Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 249, 2007
1. О СЕМЬЕ
– Эрнст, Вы – человек с мировым именем. Еще в 1976 году были избраны почетным членом Европейской академии искусства и науки (Париж), в 1989 – действительным членом Европейской академии искусства и науки, в 1986 – действующим членом Нью-Йоркской академии наук, иностранным членом шведской Королевской академии изящных искусств и пр. Были избраны в Международное Общество защиты прав человека. За монумент “Маска скорби”, посвященный жертвам сталинских репрессий, Вы были удостоины Государственной премии Росссийской Федерации. В Уттесборге (Швеция) открыт музей Ваших работ – “Древо Жизни”. Ваши работы находятся во всех крупнейших музеях мира – во Франции, в Италии, Швеции, США, Австрии, Германии, Ватикане, да и не только в музеях – вспомним хотя бы “Древо жизни”, “Золотого ребенка”; мемориал жертвам ГУЛага в Воркуте или “Исход и возвращение” в Калмыкии… Вы читали лекции в Гарвардском и Йельском университетах, в Беркли, преподавали в Колумбийском… О Вас пишут книги, Вас приглашают короли и президенты… Жизнь Ваша обросла легендами. Давайте попробуем убрать шелуху с правды.
Вы родились на Урале, в 20-х годах. Как сообщает большинство источников, родители были репрессированы…
– Нет. Это уже – легенда, хотя она больше похожа на правду, чем сама правда. Вот сейчас в Верхнеуральске вышла книга “Неизвестное о Неизвестном”, посвященная моему роду со стороны отца. Авторы раскопали следы, о которых я даже не подозревал. Дело в том, что поколение моего отца, да и я во времена молодости, жили в сплошной лжи. Даже в семье старались скрыть свое происхождение. И выясняется, что фамилия наша не Неизвестный, а – Неизвестнов. Отец сменил последние две буквы, будучи мудрым человеком, и, как я понимаю сейчас, эти две буквы нас , в общем-то, спасли.
Мой отец родился в Верхнеуральске, в семье купца Моисея Неизвестнова. У деда была типография, обслуживала она, в основном, яицкое казачество. Я и в детстве знал, что мы каким-то образом – лишенцы.
Папа, конечно, изменил фамилию, но за ним много “грехов” водилось – скажем, в свое время он был адъютантом Антонова – помните Тамбовское восстание 1918–21?.. История эта мне известна от бабки, а сейчас найдены и документы. Каким-то образом в самый неподходящий момент отец оказался дома, в Верхнеуральске – власть то белая, то красная, то еще какая-то… Красные и арестовали отца и деда, их должны были расстрелять. Тут бабушка вспомнила, что в их типографии печаталась и социал-демократическая литература. Она спустилась в подвал и нашла листовки. Деда и отца помиловали. Вообще, деда трудно было заподозрить в подобных симпатиях – он и полицию в свое время вызывал для усмирения бунтующих типографских рабочих. Но факт остается фактом: на деньги Саввы Морозова социалистами были куплены шрифты и бумага и все это – доставлено в типографию деда. Время было сложное.
Я до сих пор не выяснил статус моих родственников со стороны отца. Они, видимо, из кантонистов. Прадед прослужил 27 лет военным.
Со стороны мамы мы тоже были не очень-то “социально близкими”. У мамы есть даже такое эссе – “Утерянная родословная”, где она описывает происхождение своей фамилии Дижур, так сказать, легенда семейная, которая, кстати, подтвердилась после моего отъезда из России. Моя мама – из рода испанских сефардских евреев, принявших католичество. После, уже во Франции, они получили баронский титул и приставку “де”. После революции “де” присоединилась к фамилии и превратилось в невинное “Дижур”.
