Рассказ
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 244, 2006
Памяти профессора Драйвера
В пятницу пришла телеграмма из Москвы: «Умерла дочь. Похороны во вторник. Нина».
Профессор Браунского университета Николас Брюлоу, по-русски Николай Арнольдович Брюллов, остолбенел. Он, разумеется, сразу же понял, от кого телеграмма, и понял, кто умер, но лица женщины, подписавшейся именем «Нина», вспомнить не смог, не мог сосчитать, сколько лет должно было быть этой дочери, которая умерла, и главное – не знал, как реагировать на известие из другого мира, затерявшегося в клочковатом тумане прожитого, как лодки теряются в сером тумане. Ужас охватил его, когда он вдруг представил себе, что так ведь можно получить и любое другое известие тоже!
Не о смерти этой, пару раз виденной им Ксении, но о смерти его ненаглядной радости Маши, недавно вышедшей замуж и переселившейся с мужем в Токио. Страх за Машину жизнь, укоренившийся в нем с самого ее рождения благодаря определенным обстоятельствам, заставил Николая Арнольдовича содрогнуться всем телом и закрыть глаза. Если бы кто-то увидел его со стороны, можно было бы подумать, что это и есть горе отца, пораженного смертью ребенка. На самом деле Николай Арнольдович чувствовал почти облегчение: телеграмма не о Маше, а об этой другой, незнакомой, хотя и – дочери.
Телеграммами давно никто не пользуется (мелькнуло у него в голове!), все перешли на электронную почту, и то, что Нина дала телеграмму, опять-таки невольно слегка успокоило его: тот мир, где находилась она вместе с бедной умершей, смутно и через силу мерцал еще сквозь неплотную материю памяти, но не просачивался в реальную действительность, не тревожил ее. Никто не ждал от Николая Арнольдовича, что он схватится за голову и зарыдает оттого, что в Москве закончила дни свои незнакомая женщина, в жилах которой текла его кровь. Никто и не должен такого потребовать.
Он застегнул пальто и прихватил на всякий случай палку, которую купил не так давно в антикварном магазине города Ньюпорта, где в тенистых аллеях громоздятся замки покойных миллиардеров, чьи внуки разрешают водить по ним экскурсии, а на вырученные деньги поддерживают сияние фамильного фарфора, хрусталя, красного дерева, блистание кружев, все эти затейливо выстриженные деревья и сочную, вечно-зеленую траву с ее цветами.
Магазины антикварные там, однако, прелестны. Мысль Николая Арнольдовича, словно белка, метнувшаяся с одного дерева и лихо вцепившаяся коготками в другое, перескочила со смерти далекой девушки Ксении в антикварные магазины Ньюпорта, где он совсем недавно, совсем недорого приобрел себе палку с серебряным набалдашником. И ему стало легче. Надо будет еще туда съездить… Да, непременно. Ничуть не утомительная поездка.
Опираясь на палку, он поднялся по лестнице, взял стоящий на стуле портфель, и тут его словно бы толкнуло что-то. В прохладном прикосновении кожи к ладони Николая Арнольдовича содержалась, оказывается, память о Москве, где он тридцать шесть лет назад бегал с тяжелым портфелем по эскалаторам, оглядываясь на круглолицых девушек, которые то стыдливо скашивали свои любопытные глаза в сторону, а то, наоборот, откровенно и ласково смотрели на него из-под липких накрашенных ресниц. Нина, та, у которой умерла дочь, была одной из них.
В комнату заглянула жена – бледная, по-утреннему растрепанная, и кротко спросила, чем он расстроен. Ее способность безошибочно угадывать любое его настроение, всегда поражала Николая Арнольдовича. Маргарита, как девочка из толстовской сказки, которая забралась в котомку к медведю следить за ним, чувствовала все, что происходит с Николаем Арнольдовичем, лучше, чем он сам. Теперь, когда они прожили вместе почти тридцать с лишним лет, поздно было, конечно, разбираться, насколько удачным или неудачным был их брак.
Николай Арнольдович любил женщин до бешенства. Даже сейчас, когда ярким летним днем он сидел, скажем, в своем кабинете, и какая-нибудь голоногая, в шортах, с длинными сверкающими волосами, с пушистыми бровями студенточка, постучавшись, входила к нему с просьбой перенести экзамен, Николай Арнольдович со страхом чувствовал, как его старое сердце начинает вдруг радостно колотиться, и с трудом отводил глаза от ее тоненькой шеи, плавно переходящей в загорелую теплую грудь.
Маргарита, к сожалению, никогда не вызывала в нем сильного эротического восторга, но именно она родила Машу, которая стала для Николая Арнольдовича смыслом и оправданием жизни. Какие бы ошибки он ни совершал, сколько грехов ни давило бы на его совесть, была Маша, с которой они пережили столько, что все остальное – его нетерпимость в отношениях с людьми, некрасивый поступок с братом (да, теперь можно признать, что он был неправ!), случайные связи, – все это стало мелким, пустяковым по сравнению с тем, что Маша выздоровела, расцвела как роза – с яркими ее лепестками, нежная, веселая, полная жизни, – вышла замуж, переселилась в Токио (на время, пока муж работает там по контракту!), и этот многолетний кошмар с ее опухолью, темно и страшно бродившей по глазному нерву, – все это осталось, наконец, позади, отпустило, простило, растаяло.
– Ник, – спросила Маргарита по-английски, – чем ты расстроен?
Николаю Арнольдовичу хотелось сказать ей правду: видишь, дорогая, вот телеграмма из Москвы. Тогда Маргарита с ее чутким сердцем немедленно взвалила бы на себя часть его тревоги, но сообщить Маргарите, жене, что в Москве у него, оказывается, росла дочь и вот теперь эта дочь умерла, а мать ее, лица которой он даже не помнит, нашла нужным позвать его на похороны, – все это было, разумеется, невозможным.
