Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 249, 2007
Елисей Кузьмич
Старость Елисей Кузьмич встретил в той же квартирке, в которой родился. Но вдруг оказался со старухой-женой в другой стране. К новой власти он был равнодушен, страдая радикулитом, больше думал о ревматических мазях и каждый день таскался в сквер играть с другими стариками в шахматы.
“Как жили, так и живем. – бубнил он, делая ход конем. – Раньше деньги были – купить нечего, теперь всего полно – не на что купить. Как жили, так и доживаем…”
Дворовая ребятня за глаза звала Елисея “Кощей Кузьмич”, а при встрече клянчила деньги и конфеты. Старик рассыпал гостинцы в чумазые ладошки и вспоминал своих детей, уже немолодых и обзаведшихся семьями, звонившим родителям раз в год по обещанию.
Вместо приветствий старики расспрашивали друг друга о здоровье, щеголяя очередной хворью. Случалось, что одним игроком становилось меньше. Тогда остальные вздыхали:
– Эх, Петрович, Петрович…
А потом приходили новые игроки – коротать старость за шахматной доской – и так день за днем, год за годом…
Прохожие часто останавливались поглазеть на игру, кто-то подсаживался на партию-другую.
Парень в потертой кожаной куртке топтался в стороне, внимательно разглядывая шахматистов.
– Сыграть можно? – присел он на краешек скамейки.
– Часто играете? – спросил он, расставляя фигуры.
– Пенсии-то у вас маленькие и прожить-то на них нельзя… – сокрушался парень, благодушно дав себя обыграть. – А можно и заработать…
Выслушав, старики растерянно переглянулись.
Откормленные городские голуби лениво прохаживались по крыше, отгоняя бойких воробьев. Метался на ветру трехцветный флаг. На площади перед Мариинским дворцом собралась толпа. Вокруг стояли машины милиции, сновали репортеры, снимавшие раскинувшиеся над толпой транспаранты.
– Новенький, – парень в кожаной куртке подвел Елисея Кузьмича к тучной женщине с лицом, как червивое яблоко – красным и рябым.
Кузьмич замешкался, озираясь на милицейское оцепление.
– Иди, дед, – парень ободряюще похлопал старика по спине и подтолкнул вперед.
Елисею Кузьмичу дали транспарант “Свободу Ставицкому!” и выставили в первый ряд. Старик не знал, кто этот Ставицкий, но попытался придать лицу скорбно-торжественное выражение – парень обещал заплатить. Кузьмич постоянно косился на милиционеров, и вид у него был жалкий.
Участники митинга смущенно переминались с ноги на ногу, поглядывали на часы. Долговязый дед, высоко подняв фотографию Ставицкого, в другой руке сжимал газету и изучал спортивную колонку. Старик в засаленном тренировочном костюме кричал, размахивая кулаками в сторону правительственного дома, и требовал освободить Ставицкого.
“Знал лично”, – подумал Елисей Кузьмич.
Через час у старика стали гудеть ноги и невыносимо заныла спина.
После митинга женщина с яблочным лицом сунула ему в карман деньги. Вместо двухсот заплатили сто рублей – когда во время митинга телеоператор навел на него камеру, Елисей Кузьмич принялся улыбаться и махать рукой.
Но и этим деньгам он был рад: на них купил десять пачек “Беломора”, полкило печенья, кулек карамели для ребятишек и пузырек боярышника, который каждое воскресенье выпивал один, запершись в ванной.
Жена по-прежнему хворала и бранилась за боярышник, дворовые дети клянчили мелочь и копился долг за квартиру. Елисей Кузьмич после обеда уходил с шахматной доской в сквер и возвращался к вечеру. И каждую неделю таскался на митинги. Антифашистские акции сменялись националистическими, акции Гринписа – требованием повысить зарплату учителям… А на столе у стариков лишний раз появлялись конфеты и сыр, а то и лоснящееся кольцо колбасы.
– Темный мы народ, Анна! – поучал он склонившуюся над штопкой жену. – Демократии у нас нету! Нету свободы слова и попираются права человека!..
– Я, Анна, не антисемит, но сама посуди, кто у нас сейчас у власти: одни евреи… Ограбили народ, страну развалили! А мы молчим… – ругался он, вернувшись с другого митинга. Прохудившиеся водопроводные трубы освистывали его, а жена молча качала головой.
Со временем Елисей Кузьмич научился держать транспаранты, давать интервью, а однажды даже кричал в рупор, назвав президента вором и чекистом. За это ему дали лишних триста рублей, а яблочная женщина одобрительно похлопала по плечу и плеснула коньяку.