Дед очень гордился своим происхождением. Он собирал сведения о всех де Журах, переписывался со многими странами, словом, пестовал эту маленькую приставочку “де”… По профессии он был путейским инженером. Таким образом, и после революции он пользовался некоторыми благами. Это был абсолютно ассимилированный человек. Мама описывает, что в доме постоянно толпились какие-то странные “латыши”. Ну, НКВД слегка и припугнуло деда. Больше он де Журов не искал. Когда я попал на Запад, де Журы приезжали ко мне, даже привезли специальную бумагу о титуле – с геральдикой и прочим… В роду рассказывают: некогда один мой родственник так обеднел, что через одесскую газету продавал свой титул за стопку водки. Думаю, само объявление стоило стопку. Таковыми были родственники со стороны мамы.
Конечно, недавнее тогда прошлое наложило определенную печать на мое детство. Старорежимность за восемь лет не успела еще выветриться. Папа был крайним, очевидным антисоветчиком. Но его не посадили. Трудно объяснить это везение… Думаю, потому что на его месте другого подобного врача в детской клинике в Свердловске не было. Помните, у Булгакова в “Собачьем сердце” профессора Преображенского? – так это точно мой отец! Такой же своего рода уникум в реальной жизни. Булгаков ничего не выдумал, это срез определенного круга: “я вам не Шариков, я – московский студент”. Он был блестящий детский хирург. И пользовались его услугами все – в том числе и дети начальников. Папа 50 лет руководил детской клиникой, стал заслуженным врачом России. Начальство смотрело на него сквозь пальцы. Он был им нужен. Удивительным образом, а может быть и не столь удивительным, но это отношение впоследствии перекинулось и на меня – и в конфликте с Хрущевым, и в отношениях с Брежневым-Косыгиным. На мои однозначно антисоветские речи мои знакомые референты ЦК тянули: да, ты обижен… мы понимаем… Короче, я тоже был нужен. Заменить меня было некем на моем уровне. Кстати, если обратиться к более глубинным вещам, то возникает почти мистическое чувство, что ангел-хранитель оберегал и отца, и всю нашу семью. Отец был подлинный, чистый патриот, таких людей я встретил уже здесь – с каким-то нутряным ощущением державности, которое, как ни противоречит моему инстинкту современного интеллектуала, мне от отца тоже передалось.
…Еще кое-что о маме. Она была ученицей Вернадского, большой знаток теософии. Откуда и ко мне попали знания, “не положенные советскому мальчику”, удивившие в свое время Михаила Бахтина.
– Еще одна легенда: во время войны Вы были смертельно ранены, родители получили на Вас похоронку.
– Нет, это не легенда, это – правда. Был ранен, клиническая смерть, меня потащили в морг… Некоторая бюрократическая проволочка – и похоронка ушла с почты, а я оказался среди живых.
– В последний месяц войны под Веной, будучи командиром взвода, Вы подняли своих солдат в атаку, были тяжело ранены и эвакуированы с поля боя. Двадцать лет Вас не могли разыскать. Говорят, наградная комиссия нашла Вас как раз в тот момент, когда против Вас началась грязная кампания после событий с Хрущевым на Манежной выставке. По совершенно случайному совпадению – в канун празднования 20-летия победы в Великой отечественной войне. И тут выяснилось, что Неизвестный во время войны был представлен к “Красной звезде” за отвагу. И вы ее, наконец, получили.
– Да.
2. О ЧЕЛОВЕКЕ
– Вы говорите о глубинном уровне человеческого существования, о провидйнии, предсказании, о существовании неких архетипов, на основе которых и строится личность. Иными словами – ваяете достаточно сложную скульптуру – Человек. Для вас, как для скульптора, этот диалог формы и содержания, я понимаю, принципиален. Впрочем, для любого художника – это основной вопрос. Скажем, известный Вам Сергей Голлербах убежден, что форма – первична, и если мы схватываем форму, то через нее-то и обнаруживаем содержание.