– Я не расстроен, – сухо сказал он и приоткрыл дверь, чтобы выйти на улицу, – у меня с вечера болит голова.
Он сознательно перешел на русский, желая этим поставить Маргариту на место, напомнить ей, что они никакие не американцы и живут здесь не совсем даже по своей охоте, лишний раз упрекнуть ее за эту гибкость, способность к ассимиляции, словно ей и в самом деле безразлично, что он происходит из старинного русского рода, имеющего прямое отношение к живописцу Брюллову, а сама она, Маргарита, – внучка белого генерала, родившаяся в Париже, закончившая там Сорбонну и только потом переехавшая с мужем в Америку, где они и «задержались», как шутливо говорил иногда Николай Арнольдович, на тридцать с лишним лет. В Америке у него всегда была работа по специальности и всегда в самых лучших, престижных университетах. Специальностью Николая Арнольдовича был русский восемнадцатый век и особенно любимый, а лучше сказать, боготворимый им Державин, которого он неизменно ставил намного выше Пушкина.
– Хочешь, может быть, принять лекарство? – Покорно переходя на русский, но со своим неистребимым французским придыханием, спросила Маргарита. – Тогда вернись.
– Потерплю, – отмахнулся он и, все сильнее досадуя на нее за то, что она ни в коем случае не должна узнать правды, стукнул дверью.
До лекции оставалось почти сорок минут. Он поставил свою старую, но еще добротную «вольво» на стоянку, зашел в маленькое – на четыре столика – кафе, взял себе бумажный стакан булькающего темного шоколада и, осторожно прихлебывая, двинулся в направлении двух-этажного здания на лекцию.
Стояла середина мая, время, которое Николай Арнольдович особенно любил с детства, прошедшего в заросшей лесами, полной драгоценных для его памяти деревенских запахов Чехии. Там, в Чехии-то, и пробудилась его русскость, с этой землей были связаны постоянные страхи отца и бабки, чудом вырвавшихся из советского ада. Позднее, когда он перебрался в Бельгию, и еще позднее, когда переехал в Америку, Россия, с ее великолепной литературой, немыслимыми просторами, колокольным звоном, а пуще всего – осевшими могилами, на плитах которых сохранились имена тех, к которым он сам и его семья когда-то принадлежали, – все это словно бы подняло в Николае Арнольдовиче свою оскорбленную голову. «За это, – мстительно думал он иногда, – за все это вам, милые, придется ответить.»
Но кто был этими «милыми», которым придется отвечать? Ах, Господи, да и от «милых»-то давным-давно остались лишь истлевшие кости!
Вот и опять, стало быть, наступил май, опять эти звуки. И какая зеленая, ненасытно-зеленая трава, какое искрящееся, с круто вылепленными прохладными облаками небо! Сколько в нем глубины! Николай Арнольдович остановился и слегка расплескал себе на ноги недопитый шоколад. Он вспомнил, что в Москве, где тоже, наверное, все цветет сейчас, только что умерла его дочь по имени Ксения, и ее должны вот-вот закопать в землю. Сколько годков-то ей было, Ксении? Он пожевал губами, подсчитывая. Да, шестьдесят восьмого года. Тридцать пять получается, да. Совсем молоденькая! Как же это вдруг: умерла?
Были ли у этой Ксении дети? Николай Арнольдович поднял глаза к облакам и вдруг увидел на голубом и белом, переходящем в ослепительное, большеглазых детей, словно бы перекочевавших туда, в это летнее небо, с музейных полотен. Он зажмурился, и детские головы, расползаясь на вспыхивающие волокна, вылепили из белизны Машино ненаглядное лицо, узнав которое Николай Арнольдович снова разволновался и снова выплеснул себе на ботинки шоколад из стаканчика.
После лекции можно было сразу пойти домой, но он почему-то отправился в свой кабинет, расположенный в самом конце вкусно пахнущего сухим старым деревом коридора. Дверь соседнего кабинета была открыта, и, проходя мимо, он увидел сидящего за столом профессора Тэда Драйвера – тучного, неухоженного, с огромной лохматой головой. Профессор Драйвер читал курс по европейскому романтизму, много пил, был добр и снисходителен к студентам, никогда ни перед кем не заискивал. Похоронив жену, он почти перестал встречаться с людьми и расписание составил себе так, что в университет приезжал лишь по пятницам, в остальное же время сидел на веранде в глубоком, продавленном кресле – босой, с тяжелыми распухшими ногами, со старческими завитками пожелтевшей седины на малиновой шее, напоминая то ли одряхлевшего фермера, то ли старинного, заброшенного всеми вельможу.
Николай Арнольдович замешкался перед открытой дверью, желая поздороваться и пройти дальше, и вдруг увидел, что Тэд изо всех сил трет кулаками глаза, как это делают дети, пытаясь загнать слезы обратно.
– Знаете, Ник, – пробасил Драйвер, – сегодня ровно полгода, как Лиз…
– Да, – вздохнул Николай Арнольдович, – неужели уже полгода? Да, верно, ведь в самом начале зимы… Бедняжка…
– Бедняжка-то я,– прогудел Драйвер, – тот бедняжка, кто остается.
Николай Арнольдович вытащил из кармана смятую московскую телеграмму и молча положил ее перед Тэдом. Драйвер торопливо, детским, услужливым движением вытер мокрые глаза, прочел и мягко посмотрел на Николая Арнольдовича.
– Когда вы летите?
Николай Арнольдович отшатнулся.
– Куда я лечу?
– Как? В Москву ведь? На похороны?
Николай Арнольдович опустился на соседний с Драйвером стул. Левая рука, схватившаяся было за телеграмму, вдруг задрожала так сильно, что он отдернул ее и раздраженно прикрыл телеграмму книгой, как что-то чужое.
– Вы ведь тоже жили в Москве, Тэд? В конце шестидесятых?