Ночью старик не мог уснуть, ворочался и будил скрипом пружин жену. Покрываясь холодным потом, он прислушивался к шуму за окном и боялся собственной тени. Но за ним в эту ночь не пришли, не пришли и в следующую. Только кричать в громкоговоритель он с тех пор отказывался.
Шумно дуя в тарелку, Кузьмич разглагольствовал о гуманизме – вчера он был на митинге в защиту гомосексуалистов. Слово это он выговаривал по слогам и каждый раз ставил ударение в разных местах, и всегда не там. Бабка резала лук, утирая рукавом платья слезы, – и вдруг упала на пол.
Кузьмич, причитая, едва поспевал за санитарами, скатывавшимися с носилками по лестнице, точно с ледяной горки.
В свете мутных ламп лицо жены казалось Кузьмичу восковым. Больничный коридор был заставлен кроватями. По углам, точно горсти изюма, сидели тараканы.
– Забирайте ее домой, – бегло осмотрев жену, сказал врач. В белом халате он казался еще тучнее, под глазами серыми пятнами легла усталость.
Волнуясь, Кузьмич глотал слова и мычал, размахивая руками.
– Мест нет. Лекарство оплачивают больные, – молодому врачу в день десятки раз приходилось оправдываться перед больными и родственниками, и он невозмутимо чеканил казенные фразы. – Забирайте домой, либо лечитесь платно, — уходя, бросил он через плечо.
Суммы, скопившейся у стариков на похороны, не хватало даже на лекарства. Кузьмич обивал пороги больниц, но всюду только разводили руками. Однажды он сунулся к частному врачу. В отличие от казенных лечебниц, здесь его встретили приветливо. Но услышав цены, Кузьмич вытер со лба пот и откланялся.
Дети, опустив глаза, уговаривали забрать мать домой.
– Что я с ней буду делать? Лежит, глазами водит и не шелохнется… – говорил он сам с собой, шатаясь из угла в угол в опустевшей квартире.
На углу Гостиного двора, бранясь и переговариваясь, толпились молодые люди. Кузьмич, робея, переминался в стороне.
– Тебе чего, дед? – подошел к нему парень в кожаной куртке.
– Дело есть. Видел по телевизору, Ставицкого освободили, за которого митинговали. Помогает, значит.
Парень, ухмыльнувшись, сплюнул в сторону и закурил.
– Беда у меня… – и старик, оттопырив карман, показал пачки денег.
Парень, обернувшись на товарищей, сделал знак рукой и отвел старика в сторону.
– Ну, попробовать можно. Думаю, поможет, – потрепал деда по плечу парень, когда аккуратно перевязанные пачки купюр перекочевали в его карманы.
– Сынок, а не обманете?!. Деньги-то гробовые…
– Дед, все сделаем. Послезавтра приходи на площадь. К одиннадцати. В костюме там, все дела. – Парень, уходя, обернулся на Кузьмича. – Ты, дед, не бойся. Бабка еще сто лет проживет, они живучие. Приходи послезавтра.
Небо грузно тяжелело от набранных дождем облаков. Город нехотя просыпался: открывались магазины, выходили на улицу лоточные торговцы, спешили на службу чиновники.
Елисей Кузьмич торопился к Мариинскому дворцу. Он уже слышал шум толпы, скандирующей: “Достойную жизнь Елисею Кузьмичу!”
Подслеповато щурясь, Кузьмич пытался разглядеть собравшихся у правительственного здания людей.
“Обманул парень”, – мелькнуло у него в голове. Митингующих собралось не больше тридцати человек. Прислонившись без сил к стене дома, он проглотил сердечные таблетки.
Не глядя по сторонам, старик побежал к толпе, дважды чуть не угодив под колеса машин.
“Кузьмич! Кузьмич!” – шумело у него в ушах.
Подойдя к собравшимся, Кузьмич услышал неясную речь.
Загорелые пожилые мужчины и женщины с любопытством разглядывали Мариинский дворец под щебетание экскурсовода. Щелкали фотовспышки. Один из туристов, словно музейный экспонат, с интересом разглядывал Елисея Кузьмича. Переговариваясь на своем языке, туристы потянулись вслед за экскурсоводом.
Стоящая у памятника девочка по-ученически усердно и монотонно играла на скрипке гимн, то ли Советского Союза, то ли России. Туристы кидали в раскрытый футляр монеты. Подъезжали машины, из которых неторопливо выскальзывали чиновники, семенили к дому правительства просители, шустрые курьеры. Моросил мелкий, похожий на туман, дождь.
Кузьмич сидел на ступеньках правительственного дома и ждал…
Архитектор воздушных замков
“Все живут, как могут, а я – как хочу”, – повторял Филипп Пересвист, как платье, примеряя на себя тысячи судеб. Он жил в грезах, спал наяву и, ни разу не покинув родного города, объездил весь мир.
