(лит.запись О. Исаевой)
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 245, 2006
Разговаривая с Татьяной Леоновой о последнем годе жизни великого русского писателя Варлама Шаламова, я не могла удержаться от слез, и мне вспомнились его слова о том, что “внезапные слезы взрослого человека не такая уж редкость”.
Формально мы с Таней познакомились летом 1987 года в эстонской деревушке Отепя, куда я приехала отдыхать со своей четырехлетней дочкой. В то время я не знала, как пишется название этого места, и, по ассоциации с любимым мною многозначным словом оттепель, называла его “Оттепе”. Сейчас это популярный в Эстонии курорт, но в середине восьмидесятых годов прошлого века это было любимое место отдыха антисоветски настроенной московской интеллигенции. Первые дни я прожила в большом благоустроенном доме, который мои друзья вскладчину снимали у предприимчивой жительницы деревни. Но они сразу же предупредили, что как только приедет Таня Леонова, я должна буду перебраться в другое место. С Таней эти люди дружили многие годы, а со мной познакомились не так уж давно.
В деревню нас с дочкой на служебной машине привез человек, с которым сама я познакомилась всего две недели назад в Таллинне, где гостила у своей приятельницы, его школьной подруги. Он жил в Таллинне, один воспитывал дочку, ровесницу моей Альки, работал в прокуратуре железной дороги. Звали его Сережей, ему было лет двадцать восемь, он показался мне человеком симпатичным, достойным, пережившим личную трагедию – внезапную смерть жены. Мы много гуляли по городу, беседовали, Сергей рассказывал, что борется со взятками и воровством на железной дороге. Будучи студенткой, я дружила с ребятами, учившимися на юрфаке МГУ, и в Сергее увидела их единомышленника, боровшегося с коррупцией и беззаконием. Тем не менее, когда он объяснил моим друзьям, что работает в прокуратуре, все они, один за другим, вышли из кухни. Сергей поспешно засобирался в дорогу. Когда он уехал, друзья набросились на меня: “Какое право ты имела приводить к нам в дом незнакомого человека, к тому же из органов?”
Я знала, что, в отличие от меня, эти люди неоднократно вызывались на допросы в КГБ, опасаясь прослушивания, держали на телефонной трубке подушку, избегая слежки и “наседок”, никогда не вступали в разговоры с незнакомыми людьми. Тем не менее, пытаясь оправдаться, я доказывала, что их навязчивая подозрительность, заставлявшая в каждом новом человеке видеть стукача, это оборотная сторона государственной подозрительности, в любом честном человеке видящей врага народа. Друзья возражали, что не хотят расплачиваться за мою “открытость”, вернее – преступную наивность, новыми преследованиями. Мужчины – писатель Владимир Шаров, театральный режиссер Владимир Мирзоев, литературный критик Александр Сергиевский – молча от меня отдалились. До хрипоты со мной спорили на кухне их жены. В запале одна выкрикнула: “Как ты могла привести сюда кагэбэшника, ну ладно мы, мелкая сошка, но здесь сейчас живут академик Сахаров и Елена Боннэр, может быть этот ▒юрист’ специально приставлен к тебе для сбора материала!” Я была в ужасе от того, что так себя скомпрометировала. Особенно страшно было подумать, что от моей наивности пострадает академик Сахаров. Его и Елену Боннэр я несколько раз встречала в сельском магазине и на берегу озера. При встречах они всегда в ответ здоровались, а я во все глаза смотрела на этих великих людей, ставших легендой при жизни.
Сама я в те годы работала учительницей русского языка и литературы. На каждом уроке ядом “прекрасных” идей я должна была травить детские души. Я не могла позволить себе ни слова правды, зная, что дети немедленно меня “заложат” родителям – не из подлости, а по такой же, как и у меня, открытости и наивности.
