Памяти В. В. Шульгина. Мемуарный очерк
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 243, 2006
Знакомство мое с Василием Витальевичем Шульгиным началось 35 лет тому назад. Причем, заочное – в 1971 году, в Москве. В то время ломали ямщицкую Переяславскую слободу, сгрудившуюся неподалеку от церкви Знамения Пресвятой Богородицы, что недалеко от Рижского вокзала. Тогда СССР казался незыблемой громадой, и никому в голову не могло прийти, что через три десятка лет Рижскому вокзалу больше будет подходить его прежнее название – Ржевский. Сам я жил в Банном переулке, в так называемой Чулковке, как по старой памяти называли группу разваливающихся домов дореволюционного домовладельца Чулкова, а по Переяславским переулкам и улицам, Большой и Малой, ходил гулять с собакой.
Предназначенные к сносу дома стояли пустыми, и была возможность пробраться туда пошарить по их чердакам в поисках старых книг. Обычно то был малоинтересный хлам советских времен, но иногда попадалось кое-что интересное. Притащив как-то домой очередной “улов”, я обнаружил две сильно потрепанные книжки: “Дни” и “20-й год” В. В. Шульгина. Обложек на обеих книжках не было, но в конце “Дней” была реклама Рабочего издательства “Прибой” в Лениграде и Москве, сообщавшая о серии исторических мемуаров разных авторов, в том числе попа Гапона, генерала Краснова, председателя Государственной думы Родзянко и обеих книг В. В. Шульгина. Впоследствии я выяснил, что книги были напечатаны в 1927 году. Рядом с этой рекламой была другая, ленинградского издательства “Книжные новинки”. Там в серии “Царская Россия” рекламировалась книга Д. Заславского “Рыцарь монархии Шульгин”. Напечатана она потом была под другим названием – “Рыцарь черной сотни”. Имя Шульгина мне было мало знакомо, только позднее я вспомнил, что он был одним из членов Государственной Думы, принявших в февральские дни 17-го года отречение императора Николая Второго.
Открыв “Дни”, я с первой же страницы был настолько захвачен повествованием, что не смог остановиться, пока не прочел обе книги до конца. Так мы тогда читали, когда нам давали запрещенную книгу на ночь или на несколько часов. Я был потрясен личностью автора, его великолепным пером, но главное – самими событиями, рассказанными непосредственным участником. Уже гораздо позже, в Монреале, обсуждая книги Шульгина с историком Г. З. Иоффе, мы оба на память вспоминали его яркие афоризмы, вроде определения дворянства: “Был класс, да съездился…”. А как читались в СССР 70-х годов заключительные строки “Дней” с предсказанием о том, что когда-нибудь ударит набат (созывая верных на освобождение России) и слова: “Да поможет Господь Бог России…”! (В оригинале советского издания Господь Бог было, естественно, написано с маленькой буквы). Я не мог поверить своим глазам, что подобное было напечатано при советской власти. Потом я узнал, что мемуары деятелей Царской России и Белого движения вроде бы были изданы по личному распоряжению самого Ленина. Трудно в это поверить, но по словам Шульгина, книга “Дни” имелась в библиотеке советского вождя.
К тому времени мне уже довелось прочитать отрывки из “Очерков русской смуты” Деникина, а также мемуары других белых генералов, но в них не было той яркости, которая присуща воспоминаниям Шульгина. Я находился под большим впечатлением от прочитанного и поделился этим с семьей моего друга детства Володи Климова. Вдруг его мать Елена Сергеевна сообщает мне, что Шульгин жив и находится в СССР, более того, она оказалась с ним в одном санатории на Черном море в 1967 году, когда там праздновали 50-летие Октябрьской революции. Она обратила внимание на то, что Шульгин тогда не спустился к праздничному столу… Она же мне сказала, что он живет или во всяком случае когда-то жил в старческом доме во Владимире.
У меня возникло непреодолимое желание познакомиться с этим легендарным человеком, и я отправился во Владимир на поиски. Начал со старческого дома. Понимая, что интерес к бывшему члену Государственной Думы может вызвать подозрения, что мне, как студенту переводческого факультета Московского института иностранных языков было совсем ни к чему, я придумал себе легенду. Мол, пишу работу на историческую тему и мне хотелось бы поговорить с очевидцем тех событий. Посещение старческого дома во Владимире запомнилось мне надолго. Увидев молодого человека с фотоаппаратом через плечо, обитатели дома подумали, что я корреспондент и бросились ко мне с жалобами. Разубедить их в том, что я здесь не от газеты, было невозможно. Тем не менее, я добрался до отдела регистрации, где мне сказали, что самые точные списки жильцов есть только в столовой. Шульгина в них не значилось, но мне сообщили, что в доме до сих пор живет некая Клавдия, которая общалась с Шульгиным и знает, где он находится. Бедная старая женщина, скрученная артритом, произвела на меня очень печальное впечатление, как, впрочем, и все в том доме. Клавдия назвала мне адрес Шульгина: улица Фейгина, дом 1.