В школе Филипп слыл выдумщиком, в институте – фантазером, собиравшим вокруг себя завороженных слушателей, а потом друзья разлетелись и не с кем стало строить воздушные замки. Он был полон грандиозных идей, выдумывать которые не стоило ему труда, а осуществлять скучно.
В его тесную комнатушку не заглядывало солнце. С лепного потолка сыпалась штукатурка, хрустевшая под ногами, а стенные полки были забиты книгами, ни одной из которых он не дочитал и до середины. Через несколько страниц Филипп распоряжался судьбами героев, и воображение уносило его далеко от прочитанного.
Чужие книги казались Пересвисту скучнее своих фантазий.
Раз он попытался облечь мечты в слова. Белый лист пугал и завораживал – и вдруг превратился в книгу. Книгу Филиппа Пересвиста читали в метро, о ней спорили в прокуренных кофейнях и восхищались на страницах газет. Ее перевели на все известные языки, включая мертвые, она звучала, как прощальная симфония, подаренная им человечеству.
Измученный грезами, Филипп уснул над чистым листом бумаги…
Сосед по коммуналке, желчный беззубый старик, вечерами пил на кухне. Закусывая стопку коркой хлеба, которую жевал деснами, он сплевывал кровь в раковину. А потом хватал Филиппа за рукав и, усадив за стол, рассказывал, рассказывал… “Семьдесят годков на свете мучаюсь”, – подводил он черту. “А вся жизнь уместилась в два часа рассказа”, – мелькало в голове у Филиппа, и он словно просыпался.
Подушка была мокрой от слез, жизнь казалась Пересвисту чистым листом бумаги, на котором не появится ни строчки. И он звал мать. Утешая, она гладила добрыми руками его непослушные кудри, шептала молитву…
За окном серел рассвет, царапал по стеклу дождь. А в глазах Филиппа все еще отражалось лицо матери…
Люди вокруг сходили с ума, вешались из-за денег и топились из-за должностей. Они знали все, кроме счастья, и получали весь мир без любви. Филипп им не завидовал. Его Вселенная жила по своим правилам, в ней ценилось то, за что в мире побивали камнями. Выгребая из карманов мелочь, Пересвист отдавал ее назойливым, как мухи, попрошайкам, а сам оставался без хлеба. “Я не подаю, а делюсь”, – утешался Филипп и забывался в мечтах. А в них царили крики пирующих, среди которых хлебал меды Пересвист, и они заглушали урчание в животе.
Пересвист работал курьером, за гроши бегая по мелким поручениям, и, как цепных псов, боялся секретарей. Любезные с владельцами дорогих авто, при появлении Филиппа они прятали улыбку в ящик стола. От их поджатых губ ныло в желудке, а за лишнюю запятую они готовы были сжить со свету. Ад рисовался Пересвисту переполненным клерками. Над Филиппом смеялись. Давясь злыми смешками, он смеялся над всем миром, переиначивая его на свой лад.
Луна повисла на небе кривой ухмылкой, спешили мимо автомобили. Пересвист заглядывал в окна ресторанов, представляя, как пьет шампанское и целует женщин в смеющиеся рты. Зал скучнел, тускли улыбки, и кисло вино в бокалах. А в пропахших кухней сумерках таял опьяневший Филипп.
На глазах дурнела и раздавалась хорошенькая секретарша, словно бабочка, порхавшая с бумагами по кабинетам. Она изнуряла себя диетами и горстями глотала чудодейственные таблетки. Встречая ее, Филипп краснел, а она его не замечала.
И не знала, что подарила Филиппу четырех детей.
Филипп Пересвист создал свой мир, но не с кем было разделить одиночество.
Живя в одном городе, родственники встречались только на похоронах. С Пересвистом были особенно ласковы, родня уговорила его уступить свое место за могильной оградой, обещая самого похоронить к матери. И теперь он стоял над гробом дальней родственницы, которую едва помнил в лицо, заглядывая в собственную могилу. Когда на крышку гроба со стуком упали комья земли, Филипп заплакал.
Останавливаясь у каждой могилы, Пересвист читал надписи на надгробиях. Почтенный старец, ровесник века, а рядом – годовалый младенец, мужчины, женщины, дети… Пересвист обернулся на родню – и семенящая к машинам процессия превратилась в ряд могил за оградой. Словно обитатели тесной коммуналки, мертвецы набились в стену колумбария. Безымянный крест над ушедшим в землю могильным камнем заржавел, покосился. А рядом – мраморный монумент за высокой, в человеческий рост, оградой. “И последние станут первыми…” Но не здесь. Просунув руку сквозь железные прутья, Филипп вытащил цветы и положил их у безымянного креста.