В 1985 году на несколько дней под страшным секретом мой лучший друг Леня Раскин дал мне почитать “Архипелаг ГУЛаг”, и эта книга перевернула мое сознание. Конечно, я знала и о культе личности Сталина, и о репрессиях высших партийных, военных, промышленных, научных и культурных деятелей страны. Мои собственные дедушка и бабушка со стороны отца пали жертвами сталинского террора: дед через неделю после ареста скончался в Казанской тюрьме, бабушка провела в ГУЛаге двадцать пять лет, а мой отец вырос сталинистом в детском доме для детей “врагов народа”. Однако “Архипелаг ГУЛаг” показал мне колоссальные масштабы истребления русского народа и народов советских республик, всех слоев – от крестьянства и рабочих до всемирно известных академиков и членов правительства. Я поняла, что эту книгу должен прочесть каждый человек не только в Советском Союзе, но и во всем мире, чтобы этот кошмар никогда не повторился. Я уговорила Леню оставить у меня “Архипелаг” на месяц, чтобы сделать копии. Через знакомого, имевшего доступ к копировальной машине, я сделала двадцать экземпляров и занялась распространением этой в высшей степени “антисоветской” литературы, за которую в те годы можно было получить в том же ГУЛаге лет шесть как минимум. И это при том, что я жила в одной коммунальной квартире с начальником Дзержинского ОВИРа, и он всегда имел возможность зайти ко мне в комнату и обнаружить еще не разложенные по томам тысячи страниц “антисоветчины”. Вот уж действительно преступная наивность! Моей дочери в то время было всего три года, если бы меня арестовали, так же, как мой отец, она выросла бы сиротой.
Когда приехала Таня Леонова, меня отселили в дом на другом конце деревни. Наше знакомство с ней так и осталось мимолетным – буквально через день я получила телеграмму, что пришел долгожданный вызов из Израиля, а через несколько месяцев мы навсегда покинули Советский Союз.
Толком я ничего тогда не узнала о Тане Леоновой – кроме того, что ее “таскают” в КГБ, что в юности, имея возможность написать в паспортной анкете “национальность – венгерка”, она выбрала правду и написала: еврейка. (Семья Таниной мамы в двадцатые годы эмигрировала из буржуазной Венгрии в Советскую Россию, в паспортах у ее матери и бабушки стояла национальность страны, из которой они эмигрировали.) Еще я знала, что ее очень любят и уважают мои друзья, что она кандидат наук, биолог.
Через восемнадцать лет мы вновь встретились уже в Нью-Йорке и на сей раз познакомились поближе. Татьяна Леонова – доктор наук по молекулярной генетике и иммунологии, старший научный сотрудник в нью-йоркском Рокфеллеровском университете, занимается изучением механизмов иммунного распознавания, иммунной памяти, иными словами – защитной системой организма. Она очень занятой человек, ездит на всемирные конгрессы иммунологов и генетиков, пишет статьи, руководит научными исследованиями, поэтому часто видеться нам с ней не удается. В основном наше общение проходит по телефону. Как-то раз Таня упомянула о фильме Александры Свиридовой, сделанном в начале девяностых годов о писателе Варламе Шаламове. Я сказала, что очень хотела бы его посмотреть, и Таня предложила мне свою копию.
Так случилось, что в Советском Союзе о Варламе Шаламове я только слышала, “Колымские тетради” и “Колымские рассказы” попали мне в руки лишь в Нью-Йорке. Они потрясли меня не меньше, чем некогда “Архипелаг ГУЛаг”. Правда, которую рассказал о лагерях Шаламов, была другой, чем у Солженицына, в ней не было “ничего возвышающего”, это были рассказы об уничтожении человеческого достоинства, разума, духа, об опыте по превращению человека в зверя – в тысячу раз более страшного, чем любой другой зверь.
Честно говоря, я была рада, что свой рассказ о судьбе моей бабушки Ольги Петровны Исаевой, прошедшей все круги лагерного ада, и считавшей, что весь Советский Союз – это ГУЛаг, так как от мира его отделяет все та же колючая проволока и автоматы вохровцев, я написала до того, как прочла “Колымские рассказы”, – после Шаламова ни за что бы уже не решилась прикоснуться к этой теме.
Фильм Александры Свиридовой поразил меня. Он основан на тексте автобиографических и дневниковых записей Шаламова, голос актера, читающего за кадром этот текст, показался мне голосом самого писателя, а на экране я увидела только снег, холод и скорбную пустыню, похоронившую тысячи жертв ГУЛага.
Когда Таня Леонова передавала мне диски с фильмом, она упомянула, что последний год жизни Шаламова ухаживала за ним в доме для престарелых. Я страшно заинтересовалась и попросила рассказать мне об этом поподробнее, но при нашей суетной жизни прошел еще год, прежде чем мы встретились и я смогла записать ее рассказ. Вот он.
