Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 244, 2006
Я вернулся взглянуть, как живется снаружи,
или просто вздохнуть, повторить свое имя.
Я увидел: бульвар наполняется паводком света
и деревья стоят все в пуховых платках хлорофилла.
Я проснулся легко, помня только о сыне.
Отойди на минуту, подумай, а может быть, этот остаток,
быстрый спазм полусна, он и служит моим оправданьем.
Пресловутое чудо мгновенья остановлено гипсовым взглядом.
Это странное чувство, которое, с первого взгляда,
нарушает людьми предназначенный сердцу порядок.
Я прошу: загляни через слой неразборчивой пленки,
сквозь коросту годов. Ты увидишь, что нету ошибки.
Это слой наносной, скорлупа, оболочка, но, как у ребенка,
там мерцает изменчивым светом тепло сердцевины
и, как в детстве, предчувствия горькие всхлипы.
Мы идем по пустеющим улицам, гадая, насколько
чья-то доля вины тяжелее в последнем итоге.
Не волнуйся, мой милый, сказала усталая Ольга,
это просто душа еще постарела немного,
все равно под конец будет всем одинаково больно.
И недолго нам ждать. В парке гулко.
Дорогие места отзвенели стеклянной листвою.
Каменистый ручей к декабрю замерз ненадолго.
Вот Тhanksgiving, и пригороды Вашингтона
по утрам застывают на дне голубого раствора.
Это северный Юг, где мы когда-то любили
синь газонов и реку в дремучих лианах.
Храм мормонов эмблемой Мосфильма на звездном экране.
Все останется, но постольку поскольку
остается хоть кто-то из тех, для которых не странно
расставлять бесполезные вещи на время по полкам ничейным,
на ничейной земле постоянного перемещенья.
Средь разбитых зеркал мне знакомо лицо анонима,
вновь воскресшего, не просящего о прощеньи,
после четверти века любви, проходящего мимо.
Потому что, раз нету любви – нет и прощенья.
Есть, однако, прощанье. Не то с языком созреванья,
не то с воздухом в мертво-резервном пространстве.
Когда все ускользает, остаются хрусталики зренья,
Среди мертвых окопов – озерный хрусталь Зарасая,
скифский дар – халцедонный прибой Коктебеля.
Не грусти. Все равно мы живем на краю Средиземного моря:
дымный запах акаций, ржавый танкер и тающий берег.
Все пройдет и остынет. Но есть предрассветное горе,
когда души расходятся, больше друг другу не веря.
Это значит не верить себе, забыв о потере,
готовить себя к другому, второму рожденью.
Наклонясь над постелью, память вспомнит по воскресеньям
о глубинном тепле, постоит надо мной, и простынет
след ее, затихая шагами за дверью.
* * *
Цепь сигнальных огней над долиной Эйн-Керем
дальнобойным полетом к незримым деревьям
в бесконечную жизнь многослойных олив,
в заминированный халцедонный залив.
Крепок мрамор холодный, расколотый воздух,
где застыл истребитель, летящий на отдых.
Мы внизу, у ручья, в ожидании чуда,
что пророки проснутся безоблачным утром,
и вернется в скалу подземельная кровь,
и погаснут огни поминальных костров.
Мимо древнего рва и арабских окопов
старцы двинутся вниз по колючему склону
в нашу зыбкую жизнь, в евразийскую даль,
в ледяную молочную пыль и печаль.
Но останется облако пыли над станом,
над глядящим налево живым караваном.
И когда я, устало коснувшись виска,
двинусь, сзади возникнет Москва.
Я взгляну, и земля поплывет на прощанье
в дымном облаке дня, и погаснет свеченье.
Я останусь один и закрою глаза,
и сквозь век я увижу фигуру отца.
Это знак возвращенья к забытым пенатам,
к временным прямоугольным пеналам.
Там, где запах за завтраком кофе по-польски,
где друг друга прощаем, но все еще просим,
Чтоб навстречу летело гортанное слово,
чтобы эхом долины откликнулось снова
и разбилось беззвучно о скалы в Эйн-Керем,
растекаясь листвой по масличным деревьям.
Нью-Йорк