– Я жил не в Москве, – пробормотал Драйвер и высморкался, – в Ленинграде. (Николай Арнольдович почувствовал, что он не случайно назвал город Ленинградом, а не Петербургом и даже не Питером!) – И там я познакомился с Лизи. Она работала переводчицей в шведском посольстве. Прекрасное время. Молодость, Ник. И любовь. Я был весь охвачен тогда любовью.
Голубые глаза Драйвера опять налились слезами, и Николай Арнольдович подумал даже, что, может быть, он слегка пьян, но потом отбросил это подозрение. Тэд старел, сдавал. О, как все это ужасно: смерть, старость, слезы, смерть… Да, особенно смерть, потому что кто ее знает, что это такое?
– Вы вот встретили Лизи, а я в России был невероятно одинок, хотя от женщин буквально сходил с ума, не скрываю. – Николай Арнольдович покаянно развел руками. – И попал в одну историю… Красивую, в общем, но абсолютно ненужную.
– Не понимаю, – встрепенулся Драйвер, – а как же дочь?
– При чем здесь дочь? – Николай Арнольдович вспомнил, что говорит о человеке, который только что умер. – Никакой дочери тогда не было. («И опять нет!» – вздрогнул он). Я говорю про свои отношения с ее матерью, с которой я тогда сошелся, хотя у нее был муж и вообще… Вообще, все это могло оказаться опасным. Для нее, я имею в виду.
– Вы уверены, что это ваша дочь? – мягко спросил Тэд.
– О, разумеется! Потому что Нина даже ушла ко мне, вернее, попыталась уйти, но муж и вся его семья вернули ее тогда буквально силой. Вернули, потому что очень боялись неприятностей. Но отношений с мужем у нее в это время не было, и я верю ей, что это моя была (он приостановился при слове «была»)… это была моя дочь. Несомненно.
– Так как же вы можете не полететь на похороны? – пробормотал Тэд и ярко покраснел. – У вас же не будет другой возможности попрощаться.
Николай Арнольдович не знал, что ответить. Он чувствовал, что Тэд неправ, что все это какая-то мелодрама, мыльная опера, и незнакомая дочь прекрасно (или не прекрасно, теперь уже не исправишь!) выросла без него, не подозревала, скорей всего, кто на самом деле ее отец, носила другую фамилию, а он видел ее один раз, когда ей только-только исполнился год, и потом еще один раз, когда ей было уже четыре.
– Вы знали ее? – спросил Драйвер.
– Нет, – ответил Николай Арнольдович, – я ее видел всего два раза.
* * *
Черная вода Патриарших прудов была вся засыпана листвою. Утки переговаривались в темноте, хлопотливые и беспокойные, как женщины на вокзале. Было не холодно, но накрапывал дождь, и старая Москва казалась уютной и домашней, особенно, если взглянуть на эти окна, похожие на пражские, высокие, с массивными подоконниками…
Ему хотелось бы поспеть в театр, где играли «Вишневый сад». Увидеть женщин, прихорашивающихся перед зеркалами, тяжелый, с шумом расходящийся занавес, услышать аплодисменты. Вместо этого он уже час сидел здесь, на лавочке. Нина попросила его придти на Патриаршие вечером, часов в семь, и сесть вот так, как он и сидел, – незаметно, уткнувшись лицом в полосатый шарф.
Наконец он увидел, как она бежит по дороге, толкая перед собой блестящую от дождя, вспыхивающую в раскачивающемся свете фонарей коляску. Он приподнялся на лавочке, помахал ей рукой. Она приостановилась, поправила косынку на голове, поправила волосы. Николай Арнольдович поцеловал ее в щеку и, заглянув под красный блестящий клеенчатый козырек, увидел сидящего в коляске большеглазого белокурого ребенка. Он не знал, как вести себя, боялся обидеть Нину, но сердце его билось ровно и спокойно – ребенок и ребенок. Имя, впрочем, понравилось: Ксения. Достойное русское имя.
А потом, через три года, когда он уже был женат, успокоен, ухожен, представилась возможность поработать пару недель в ИМЛИ, и он поехал, не думая даже разыскивать Нину, но она разыскала его сама (тогда ему пришло в голову, что она ни на день не упускает его из виду!), прибежала в музей, где он должен был выступить с докладом, и – чуть только Николай Арнольдович поднялся из подвальчика, где вспухшая от тяжелой зимней одежды раздевалка благоухала снегом, – Нина неожиданно выросла перед ним, испуганная, запыхавшаяся, только что с улицы, с белого слепящего мороза, держа за руку всю закутанную, в широкой кроличьей шубке и капоре, девочку.
* * *
– Если бы вы спросили моего совета, Ник, – осторожно сказал Драйвер, – то я бы сказал так: не делайте ничего, в чем будете потом упрекать себя. Ничего не берите на совесть.
Николай Арнольдович пожевал губами, не торопясь вошел в свой кабинет, разыскал по телефонной книге номер туристического агенства и набрал его.
– Мне нужен один билет в Москву и обратно, – глуховато и спокойно сказал он в трубку. – Только срочно.
– Но ведь без визы нельзя, – приветливо отозвалась знакомая агентка, у которой они с Маргаритой не так давно заказывали билеты в Токио.
– Ах да, виза! – сморщился он, – я и забыл про визу.
– Десять дней занимает русская виза, – вздохнула агентка. – Не торопятся они там, в Вашингтоне.
– Но мне же на похороны, – буркнул он вдруг. Кровь прилила к голове. – У меня умерла там… В общем, мне надо поспеть на похороны. Во вторник.
– Тогда делайте срочную. Правда, они дерут. Завтра будет готова. Билет я зарезервирую сейчас. Что вы хотите: Свисс или Дельту?
– Свисс, – ответил Николай Арнольдович. – Там хоть кормят прилично.
Агентка опять вздохнула, и он услышал, как пальцы ее музыкально зашелестели по клавишам компьютера.
– Готово, – сказала она через несколько минут. – Завтра, в шесть тридцать. Пересадка в Цюрихе. В Москве вы будете в понедельник в час дня. Подходит?