Ольга Исаева
В восьмидесятом году мне совершенно случайно попала в руки книга, вышедшая во Франции, – это были “Колымские рассказы” Шаламова. После прочтения их ни о чем другом я уже думать не могла. Буквально на следующий день я пошла на вечер Арсения Тарковского, но впечатление от книги Шаламова полностью заблокировало мое восприятие поэзии. Все в стихах показалось слишком литературным, а обстановка в ЦДЛ вообще была апофеозом пошлости и духовной коррупции. В общем, я была в шоке, не в переносном, а в психологическом смысле слова.
Как раз в этот момент из Ленинграда приехал в Москву мой приятель Леша Романков. Я стала рассказывать ему о “Колымских рассказах”, но оказалось, что он их уже читал. И вдруг он мне говорит: “А ты знаешь, что Шаламов сейчас слепой, глухой, одинокий умирает в доме для престарелых?” Об этом он узнал от своей знакомой, которая жила в Пскове, но всегда, когда бывала в Москве, заходила к Шаламову. Она рассказывала друзьям о том, что он там находится просто в ужасном положении. Меня это сообщение потрясло. Я попросила Лешу как можно скорее узнать, где находится этот дом для престарелых, но прошел примерно месяц, прежде чем он сообщил мне адрес, – на Планерной.
И вот я отправилась туда, совершенно не предполагая, что меня там ждет. То, что я увидела, могло бы стать последним очерком из “Колымских рассказов”, потому что по впечатлению, верней, по ужасу это было примерно то же самое. Дом для престарелых находился в огромном железобетонном здании. Входишь на первый этаж – все замечательно: чистенько, фикусы стоят, стенгазеты какие-то, старушки опрятные ходят, телевизор, а дальше начинаются круги ада, и чем выше я поднималась, тем острее и концентрированнее становился запах мочи, грязи, гниения. Я почувствовала, что задыхаюсь. На последнем этаже находились лежачие, те, на ком администрация поставила крест. Я вошла в огромный широченный коридор, по грязному линолеуму в прямом смысле ползали какие-то совершенно беспомощные люди. Это была страшная картина. Я даже не предполагала, что такое вообще может быть в современной Москве. Никого из медперсонала видно не было, но от Леши Романкова я знала, в какой палате находится Шаламов.
Захожу: на одной кровати сидит человек, совершенно ободранный, а на другой, на которой вообще никакого постельного белья не было, только голый матрац, спит огромный, худой, изможденный человек, с очень длинными руками и ногами. То, что на нем было надето, даже назвать пижамой нельзя было – тряпки какие-то изорванные. К тому времени я уже видела фотографию Варлама Тихоновича и поняла, что это он.
Когда я вошла, он, видимо, что-то почувствовал. У слепых и глухих развиваются другие органы чувств. Он проснулся, рывком сел, причем конечности его двигались резко, беспорядочно, так что я сразу догадалась, что у него болезнь Меньера, то есть нарушение координации движений. Болезнь нелеченная, в последней степени: страшные, внезапные движения руками и ногами, жуткие гримасы на лице. Наблюдать за ним было тяжело. Как только он сел, сразу же начал кричать: “Але, але, какой день, какое число, который час?”, причем страшно громко. Все было таким странным, сюрреалистическим… Было поразительно, что этот полутруп так интересуется временем. Но Шаламов действительно следил за временем, через несколько моих посещений он прокричал мне, что на будущий год ему исполнится семьдесят пять лет. До юбилея он не дожил.
Я ухаживала за ним весь последний год его жизни. Его обычная реакция на новых людей была негативной. Он замыкался, молчал, не отвечал на вопросы. Но и без этого мне стало ясно, что Варлама Тихоновича надо одевать, мыть, кормить. Запах на всем этаже стоял просто чудовищный. В то первое посещение, помню, я вышла из палаты, разыскала нянечку. Она мне тут же все объяснила по-своему: “А кто ж их тут мыть-то будет?” Нянечка была одна на целый этаж лежачих больных и по сути дела ничем не могла им помочь. Я спросила: “Почему у Варлама Тихоновича нет постельного белья?” Она ответила: “Да он сам его срывает”. При его судорогах белье сбивалось под ним жгутами и впивалось в худое дистрофичное тело. Видимо, это было болезненно. Тогда он срывал белье и даже рвал на куски. На спинке его кровати висело несколько таких лоскутков, а на шее было повязано полотенце. Впоследствии я догадалась, что Варлам Тихонович держал полотенце на шее, чтобы его не украли.
