнейшее, происходившее в тот вечер, помнилось не очень твердо… Он мог вспомнить какие-то отдельные ситуации, фразы, кусочки диалогов, некоторые свои ощущения, даже цену на порцию виски в баре и ту помнил, но все это громоздилось в памяти невнятной сумятицей, которая никак не хотела выстраиваться в последовательный временной ряд, а кое-что и вообще исчезало в черной дыре… И вовсе не потому, что он напился до беспамятства, хотя к концу вечера влил он в себя немало, а сразу от всего – и от еще не окончательно установившейся в нем перемены времени (даже при всей его привычке к путешествиям разница в восемь часов между Америкой и Россией все же сказывалась), и от того, что уже давно не удавалось ему проводить время так бездумно и легко, и от того, что он видел, что действительно вполне симпатичен втянувшей его в гулянку молодой компании, и, конечно, от того, что он все время чувствовал рядом присутствие Ирины, порой коротко взглядывал на ее прелестное треугольное большеглазое лицо, светившееся в ореоле темных волос, а иногда даже встречался с ней глазами, и она какое-то время своих глаз не отводила и чуть-чуть глазами только и улыбалась, как бы показывая ему, что она его интерес видит и он ей вовсе не неприятен…
Сначала сидели в баре и трепались обо всем подряд, хотя к нему обращались почаще, чем к остальным, – больно много у них было вопросов об американской жизни и работе, а кое-кто явно готовил почву для более серьезного разговора на предмет возможного сотрудничества или даже временной работы у него. После третьего круга он попросил обращаться к нему на “ты” и объяснил свою просьбу безо всякого стремления подладиться и сойти за своего:
– Ну, какой я Илья Петрович! Просто – Илья… И даже не потому, что молодым прикидываюсь – хотя, конечно, неплохо бы годков пятнадцать стряхнуть, – нет, просто за столько лет в Америке от отчества совсем отвык, даже и не понимаю сразу, что ко мне обращаются, привык – Илья да Илья. Так меня и стажеры зовут, которым чуть за двадцать, и президент банка, через который мы наши финансы проводим, – а ему хорошо за семьдесят… И я его тоже Джерри зову… Даже не Джеральдом и уж, тем более, не мистером Гривсом… Так что уж не переучивайте меня на старости лет, хорошо?
Естественно, подвыпивший народ с удовольствием согласился.
Потом появился ди-джей и начались танцы. Он не танцевал уже много лет, но помнил, что когда-то это у него совсем неплохо получалось. Впрочем, вспоминать всякие па, танцуя с Ириной, – а в том, что танцевать он ее пригласит, у него сомнений уже не было, – ему не хотелось, так что для начала, чтобы получше ощутить собственные ноги, он пригласил другую девушку из их же компании и провел ее в очень неплохом танце, закончив прямо у их столика, картинно перегнув партнершу через правую руку, а потом левой резко подняв ее к своей груди… Так они и застыли на последнем такте – он вытянувшись, обняв ее за талию и слегка отведя в сторону левую руку с зажатой в ней рукой партнерши, а она – прижавшись к его груди и держа на весу согнутую в колене правую ногу. Он отпустил ее и поклонился.
– Илья, ты прелесть! – громко объявила девушка. – Спасибо за танец.
Он понял, что дело пошло, и на следующий танец пригласил Ирину. Ди-джей поставил его любимую “Yesterday”, и они могли танцевать медленно и вдумчиво, даже разговаривать.
– Ого, какой ты, – с интересом сказала она. – И компания у тебя своя, и в баскетбол играешь, и танцуешь так, что даже от Оли комплимент получил. Прямо все одному. А какой ты на самом деле?