– Я думаю, что форма и содержание есть две неотъемлемые части единого целого – произведения, любого произведения. Это старый спор, в нем трудно удержаться от некоторой банализации. Сергей Голлербах – один из самых тонких людей, с которыми я встречался. Но мы в принципе живем во времена банализации. Это началось задолго до нас, когда подспудно начала отступать и уступать герметика. Вообще, когда идея распространяется на широкую аудиторию, демократизируется, она требует упрощения. В наше время этот процесс достиг некоторого предела. Самые сакральные вещи в современном представлении, перестав быть тайнами, якобы теряют свою сакральную суть. Хотя ведь сакральное всегда таковым и останется?
Я – человек веры. В свое время Мираб Мамардашвили дал обо мне интервью, там он признался: первое, что меня поразило в Эрнсте, когда мы с ним познакомились на философском факультете МГУ, – его глубинное религиозное сознание. По тем временам, мы о религии не говорили. Я, как и мой отец, – достаточно целомудренный в этих вещах человек. Когда при мне начинают все эти разговоры – камлания, как я их называю, – я сознательно ухожу от них. Хотя с детства читаю именно такую литературу. Отец хранил все книги, ничего не боясь и ничего не выбрасывая: отца Павла Флоренского я прочел в юности, хотя и было сложно, но до сих пор питаюсь этим. У меня была и осталась совершенно детская вера в чудо.
…Так вот, происходит банализация. Не существует базиса и надстройки – существует жизнь во всей ее сложности. Не существует формы и содержания. Существует искусство. В своей книге “Кентавр” я об этом пишу. Форма – уже есть содержание. А хаос, энтропия борется с содержанием, с жизнью.
Я плохо представляю себе художника без религиозного мирочувствования, предчувствия. То, что Мираб называл во мне религиозностью, – это ощущение тайны, сакрального, того, что невидимое значительно больше и важнее видимого.
– А не потерял ли современный человек ощущение своей объемности, космичности?
– Увы, я это тоже чувствую. Но поскольку я верю в Божественное провидение, в этом смысле я оптимистичен. Приведу пример. Вот существуют люди, которые едят мясо и хлеб. Они делают дело. Делом назовем любое творческое созидание. Я не ханжа, я не отвергаю творчество даже в самых разрушительных сторонах жизни – скажем, создание различных видов оружия, уж не говоря об оружии массового истребления. Итак, люди, занимающиеся делом: едят мясо и хлеб. Не в банальном ощущении пищи, а в том, в каком пища во всех религиях является сакральным подарком Господа. Но есть люди, которые живут в тени дела. Это разного рода толкователи и объяснители. Тем не менее, они еще на что-то годятся. Но есть люди, которые живут в тени тени дела. И самое главное сегодня, что вот этот третий эшелон выдает себя за первый. Причем, выдает себя, не просто разыгрывая роль, а искренне так ощущая себя. В этом – сегодняшняя трагедия. В этом – псевдодемократическая претензия масс на то, к чему она – масса – не имеет отношения. Гений на рынке искусства – вот что происходит. Маленькое наблюдение. Я жил в городке Новосибирской АН (должен был ставить там огромный монумент, подобие “Двери Жизни” – “Площадь Мысли”, но – не дали). Там я сдружился с такими титанами как Курчатов, Королев, Ландау. Я обращался к ним с провокационным вопросом: вот я – художник, не могли бы вы объяснить на человеческом языке: над чем вы работаете? И они могли объяснить. Потому что они действительно работали. Такие великие как Будда, Фома Аквинский, Серафим Саровский – могли объяснить такую таинственную вещь как вера! Метафизику веры! Почему-то такие титаны как Леонардо, Микеланджело, Делакруа, Ван Гог и даже Репин – не больно глубокий художник, талантливый, но неглубокий, на адекватном уровне своего таланта объясняются. А можно просто изображать глубину проблемы, где ее вообще нет.
И дело совсем не в старомодности такого подхода, а в восприятии человека себя объемным, космическим существом, участником мистерии жизни. Такой подход очевидно не старомоден, на определенном уровне он никогда не выходил из моды. Здесь речь идет о двух типах мышления: о плоскостном и пространственном.