Там крали все – начиная с администрации, медперсонала и работников кухни до тех больных, кто еще мог хоть как-то двигаться. И этих больных, конечно же, нельзя осуждать. Их ведь не кормили. У них не было ни родственников, ни знакомых, которые могли бы их защитить. Порядки в доме для престарелых были совершенно лагерные. Люди просто вынуждены были бороться за свою жизнь. В одной из статей о Шаламове, которую я прочла на интернете, сказано, что последние годы своей жизни он провел “в пансионате для инвалидов и престарелых Литфонда в Тушине”. Не знаю, может быть тот дом для престарелых, где последние годы своей жизни провел Шаламов, и имел какое-то отношение к Литфонду, может быть там было какое-то количество мест выделено для Литфонда, но уж пансионатом его никак нельзя было назвать. И для меня эта фраза звучит как кагэбэшная фальшивка для иностранцев.
Поначалу Варлам Тихонович не хотел со мной разговаривать, но я и так догадалась, что его не кормят. Впоследствии выяснилось, что даже в истории болезни у него было записано – “дистрофия”. Его не кормили, он – не просил. Но когда он поверил в то, что я хочу ему помочь, то сразу сказал мне, что любит виноград и шоколад. В тех диких условиях, в которых он находился, эта фраза прозвучала чуть ли не иронично. Все, что я ему приносила, он съедал тут же. Никогда ничего не оставлял. Видеть это было страшно. Он знал, что пока я в палате, у него ничего не отнимут и не украдут.
Увидев весь этот ужас, я бросила клич по знакомым. Уже не я одна, но и мои друзья стали к нему ходить. Володя Мирзоев и Миша Эпштейн даже вымыли его один раз. Хотя мыть его было невероятно сложно. Из-за этих его самопроизвольных движений можно было и в глаз получить, он ведь не мог себя контролировать.
По знакомым мы собрали Варламу Тихоновичу одежду, переодели его во все чистое, но на следующей неделе ничего найти уже не удалось. Все исчезло. И еду оставлять не имело смысла. Имело смысл только организовать дежурства, чтобы каждый день кто-то приходил и кормил его. Причем мы поняли, что еды надо приносить немного. Потому что по лагерной привычке Варлам Тихонович должен был съесть все сразу и, пока еда была, не мог остановиться.
Конечно же, у нас возник вопрос: как могло получиться, что известный писатель и поэт Варлам Шаламов, член Союза писателей, оказался в таком бедственном положении? К тому времени у него уже вышло пять сборников стихов. Это были, конечно, сборники-инвалиды, изуродованные советской цензурой, но все же их можно было найти в библиотеках. Этот вопрос не давал нам покоя. Мы стали думать о том, как ему помочь. Никто из нас к Союзу писателей в то время отношения не имел, “ходов” туда мы не знали. Но был у меня один знакомый, Дориан Ротенберг, переводчик с русского на английский, который был членом Союза писателей, и я решила обратиться к нему за помощью. Я позвонила ему, однако в телефонном разговоре он повел себя как-то индифферентно. Может быть, боялся прослушивания. Все мы тогда боялись. Всех нас по тем или иным делам таскали в КГБ, меня в тот год постоянно вызывали по делу Саши Золотарева, сына моего мужа, которого как раз в это время держали на Лубянке. С работы меня уволили по очень странной формулировке “за отказ от трудоустройства”. В тот год на нервной почве я заболела. В общем, жизнь у всех у нас была тяжелая.
В том первом телефонном разговоре Дориан сказал мне, что ценит Шаламова как писателя, читал “Колымские рассказы”, но понятия не имеет, как лично он мог бы ему помочь. Однако через день он мне сам позвонил и сказал, что поговорил со своей знакомой, которая очень активный человек в Союзе писателей, и она уже начала наводить справки.
В результате получилось, как всегда: не лучше, а хуже. Была организована комиссия Литфонда. Об этом я узнала со слов Дориана и главного врача дома для престарелых, который, конечно же, был страшно недоволен нашей активностью. Еще бы, стали приходить какие-то люди из Литфонда, что-то узнавать про Шаламова, что-то от этого главврача требовать… Однако никто из членов комиссии ни разу к самому Шаламову не поднялся. “По-дружески” главврач пытался мне втолковать, что вся наша помощь может Шаламову только навредить. Он говорил: “Ну что ты сюда ходишь? Это и опасно, и бесполезно. Кроме того, этот ваш Шаламов ведь член Союза писателей и у него большая пенсия. Он мог бы быть совсем в другом положении, но он же все завещал какой-то бабе, которая его сюда привезла, и мы никогда ее больше здесь не видели”.