– Надеюсь, – пробормотал он, – надеюсь, что подходит.
– Мистер Брюлоу, – сочувственно сказала знакомая агентка, и он почти увидел, как она сложила губы сердечком, – вы сказали, что у вас кто-то умер…
– Дочь, – сердито ответил Николай Арнольдович. Агентка тихо ойкнула. – Вот номер моей кредитной карты, пишите.
Вернувшись домой, он начал сразу укладываться. Маргариты не было, и только через час он услышал, как во двор въехала ее машина.
– Прости, я задержалась, – сказала она, поднявшись наверх, в спальню. – Ты что, уже пообедал?
Взгляд ее упал на чемодан.
– Я не хотел есть без тебя, – голосом, в котором он сам услышал жалующиеся нотки, ответил Николай Арнольдович. – Я улетаю в Москву.
Маргарита испуганно вскинула брови.
– Там была у меня дочь, в Москве. От женщины, которую я встретил задолго до тебя, когда писал диссертацию, и она сочла возможным, – Николай Арнольдович поперхнулся, – она сочла возможным родить ребенка. Но мы тут же расстались, она вернулась к своему мужу, а ребенка я видел всего дважды. Очень давно. Тридцать лет назад. Прости.
Маргарита прижала ладони к своим продолговатым увядшим щекам.
– Что там случилось? – Волнуясь, она всегда переходила на французский.
– Она умерла там, – по-русски ответил он. – Не женщина, я имею в виду, а девочка. То есть – какая девочка, что я говорю? Она давно выросла, девочка, и вот теперь она умерла.
Он чувствовал, что слова физически не подчиняются ему. Дочь напомнила о себе тем, что умерла. А пока не было смерти, ничего не было. Самой дочери не было. Теперь ее опять нет.
– Когда тебе сообщили? Ты уже заказал билет?
Николай Арнольдович не успел ответить. Жена подошла к висящей в простенке иконе Богоматери и трижды медленно перекрестилась. Потом она повернула к Николаю Арнольдовичу лицо, на котором было то выражение, которое он запомнил со времени Машиного детства. «Я приму все, что Он мне пошлет», – повторяла она тогда, когда у Маши диагностировали опухоль глазного нерва. В эти минуты ее лицо – как казалось Николаю Арнольдовичу – заволакивало еле заметным прозрачным дымом, словно кто-то, желая помочь Маргарите, прятал его от посторонних.
– Нужно молиться за ее мать. – вздохнула она и по-старушечьи зашаркала ногами в столовую. – За вас обоих. Господи, вот ведь горе!
Николай Арнольдович ахнул про себя. Жена соединила его с Ниной в их общем горе!
Перед полетом он принял таблетку снотворного, но хотя дурнота и начала неприятно подползать к нему, как ослабевшее от болезни животное, сна не было. Рядом сидел мужчина – немолодой, с беспокойными ярко-черными глазами, кудрявый, с сильной проседью, в тонком кожаном пиджаке и скрипучих ботинках. Вскоре он снял ботинки, и Николай Арнольдович с негодованием почувствовал запах пота от его маленьких ног в светло-серых носках.
– Плиз, – высоким голосом сказал сосед, обращаясь к стюардессе и сверкая белыми, но неровными зубами, – джус томато. Плиз. Энд лимон.
– Рогожин! – Неприязненно подумал Николай Арнольдович, засовывая под голову маленькую подушку и отворачиваясь к окну.
Через час в самолете погасили свет, сзади раздался храп. Николай Арнольдович закрыл глаза, твердо намереваясь заснуть.
– Икскьюз ми, – прошептал сосед. – Лайт вам – о’кей?
Он развернул журнал и спрашивал у Николая Арнольдовича, не помешает ли ему маленькая лампочка.
– Пожалуйста, – сквозь зубы пробормотал по-русски Николай Арнольдович.
«Рогожин» подскочил на своем кресле.
– Тю! – присвистнул он. – Русский! А я уж было подумал: американ!
Николай Арнольдович покачал головой.
– Я русский только по происхождению.
Черные глаза соседа бешено заблестели.
– От большевиков или с немцами?
– От большевиков, – с неохотой поддерживая разговор, ответил Николай Арнольдович.
– Годится! – кивнул сосед. – Против той эмиграции нет возражений. Сейчас вот которые уезжают, тем бы вот ноги обломать!
У Николая Арнольдовича округлились глаза.
– Чем же они вам не угодили?
– Тем, что у меня одна такая эмигрантка нынешняя, стервозина, дочь украла!
Он сделал ударение на последнем слоге.
– Эмигрантка?
– Жена! Связалась с евреем и отвалила. А я, м-дак, ребенка отпустил! По закону!
– Ну-у, – протянул Николай Арнольдович, жалея, что ввязался в беседу и одновременно чувствуя любопытство. – Как же не отпустить в таком случае…
– А так! – громко сказал сосед и дернул шеей. – Хочешь ехать – ехай сама! А ребенка – отцу! Все дела! А я отпустил!
Николай Арнольдович деланно зевнул, но «Рогожин» словно бы не заметил.
– Приятно с вами познакомиться, – сказал он и, скрипя пиджаком, развернулся к Николаю Арнольдовичу. – Велешов. Бизнесмен.
– О-о-о! – про себя ужаснулся Николай Арнольдович. И сказал вслух.– Брюллов, Николай. Профессор русской литературы.
– Литературы? – Издевательски, как показалось Николаю Арнольдовичу, переспросил Велешов. – Сами-то, небось, тоже сочиняете?
– Отнюдь, – отрезал Николай Арнольдович, – и не пытался никогда.
– А я из Томска, – торопливо заговорил Велешов. – В Томске-то у нас не то, что в Москве или в Питере. Эти ихние столицы так называемые – сплошной смрад. И народ там гнилой. Соответственно. А у нас порода крепкая, сибиряки, короче говоря. Ну, а я бизнесмен. Чтобы вам понятней было: разным товаром торгую. От камней до… Неважно, короче. Дом свой. Махина, короче говоря, а не дом. Три машины. Ну и вообще. Только что золотого унитаза нету, а так все. А я вот м-дак. Это точно.
