Эссе
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 248, 2007
Поэзия – странный вид человеческой деятельности, который по определению предполагает некую степень отчуждения, отстраненности. Проблема адаптации к реальной жизни серьезна и для поэта, который живет на родине, но для поэта, который стал “перемещенным лицом”, или, скорее, “перемещенной душой”, она заостряется максимально. “Перемещенные лица” развивают новую знаковую систему, отличную от их прошлой, но общую для Гринвич Вилледжа, Сохо, Брайтон Бич, Челси, Эллис Айленда. И если поэта-иммигранта поместить по прошествии времени, скажем, на скамейку в Александровском саду, или в каком-нибудь кафе в Бухаресте, на Градчанах в Праге или на Монмартре, он будет ностальгически вспоминать ставшие привычными, почти родными, названия нью-йоркского жизненного ландшафта, незаметно наложившиеся на заснеженные памятники и оголенные ветви скверов позапрошлой жизни.
Литература в диаспоре, в межкультурном пространстве, это – творчество в одиночестве. Не обязательно творчество одиночества, но – в одиночестве. Так это было в “доинтернетную” эпоху, особенно до обветшания заржавевшего “железного занавеса”. Когда остаешься один, появляется необходимость и желание наблюдать жизнь со стороны: писатель – соглядатай. В этом есть нечто загадочно-чудесное: не только нестись в потоке окружающей тебя новой жизни, но и иметь возможность наблюдать ее “с берега”.
Здесь уместно договориться по поводу определений. Традиционно понятия “ссылка” и “эмиграция” неизбежно связаны со страданием и обычно ассоциируются с насильственной ситуацией. Однако для многих писателей, которые покинули Советский Союз (Россию) в последние несколько десятилетий, данный процесс, на самом деле, был не эмиграцией или ссылкой, а скорее, переселением в диаспору, попыткой начать новую жизнь на новом месте обитания, а значит, и творчества; другими словами, это процесс созидания. Хотя, конечно, для художника всех времен понятие “жить” совпадает с понятием “страдать”.
Русская литература в диаспоре в третий период эмиграции (1970–2000 годы) качественно отличается от первых двух: “белой” эмиграции после Октябрьской революции и второй волны – эмиграции после Второй мировой войны. Жизненные условия эмиграции таковы, что авторы, как правило, работают в одиночку. Мощных культурных силовых полей, подобных Москве или Петербургу, в диаспоре просто нет, в то время как в предыдущие эпохи русской эмиграции существовали такие горячие точки творчества: Харбин, Париж, Берлин.
Хотя в произведениях авторов последних волн эмиграции также звучит сильная ностальгическая нота, но это, скорее, ностальгия не по России, ее ежедневной жизни и глубинной народной культуре, а по прошлому (“в поисках утраченного времени”), ностальгия по детству, юности, а также отражение глубинного конфликта адаптации – к окружающей жизни, к новой культуре. Энергия творчества для писателей первой и второй волн эмиграции была связана с упорной и мучительной попыткой удержать культурные и духовные позиции любой ценой. Для большинства же современных авторов российской диаспоры творчество – это не плач по потерянному дому, но болезненная попытка найти новый. Творческая практика авторов третьей волны не впрямую связана со старой литературной иммиграцией и мало зависима от нее. Она укоренена в противоречивом опыте советского периода и освещена северным сиянием Серебряного века.
Важным, и, пожалуй, основным, явлением последних 10-20-ти лет стало слияние культуры российского “материка” с эмигрантской литературой, слияние в одну “незримую империю” – империю русского языка и литературы. Как известно, литература советского периода была разделена на официальный советский социалистический реализм, с разными его оттенками и окрасками, и на литературу неофициальную (андеграунд, диссидентская литература и русская литература Зарубежья). Постепенно активный культурный обмен и развитие интернета размыли границы. Новое явление, которое развилось в последние годы в русской литературе, – возникновение литературы “Ближнего Зарубежья” (бывшие советские республики). Русская литература здесь нередко стоит в оппозиции к культурной политике ННГ, развивается вопреки их тенденции отделиться от прежней “имперской” русской культуры.