Эта женщина была “душеприказчицей” Шаламова. После перестройки она стала главным специалистом по его теме, все права на публикации его книг принадлежат ей. Когда Саша Свиридова снимала фильм о Шаламове, за разрешением ей пришлось обращаться к этой женщине. Сейчас она пишет проникновенные предисловия к его изданиям и публикует все, что им было написано. Правда, на статью А. Солженицына “С Варламом Шаламовым”, опубликованную в 1999 году в “Новом мире”, – мол, и характер у него был ужасный, и человек он до мозга костей был советский, и участия в антисоветской деятельности не хотел принимать, – эта женщина, единственная в постсоветской печати, отозвалась гневной отповедью. Но тогда, в последний год его жизни, ни главврач, ни я, ни другие люди, ухаживавшие за Шаламовым, ее рядом с ним не видели. Варлам Тихонович подписал в ее пользу завещание и был помещен в тот дом для престарелых на общих основаниях, как любой другой пенсионер.
Насколько я понимаю, эта женщина была последней любовью Шаламова, и он всецело ей доверял. Его страшно мучило то, что родственники после каждого его ареста уничтожали все им написанное. В своих воспоминаниях он жаловался на то, что его первая жена в 1929 году сохранила все, что им было напечатано (он ведь много печатался в двадцатые годы), а вот все неопубликованное – уничтожила. То же самое сделала и сестра после его второго ареста в 1937 году. Шаламову как писателю было невыносимо уничтожение его произведений, а эта женщина, его душеприказчица, была литературным человеком, понимала ценность его текстов, только вот ценность его самого, ценность его жизни явно недооценивала. Видимо, она принадлежала к ненавистному ему типу “дельца от литературы”. Он ведь в этом обвинял и Солженицына. Шаламов писал, что “за работу пророка” денег брать нельзя “ни в какой форме, ни в подарок, ни за слово”. Он не понимал, “как после двадцатого съезда может появиться человек, который будет собирать [воспоминания бывших заключенных – О. И.] в личных целях”. Это он написал в неопубликованном письме Солженицыну, в ответ на прозвучавшее на весь мир высказывание Александра Исаевича о том, что после письма в “Литературную газету” “Варлам Шаламов умер”. Это о живом человеке…
Шаламов и Солженицын были звеньями одной лагерной цепи. Но их творчество – наглядный пример “единства и борьбы противоположностей”. Художественные тексты Солженицына для Шаламова были слишком приглаженными, он говорил: солженицыновское “около санчасти ходит кот” невероятно для настоящего лагеря, “в настоящем лагере кота бы давно съели!” Внутренне Шаламов никогда не вышел из лагеря, и в последний год его жизни я в этом убедилась лично. Он хотел говорить только правду. Ничто другое его не интересовало. Он считал, что правда сама изменит людей, что писателю учить людей стыдно, “оскорбительно”. Он не хотел, чтобы “его использовали” ни для какой, даже самой прекрасной цели, потому что на собственном опыте убедился в том, что самыми прекрасными целями и идеями всегда норовят воспользоваться самые страшные тираны.
Да, он написал гневное письмо в “Литературную газету”, где заявил, что не позволит антисоветским журналам “использовать” его рассказы в собственных идеологических целях. Не для идеологии, мол, он рассказы эти писал. “Быть использованным” на лагерном жаргоне означало быть изнасилованным или поддаться на провокацию НКВД.
У Солженицына и Шаламова было разное отношение к писательству. Солженицын использовал литературу как рычаг для переворота мирового сознания. Шаламов был писателем, и только, литература и художественная правда были для него не средством, а – целью. В своем дневнике он писал: “проза будущего кажется мне прозой простой, где нет никакой витиеватости, с точным языком, где лишь время от времени возникает новое, впервые увиденное – деталь или подробность, описанная ярко. Этим деталям человек должен удивиться и поверить всему рассказу”. Его мучила мысль, что “неописанная, невыполненная часть [его] работы огромна. Это описание процесса – как легко человеку забыть о том, что он человек”.