– Что вы заладили… Вам это в удовольствие, что ли?
– Тю! – присвистнул сосед. – Какое удовольствие? Причина у меня есть, а не удовольствие! Женился м-дацким образом, вот в чем дело! Десять лет назад. Из Москвы ее привез. Модель! Хотите верьте, хотите нет, правду говорю: модель! Моды в Москве показывала. Ноги – во! От шеи растут! Лицо разрисует – какая там Софи Лорен! В подметки не годится! Мне дружок ее привел. «Хочешь, класс покажу?» – «Ну, – говорю, – давай». – «Готовь бабки, не пожалеешь». Привел. Я увидал и мозгами съехал. Присуха. Она почему за меня пошла? Говорит: «Полюбила». Я верил. А она, соответственно, что полюбила-то? Анекдот знаете?
– Анекдот?
– Ну, просыпается бизнесмен, из наших, то есть, утром. Подходит к зеркалу. А там – рожа! Глаза заплыли, щетина небритая, пузо – во! А в зеркале, соответственно, кровать видна. На кровати телка спит. Нет слов! Высший пилотаж! Ноги, губы! Бизнесмен подумал-подумал и удивился: «Как же это можно до такой степени деньги любить?»
Николай Арнольдович улыбнулся.
– Я ей тогда же, в Москве, показал, как мы, сибиряки, гуляем! «Вот, – говорю, – чего хочешь, того и проси». А она как раз между двумя стульями сидела, короче говоря. Один кадр бросил, от другого сама сбежала. В голову себе вбила, что хочет в театре играть. «Актриса, – говорит, – во мне погибает». А я, м-дак, говорю: «Я тебе любого режиссера с потрохами куплю. Играй, кого хочешь». Короче говоря, поженились. Обвенчались в Елоховской. Потом в Италию поехали, погуляли, соответственно. Экскурсовода нанял. Пятьсот баксов в день. Рим-шмим. Вернулись в Томск. Родила она. Девочку. Потом, гляжу, скучать начала. Забот никаких. Нянька, домработница. Делать нечего. Ребенок маленький, грудью кормить – не кормила, молока не было. И опять! «Хочу в театре играть.» Выписал ей режиссера с Москвы. Тот в этой Москве уже лапу сосал. Спонсор нужен. А я чем не спонсор? Помещение сняли, декорации, труппу набрали, короче говоря. Сибиряки же, ё-мое! Мы не жадные. Поставили спектакль. Моя в главной роли. Даму с собачкой. Понравилось. Декораций одних – на тыщи! Поехали по Сибири гастролировать. Принимают хорошо. Моя от счастья кипятком писает. Ладно, пусть играет, раз такие дела. Короче говоря, режиссер мне говорит: «Есть возможность скататься в Америчку. У меня, – говорит, – связи. Можем, – говорит, – еще и денег заработать». Ну, я – чего? Возражать не стал. Всю поездку, значит, им оплатил. Уехали. Вернулись через три недели.
Велешов потемнел, сжал кулаки на коленях. Николай Арнольдович слушал с любопытством.
– А она там, б-дь, под другого легла! В Америчке в вашей! Вернулась – сама не своя. «Полюбила, – говорит, – отпусти!» Полюбила!.. А я – гордый. Либо убить надо было сразу, либо – валяй на все четыре стороны, не заплачу! Ну, и развелись.
– А ребенок?
– Я об ребенке тогда мало думал. Обрубил. Развелись, и все. Бумагу подписал, что никаких претензий, разрешаю вывоз трехлетней дочери с матерью по месту жительства. В США, то есть. Сам своим бизнесом занимаюсь, живу. Баб хватает. Зубами рвут.
Велешов диковато хохотнул и схватил открытым ртом сгусток слабого ветерка из вентилятора.
– Приходит от нее письмо. Так и так, Андрей, дочке пора в школу идти, а мы живем в плохом районе, в школе – бардак, а в Америке школа – первое дело. Не можешь ли ты, соответственно, нам помочь и заплатить за частную школу? Для тебя, короче говоря, восемь тыщ не деньги, а для нас – очень даже. Муж ставит спектакль, ночью работает таксистом, я тоже, как могу, кручусь. Играю в спектакле, а по субботам маникюр делаю, научилась, короче говоря, освоила полезную профессию. Ответь, пожалуйста. Я позеленел весь от злобы. Вспомнила! Пошел в библиотеку, взял басни Крылова, – он опять хохотнул, резко, хрипло, как залаял. – Переписал ей про стрекозу и послал. Ни строчки не добавил. Молчала-молчала, я уж думал: «Все!» Гордая, с-ка! Тут приходит от нее конверт. – Он опять шумно втянул воздух открытым ртом. – А в конверте карточки. Дочкины.
Николай Арнольдович насторожился.
– Ну, я поглядел. И – верите? Обварило! Р-р-раз меня, как кипятком, в морду! – «Не отдам!» – Дочку, то есть. Заберу. Что вы на меня так смотрите?
«Психопат!» – подумал Николай Арнольдович.
– Как я смотрю? – сказал он вслух. – Немножко странно, конечно. Сильных отцовских чувств у вас раньше-то…
– Не было! – перебил Велешов. – Так, потетёшкаться мог, и все! А тут тосковать начал. Как спать ложусь, так мордаху эту перед собой вижу. За тридевять земель от меня растет! Год пройдет, другой, на улице отца не узнает! Ну и, короче говоря, начал я ее торговать.
– Торговать?