Полезно вспомнить и тот факт, что начавшаяся в семидесятых волна эмиграции, в отличие от двух предыдущих, – в основном, еврейская, хотя и русскоязычная. Для большинства из иммигрантов тре-
тьей волны до переломного периода эмиграции 70-80-х годов жизнь внутри русской культуры была органична, продолжалась из поколения в поколение. Для многих эмиграция – это странное продолжение миграции внутри СССР после выхода из черты оседлости. Потому для поэтов этой волны, пожалуй, характерны еврейско-городские, а не русские народные мотивы. Это пример непростых, но взаимно обогащающих отношений с национальной русской языковой культурой.
Предтечей литературы современной диаспоры является акмеизм, сыгравший огромную роль как идея слияния русской культуры с мировой, а именно – с западнохристианской. Идея такой “мировой литературы” была высказана еще Гёте: “Национальная литература в наше время более не имеет большого значения (во времена Гёте! – А. Г.), мы вступаем в эру Weltliteratur, и это дело каждого из нас ускорить этот процесс”. Поэзия особенно “экуменична”, о чем свидетельствует эмоциональное и эстетическое сближение поэтов совершенно разного происхождения и культурного существования; что особенно заметно в наше время безграничного электронного “воздушного” пространства.
Евгений Абдуллаев (“Арион”, 2007, № 1) верно замечает, что “в современную русскую поэзию все более приходят поэты поликультурные, живущие одновременно в разных культурах, в разных языках”. Можно согласиться с его наблюдением, что “межкультурность может быть как пространственной, так и временной”. Даже при частых высадках на “материк”, говоря на родном языке, проходя по улице мимо школы, которую закончил, поэт-иммигрант чувствует, что он вступает уже не в ту реку, что он “тень среди теней”. По истечении некоторого времени язык поэта, отдаленного от родной культуры, может начать слегка “отставать по фазе”. Однако для одаренного автора в этом содержится возможность нового, оригинального метода, создание собственной “марки”. К тому же в последние годы активной интернетной связи и упрощения перемещения в пространстве проблема “отставания” языка становится менее актуальной.
Создание своеобразной культурной группы, у которой появляется свой распознаваемый стиль, общность творческих установок, связано с критической массой талантов, соединенных линиями напряжения в жизни и творческой активности. Формирование такой группы занимает примерно 25 лет, за которые из маргинального феномена она становится уникальным культурным явлением с оригинальной эстетикой.
Опыт творчества в неродной языковой и культурной среде развивает чувствительность к поэтической ткани, поэтической эмоциональности авторов, пишущих на других языках. И выясняется, что возможно сближение, единение творческих личностей, не имеющих общего родного языка. Таким образом, возникает феномен lingua francа, на котором пишут поэты разного происхождения, – например, на американском английском в Северной Америке, на русском – авторы уже упомянутого Ближнего Зарубежья и т. д. Это – чрезвычайно интересный феномен: творчество на “втором” языке.
Кто дает право поэту-иностранцу писать на неродном языке? Это право дается судьбой художника. “Не сравнивай, живущий несравним!” Несравнимая ни с чем душа художника ищет свои способы выражения и может находить их в разных языках. Здесь знание языка необходимо, но недостаточно; поэт-иностранец чувствует новый мир, порой болезненно, и дает на новом языке новые имена, окрашенные его акцентом и носящие печать его судьбы.
Для поэтов в межкультурном пространстве выбираемый язык может быть английским, немецким, французским, любым другим. В каком-то смысле это и есть выражение свободы выбора. Правда, подобная свобода выбора может развить некоторое отстранение, а порой и искусственность. Поэт в межкультурном пространстве, в диаспоре, подвержен тенденции менять свою образную систему и, в особенности, “символизм” группы, к которой он принадлежал ранее, на родине. Его задача – давать имена Новому Свету, его окружающему, новому пейзажу, запахам. Вспомним замечание Мандельштама об американской поэзии, в частности, об Уолте Уитмене: “Америка, растратив свой филологический запас, вывезенный из Европы, как бы ошалела и призадумалась и вдруг завела свою собственную филологию, откуда-то выкопала Уитмена, и он, как новый Адам, стал давать имена вещам, дал образец первобытной, номенклатурной поэзии, под стать самому Гомеру”. (О. Мандельштам, “О природе слова”). Мандельштам назвал свое знаменитое эссе “Слово и культура”, таким образом как бы противопоставляя и в то же время поселяя эти понятия под одной крышей. Разговор о Мандельштаме имеет прямое отношение к теме, стоит вспомнить, что не случайно именно Мандельштам дал определение акмеизму как “тоске по мировой культуре”.