Между тем, пытаясь помочь Варламу Тихоновичу, мы старались подключить к этому писателей с именем, которые в диссидентских кругах считались нашими единомышленниками. Мы поехали в Переделкино на встречу с Ф. И. (один из моих друзей оказался его знакомым, парень был молодым писателем, и Ф. И. его опекал). Мы поехали втроем: я, моя подруга Олеся Гуревич, которая тоже ухаживала за Шаламовым, и этот парень. Мы с Олесей остались на улице. Возвратился наш знакомый весьма обескураженным и сказал, что Ф. И. отказался участвовать в деле спасения Шаламова на том основании, что, якобы, сам Шаламов отказался от своих рассказов и предал дело своей жизни. Мы были просто потрясены таким ответом. Ведь в том же номере “Литературной газеты”, где Шаламов действительно написал, что “проблематика ▒Колымских рассказов’ давно снята жизнью”, так же каялись и извинялись за написанное и опубликованное за границей двое других писателей, в том числе и сам Ф. И. У него, как и у Шаламова, прошли публикации за границей, КГБ взял за горло и его, заставив написать покаянное письмо. Ф. И. прекрасно знал, каким образом КГБ заставляет писателей отрекаться от опубликованного за границей; знал, как тяжело вынести подавление творческой свободы, отречение друзей, изоляцию, гонения – все то, с чем были связаны подобные публикации на Западе для писателей, живших в СССР. И себя он за такое “отречение” простил, мотивируя тем, что по его письму, мол, понятно, что он отрекается “не всерьез”. А вот Шаламову решил ничего не прощать. Так больному, беспомощному семидесятичетырехлетнему великому писателю, умирающему от голода в ГУЛаге для престарелых, идейно отказали в помощи.
Правда, когда Шаламов умер, Ф. И. был на его похоронах и стоял над могилой со свечкой. Нельзя сказать, что там было много народу, – отважилось человек сорок, в их числе и переодетые агенты КГБ. Каждый из присутствовавших безусловно потенциально рисковал. Ф. И. это понимал – и все же пришел. Очевидно, перед лицом смерти место идеи заступает истина, вечность.
Для меня же предательство осталось предательством. Если бы все они, кто отказал нам тогда в помощи, прошли через все то же, через что прошел Шаламов, если бы они выполнили свой долг перед миллионами безвинных жертв, как это сделал Шаламов, документированно воссоздав этот ад на страницах своей прозы, может быть у них и возникло бы какое-то право на осуждение. Но, кажется, что переживи они в полном объеме то, что пережил Шаламов, они бы вовсе не стали осуждать его. “Колымские рассказы” Шаламова – это великая литература, открывшая миру глаза на то, как уничтожается человеческий дух. Уничтожается буквально, а не в качестве художественного приема.
Шаламов писал: “Я себя считаю обязанным не Богу, а совести, и не нарушу своего слова, несмотря на особые выстрелы пиротехнического характера. Я не историк, свои сборники я почитаю ответом. Я не умер, для меня честнее рассказы, стихотворения…”
Шаламов был сыном священника. Всю жизнь он говорил о своей “нерелигиозности”, но вера в нем была – не воцерковленная, а какая-то нутряная. В своих воспоминаниях о юности он рассказал, как водил слепого отца на антирелигиозные диспуты (отец ослеп после того, как на Гражданской войне убили его старшего сына, и последние тринадцать лет своей жизни прожил незрячим): “Мой отец – слепой священник, ходил сражаться за Бога. Сам я лишен религиозного чувства. Но мой отец был верующим человеком, и эти выступления считал своим долгом, нравственной обязанностью. Я водил его под руку, как поводырь. И учился крепости душевной…” Это было написано в 1964 году. Совесть, крепость душевная – это все понятия нематериалистические.
Нас не оставляла идея перевести Варлама Тихоновича из ада, в котором он оказался, куда-то, где ему будет лучше, удобнее, где за ним будет постоянный уход. Эту мысль я даже донесла до него, но у Варлама Тихоновича была весьма своеобразная реакция. Он сказал, что не хочет никуда переходить, потому что здесь он уже знает как, и вполне допускает, что в другом месте будет еще хуже. Он боялся, что у него отнимут главное – возможность думать о своем, сочинять и передавать другим. Он принимал все физические ужасы своего существования, но вот с внутренней свободой расстаться не хотел. Жизнь научила его не надеяться на лучшее. Он давно и твердо знал, что лучше – не будет.