– На самом деле – это когда на тебя не смотрю? – смело поинтересовался он и, не давая ей возможности сказать что-нибудь, что сделало бы невозможным продолжение разговора в том же легкомысленно-интимном тоне, ответил по-киношному, даже не будучи вполне уверенным, что она по молодости узнает цитату: “А на самом деле я добряк, умница, люблю стихи, кошек…”
Она, похоже, действительно не узнала цитаты, поскольку удивленно спросила:
– Ну, что умница – верю, а кошек – что, ты правда любишь?
Он продолжал дурачиться:
– Мы, одинокие стареющие мужчины, нуждаемся в бескорыстных привязанностях, так что может быть лучше кошек?
– Ну да, как на конференциях или в отпуске, так вы все одинокие! – рассудительно заметила она, обратив внимание только на первую часть его высказывания.
– Увы, по отношению ко мне – это истинная правда…
Он вздохнул. По-видимому, вздох его получился более серьезным, чем приличествовало разговору, так что она внимательно посмотрела ему в глаза и, похоже, о чем-то задумалась. Дотанцевали молча, но прижимал он ее к себе и крепче и нежнее, чем в начале.
Потом он помнил, как стоял на палубе и зачем-то считал количестве звезд в полоске неба, видимого ему между луной и пароходной радиоантенной. Потом он опять сидел в баре на низком кожаном диване и молча потягивал очередную порцию виски, а она сидела рядом, прижавшись своим плечом, и негромко спрашивала:
– Ты что, Илья? Я вижу, чем больше ты пьешь, тем задумчивее становишься, – разве не наоборот должно быть?
Он не смог сразу придумать остроумный ответ и воспользовался готовым:
– Печали топят в вине, но они учатся плавать и, к сожалению, гораздо быстрее, чем нам хотелось бы…
Потом они вместе стояли на палубе и молчали, а потом он, совершенно неожиданно для себя самого, вроде бы в шутку, а на самом деле вполне всерьез спросил у подошедшего к ним Виталия, опять же с неожиданной для себя свободой положив руку на Иринино плечо:
– А скажи-ка мне честно, стажер, – это твоя девушка?
– А что? – спросил в ответ тот, похоже даже не очень и удивившись вопросу.
– А то, что если не твоя, то и хорошо, а если твоя – отбивать придется!
Тот засмеялся:
– Состязаться не буду – знаю, что проиграю. Но, к счастью, и состязаться не надо – не моя! Она у нас вообще сама по себе…
И отошел, держа в руке недопитый стакан.
Ирина диалог никак не прокомментировала, но плечо из-под его руки не убрала…
А потом он и вообще больше ничего не помнил, хотя проснувшись в своей узкой каюте, ощутил, помимо вполне естественного похмелья, странную уверенность в том, что вчера никаких глупостей не говорил и не делал и на сегодня путь к Ирине ему не заказан. Все же, столкнувшись с ней в ресторане, он, прежде чем заговорить, спросил ее глазами, все ли в порядке, и она ему хорошо и ласково улыбнулась. Тогда он сказал:
– У меня доклад на утреннем заседании. Придешь послушать?
– Конечно, приду, – ответила она, и он действительно во время своего доклада периодически натыкался глазами на ее пышную шапку волос в середине зала, у колонны, а когда он закончил, то она незаметно показала ему из-за колонны большой палец. Он, правда, и сам знал, что доклад получился, но все равно было приятно видеть, что и она это поняла. После доклада, в перерыве, когда он закончил отвечать на вопросы поджидавших его в коридоре слушателей, к нему подошел приятель, с которым они за прошедшие сутки, кроме как за столом, и не виделись, и сказал:
– Ну что, прав я был, когда тебя сюда вытащил? Чуть больше суток всего прошло, а ты уже другим человеком выглядишь. Доклад читал – голос звенел! А вчера заполночь с прекрасной Ириной в баре сидел, как разведка донесла. Оживаешь, брат, оживаешь…
– Ну, люди, – смущенно пробормотал он, – присесть рядом ни с кем нельзя, чтобы разговоры не пошли. Узнаю родные привычки…
– Прямо уж – ни с кем! Ты ведь ни с кем попало, а с Ириной, вот и заметили.