По иронии судьбы монархист и контрреволюционер Шульгин жил на улице, носящей имя героя Гражданской войны и комсомольского вожака Владимирской губернии Герасима Фейгина, погибшего при подавлении Кронштадского мятежа в 1921 году. Я поднялся к нужной квартире и нажал звонок. Через некоторое время послышались слегка шаркающие шаги, и затем я услышал старческий голос: “Кто там?” Я представился, и сказал, что пришел от московских студентов. Дверь открылась, передо мной возник представительный старик с благообразной бородой, показавшийся мне довольно высоким. Он тотчас повернулся и пошел назад в комнату, словно приглашая меня следовать за ним. Я так и сделал. Шульгин извинился, что слаб, и тотчас лег в постель. Одет он был в длинную ночную белую рубаху, на его голове была тряпичная шапочка. Стало ясно, что почти все время он проводит в постели. Тогда ему было 96 лет. Я сказал, что адрес его дала мне Клавдия и извинился за столь нежданный визит. Шульгин сразу вспомнил свою компаньонку по старческому дому, поинтересовался, как она поживает, и стал рассказывать, как они с ней вместе когда-то гоняли чаи. Собственно, пора было объяснить цель моего визита. Я сказал, что пришел от нашей студенческой компании поблагодарить его за то, что он сделал для России. “Для России я ничего не сделал”, – ответствовал Шульгин. Такой ответ меня несколько обескуражил, ибо по книгам он казался мне человеком, который только тем и занимался, что боролся за Россию.
– Василий Витальевич, зная сейчас, что произошло с Россией, Вы бы действовали тогда таким же образом?
– А вы какой год имеете в виду?
– Ну, например, Гражданскую войну.
– Конечно, а как же еще можно было спасти Россию?..
Это, пожалуй, все, что я запомнил из того первого разговора. Сожалею о тогдашнем историческом невежестве. В то время я не мог оценить роль Прогрессивного блока в Думе, не задумывался серьезно о мистическом значении отречения, лишившего Россию Удерживающего и так далее… Находясь под впечатлением двух столь ярко и искренне написанных книг Шульгина, я слепо верил их автору, полагая, что ради спасения монархии он все делал правильно. Сейчас бы я задал ему другие вопросы, но такой возможности больше нет. Тогда же это была встреча двух полных единомышленников, и я попросил разрешения приехать еще. Так начались мои визиты во Владимир.
Постепенно отношения мои с Шульгиным становились все более близкими. Я выполнял различные просьбы, например привозил или даже присылал по почте цветную капусту, которая была полезна для желудка, но которой в те времена не было во Владимире. В фотоальбоме Шульгина были фотографии разных лет. Одну или две из них – с покойной женой Марьей Димитриевной – я увеличил, чтобы их можно было повесить на стенку. Кроме того, я съездил в Киев, где на старом городском кладбище нашел и сфотографировал могилы его матери и отчима. У одного из памятников был отбит нос, в остальном могилы сохранились хорошо, только были завалены всяким мусором, который я убрал, чтобы показать, что могилы посещаются. Сохранились ли они сейчас? В поездках к Шульгину меня часто сопровождали друзья. Ездили первой утренней электричкой на Владимир, а затем шли пешком через весь город. На обратном пути всегда заходили в Успенский собор. Путешествовать в компании всегда веселее, к тому же всем было интересно познакомиться к человеком, который принимал отречение у Государя Императора. Разумеется, были всякие разговоры о былом. Помню, когда мы говорили о С. Ю. Витте, Шульгин вдруг засмеялся: “Да, помню, мы купали в шампанском его жену”. Жаль, что по скромности я не спросил, каким это образом можно было купать в шампанском жену Председателя Совета министров Российской империи.
