Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 246, 2007
* * *
Если ртуть – суетливый аргентум, то как же кроту
объяснить, для чего закат над его норой
проплывает, как влажный невод? Такая сухость во рту
что ни первой звезды уже не выпросить, ни второй,
не решить, отделяя минувшее точкою с запятой –
то ли сына-судью родить, то ли эринию-дочь,
чтоб им тоже топтать пресмыкающееся пятой,
а ему – оловянный крест по траве волочь.
Да и я – уховертка под Божьим камнем, а не кощей,
для кого сохранить булавку в утином яйце – пустяк.
Повторится, кто спорит, всё, кроме вызубренных вещей,
вроде ржавых норвежек да мертвой воды в горстях,
вроде снежного мякиша, вроде судьбы – не плачь,
все проходит. Нужда научит: всякому за углом
обещают булыжник мерзлый, а может быть, и калач,
по делам его злополучным, читай – поделом.
* * *
так отсвистит перун отгремит гефест и зачахнет один
ах самозванцы лживые божества ни тебе аллаха
ни вифлеемского плотника вечер холоден и свободен
всех предыдущих имен не вспомнить на смертном ложе
кто-то был бодр а иной ревел от недостатка веры
распластавшись в горячей ванне прекрасней чем яд а все же
цезарю богоравному страшно взрезать молодые вены
всех предыдущих не вспомнить старческой кровью
истекающий седобородый кажется звали павел
и еще один вывешенный на древе с табличкою в изголовье
шепчущий еле хрипло Отче зачем ты меня оставил
* * *
Сколько гордости жалкой, чтобы в обветшавшее море дважды
не входить. Царапает небо хлеб ржаной, и не лечит жажды
алкоголь. Неуютный случай. Скоро ливень ударит певчий.
Там, вверху, за чернильной тучей, жизнь воздушная много легче,
чем положено одноногим и слепым – и в озонной дымке
неотложные реют боги – вроде чаек, но невидимки.
Знаешь магию узнаваний средь огней и ангелов? Разве
не к магниту тянется магний? (К силе – свет, и молитва – к язве).
Откричусь когда, в глину лягу – успокой меня грубой горсткой
голубой средиземноморской (к соли – ночь, и голубка – к благу).
Ночь блаженная, ночь кривая – ясной тьмой мое сердце дразнит.
Дождь спешит в никуда, смывая все. И молния с треском гаснет.
* * *
Неслышно гаснет день убогий, неслышно гаснет долгий год,
Когда художник босоногий большой дорогою бредет.
Он утомлен, он просит чуда – ну хочешь я тебе спою,
Спляшу, в ногах валяться буду – верни мне музыку мою.
Там каждый год считался за три, там доску не царапал мел,
там, словно в кукольном театре, оркестр восторженный гремел,
а ныне – ветер носит мусор по обнаженным городам,
где таракан шевелит усом, – верни, я все тебе отдам.
Еще в обидном безразличьи слепая снежная крупа
неслышно сыплется на птичьи и человечьи черепа,
еще рождественскою ночью спешит мудрец на звездный луч –
верни мне отнятое, Отче, верни, пожалуйста, не мучь.
Неслышно гаснет день короткий, силен ямщицкою тоской.
Что бунтовать, художник кроткий? На что надеяться в мирской
степи? Хозяин той музыки не возвращает – он и сам
бредет, глухой и безъязыкий по равнодушным небесам.
* * *
Говорил тарапунька штепселю: дело дрянь.
Отвечал ему штепсель: не ссорятся янь и инь.
У одних на дворе полынь, у других герань.
Мир прозрачный устроен просто, куда ни кинь.
Вертихвостка клязьма спит, не дыша, в заливных лугах.
Добивая булыжником карпа, пыхтит старик,
и зубастый элвис, бегущий на трех ногах,
издает с берцовой кости игрушечный львиный рык.
И полночный люд, похоронный пиджак надев,
наблюдает молча, пока за ним не следят:
превращаются школьницы в дерзких и жалких дев,
превращаются школьники в мытарей и солдат.
Мы не верили ни наветам, ни вещим снам,
а теперь уже поздно: сквозь розовый свет в окне
говорящий ангел, осклабясь, подносит нам
чашу бронзовую с прозеленью на дне.
* * *
Лечиться желтыми кореньями, медвежьей желчью, понимать,
что путешественник во времени не в силах ужаса унять,
когда над самодельной бездною твердит, шатаясь: “не судьба”,
где проплывают в ночь железные и оловянные гроба.
Кого рождает дрема разума и ледостав на поймах рек?
Кто этот странник недоказанный, недоказненный имярек,
владелец силы с чистым голосом? Пускай бездомен, пусть продрог,
он с ней един, что Кастор с Поллуксом, что слезы и родной порог.
Когда в поту, когда в печали я вдруг слышу тихое “не трусь”,
когда, мудря, боюсь молчания и света Божьего боюсь –
шурши ореховыми листьями, мой слабый, неказистый друг.
Мигнешь – и даже эта истина скользнет и вырвется из рук.