– А что в ней особенного, что сразу замечают?
– Ой, не дури, – засмеялся приятель, хлопнув его по плечу, – а то ты сам не видишь. Потому именно с ней и сидел, а не с кем-то еще. Она у нас и умница, и красавица, и карьеру делает, вот только, говорят, в личной жизни у нее какие-то проблемы. Так что самое время утешить. Вот и утешай… У тебя проблемы, у нее проблемы – глядишь, минус на минус и выдаст плюс. Ну, привет… За обедом увидимся…
После обеда он на заседание не пошел – доклады были совсем не по его части, стоял наверху и смотрел на берега. Стоял долго, так что даже ноги стали гудеть, но уходить не хотелось, и вдруг почувствовал, что сзади за плечом – она:
– Привет, – сказал он, не оборачиваясь, – хорошо, что пришла. Давай вдвоем на воду смотреть…
– Вот это да! – раздался из-за спины ее голос – А как это ты меня услышал? Я же как кошка подхожу – никто не слышит. Даже пугаются…
– А я и не услышал, – вполне серьезно ответил он, – я просто знал, что ты сзади стоишь…
Слова прозвучали как признание, и она решительно сменила тему, встав теперь уже рядом и показав пальцем на воду:
– Представляешь, вот мы тут стоим и на воду смотрим, а из воды на нас русалка смотрит… У них там тоже какой-то симпозиум… По консалтингу утопленников… Может такое быть?
– Все может, – согласился он. – И русалок много, и приплыли они из разных рек, и даже зовут их всех по-разному…
– В каком смысле, по-разному? По земным именам, что ли? А так – русалка она и есть русалка.
– Ну, что ты. Это мы все позабыли. А раньше у них много имен было. Была когда-то такая знаменитая книга “Поэтические воззрения славян на природу”. Так чего там только про русалок ни сказано. И звали их действительно по-разному. Вот, скажем, просто “русалка” – звучит, как из словаря или определителя. Еще можно “русалочка”, но тут уже чистый Андерсен и бронзовая девица с хвостом на камне. А можно по-другому. Например, “купалочка” – и ласково, и правда, и не совсем понятно – то ли она сама купается, то ли тебя закупать может. Или попроще звучит – “лоскотуха”. А кто сейчас знает, что “лоскотать” – это значит “щекотать”? Так их и звали, потому что они человека в воду заманивают, а там защекатывают до смерти. Или опять покрасивее – “мавка”. А еще их “водянихами” зовут – ну, это сразу понятно. Хотя на самом деле они из воды вполне могут выйти в лес или на ржаное поле погулять… Вот смотрят сейчас на нас и думают, где ночью гулять будут…
– Интере-е-есно! – протянула она. – Ты про все так знаешь?
– Если бы…
Они замолчали. Небо было сказочным. Хотя потихоньку начинало клониться к вечеру, оно оставалось солнечным, даже раскаленно солнечным, но с облаками, которые, казалось, даже не плыли по нему, а медленно растворялись в нагретой вышине. Сначала их края становились тоньше и прозрачней, так что и тени на земле почти не угадывалось, а потом и центральная часть расползалась, разваливалась на части, и края этих частей, в свою очередь, становились прозрачней, а уменьшившаяся центральная часть снова расползалась, и опять, и опять, так что тень на берегу даже и не двигалась, а медленно исчезала на том же месте, где появилась. И лишь одно дальнее облако, зацепившееся краем своей нижней бахромы за лесистый склон видневшегося ближе к горизонту огромного холма, не могло оторваться от земли и уйти вверх. Казалось, рвалось изо всех сил – и не могло… Как будто мощные ветви огромных земных деревьев, изо всех сил державшие несколько длинных белых лент, протянутых от пушистого тела облака вниз, ревниво не давали ему подняться в пропитанную солнцем светло-синюю высь.