Когда я был еще мальчишкой, я увлекся образом кентавра, рисовал его. Кентавр позволяет охватить единым понятием самые разнообразные процессы и явления, встречающиеся в деятельности человека, позволяет сочетать взаимоисключающие начала человеческого и животного, совмещать несовместимые начала, словом, это метафора сочетания несочетаемого, особое проявление парадоксов. Потом я создал теорию кентавра, сегодня даже есть наука – Кентавристика. Она пытается сочетать несочетаемые, парадоксальные знания о природе, истории, культуре. Кентавристика, в том числе, подразумевает взаимодействие понятий и знаний на грани науки классической, эзотерии, герметики и религиозной философии.
Я всегда стремился докопаться до сути. Вспоминаю забавный случай: когда я делал серию “Библейские пророки”, я проделал такую работу, что человек высокого сана Православной церкви сказал: Вам надо в семинарии преподавать. Бахтина я узнал в 60-е годы, мы подружились с ним. Тогда я иллюстрировал Данте и Достоевского и ходил консультироваться к Михаилу Бахтину. Он был уже болен, лежал. Мы подружились, много беседовали. Его официальный отзыв на мои иллюстрации был таков: “Впервые я столкнулся с иллюстрациями, адекватными творчеству Достоевского” или еще: “творчество Неизвестного имеет адекватное и собственно пророческое значение”. Это ценный, очень ценный для меня отзыв, не стану скрывать.
Когда я делал для Калмыкии монумент “Исход и возвращение”, я окунулся в аналы буддизма. На меня упало огромное количество – тысячи – изображений прекрасных, чудовищных, странных существ. И я вдруг выяснил: а я их давно знаю, с ними знаком. Я всех их уже рисовал в детстве. В изотерии это называется: знание сразу. Хотя ничего не объясняет. Начинаешь доверять идее реинкарнации, которая для меня и сомнительна, и очень пленительна. Потому что она многое объясняет и в нас, и в неравенстве нашем. Вопрос этот для меня открытый, православию такая идея чужда. Наиболее адекватное и простое объяснение – это коллективное подсознательное, по Юнгу. В нас биологически заложены как родовое такие вот тонкие понятия и связи.
Я – не модернист, я – архаик. Во мне от рождения живет некое знание, которому я потом нахожу подтверждение у Платона, Аристотеля, Фомы Аквинского и т. д. Одновременно это – мои собственные мысли. Таких совпадений очень много. Я – Касандра. Говорю, что мне хочется, и – угадываю. То, что когда-то Мираб Мамардашвили назвал моей врожденной религиозностью, – есть открытость, доверие чуду. А может, это и есть коллективное подсознательное. Я и книги читаю не для того, чтобы открыть что-то новое, а чтобы утвердиться в том, что я мыслю.
3. О СВОБОДЕ ТВОРЧЕСТВА
– Когда я смотрю на Ваши работы, меня завораживает чувство внутренней свободы, которое исходит от этих форм, если хотите – свободы завершенного высказывания. Вы довольны тем, что Вами сделано?
– Нет, не совсем. Я жил в то время и в той ситуации, когда у критиков искусства не было даже терминологии описать то, что я делал. Обо мне писали крупные мировые искусствоведы. Вот сейчас, скажем, вышла книга Альберта Леонга. Этот человек знает, какие отметки я получал в школе (а мама не помнит), да и вообще ему есть, что сказать. Обычно же искусствоведы занимаются систематизацией: есть определенные шкафчики, и в один из них вас нужно положить. Шкафчик античного искусства, модернизма, поп-арта и т. д. Сегодня, если ты не в общей связке, ты – никто. А я – одинокий волк. Моя свобода – одиночество. По-существу, одиночество – моя профессия. Кажется, что-то такое говорил и Мамардашвили. Мы с ним так сжились, что нередко высказывали одни мысли. Вот и Роден написал: художник, не бойся быть один; если ты искренен, то рано или поздно к тебе по тропинкам придут другие. Поэтому обо мне писать трудно. Хотя мне самому интересно посмотреть на себя. Вот спортсмену нужен тренер, чтобы тренер ему сказал: у тебя толчковая не правая, а левая нога. Я же стал тренером самого себя.