“Постакмеизм” – явление, когда тоска по мировой культуре накатывает не извне, не издалека, а изнутри, из долины культуры, окруженной все еще яснеющими холмами с электронным заревом случайного мегаполиса на темнеющем горизонте. Если хотите – это следствие “виртуальной глобализации”. Это путь к спасению для художника в межкультурном пространстве, как поиск общей основы, общих глубинных источников родной и иноязычной поэтических культур. Противоположностью является состояние “холодной войны” между культурами, сидение на “ничейной земле”, между культурами – и постепенная потеря перспективы в тумане времени.
Перед художником в диаспоре стоит существенный вопрос – каковы его отношения с литературным процессом и на “материке”, и с окружающей инородной средой? Как сочетать собственное творчество, укорененное в русском языке и культуре, с тем, что читатель не знает русского? Как перенести новые впечатления, новые метафоры иноязычной жизни на почву русской литературной традиции?
Русская литературная диаспора Северной Америки особенно богата поэтическими талантами: выдающийся поэт Владимир Гандельсман, отплывший от туманных берегов Северной Венеции и построивший свой собственный поэтический корабль, тончайший лирик “среднего” поколения Бахыт Кенжеев, “тихий”, как бы “герметичный” лирик Григорий Марк, в стихах которого чувствуется сконденсированная энергия – редкий дар. Владимир Друк, продуцирующий свои тексты скупо, тем не менее создавший несколько замечательных произведений американского периода. Радует “слух” разноцветное соцветие оригинальнейших русских американских поэтесс – Ирина Машинская, Катя Капович, Юлия Кунина. Весьма интересны два молодых дарования Александр Стесин, приехавший в Америку ребенком, но “выдающий” блестящие чеканные стихи по-русски, и глубокий, самобытный поэт и переводчик ирландской поэзии Григорий Стариковский. На заокеанской территории живут и творят такие классики старшего, “ленинградского” поколения, как Дмитрий Бобышев и Лев Лосев, и москвич, легендарный Наум Коржавин. Поэт Валентина Синкевич в своем альманахе “Встречи” сохранила для русской словесности многие строки эмигрантской поэзии, связав несколько “отрезанных от материка” поколений с современностью.
Кончина Бродского (более десяти лет назад) вызвала децентрализацию русской литературной диаспоры и приблизила ее к формам жизни современной американской поэзии: многочисленные поэтические группы, отсутствие диктата “толстых журналов”, автономное существование художников. Как и современная американская поэзия, поэзия диаспоры обходится без принятого и “коронованного” гения.
В советскую эру и вскоре после Перестройки русскую литературу в диаспоре было принято считать в какой-то степени вторичной, периферийной по отношению к литературному процессу на материке. Однако в последние лет десять эта ситуация изменилась. Литературный процесс в диаспоре, основанный на той же литературной культуре и на том же языке, более автономен и не зависит от “подмораживания” и государственной интеграции литературной жизни, от дотаций спонсоров, госкорпораций и премиального процесса, продуцирующего “гениев” мал мала меньше, как матрешек из Duty free в Шереметьево-2. Как быть русской зарубежной словесности в этой ситуации – в условиях быстрого формирования новой иерархии? В последние годы в разных литературных объединениях и журналах все заметнее так называемое “позиционирование” – создание неких лагерей, враждующих групп, тусовок. Происходит раздача каких-то премий, распределение мест под литературным “солнцем”, и из нашего “далека” особенно очевидно, что все это имеет более или менее прямое отношение к власти, к деньгам, будь то Газпром, Московская Дума или Бог знает что еще…
Т. С. Эллиот в своей известной книге “Определение культуры” обсуждает различия первичного языка и культуры – и сателлитной культуры. Можно ввести также особое определение “дочерней культуры”. Сателлитные культуры – это культуры близких соседей и этнических меньшинств, которые включены в большие этнические языковые группы. “Дочерняя культура” – это та, которая отделена от языкового и культурного материка географически, исторически и, часто, эстетически. Так произошло с языковой и литературной культурой Северной Америки, Австралии и Новой Зеландии – по отношению к старой Англии. Такой “дочерней культурой” стала, в какой-то степени, и культура Дальнего и Ближнего Русского Зарубежья – по отношению к России.