– Посмотри, – показал он ей рукой на это пойманное облако и, сам не зная почему, произнес вдруг две строки из своего любимого Тютчева, которые хоть и не очень подходили к замеченной им картине, но куда как точно выдали то, что он, глядя на эту картину, чувствовал:
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет – и не может…
Она посмотрела сначала на холм с рвущимся в вышину облаком, потом на него, потом снова на него, только гораздо внимательнее, чем до этого, и вдруг мягко, но сильно положила свои руки ему на плечи, привлекла его голову к своей и прижалась губами к его губам, похоже, нисколько не думая о том, что в любую минуту на верхнюю палубу может подняться кто-нибудь еще, может быть даже из ее коллег…
Через несколько секунд она отодвинулась, а когда он попытался притянуть ее обратно, не веря, что вкус ее губ может так просто уйти от него, тихо и серьезно сказала, глядя куда-то ему за спину:
– Не надо здесь… Неудобно может получиться… И для тебя, и еще больше для меня. Ты иди к себе, а я к тебе приду… Через час… Когда темнеть начнет… Бог с ним, с ужином, ладно? У тебя ведь тринадцатая каюта? Ты еще вчера говорил, что это твое любимое число, так?
– Так, – сказал он, все еще не решаясь убрать руки с ее плеч, хотя совершенно не помнил, когда это и, главное, с чего он вдруг заговорил вчера о своих любимых числах и о своей каюте, – а ты правда придешь?
– Я правда приду, – и с этими словами она легким движением как бы вывернулась из его рук и почти мгновенно исчезла на ведущей на нижнюю палубу лестнице.
Как он провел этот час, лучше и не вспоминать… Какая там мудрость возраста! То он мыл непрерывно потевшие руки и насухо тер их прозрачным казенным полотенцем, то засовывал в чемодан под койку разложенные и развешанные по каюте предметы своего незатейливого туалета, то выравнивал накинутые на спинку стула рубашки, то убирал со столика раскрытый компьютер – слишком деловой вид для деликатного свидания, то открывал его обратно – пусть видит, что он человек серьезный и работает даже на пароходе, то холодел от мысли, что она передумала и не придет, то его бросало в жар при мысли о том, что может произойти между ними через какой-то час или уже того меньше, то вытаскивал из сумки и клал на стол рядом с компьтером взятые в дорогу книги – дескать, с кругом интересов у него все в порядке, то судорожно засовывал их обратно в сумку – вдруг зацепится взглядом за какую-то из книг, заинтересуется, и разговор может пойти совсем в другом направлении… В общем, когда раздался стук в дверь, он на мгновенье даже потерял возможность понимать, чему он так рад, – тому, что она не обманула, или тому, что не надо уже волноваться о тысяче всяких глупых мелочей и теперь все будет как будет…
Он открыл. Она проскользнула в крошечный коридорчик, толчком ноги назад захлопнула дверь и, ни слова не говоря, обняла его и подставила губы, как будто просто продолжила прямо с того момента, на котором они прервались час назад на верхней палубе. Он с затуманенной от страсти головой целовал ей губы, волосы, глаза, брови, шею, снова губы, и прижимал к себе так сильно, что она тихонько застонала. Он немного опомнился, отпустил ее и потянул за собой в каюту к узенькой своей коечке. Они сели, он придвинулся к ней и снова потянулся губами к ее губам. Она подалась навстречу, но в этот миг как-будто прямо у них на головами недовольный мужской голос отчетливо произнес:
– Ну вот, только мы с тобой записались на завтрашнюю экскурсию, как они говорят, что на завтра дождь и никакой экскурсии не будет!
И такой же недовольный женский голос согласился:
– Действительно обидно! Опять целый день на этом пароходе маяться. Чего мы только с этой поездкой связались!
– Вот черт! – прошептал он ей в ухо. – Занавески-то задернуты, а что за ними окно на палубу открыто, я и забыл. А там люди ходят и языки чешут вместо того, чтобы на ужин идти…
– Или вместо того, чтобы, как мы, в каюте запереться! – тоже шепотом согласилась она. – Давай, закрой потихоньку.