А еще нужна смелость. Для того, чтобы творить, вообще нужна смелость. В принципе, я считаюсь смелым человеком. Воевал. Да и позже рисковал. Смею заметить, что такая смелость лежит гораздо ниже интеллектуальной. Смелость не бояться быть старомодным, не бояться быть непонятым. Поэтому сейчас я легко могу оценить себя как очень консервативного человека. Даже по технологии – не использую компьютерный способ производства скульптуры, работаю, как работали в Древнем Египте, Италии времен Микеланджело… Люблю отливать сам. Временами начинаешь ощущать тревогу, что с хвостом годов ты становишься чудовищем ископаемым. И этот страх надо преодолевать.
Когда я преподавал в Колумбийском университете, ребята молодые сказали мне: “Вы такой революционный!” Как они могли меня считать революционным? Ведь я претендую лишь на то, чтобы исповедываться. Конечно, публика при этом присутствует, но исповедь моя – перед моей судьбой!
Так вот, свобода в моих работах – она недостаточна. Я хочу быть более свободным. Но для того, чтобы быть более свободным, надо знать от чего. Приведу пример. Существуют понятия трансформация и деформация. Но вот почему, когда мы смотрим на Филонова, Кандинского, Пикассо, Дали, Дюшампа, то есть отцов авангарда, мы чувствуем некое напряжение в любом их росчерке? – Потому что у этих людей есть классическое образование, они знают классическое искусство, знают человеческое тело, анатомию. Чтобы проломить стену знания – а они смогли это сделать – нужно приложить огромное усилие. Потому что, чтобы трансформировать или деформировать, надо знать что. Хлебников – знал. Мандельштам знал. Они не специально деформировали, шли через преодоление грамоты. Помню, Бродский мне жаловался, что какая-то машинистка, перепечатывая, правила его. Вставляла обратно в школьный уровень русской грамматики.
Напряжение в моих работах – это преодоление моей собственной грамоты. Я леплю не снаружи, я леплю так, как будто скульптура беременна мной. Я – махонький гномик Эрик – нахожусь внутри моей скульптуры и выталкиваю ее формы изнутри. Вот так я сижу и смотрю: это то напряжение, которое во мне? – нет, мы лишь приближаемся. Когда же заканчивать? – Роден на этот вопрос ответил: когда приходит форматор. А вообще – конца нет. Поэтому я никогда не удовлетворен.
4. ОБ ЭМИГРАЦИИ
– Эмиграция – это испытание или проявление общей абсурдности человеческой судьбы?
– Никогда не хотелось уезжать. Князь Татищев (он был тогда атташе по культуре посольства Франции в Москве) и мой отец кричали, что надо уезжать и таким образом спасать русскую культуру. Хотя папа и был почвенником. Но свое дитя он хотел спасти и потому говорил: “Ты знаешь, надо, наверное, уехать. Смотри, Рахманинов, Бердяев – страдали, конечно, но сколько там сделали… Здесь же тебя добьют, неужели ты не понимаешь?.. Помоги им, убеги сам!” Но я жил в определенном кругу людей, которые меня любили. И в этом смысле мне было очень хорошо. Потому что… как вам сказать… я был защищен. Несмотря на то, что был грузчиком соли, из МОСХА выгнали, 25 лет вообще не был художником, просто выброшен из жизни… Как ни странно, при всех избиениях физических, унижениях, уничтожениях моих работ, я жил в некоей интеллектуальной капсуле. Я был окружен – ну что ж, мы все нуждаемся в этом, – обожанием. Это уважение и обожание не были только со стороны восторженных женщин, нет. Капица был в восторге, Мамардашвили, Бахтин, Зиновьев, Рихтер, Ростропович… Немаленькие люди меня окружали. И это меня согревало. Этот мир был мой мир. Международного мира, как у Ростроповича или Барышникова, у меня не было. Мой мир был миром интеллектуальной элиты и вынужденного социального подвала. Но в подвале этом находились гении. Такова была моя личная повседневная жизнь. Я, скажем, до сих пор сердит на себя, нет мне прощения, – отец Александр Мень хотел со мной встретиться. А я, идиот, привыкший, что приезжают ко мне, сказал: хочет – пусть сам приезжает. Галич, Мираб тянули меня к о. Александру… Это сейчас я зачитываюсь им, кляну себя. Мальчишка! Теперь сержусь и на Галича, и на Мираба: – они должны были взять меня за шиворот и насильно повести! Как будто такое возможно: меня – насильно! А я вообще никуда не ходил. Ну, к Бахтину, а так все у меня толпились.