– Именно, – со злорадным удовольствием прищурился Велешов. – так и так, мол, давай обратно дочку, а тебе за нее выкуп будет. Раз вам там трудно, готов, короче говоря, помочь, только с одним условием: чтоб ребенок у меня рос. А ты можешь к ней приезжать, навещать, пожалуйста. Пару раз в год, – говорю. Учиться она здесь пойдет, здесь тоже частные школы имеются. Соответственно. Думал, м-дак, что она согласится! Бабки получит, и дело в шляпе! Э-э-эх!
– Не отдала?
– Тю! Пять раз к ней подкатывался! Сейчас вот лечу домой и обмозговываю: киллера нанимать, что ли? – Он захохотал и хрустнул пальцами. – Шутка!
Но Николай Арнольдович увидел, что это не шутка.
– На кой мне мои бабки, когда я ребенка лишился?
– Мне кажется, – Николай Арнольдович нахмурился, – что дело тут не в ребенке, а в вашей бывшей жене, в вашем, вернее сказать, отношении к ней. Вам обидно, и вы хотите отомстить ей…
– Ну, вы книг много прочли, – презрительно сказал Велешов и опять хрустнул пальцами. – В книгах и не такое напишут! Чтоб было, чему студентов учить! Не-ет, именно, что в дочке тут все дело. В родной плоти моей, вот в чем. Ну, лады… Может, поспим слегка? А то уж завтракать скоро подадут, заговорил я вас!
Николай Арнольдович откинулся на сиденье и плотно зажмурился. Рядом с ровным свистом задышал Велешов. «Не больно-то ты страдаешь», – с раздражением подумал Николай Арнольдович и до самого подбородка накрылся тонким синим одеялом. Он еще успел заметить, что этот синий цвет похож на памятный ему цвет швейцарского неба, но синева быстро сменилась вспенившейся белизной, сладкой на вкус.
…наступил третий вечер их жизни в горной швейцарской деревне, куда они приехали по совету Машиного врача. По густому запаху, памятному ему со времен Чехии, Николай Арнольдович догадался, что начали доить вернувшихся с пастбища тучных коров. Он хотел было позвать Маргариту, но вместо нее пришла другая женщина – спокойная, с круглым лукавым лицом и темными глазами. Она привела с собой маленькую закутанную девочку, про которую Николай Арнольдович ничего не знал раньше, – он даже не знал, что она существует на свете, и теперь с удивлением смотрел, как женщина с круглым лицом, присев перед девочкой на корточки, снимает с нее платок и кофту. Николай Арнольдович заметил, что девочка ужасно истощена, на узеньких боках ее просвечивали ребра. Ему показалось даже, что он видит, как кровь, казавшаяся голубоватой под тонкой, как папиросная бумага, кожицей, торопливо пульсирует, стремясь поспеть к ее слабенькому сердцу.
– Дочка, – ласково обьяснила женщина и обернула к Николаю Арнольдовичу свое круглое лицо. – Дай ей молочка, она болеет.
Николай Арнольдович понял, что женщина обращается к нему, и это он должен напоить ее дочку молоком. Он торопливо оглянулся, ожидая, что где-то рядом стоит бидон, но вокруг была только трава с редкими крупными ромашками.
– Грудью, – шепотом подсказала женщина, – грудью покорми. Ты ей отец, у тебя молоко пришло.
Он проследил за направлением ее глубокого спокойного взгляда и убедился, что она смотрит прямо на раскрытый ворот его полотняной рубашки, которая горячо намокает изнутри, и там, под рубашкой, течет что-то густое и липкое.
– Молоко! – догадался Николай Арнольдович и протянул руку, чтобы убедиться. Рука его стала белой от молока, и тут же дымящаяся струйка закапала с тыльной стороны ладони на траву…
Николай Арнольдович застонал и проснулся. Черные глаза «Рогожина» радостно блеснули на него.
– А я уж думал вас будить! – Он хохотнул. – Очень вы зубами скрипели.
– Want some milk? – Стюардесса с припудренным кончиком хищного носа склонилась над ними. – Cream? Lemon?..
* * *
В Москве шел дождь. По полю аэродрома бегали худые солдаты, потом, нагруженный чемоданами, на которые хлестала вода, проехал открытый фургон. Пассажиров долго не выпускали из самолета, и Николай Арнольдович решил не суетиться, а спокойно сидеть в своем кресле и через круглое окошко иллюминатора смотреть наружу. Слева от самолетного поля хрупко белела березовая роща, напоминая припев к какой-то народной песне, которой, может быть, и не существовало на свете, но березы так судорожно тянули к небесам свои ветки, словно только для того они и родились здесь, под этим небом, чтобы сиротливая несуществующая песня была им сестрою.
На паспортном контроле Николай Арнольдович опять увидел Велешова, который разговаривал по мобильному телефону и, судя по выражению его невыспавшегося, брезгливого лица, сильно злился. Встретившись глазами с Николаем Арнольдовичем, он, однако, тут же взмахнул рукой и оскалился, изображая улыбку.
– Страшен он, – холодея сердцем, пробормотал Николай Арнольдович. – Ох, он страшен…
В гостинице «Савой», где Николаю Арнольдовичу забронировали номер, блестели начищенные самовары, а ковровые дорожки были такими красными, словно с них только что содрали кожу. Николай Арнольдович попросил красавицу с широким русым пробором и прозрачными глазами, которая сидела за столиком с надписью «Администратор», выяснить в справочной телефон Нины Антоновны Смирновой, проживающей по адресу: Плющиха, дом сорок восемь, квартира 12. Красавица приподняла соболиные брови и через несколько минут протянула Николаю Арнольдовичу бумажку с номером. Он был тем же самым, и Николай Арнольдович, за тридцать лет ни разу не воспользовавшийся им, немедленно узнал и вспомнил все семь цифр: 299-48-09.
Ответили сразу. Голос был старческим, полным слипшихся слез. Николай Арнольдович почему-то подумал, что подошедшая к телефону женщина принадлежит к породе интеллигентных москвичек, тихо работающих в музеях и библиотеках, чаще всего одиноких, преданных своим книгам, своим племянникам, десятилетиями носящих одно и то же пальто, одни и те же вязаные варежки, в которые они имеют обыкновения класть ключи от квартиры и мелочь для проезда на транспорте.