Он привстал и, стараясь не развигать занавески, просунул под них руки, ухватился за оконные створки, притянул их к себе и закрепил. Голоса стали тише – то ли говорившие удалялись, гуляя по палубе, то ли закрытое окно помогло, но их отъединенность от остального мира стала еще больше. Он снова сел рядом с ней и протянул к ней руки.
На этот раз она не стала торопиться отвечать на его объятия, а задумчиво проговорила:
– Смотри, какие-то вещи знакомыми кажутся. Вот сидим мы здесь с тобой, в каюте, на пароходе, обнимаемся, и вообще… А за занавешенным окном палуба, а там люди ходят, говорят, и вообще у них свои какие-то дела. И мы с ними как в разных мирах… И мне кажется, что я это уже где-то видела или читала. Ну, точь в точь, как у нас. Ну, там тоже все на пароходе случается, и тоже женщина с каким-то известным человеком знакомится, и тоже у них все в каюте происходит, и люди за стеклом на палубе, и она ему еще что-то о своей жизни рассказывает, а потом расстаются…. Не помнишь?
– Помню, – ответил он, – конечно, помню. Это Бунин. Рассказ называется “Визитные карточки”. Человек этот писатель, а она рассказывает ему, как муж заказал визитные карточки, чтобы чувствовать себя значительнее. Странный рассказ… Я его очень люблю, хотя он почти ни о чем… Так, встретились и разошлись… И что каждый унес с собой из этой встречи, так и неясно… Ну, то есть, она с писателем познакомилась, ему молодая поклонница досталась, но ведь не в этом же дело. Разве такое редко случается? Об этом бы и писать не стоило… Значит, еще что-то есть…
– А может, никто ничего и не унес, – предположила она, – ну просто встретились и разошлись, как ты сказал… И никакой морали…
– Нет, это вряд ли. Они тогда еще без морали писать не умели и даже не хотели, наверное. Даже Бунин, который дальше их всех в писание по-новому ушел. Но какая-то мораль была. Пусть даже самая простая – вроде того, что ничего бесследно не проходит. Но вот какой след остался, так и не понять… Он где-то уже за последней страницей… Там, где они потом жить будут…
– И наш смысл тоже будет за последней страницей? – тихо-тихо спросила она, придвинувшись к нему вплотную, и прежде, чем он успел что-то ответить, стала целовать его в уголок рта, одновременно расстегивая пуговицы на его рубашке… И они раздевали друг друга, даже не чувствуя, как неудобно поворачиваться в узком пространстве каюты на одного, и он не мог насмотреться на ее прекрасное, тонкое и сильное тело, а потом видел уже только широко открытые глаза и закушенную нижнюю губу, а потом перестал видеть и это, полностью исчезнув в страсти такой силы, какой он от себя уже и не ожидал… Из ее рта вместо слов вылетало только невнятное голубиное воркование… И не было им больше дела до голосов за занавеской…
Потом они лежали на узенькой каютной коечке, повернувшись друг к другу лицом, и молчали в темноте, потихоньку заполнившей все пространство, пока они любили друг друга. Он наощупь зажег крошечный ночничок над кроватью и протянул руку поправить совершенно закрывшие ее лицо волосы и почувствовал под пальцами мокрую от слез щеку. Она беззвучно плакала…
– Боже мой, – смятенно подумал он, – ведь это она из-за меня. Из-за того, как все это случилось. Из-за узкой каюты, койки, с которой в любую секунду свалиться можно, шагов и голосов за зашторенным окном, из-за того, что я могу плохо о ней подумать, может быть даже из-за того, что она должна быть здесь – ну, то есть, не здесь, а просто быть – с кем-нибудь, куда более ей подходящим и по возрасту и вообще…