Словом, я был в некоем интеллектуальном коконе, и в эмиграцию мне не хотелось. И когда меня здесь в Нью Йорке спросили: “что вы потеряли в России?” – я ответил: “Я потерял свою интеллектуальную ▒мафию’”. Тартуская школа, где я был своим… Это, конечно, невосполнимо. И невосполнимо до сих пор.
Противопоставление же “мы-они”, американцы или русские, – чисто эмигрантское и очень вульгарное, провинциальное. Почему? Скажем так. В Свердловске наш дом – папы и мамы – был одним из трех домов, интеллектуальным центром города. Когда я приехал в Москву, мне показалось, что это – пустая деревня. Прошло с десяток лет, пока я понял: это просто большой город, где все рассосредоточенно, все кругами: музыканты – одно, а языковеды, семиотики – другое… А уж в Америке!.. Это рассеяние куда как больше. В университете надо выковырнуть какого-нибудь интересного человечка среди моря “аспирантов”. По-моему, Бродский этим с успехом занимался: коллекционировал лауреатов Нобелевской премии. Но Бродскому было легче, он оперировал языком, который растет, множится. А моя профессия связана с материальной структурой. Я отсюда, из мастерской, надолго никуда не могу выйти – чтобы оставаться скульптором. Почти любая моя работа – тонны весит. Вот так я и завоевал славу нелюдима, хотя я очень общительный человек – но выйти не могу. Когда-то Слава Ростропович кричал на меня: может ты и гений, но почему ты должен быть м-ком?! Это когда я не пошел на день рождения к принцессе Грейс. Но по-своему, для меня, я был прав. Потому что тогда мне пришлось бы ее поздравлять каждый год, а я и свой день рождения толком не помню. Кстати, к чести Владимира Путина: когда мы с ним впервые встретились в октябре 2000 года, он пригласил меня провести следующий день с ним – это был как раз день его рождения. А я отказался, устал. Не хотел обижать, но он и не обиделся.
5. О РОССИИ И ДЕМОКРАТИИ
– Какой Вам видится Россия сегодняшняя?
– Я абсолютно не могу говорить о сегодняшней России. Я ничего толком не понимаю и не знаю. Я присматриваюсь, я там бываю. Я поставил много монументов, меня продолжают ласкать со времен 1989 года… Я общался с Горбачевым. С Борисом Николаевичем мы общались и беседовали много раз, да и с Путиным – довольно долго беседовали… Должен сказать, я никогда не набивался на эти встречи. Я для них человек, который всегда говорил правду. По открытости характера я не могу врать, я лучше смолчу. Ельцин в результате просто стал моим другом.