Тем не менее мы решили, что его все-таки надо лечить. Официальная комиссия, созданная по вопросу Шаламова Союзом писателей, никаких позитивных сдвигов в его положении не сделала. Главврач дома для престарелых требовал, чтобы мы оставили Шаламова в покое и дали ему умереть, но мы решили действовать. Моя подруга Олеся Гуревич нашла женщину-психиатра – для того, чтобы та сделала независимое заключение о психическом состоянии Варлама Шаламова. Отсутствие лечения от болезни Меньера главврач мотивировал тем, что больной психически ненормален. Мол, лечи – не лечи, все равно не поможет. Администрация мечтала избавиться от неудобного жильца – кому нужны эти комиссии и проверки. Правда, мне кажется, что они вполне искренно считали Шаламова невменяемым. Он ведь и был неадекватным во многом. Например, не отвечал на вопросы, которые ему задавали официальные лица. Он вел себя, как зэк с начальством. Он писал о себе: “пиротехнический характер”.
Мы пригласили нашу психиаторшу к Варламу Тихоновичу в палату. Она с удовольствием пришла, она тоже читала “Колымские рассказы” и искренно хотела ему помочь. Мы стояли в дверях, пока врач с ним разговаривала, и внимательно слушали. Она задавала ему вопросы. Поначалу Варлам Тихонович ей не отвечал, потом начал говорить. Я сейчас не помню все, но один вопрос, а главное – ответ Шаламова произвел на меня огромное впечатление. При этом нужно помнить, что разговор с Шаламовым шел на крике, иначе он ничего не слышал. Врач прокричала: “Скажите, у вас есть в жизни мечта?” Вопрос довольно странный в такой ситуации, но Шаламову он не показался странным. Варлам Тихонович тут же прокричал в ответ: “Да, у меня есть мечта – я хочу остаться поэтом”. Только истинный поэт в шаламовской ситуации мог продолжать мечтать об этом.
Однако врач, человек хороший и трезвый, взглянула на нас и сказала: “Ну, вы же видите, он действительно ненормальный”. Эта женщина была очень доброжелательной, искренне хотела помочь, но ее диагноз мало чем отличался от официального: Шаламов ненормальный, лечить надо не неврологию, а психику. Чего же было ждать от врачей богадельни, уставших от страданий своих пациентов?
Однажды к Шаламову пришли какие-то люди. Я точно не знаю, чего от него хотели, сама я при этом не присутствовала, но мне рассказали, что Шаламов запустил кому-то из пришедших табуреткой в голову. Правда ли это? – Представить себе семидесятичетырехлетнего слепого дистрофика, бросающегося табуретками, мне трудно. Шаламова перевели в отделение, где содержались больные с психическими расстройствами. Он, конечно, сопротивлялся. Но что он мог сделать? Через несколько дней его не стало. Вот такая история…
Впрочем, был в нашем общении один светлый момент. Со временем у нас с Варламом Тихоновичем возникли кое-какие собственные отношения. Разговоры – лаконичные, но все же были. Как-то раз он мне прокричал: “На самом деле я не только стихи пишу. У меня есть проза. Я написал ▒Колымские рассказы’”. Я ему в ответ: “Я читала эти рассказы”. Он удивился: “Как же так? Где вы их могли прочитать? Я же выступил в газете и запретил их публиковать”. А я ему кричу: “Да, но они же были опубликованы за границей и оттуда попали к нам. Я их здесь читала. И не только я, многие мои знакомые. Люди делают копии. Так что, наверное, уже тысячи людей читали ваши рассказы!” Лицо его вдруг разгладилось, появилась какая-то умиротворенная, даже – удовлетворенная улыбка. Это был всего один миг, но он был. Обычно у него всегда было напряженное, угрюмое, почти сердитое лицо. Ничего другого в тех обстоятельствах ждать и не приходилось. А та улыбка навсегда врезалась мне в память. Она была моим вознаграждением. Она оправдала для меня все. Потому что самым ужасным, помимо вида страданий – и не только Шаламова, но и всех пациентов этого ГУЛага, – было для меня сознание своего бессилия, сознание того, что вот на глазах у меня умирает великий человек, а я только и могу придти раз в неделю и накормить его.
Надо понять, что главврач на самом деле очень доброжелательно относился к нам, потому искренне уговаривал не ходить к Шаламову. По-доброму увещевал, как отец родной. Предупреждал, что нам может быть хуже, что это все может быть опасно для нас. Да и зачем? Все равно ведь умрет. Чтобы объяснить главврачу, кем является на самом деле его пациент, я пошла в библиотеку, взяла сборники стихов Варлама Шаламова и отнесла в богадельню. “Колымские рассказы” я, конечно, не могла принести. Главврач знал, что какое-то отношение к Союзу писателей Шаламов имеет, но, естественно, никогда его не читал. Сам Варлам Тихонович считал, что “учительной силы у искусства никакой нет. Искусство не облагораживает и не ▒улучшает’. Но искусство требует соответствия действия и сказанного слова, и живой пример может убедить живых к повторению – не в области искусства, а в любом деле”. В этом он видел главную нравственную задачу писателя. В общем, отнесла я шаламовские стихи главврачу, может, поверила, что пример поэта как-то заставит задуматься. Обратно за книгами я не пошла. Сил не было возвращаться туда после смерти Варлама Тихоновича. Может, главврач прочел Шаламова и кому-то из своих знакомых передал… Надежда всегда есть.