– Нина Антоновна говорить не может, – всхлипнула она. – Лежит.
– Скажите, – Николай Арнольдович испугался, и сердце его тяжело заколотилось. – Я надеюсь, что не опоздал… Похорон ведь еще не было?
– Завтра, – прошелестела она. – Вы, наверное, из США? Вы Брюллов? Так вы просто приезжайте сейчас к Нине. Просто приезжайте, и все. Вы ведь знаете, куда?
Николай Арнольдович растерялся. Он хотел сказать ей, что прилетел только на похороны, и встреча с Ниной, которая не может подняться от горя, совсем не входит в его планы. Кроме того, ему не хотелось бы наталкиваться на ее знакомых и родственников, объяснять, кто он и что, ставить их обоих в двусмысленное положение…
– Я постараюсь, – буркнул он в трубку. – Скажите, где будут похороны?
– Отпевание в десять. На Ваганькове. Ее, – у женщины сорвался голос, – Ксюшу, положут к бабушке…
– К бабушке?
– А куда же? – удивилась она. – К кому же еще? Там же мама Ниночкина. И братья тоже. Все там лежат. А вы что, не приедете?
– Сегодня, я думаю, нет, – резко ответил Николай Арнольдович, – передайте, прошу вас, что завтра…
В трубке раздались гудки, и он подумал, что она могла обидеться на его резкий тон. Но куда сейчас ехать? Зачем? Утешать? Они не видели друг друга тридцать лет! Он вспомнил о Нинином муже. Она ведь вернулась тогда к мужу! И девочка, эта самая умершая, которую завтра «положут к бабушке», – росла дочкой Нининого мужа!
Николай Арнольдович схватился за остатки седых волос и принялся ходить по комнате. Вот и послушался Тэда, прилетел!
Ночью он опять не мог заснуть, несмотря на снотворное. Вставал, подходил к окну. Внизу, у подъезда, нетерпеливые и сильные мужские голоса переплетались с нагловатыми женскими, хлопали дверцы машин. Совсем уже под утро он увидел, как в мерцающем сумраке подкатил к «Савою» мерседес, из которого вышла высокая блондинка в очень оголенном вечернем платье. Длинные волосы ее были распущены, струились по плечам. Мерседес отъехал. Судя по всему, блондинка ждала кого-то и нетерпеливо взглядывала на часы. Потом достала из сумочки пудреницу и быстро накрасила губы. С каждой минутой на земле становилось светлее, и окна «Детского мира», смотрящие прямо на гостиницу, подернулись жемчужным блеском. Блондинка стояла, прижавшись спиной к мокрому дереву. Несмотря на яркие губы и кукольные приклеенные ресницы, ей нельзя было дать больше пятнадцати, от силы – семнадцати лет. Остренькое детское лицо в кудрявой рамке распущенных волос показалось Николаю Арнольдовичу одновременно капризным и измученным, видно было, что ей смертельно хочется спать, и она устала от высоких каблуков, благодаря которым Николай Арнольдович и принял ее поначалу за взрослую женщину. Подъехал еще один мерседес, из которого вышло трое мужчин. Блондинка принялась торопливо закуривать. Мужчины враскачку направились к ней, и Николай Арнольдович ахнул: один из них был Велешов, в белом пиджаке и супермодных, с загнутыми носками, башмаках, которые сверху казались огромными и придавали карикатурность его широкоплечему коренастому телу.
Велешов молча взял блондинку за локоть и потянул ее в сторону машины. Она затрясла переливающимися в сумраке длинными волосами. Николаю Арнольдовичу захотелось услышать, о чем они говорят, и он открыл окно.
– Сказала не пойду и не пойду, – хрипло повторяла блондинка, глубоко затягиваясь и выпуская дым в лицо Велешову. – Пусти, говорю!
– С-чка, тебе капут, – весело сказал Велешов и принялся повторять, отбивая ритм загнутым, как у Хоттабыча, носком башмака. – С-чка, тебе капут, с-чка, тебе капут…
– Пусти, папка, – попросила блондинка, – говорю, не пойду. Отпусти, папашка.
– Мне такая дочурка даром не нужна, – захохотал Велешов. – Ты мне, ласковая, дело не шей.
Он положил руку на ее почти голую в вырезе платья грудь и начал месить ее, как тесто:
– Во рахат-лукум! – Велешов оглянулся на охранников и хохотнул, так же отрывисто и дико, как тогда, в самолете. – Тыщу баксов не пожалею!
– Я и за тыщу тебе не дам, – возразила блондинка и опять затянулась. – Ты меня прошлый раз чуть на тот свет не отправил!
– А чем тебе на том свете плохо? – оскалился Велешов. – Найдешь себе ангела… Заляжешь с ним в райских кущах. Чем плохо? Ну, ладно, мне тут время терять… Завтра домой лететь, а ты тут, понимаешь, с амбициями!
Он кивнул охранникам, которые ловко подхватили блондинку с обеих сторон и поволокли ее к машине.
– Не пойду, – захлебнулась она, отбрасывая сигарету и упираясь. – Козел вонючий! Сказала, не пойду!
Мерседес отъехал. Николай Арнольдович обратил внимание на милиционера, который стоял на противоположной стороне улицы и без сомнения видел то, что произошло.
…хоронили двух девочек, была зима. Николай Арнольдович заметил в толпе Маргариту, которая вела себя так, словно не узнавала его. Девочки лежали в гробу, как куклы, положенные в одну коробку, туго спеленутые, с наклеенными ресницами, отбрасывающими тень на щеки.
– Самое главное, – волновался Николай Арнольдович, – понять, которая из этих двух Маша.
Лица были настолько похожими, что он оглянулся за помощью к Маргарите, которая по-прежнему не хотела его замечать.
– Ты что, не понимаешь! – закричал он. – Иди сюда! Тут же Маша!