А социальных теорий и предложений в данном контексте у меня нет. Я думаю, все формы социального устройства общества себя уже изжили. Изжили в тех формах, в каких мы это знаем. Однажды я эту мысль высказал на русском телевидении в Нью Йорке и вызвал гнев правых и левых, зеленых и православных, иудеев и оккультистов… Я же просто сказал: “Я не павловская собака, работающая на условных рефлексах: говорят ей – ▒демократия’, она начинает вилять хвостом, а говорят – ▒автократия’, она начинает лаять. Я не принадлежу к таким существам. Были прекрасные демократии – и были отвратительные, были прекрасные монархии – и отвратительные… Дайте мне программу. Я попробую разобраться, что вы из себя представляете. А до тех пор ни вилять, ни лаять ни на один политический термин я не буду”. Тут все обиделись.
Мой старый круг – ребята, которые имели отношение к истории, философии, политике, психологии, – составляли мозговой центр ЦК и по-существу они-то готовили перестройку. Горбачев действовал под их влиянием. Это люди интеллигентные, они шли в Сперанские, думая управленческий аппарат изменить изнутри. Я им говорил: аппарат изменить не удасться, он изменит вас, а когда вы перегорите, вас выкинут как лампочку. Даже президента можно выкинуть, если он перегорит.
Когда в 2000 году я встретился с Владимиром Путиным, мне он очень и очень понравился. Это был человек, говорящий на том языке, к которому я привык. Я ведь в свое время общался еще с властными монстрами, которые вещали из гроба. А это был молодой, сильный, элегантный, веселый, умный человек. Самое главное, что меня в нем подкупило (поскольку художник – всегда эгоист), я понял, что если он не разбирается в искусстве, то и не надо. Я вообще против того, чтобы президенты читали Кафку. Почитают – и “закафкают”… Делом надо заниматься. Тем не менее, душа художника требует, чтобы к твоей профессии относились с уважением. В ряд поэзии для Путина входит Бродский, Ахматова, Пастернак, Цветаева, в разряд изобразительного искусства – в том числе и я. Мы не будем обсуждать – хорошо это или плохо, это не значит, что нас нужно любить, – но он уважает нас как профессионалов. Во всяком случае, то поле культуры, которое существует для человека его поколения и рода занятий, оно вполне приемлемо для меня.
– Это личное поле способно разрастись на всю страну?
– Нет, то утопическая мечта мыслителей и художников. Платон ищет Цезаря. Особенно этим страдает российская интеллигенция, с нашей совершенно неизбывной мессианской потребностью. На Западе такого нет, никакой Сартр не искал себе султана, чтобы создать очередную утопию.
Наша жизнь расширяется в ритме дыхания. Центростремительные силы – вдох, центробежные – выдох. Так вот, выдох мы сделали в 90-е годы при Ельцине. И выдохнули так, что начали задыхаться в конце. Научились ли мы дышать теперь и чем дышим именно? Пока что никто с моей точки зрения никакой внятной программы на следующий срок в России не представил. Правда, говорить научились все. Я великолепно понимаю, что жить-то надо, но как именно жить? Еще раз так жить, чтобы через сто лет новые памятники ставить в Магадане?
Само понятие власти содержит в себе тайну, тайну темную, не светлую. И как бы эта власть ни называлась: монархия, республика, автократия, демократия, – она не может по определению быть освобождена ото зла. Для тех, кто знает и чувствует историю, важно не название, а реальное содержание, то есть какая власть.
Я, как бывший десантник, знаю закон: надо уметь принимать решения. И даже неправильные решения – лучше, чем непринятие никакого. Почему? – Дело в том, что задача врага – не уничтожение солдата, задача врага – ликвидировать воинскую единицу, которая и составляет дееспособный организм. А офицер – командующий, который не принимает никакого решения, – он уже убивает воинскую единицу. Он опаснее врага.
Россия. Несобранность, расстроенность всюду, куда ни приедешь. Я объехал всю страну, был в Воркуте, в Свердловске, в Магадане, да и судьба моя сложилась так, что вырос я не в салонах, – хоть я все время и говорю о своей интеллектуальной скорлупе. Я работал на строительной площадке, каменщиком, литейщиком, грузчиком – я видел реальную жизнь. И всюду я слышал слово: порядок. Каждый под порядком подразумевал свое, простой человек – чтоб чиновник не брал взяток, а может даже, чтобы брал, – но “по понятию”; милиционер подразумевает, чтобы выдали дубинки, а пьяница – чтобы дубинками не били… Но всюду хотят порядок. Боюсь, что в России до сих пор путают порядок с законом, закон с понятием, свободу с волей, а волю – с беззаконием.