Перед глазами прошли клерки из офисов, случайные прохожие с улиц, превращавшиеся в тлен, сотни злых, равнодушных глаз, из которых пробивалась трава…
Очнувшись, Филипп увидел, что остался на кладбище один. В карманах были одни дыры, и он поплелся домой пешком.
В подъезде было темно, пахло мышами и сыростью.
– Жизнь проходит, как вода сквозь пальцы. А человеку трудно одному, – улыбнулась сидящая на ступеньках девушка.
Бродяги звали ее Машка-варенье. Она попала на улицу, когда ее сверстницы зубрили грамматику, и мужчины платили ей за ночь сластями. Но Филиппу казалось, что половинки сомкнулись в целое, и будет с кем заблудиться в мечтах.
Пересвист привел девушку домой. Ему нечем было ее накормить, и он уложил Машку спать, а сам ночевал, сидя на стуле.
Будни и мечты перемешались, словно колода карт. Когда за окном барабанил дождь, у Пересвиста лилось за воротник, а от мыслей о Машке сводило скулы.
Девушка оттерла от пыли телевизор, приспособленный Пересвистом под стул. Как в замочную скважину, в него можно было подглядеть чужую жизнь, наполненную сплетнями, нарядами, одноразовыми, как пластиковая посуда, романами. А Пересвист, глотая доносившийся с кухни запах щей, дарил Машке новую жизнь и превращал в сказку со счастливым концом. Ловя его взгляд, девушка улыбалась, а за спиной смеялась над ним.
Их поженили быстро, работница загса зевала, а старик-сосед, не сдержавшись, всплакнул.
Филипп и Машка сидели на крыше, под ногами, словно большой пес, свернулся город. Пересвист хотел подарить ей свою Вселенную, до смешного простую формулу счастья…
– Бери любую, – показывал он на звезды.
– Одной звезды мне мало, – морщилась девушка.
– Бери все! – смеялся Филипп.
Он мечтал, как они вместе состарятся, но боялся прикоснуться к ее руке.
Войдя в комнату, Пересвист обомлел. В нос ударил запах спирта, на полу храпел грязный, в лохмотьях, мужик, еще двое выпивали, расположившись на кровати.
– Сосе-ед прише-ол, – протянул мужичонка, отхлебнув прямо из бутылки.
Филипп зажмурился, но когда открыл глаза – гости не исчезли.
Притащился старик-сосед. Нацепив очки, водил носом по комнате.
– Дурачок, дурачок, – скрипел он, уходя по коридору.
Дав минуту на сборы, Пересвиста выбросили на улицу.
Филипп, словно улитка домик, таскал за собой Вселенную, которой стала для него Машка. И она шла рядом, деля на двоих одиночество и веря в мир, которого не было.
Они укрылись на кладбище, в полуразрушенном склепе. На полу лежало грязное тряпье, оставленное прежними обитателями, тонули в темноте лики святых.
Ёжась от холода, Филипп слушал, как растет трава.
– Я презираю людей, – вдруг сказала Машка.
– А я их жалею, – отозвался Филипп.
– Наполняют жизнь суетой, чтобы не сойти с ума от скуки.
– Людям нужно чем-то занять отпущенное до смерти время, – пожал плечами Пересвист.
– Добро неотделимо от зла, а правда от лжи, – сказала на прощанье Машка, и видение исчезло.
– Добро неотделимо от лжи, а правда от зла… – эхом откликнулась выпь, предвестница смерти.
Филипп взвыл, будто оставшийся без хозяина пес. Он привел за собой лишь тень, а на трех вокзалах пьяная Машка-варенье горланила песни, хлеставшие Пересвиста по щекам. Его крик подхватили собаки и еще долго таскали по дорогам…
Квартира была не заперта, Пересвист вошел, озираясь на голые стены. Комнаты были пусты, исчезла мебель, старик-сосед и другие обитатели квартиры. На кухне курили измазанные краской рабочие, оценивая ремонт, новый хозяин бранился с агентом.
Их лица были заперты на замок, а на распросы Пересвиста они ответили молчанием, вытолкав его из квартиры.
Дивясь, старухи на лавках только пожимали плечами, а в милиции, выслушав, Пересвиста бросили за решетку.
Приходил агент. Глядя на Пересвиста с жалостью, как смотрят на раздавленную букашку, переговаривался с милиционерами. А после его ухода приехали санитары…
Выйдя из больницы, Филипп устроился сторожем при складе, где и ночует. Его женила на себе пухлая уличная торговка, рожающая в год по Филиппу. Пересвист пьет вечерами и спит крепко, без сновидений.
Москва