Как быстро выяснилось, я был далеко не единственным, кто приезжал к Шульгину во Владимир. Много лет спустя, уже в эмиграции, в Русской школе Норвичского университета в Вермонте, где я тогда преподавал, я познакомился с драматургом Аней Родионовой. Ее муж Сергей Коковкин, тоже драматург, ставил в школе спектакли. Аня показала мне свою заметку, напечатанную в сентябрьском номере “Огонька” за 1998 год. Она впервые приехала к Шульгину во Владимир со своим мужем за пять лет до меня. Тогда еще была жива жена Шульгина Марья Димитриевна, да и сам Шульгин был значительно крепче и живее. Как вспоминает Аня, тогда Шульгину предписывалось ежемесячно являться в милицию для отметки, а если он намеревался выехать за город, то и просить разрешение. Когда ему надо было ехать в Москву, например, на прием к окулисту профессору Авербаху, он останавливался на квартире у Ани. Один раз его там даже навестил сотрудник госбезопасности, но Аня наорала на гэбэшника, исхлестала мокрыми ползунками, которые оказались в тот момент у нее в руках, и выставила за дверь. Слава Богу, все обошлось, Шульгин был нужен в качестве свидетеля по делу молодого литератора, посаженного за антисоветчину. Тот брякнул на допросе, что его вдохновляли книги Шульгина. Во время моего знакомства с Шульгиным КГБ его больше не беспокоило. По его словам, один только раз, когда он попросил отслужить панихиду по Государю Императору в Успенском соборе, пришел представитель органов и посоветовал: “У Вас ведь тут есть иконки, вот Вы и помолитесь”. “Хорошо, я так и сделаю”, – ответил Шульгин.
К Шульгину часто приезжал о. Варсонофий Хайбуллин, ставший позднее активным членом Христианского комитета защиты прав верующих. Звоня к Шульгину в дверь, он всегда называл себя по-немецки Derselbe, что в этом случае можно было бы перевести как “неизменный”. В самом деле, он был Шульгину неизменным другом, и Василий Витальевич всегда говорил о нем с большой благодарностью и теплотой. Мне, к сожалению, ни разу не удалось встретиться с о. Варсанофием у Шульгина. К тому времени я уже пришел к Православию, и когда решил креститься, то Шульгин согласился быть моим крестным отцом. Другого кандидата у меня просто не было. Крестной матерью стала простая русская крестьянка Прасковья Александровна Власикова из деревни Гурьево Калужской области. Она была бабушкой жены моего друга детства Паши Солнцева. Опять же, кроме нее, я не знал никого, кто был так близок к церкви. Когда Шульгин узнал, что ей за семьдесят, он заметил, что она могла быть его дочерью…
Люди у Шульгина бывали разные. В частности, посетил его преподаватель арабского языка в нашем инъязе Валерий Емельянов (впоследствии он был посажен в тюрьму по обвинению в том, что зарубил топором жену). В те времена он был известен, как лютый юдофоб и не ставил в вину евреям разве что плохую погоду. Христианство он просто называл “жидовской религией”. Узнав, что я бываю у Шульгина, он предложил съездить к нему вместе на его машине. Я отказался, сославшись на занятость. Емельянов вернулся из Владимира с уверенностью, что Шульгин – масон. В нашем институте учился некто Виктор Конин, дальний родственник Шульгина. Когда я заговорил с ним на эту тему, он, видимо, испугался и прекратил разговор, сказав, что хотя он и связан дальним родством с Шульгиным, но все его родственники – люди, вполне лояльные советской власти.
Последние полтора года у Шульгина жила опекунша, по моему, ее звали Натальей. Она согласилась ухаживать за ним, чтобы получить прописку во Владимире. Надо отдать ей должное, эта простая русская женщина заботилась о своем подопечном от всего сердца. Когда приходили гости, она тотчас уходила на кухню, а то и вовсе из дома, чтобы не мешать. Это снимало невольные подозрения, что она могла играть при своем опекуне какую-то другую роль. Кстати, когда у Шульгина случайно встречались незнакомые люди, вполне могла возникнуть некоторая неловкость, так как гости друг другу не доверяли. Помню, так мы отмечали его предпоследний день рождения 13 января 1974 года. Не все собравшиеся были знакомы. У кровати Шульгина установилась тишина. Шульгин все понял и начал развлекать нас разными забавными историями из прошлого. Несмотря на свои 97 лет, тогда он выпил с нами шампанского.