Конечно, есть положительные перемены, хотя для исторического пространства прошло не более 15 минут. Я помню, что у меня к государству в свое время были не только политические претензии, но – эстетические! Сегодня… иная, но тоже полная потеря эстетического – до оторопи. Настолько изголодались по забитому имперскому великолепию, что в очень дорогих, но драных колготках танцуют “полонез”… Когда я был мальчиком в Свердловске, не было пивного ларька, у которого бы не стоял пьянчушка, лично расстрелявший царскую семью. Теперь я приезжаю в Екатеринбург– все – рюриковичи. Ну, на худой конец, потомственные дворяне. Это на Урале-то? Куда простой народ делся?.. Один гламурный журнал. Так было и в Риме известных времен, и во Франции…
А массовая новая элита?.. Что ж, появление ее, по существу, – закономерно. Демос восстал и – победил. Вспомните купечество, которое мазало медом колеса телеги… Или побывайте на Брайтон-бич. Пройдите по Сохо – вы увидите массу ностальгических картин. Они невероятно пошлы. Причем, это ностальгия по 19 веку, по салонной живописи. Это значит, люди хотят вернуться к типа “нормальному”, “конкретному” искусству. Но какому именно – еще не поняли. Они уже отвергают, отрицают. В определенном смысле – ностальгия всегда вульгарна. Люди, зрители устали. От концептуализма, от художников с лопатами, роющих землю, – от перформанса. Люди хотят, чтоб художник – на холсте и кистью. В материале.
Мировое восстание масс в том всегда, в принципе, и состояло, что люди, которые еще ложкой не научились пользоваться, требовали жизни во дворцах, царской роскоши. А собственно, что ты сделал для человечества?.. А что ты умеешь?.. Это какой-то обратный процесс в демократии, демократия наизнанку. Аристократизм – не в ношении жабо, а в духовном смысле: высокие формы, героическое миросозерцание. Псевдоаристократические потуги современной России, супербогатство и суперстилизация вызывают подлинное недоумение и опасение. Как мы с Мирабом говорили, Советский Союз – это страна, родившаяся из бумажки. Из идеологии. А сейчас?..
Но об этом сказал в своих последних романах Виктор Пелевин. Собственно говоря, то же самое происходит и здесь в Америке, скажем, в Голливуде. Все здешние псевдокрасивые движения родились из журнальчиков. Скажем, известный сериал – “Секс в городе”, который породил своего двойника и в России, – это же не имеет никакого отношения к эротике, просто руководство для мещанина, что “прилично” пить, есть, носить, любить. Меня охватывает ужас – и совершенно не по пуританским мотивам. Мне нужна мистерия, а не реклама по продаже секс-предметов. В самых невинных фильмах, в одном поцелуе любви и эротики порой гораздо больше! И в этом смысле я невероятно старомоден.
Когда меня спрашивают о ностальгии – да, у меня есть ностальгия. По моему индивидуальному кругу. Но это непередаваемо словами. Ностальгия по простым человеческим отношениям – есть. И возвращение к этому надо приветствовать.
6. О СЕБЕ
…Поставил монумент Сергею Дягилеву в мае этого года в Перми, только что открылась выставка в честь 30-летия моего музея в Швеции… Проиллюстрировал книгу “Пророки” – это огромный труд. Не только художественный труд, но огромная интеллектуальная работа… Мне 82 года… Я рисую мужские капричиос. То есть делаю, что хочу. Чтобы немножко отдохнуть от поисков.
Монологи записала М. Адамович, Нью-Йорк