Он ощутил, как его наполнила томительная нежность, и уже потянулся губами поближе к ее скрытому в волосах уху, чтобы прошептать ей, что не надо плакать, что все удивительно хорошо, что ничего дурного она не сделала, и что он вовсе не так уж стар и плох, чтобы расстраиваться из-за проведенного с ним времени, и что на самом деле именно сейчас он почувствовал, что жизнь его совсем не на спаде, и что нет ничего, чего он не смог бы осилить, если она будет рядом, и вообще им надо серьезно поговорить о будущем, и не такая уж у них разница в возрасте, и он знал по-настоящему счастливые пары с разницей и побольше, и что они снова будут любить друг друга и не расстанутся до конца этой поездки и еще долго-долго после этого, и он отложит свой отъезд, пока они не разберутся, что же делать дальше, и он уверен, что это “дальше” будет для них общим, и что за ту радость, что она ему подарила, он готов так много поменять в своей жизни, что эта его поменянная жизнь будет совсем другой, чем он видел ее всего какие-то дни или даже часы назад, и он был уверен, что и она чувствует что-то похожее, но просто сильнее смущена и, может быть, даже напугана тем, как стремительно развивались события, но она поймет его, и согласится, и засмеется, и они наперебой будут говорить о том, как много хорошего начнется прямо сейчас, и он даже уже начал тихонько произносить сквозь запах ее волос и ее слез: – Ну, что ты… – как вдруг она, негромко всхлипнув, отчетливо сказала или, точнее, спросила:
– Ну почему, почему же меня муж бросил?
Ему показалось, что его сердце остановилось. И стояло, наверно, довольно долго, пропустив удара три или даже четыре, а когда оно снова, сначала неуверенно и ненадежно, но постепенно оправляясь, забилось, он все-таки сумел заговорить. Но говорил он совсем не то, что произнес в своей голове секунду назад, – это ушло, ушло сразу и не оборачиваясь, как торопливо и смущенно отворачивается и уходит кто-то, случайно наткнувшись на сцену, которую ему и видеть-то не полагалось… Ну, померещилось ему на мгновенье, что не от своей собственной тоски она тут с ним оказалась, а потому что именно он ей пришелся, а уж она-то ему сразу на душу запала, и что все это может иметь какое-то хорошее для них продолжение, – не об этом же говорить… Еще обидится… Нет, он говорил о том, как она умна и прелестна, сколько в ней очарования, как это заметно сразу и всем, и если кто-то – ну, скажем, ее муж – этого не увидел и не понял, так это не ее, а его потеря, и она не должна казниться, выискивая в себе несуществующие недостатки, оттолкнувшие его, а должна думать о том, сколько еще всего впереди, и сколько встреч ей еще предстоит с теми, кто поймет, и их будет так много, что возможностей для выбора у нее будет более чем достаточно, и он уверен, что встреться они через год-другой, рядом с ней будет человек таких статей и достоинств, что о прошедшем она и не вспомнит…
Его вполне банальные, но искренние рассуждения успокоили ее, она перестала плакать и, немного отодвинувшись от него, чтобы лучше видеть, смотрела ему прямо в рот, ожидая, что еще хорошего зазвучит оттуда, что окончательно убедит ее, как с ней все замечательно и как не стоит не то что жалеть, но даже и думать о том, кто не способен этого понять и увидеть…
И он говорил и говорил, чувствуя, как исчезает ее напряжение, и, опуская глаза немного вниз, в полумрак каюты, – ночничок все-таки слегка светил, – отчетливо видел ее покрытые разметавшимися волосами плечи, и красивую круглую грудь с темными сосками и родинкой слева, и длинные ноги, переброшенные через его бедро, но все это прекрасное тело больше не наполняло его туманящим мозг желанием, а казалось чем-то абстрактно замечательным, никакого реального, физического отношения к нему не имевшим. И плоть его молчала в ответ на ее плотно прижатое к нему лоно…