Конечно, опыт, который я приобрела в том доме для престарелых, был для меня крайне разрушительным. По правде, ходить туда, находиться там я не хотела, но один раз увидев этот ад, забыть его, оставить Шаламова одного страдать там я уже не могла. Каждый раз, когда я уходила от Варлама Тихоновича, меня бил озноб, возникало дикое чувство голода. Я обязательно должна была зайти в булочную, купить батон за шестнадцать копеек и сразу, без остановки, его съесть. Потом я догадалась, что у меня начиналась гипогликемия, как у диабетиков, когда из организма уходит весь сахар. Говорят, на нервной почве это бывает. Вот когда я поняла, почему Варлам Тихонович попросил меня принести виноград и шоколад. Только задним числом я догадалась, до какой степени он нуждался в глюкозе.
К счастью, не я одна помогала Шаламову. Кроме меня и моих знакомых туда ходил еще Саша Морозов – безработный литературовед. Он навещал Шаламова, и тот его ждал, был ему рад. Несмотря на свое тяжелое состояние, Варлам Тихонович постоянно диктовал Саше Морозову стихи. В этих жутких условиях он сочинял, запоминал, дожидался Сашу и надиктовывал ему стихи. Кажется, после перестройки Саша опубликовал их. Они, конечно, совсем не похожи на стихи, которые Варлам Тихонович писал, будучи здоровым человеком, но сам факт того, что в этом аду он продолжал быть поэтом и мечтал только о том, чтобы “оставаться поэтом”, меня потряс.
Шаламов был настоящим мучеником. Поразительно, но его использовали, даже когда он оказался совершенно беспомощным. Я не хочу называть имен, судья этих людей – их совесть. Среди знакомых, которых я привлекла к спасению Варлама Тихоновича от голодной смерти, нашлась женщина, присвоившая себе деньги, собранные на продукты и на оплату услуг человека, который в летнее время вызвался ухаживать за Шаламовым. У всех у нас были дети, летом надо было вывозить их из загазованной Москвы в деревню. Этот парень был студентом. У самого у него не было ни копейки, чтобы купить продукты, поэтому мы, как всегда, кинули клич и стали собирать с миру по нитке. Ребята из Питера и москвичи должны были сдать собранные деньги той самой нашей общей знакомой. Она была православная, очень религиозная женщина. Мы уехали в отпуск спокойные, но, вернувшись, узнали, что никаких денег она студенту не передала. Я пошла к ней узнать, что случилось. И она довольно агрессивно ответила, что не получила ни копейки. Я позвонила друзьям, которые обещали собрать эти деньги: они собрали большую сумму и собственноручно передали этой женщине. Когда я вновь обратилась к ней с вопросом о том, что стало с деньгами, она сказала, что Варлам Тихонович получил все, что ему причиталось.
Да, в своей жизни он получил сполна. Больше, чем может вынести человек. Но несправедливости и предательства продолжились и после его кончины. Союз писателей был согласен похоронить Шаламова, но запретил отпевание. Некая знакомая Саши Морозова стала добиваться разрешения – страстно клянясь, что якобы перед смертью Варлам Тихонович завещал ей похоронить его по православному обряду. Ей поверили. Варлама Шаламова отпевали в церкви в Вешняковском переулке и похоронили на Кунцевском кладбище. Спустя несколько лет, уже в постсоветское время, эта женщина призналась, что историю с предсмертной просьбой Шаламова она придумала.
В июне 2002 года на могиле Шаламова был разрушен надгробный памятник. Оторвав от гранитного постамента, грабители унесли бронзовую голову – скульптурный портрет писателя. Может быть кто-то хотел уничтожить саму память о нем. Но Россия о нем не забыла. В 1998 году издательство “Вагриус” выпустило четырехтомник его произведений. Они наконец-то нашли своего читателя. Великий русский писатель Варлам Шаламов не умер, он шагнул в бессмертие.
Литературная запись Ольги Исаевой