– Иду, иду, – послушно отозвалась Маргарита и наклонилась над гробом. – Машенька! Мари! Мари! Маша!
Николай Арнольдович затрясся от гнева. Она, мать, не может распознать своего ребенка!
– Святоша! – проскрежетал он.
Маргарита повернулась к нему, сияя бессмысленной улыбкой.
– Вот она! – залепетала Маргарита, указывая на ту девочку, которая лежала слева, вся засыпанная цветами. – Мари! Вот она!
Николай Арнольдович вгляделся и тут же понял, что его обманывают. Маша лежала справа, и тоненькое личико ее дрожало от страха. Она была жива и боялась, что отец послушает мать, которая с непонятной отвратительной целью лгала ему, указывая на совершенно постороннюю, чужую умершую.
Судя по громким, лязгающим звукам с улицы, наступило утро, часы на столе показывали семь. Значит, часа два он все-таки поспал.
Николай Арнольдович принял душ и очень медленно побрился. За окном потемнело и, кажется, резко похолодало, от вчерашней сияющей весны не осталось следа. Когда он – причесанный на косой пробор, в широком пиджаке и серых брюках – опять выглянул на улицу, сверху уже сыпался белый, с синими пятнами внутри, снег, которого было так много, что деревья моментально стали новогодними, а птицы умолкли, словно их всех убило одним незамеченным выстрелом. «Тринадцатое, – вспомнил Николай Арнольдович, – не помню такого, чтобы снег…»
Есть не хотелось, но он все же спустился в огромный зал, где на хрустящих белых скатертях лоснились холодные чашки, а у высокого длиннолицего официанта, неподвижно, как манекен, стоящего рядом с пузатым золотым самоваром, щеки отливали желтизной.
Морщась, Николай Арнольдович отхлебнул горячего кофе и до половины стянул кожуру с банана. Но в эту же секунду он поймал себя на том, что через полчаса будет на Ваганьковском кладбище, где сегодня хоронят его родную дочь, и то, что он, отец, в утро ее похорон пьет кофе и ест бананы, заставило Николая Арнольдовича поспешно отодвинуть от себя чашку.
Снег, хотя и раскисший на мостовых, стал, однако, еще пышнее, и город, к середине мая уже светло и нежно зазеленевший, подчинился этому снегу, как всякое слабое земное существо подчиняется тому, что сильнее.
Такси, доставившее Николая Арнольдовича к воротам Ваганьковского кладбища, отъехало так резко, что забрызгало его грязью. Николай Арнольдович достал платок и вытер лицо. Левая нога была мокрой – не разглядев, он, вероятно, попал прямо в лужу, когда вылезал из машины. Женщины, сидящие на топчанах и перевернутых ведрах, торговали цветами. Николай Арнольдович купил целую охапку белых полураспустившихся роз, лепестки которых были такими тугими, словно их вылепили из фарфора. Медленно, пряча лицо за только что купленными цветами, он вошел в полутемную церковь. В церкви было почти пусто – они еще не приехали, он пришел первым. Старуха, высокая и такая худая, что лопатки, выступающие из-под черной кофты, походили на обрубленные крылья, зажигала свечи и что-то бормотала себе под нос. Три другие старухи, мелко крестясь, клали земные поклоны. Пахло воском.
Он глядел на снег сквозь раскрытые двери. Внутри снега двигалась небыстрая кладбищенская жизнь: появился молодой человек под большим черным зонтом, прошли под руку две пожилые женщины, осторожно переставляющие по земле неуклюжие отекшие ноги, выскочила собака и быстро, радостно обнюхав дерево, застыла в недоумении. Потом у снега словно бы отрезало нижнюю половину, в проеме двери возникли суетящиеся фигуры. Николай Арнольдович увидел плывущий на него по воздуху узкий открытый гроб и услышал крик Нины, повисший на одной низкой, разорванной ноте: «А-а-а-а-а-а!..»
Он выронил розы, вернее, они как-то сразу выпали из рук, а руки потянулись к тому, что проносили мимо него. Николай Арнольдович почувствовал, что и сам сейчас закричит, словно крик Нины, которую он еще и не распознал среди этих черных платков, прилепившихся к плывущему в полутьме, сделал с ним что-то. Как иногда по неосторожности или из озорства заплывшего в шторм человека накрывает вдруг разъяренной океанской волной, и он оказывается внутри черноты, и песок, смешанный с камнями, тут же забивает ему глаза и рот, так и эта Нинина боль нахлынула на Николая Арнольдовича, раздавила его и прокатилась дальше. Боли хватило не только на него, но и на всех собравшихся в церкви людей, на птиц в вышине, даже на этот, невесть откуда взявшийся в разгаре мая, крупный, с синим внутри белого, снег.
Он протиснулся сквозь толпу, увидел старуху в сбившемся беретике на седой голове, ее закатившиеся глаза, бледные кулачки, прижатые к напруженному, ревущему горлу, наклонился над ящиком, в котором лежала похожая на Машу мертвая женщина с нежным, слегка удивленным лицом, порывисто поцеловал ее в ледяные волосы, ощутил жгучий холод ее выпуклого, как у Маши, лба, услышал, как кто-то прямо над его ухом проплакал: «Да отец же это, отец ее!» – и вдруг горе, равного которому не бывает, подкосило его. Николай Арнольдович зарыдал и полез было в карман за платком, но в это время мокрые глаза его встретились с глазами старухи в беретике, которая – словно она только и ждала этой минуты – вырвалась из удерживающих ее рук, сбоку неловко привалилась к груди Николая Арнольдовича и зарылась в него своей трясущейся головой. В ответ он крепко обхватил ее обеими руками, прижался подбородком к ее затылку, не переставая рыдать и не отрывая взгляда от этой, похожей на Машу, женщины, которая, умирая, приподняла брови, словно успела удивиться тому, что в церкви, на отпевании, ее ждет встреча с отцом.
Бостон