Довольно долго она просто слушала, а потом начала говорить о себе, рассказывать что-то о своих делах, о причинах неладов с мужем, о проблемах на работе, о детсадовских заботах пятилетней дочери и даже о том, как много хлопот доставил ей недавний ремонт только что купленной, но уже барахлящей машины, и спрашивала его мнения или даже совета, и если бы не то, что они все еще лежали голые и прижавшиеся друг к другу на его кровати, то вполне можно было бы представить, что это разговор доброго и умудренного жизнью дядюшки с юной родственницей, пришедшей за жизненным уроком. Так они проговорили заполночь, и ни он, ни она не делали больше попыток к новому сближению – что-то ушло из темной каюты, и он решил считать это вполне естественным, ну, разговаривают голые люди и разговаривают, в конце концов где-нибудь в финской бане или на нудистском пляже тоже все голые и все разговаривают, и все это ровным счетом ничего не значит… Во всяком случае, именно так он убеждал себя, а что думала она – ему знать было уже не дано, может быть, просто считала, что выдохся старичок и чего его зря тревожить и травмировать…
Так что когда уже где-то около часа ночи она совершенно нормальным и спокойным голосом произнесла:
– Ну ладно, мне уже пора… Надо пройти, пока еще люди по коридорам ходят, а то если еще позже, то все равно кто-нибудь обязательно заметит, но тогда уж точно всякое думать начнут… – и спокойно сначала села, а потом и встала, светя своим перламутровым телом, и не торопясь и не смущаясь, как при муже или при подруге, надела сначала трусики своего бикини, потом прикрыла полоской купального лифчика грудь, а потом, красиво и длительно изогнувшись, пролезла в поднятое с пола платье. Он встал тоже, и она обняла и поцеловала его, хотя и в губы, и нежно, но без всякого привкуса страсти и желания… И исчезла за дверью, которая захлопнулась за ней как бы сама собой…
В оставшиеся два с половиной дня они, хотя и встречались в пароходных коридорах, и в ресторане, и в зале заседаний, и даже в баре и на танцах, где рядом с ней все время маячил молодой атлетического вида парень из какой-то питерской фирмы, и даже слегка подмигивали и весело улыбались другу, как люди с каким-то общим и неведомым другим знанием, – знала бы она, чего ему стоила веселость этой улыбки! – но с глазу на глаз больше не оставались и не разговаривали. Он подумывал было о том, что надо остановить ее в коридоре и попробовать заговорить и что-то объяснить, как-то найти путь снова оказаться с ней в темноте и тесноте его каюты, но нутром чувствовал, что такое предложение в ней отклика не найдет и загубит даже те веселые улыбки и подмигивания, что между ними еще оставались… Он при ней свою роль выполнил, а что там при этом ему самому думается, так это его дело и нечего ему свои проблемы на нее навешивать…
Все же, когда в Питере разъезжались с парохода – уезжали на разных автобусах, сначала те, кому сразу на вокзал, как ей, а тех, кто, как он, хотели еще по городу побродить и возвращаться в Москву вечерним поездом, должны были забрать попозже – он пошел ее проводить и, оттеснив от молодого атлета, по всем правилам поцеловал ей руку, пожелал счастья и подсадил в автобус. Она махнула ему рукой из-за стекла и отвернулась, уже занятая разговором с кем-то ему невидимым… Автобус уехал…
А он смотрел вслед и вспоминал то зацепившееся за гору облако, то белеющее в сумраке каюты тело длинноногой красавицы и думал о том, что ничто не заканчивается полностью и окончательно, и что за последней страницей любой истории есть еще какой-то дополнительный смысл, и что прав бунинский персонаж, смотревший вслед своей мимолетной любви, сознавая, что даже эта мимолетность остается в самом сердце, и как раз это и есть самое главное – то, что остается в тебе, когда что-то или кто-то уходит, и что до той поры, пока эта память сердца еще существует, жизнь не кончается…
2005–2006