В своем эссе “Die Weltliteratur” (“Нью-Йоркер”, 2007) Милан Кундера пишет о провинциализме малых и больших наций (культур). Опасаясь растворения и исчезновения, “малые культуры” пытаются сохранить свою оригинальность. В то же время, провинциализм так называемых “больших культур” связан с их абсолютной уверенностью в самодостаточности и отрицанием необходимости учитывать мировой контекст. Одним из таких частных случаев культурной “куриной слепоты” является пренебрежительное отношение русских поэтов, да и русских читателей, к американской поэзии. Феномен творчества на двух языках – явление редкое в русской поэтической общине. После великого предшественника Иосифа Бродского, активно публикуются на двух языках лишь несколько авторов, скажем, Катя Капович, Андрей Грицман и некоторые другие. Мощный, сверхактивный и как бы “наркотический” современный русский литературный процесс захватил таких талантливых поэтов диаспоры, как Бахыт Кенжеев, Александр Стесин, Григорий Стариковский, которые, при великолепном знании английского языка и полной интеграции в американскую жизнь, как бы самоотделились от американской литературы и пишут только по-русски. В то же время, многие поэты восточноевропейского, латиноамериканского и азиатского происхождения пишут и публикуются по-английски.
Освоение новой культуры, пропитывание ею – это своеобразная прививка от болезни “культурного гетто”, которая обрекает художника на проведение остатка своей творческой жизни в культурном карантине. Такое состояние – реальность для многих эмигрантских авторов. Для некоторых из них отказ от перехода границ культур становится некоей партийной линией, если угодно, культурным солипсизмом. Выход из положения зависит от дарования. По-настоящему творческий человек не будет постоянно повторять то, что он раньше уже неоднократно говорил. Каждый квант литературного произведения единичен и является уникальным актом художественного творчества. Художник заново открывает для себя Америку, на свой собственный страх и риск. Каждая отдельная жизнь чревата своей собственной личной драмой. Разница между лирическим поэтом и другими людьми заключается в том, что поэт остро ощущает эту драму в течение всей своей творческой деятельности, а соответственно, и жизни.
У художника-аутсайдера имеется естественная возможность и даже соблазн быть наблюдателем, лазутчиком. Есть нечто загадочно привлекательное в наблюдении за новой жизнью через призму “алиенации”, с точки зрения “перемещенного лица”. Естественно, вспоминается Владимир Набоков. Был ли Набоков “американским писателем”? Или он был одаренным и опытным разведчиком, который лучше других ориентировался на новом острове, в том числе и острове языка? Наверно, способность видеть пейзаж со стороны, чувствовать каждую его долину, каждую рощу очень важна для автора, который творит на территории неродного языка и культуры. Мне представляется, что многих писателей иностранного происхождения можно рассматривать как соглядатаев – тогда яснее становится характер их творчества, некоторый особый угол зрения, под которым они видят окружающие явления.
Нина Берберова писала в своей известной книге “Курсив мой”, что Набоков был единственным русским автором – и для России, и для эмиграции, – который принадлежал всему миру (или миру в целом), для художника такой природы принадлежность к одной национальной культуре или к одному языку не играет значительной роли. Для Кафки, Джойса, Ионеску, Беккета, Борхеса, Набокова язык перестал существовать в узком смысле национальной идентификации, как это было восемьдесят или сто лет назад до них.
Автор диаспоры может быть вполне в литературном процессе на родине и одновременно находиться в стороне от него, наблюдая его как бы со стороны. Так, как он наблюдает и свою новую реальную жизнь. Он отстраняется от обеих реальностей. Однако ничто не отделяет автора-иностранца от ежедневной жизни за окном, где за стеклами буквенного и буквального разделения стоит настоящий декабрь (в наших местах – с холодным субтропическим дождем), и вывески вокруг написаны по-английски, и маленькие дети на детской площадке кричат и радуются на английском языке. Это своего рода “шизофрения” реальной жизни. И лучше ее полюбить, поскольку другой нет. Как текучая вода, язык пропитывает все и заполняет любое пространство. Но удивительно, что на месте прошлой реки оказывается другая, да еще вдоль реки идет одноколейная железная дорога, и между рекой и дорогой – маленькая станция. И поезд, набирая скорость, уходит все дальше и дальше от станции, ритмически отсчитывая слога в словах, отсчитывая строфы.
По-прежнему, важно посидеть в кафе плечом к плечу с коллегами и друзьями, выпить вместе кружку пива или лучше две. Расслабиться, понизить голос, поделиться тем, что на душе, как в старое доброе время. К сожалению, по разным причинам, делать это становится все труднее: “жизнь разбросала” и т. д. Интернет несколько меняет ситуацию: в последние годы появился совершенно новый культурный феномен – электронная община и электронные друзья-единомышленники. Например, русский литературный круг в Германии, русские в Праге, русский Иерусалим, ну, и, конечно, Нью-Йорк. Это – нечто вроде интернетных литературных кафе с поэтическими чтениями по вечерам или на восходе, в зависимости от часового пояса и качества работы сервера. Уже 10 лет существует “Журнальный зал”, который является очень важным фактором в жизни русскоязычной творческой Америки. Мы начинаем или заканчиваем наш день с “Журнального зала” и видим, что это действительно гипержурнал, в котором мы сами являемся его главами, его частью. Благополучие таких художественных общин в межкультурном пространстве зависит от степени насыщения этого пространства страстью и грустью. Страсть и грусть – всегдашнее энергетическое топливо поэзии. Так создается культурный шум, мандельштамовский “шум времени”. Шум от слияния многочисленных голосов. В нашей странной сфере деятельности, в поэзии, обычно бывает достаточно всего нескольких самобытных голосов.
Несмотря на обжитость Америки, несмотря на приобретенную комфортабельную домашность мест, где выросли дети, эта земля все-таки дышит чем-то чуждым. Несколько необычный северно-южный ландшафт (сосны, ели и лианы вдоль индейских охотничьих рек), южные леса и холмы, покрытые тонкой трехсотлетней коркой англо-саксонской и германской пуританской культуры, а на обоих побережьях переливаются цветные осколки иных цивилизаций – средиземноморской, южноамериканской. Ветер с океана, и бесконечная клубящаяся даль медленно катится на север, вдоль долины Гудзона, омывая на пути белые островки прибрежных городков, выглядывающих со дна зеленого вязового моря. Но в Нью-Йорке возникает чувство, что ты на месте – дома, все открыто – и выход в Атлантику, и в Средиземноморье. И чем-то близок новоанглийский хвойный Север. Нью-Йорк – город “перемещенных лиц”, порт, пересадка, большой вокзал, с которого мы почему-то не поехали дальше, а остались, достали жареную курицу, выстроились в очередь за кипятком и в буфет, и вот это сделали домом.
Важнейшая черта русской литературной культуры в эмиграции – это кристаллизация новой ментальности, органических отношений с новой культурой. В одном из последних интервью Бродский говорил, что невозможно написать стихотворение о Нью-Йорке, во всяком случае, он не может этого сделать. “Вот если бы стихи мог писать персонаж комиксов, он бы смог”. Это пример честности поэта на уровне чувственно-эстетического восприятия жизни. При плодотворном творчестве на неродном языке эта культура тем не менее не стала для него “родной”.
Наши времена – времена потерянности и одиночества в глобальном межкультурном пространстве, когда поэзия становится единственным способом общения между посвященными, не имеющими, порой, общего материнского языка. Они посылают друг другу записки в бутылках со смытыми этикетками…
Что же является критерием настоящего, живого? Предсуществующий звук, уловленный автором. Уловленный только потому, что силовое, звуковое поле – перестук электрички, выкрики продавца хот-догов, пауза-тишина в уличном шуме – в воздухе, которым художник дышит, совпало на какой-то момент с внутренней готовностью автора для новой вещи. Дальше уже идет мастерская, удовольствие, устранение дребезжания, подгонка. Само поэтическое ожидание в лопухах буден – не удовольствие, а скорее, обреченность, и порой оно длительное и болезненное. Все определяется дарованием. В этом смысле ни на кого похожим быть нельзя. Весь вопрос в интонации, в своем дыхании. Своя интонация – самое важное. Внутренний тон.
Поэзия в диаспоре, в межкультурном пространстве, становится поэзией “поверх границ”, в координатах времени, но не пространства. Одни пишут временную летопись, другие – летопись времени. Мы говорим о летописи вздоха, мгновения, которое, как известно, “не столь прекрасно, сколь неповторимо”, как, в общем, и сами стихи. “Летопись вздоха – глухой разговор: вяжется незаметный узор, зреет неизмеримое зренье. Мягко шуршит оседающий кров. Спящею кошкой прошлое дышит. Если прислушаешься, услышишь тихий янтарь застывающих слов.”
Нью-Йорк