Шульгин со своими посетителями был всегда откровенен. А люди к нему приходили разные. Если он видел, что человек просто любопытствует, то рассказывал одну-две дежурные истории и выпроваживал. Он напрочь отказывался пересказывать момент отречения императора Николая Второго и отправлял интересующихся к своей книге “Дни”. Приходившие к Шульгину евреи часто спрашивали его, антисемит ли он. Им Шульгин рекомендовал прочитать его статьи о деле Бейлиса. При этом политических взглядов своих Шульгин, в общем-то, не скрывал. Однажды, когда к нему пришла какая-то общественница с просьбой выступить перед фильмом о Дзержинском, он выгнал ее, сказав, что “не желает иметь ничего общего с фильмом, славящим этого убийцу”. Как-то меня попросили подписать у Шульгина его брошюру “Письма к русским эмигрантам”. В этой брошюре, вышедшей в 1961 году, Шульгин призывал эмиграцию отказаться от идеи крестового похода против советской власти, так как “то, что делают коммунисты во второй половине XX века, не только полезно, но и совершенно необходимо для 220-миллионного народа, который они за собой ведут”. Там же он описывал якобы благополучную жизнь некоего колхоза. Главная идея “писем” – надо во что бы то ни стало избежать новой войны. В эмиграции эти письма вызвали разочарование и даже обвинения по адресу Шульгина в измене прежним идеалам. Так вот, Шульгин не захотел ставить свой автограф на экземпляре “писем”. Он сказал, что его обманули, когда возили по стране, показав ему “потемкинские деревни”. Он даже слышал, что тот колхоз, о котором он писал, развалился. На мое предложение обо всем этом написать Шульгин ответил, что для того, чтобы писать, надо все видеть своими глазами, а путешествовать он сейчас не может. Однако основную идею “писем” – что новая война будет несчастьем для России – Шульгин отстаивал до конца.
Сожалею, что мне так и не довелось посмотреть фильма Фридриха Эрмлера “Перед судом истории”, который вышел было на экраны в 1965 году, но был тотчас положен на полку. Достать его мне до сих пор не удалось. Но я читал воспоминания Эрмлера, где он пишет, что Шульгин остался верен прежним взглядам, от того и фильм не выходил таким, каким его хотели видеть официальные лица. Шульгин отказывался подыгрывать даже в мелочах, например, отказался сниматься на трапе самолета, так как на самолете в жизни не летал. Мне кажется, все, кто знали его при жизни, согласятся, что такие качества, как честь и благородство, оставались с ним всегда. Поэт Игорь Северянин писал о нем (цитирую так, как записал со слов самого Шульгина):
Он нечто замечательное. В нем
От Дон Жуана нечто есть и Дон Кихота.
В его глазах – опасная охота.
Но, осторожный, шутит он с огнем.
Пока он у руля – спокойно мы уснем.
Он на весах России та из гирек,
В которой – благородство.
В книгах вырек непререкаемое
Новым днем.
В нашей тогдашней московской компании Шульгин стал как бы своим. Мой друг по тем временам Андрей Бессмертный-Анзимиров, духовный сын о. Александра Меня, ставший в 80-е годы известным церковным публицистом, пишет в своей автобиографии, что он был участником кружка, сложившегося вокруг Шульгина. Может быть, это сказано слишком громко. Никакого официального кружка не было, просто мы все с большой симпатией относились к Императорской России, и Шульгин был нашим кумиром. Помню, как мы встречали новый 1975 год на квартире нашего друга Коли Макарова. В какой-то момент Андрей Бессмертный предложил тост за восстановление в России абсолютной монархии и сказал мне шутя: “Женя, записывайте, кто не будет пить…” Все до единого встали, выпили и спели “Боже, Царя храни!” Кстати, Коля Макаров потом женился на гражданке ГДР, выехал в Германию и стал там известным художником. Сейчас он попеременно живет в Берлине и в Нью-Йорке. Как-то я увидел интервью с ним в телепрограмме Л. Новоженова “Наши”. На вопрос ведущего, когда он намерен вернуться в Россию, Коля ответил: “А когда там будет восстановлена абсолютная монархия”. Шутка-шуткой, но, может быть, в ней отголосок тех наших студенческих дней?
Проказы нам некоторое время сходили с рук. Осенью 1973 года, когда я учился уже на 3-м курсе, нас отправили собирать картошку в колхоз под городком Верея. Там мы сняли любительский фильм о лагерях ЧК после революции. Дело в том, что в детстве я снимался в кино, в частности, играл главную роль превратившегося в мальчика злого волшебника Прокофия Прокофьевича в фильме А. Птушко “Сказка о потерянном времени”. Естественно, мечтал сначала стать актером, потом оператором-журналистом и, собственно, пошел в инъяз ради изучения двух иностранных языков, которые требовались для поступления во ВГИК. Пока же занимался любительской киносъемкой, иной раз на ходу придумывая сценарий. Так было и с этим фильмом, который начинался с такого вступления: “1921 год. Страшный для России год, когда интеллигенция собирала картошку для рабочих и крестьян, занятых построением коммунизма…” Сам я играл роль белого полковника Опуса Мортировича Анчибасова, в день эвакуации из Новороссийска произведенного генералом Деникиным в генералы. Все персонажи этого фильма были сатирическими, включая и таких героев, как деревенский активист Морозик Павликов и начальник губернской чрезвычайки Костя Головотяпов (по замыслу фильма контрреволюционеры бегут из лагеря, и вторая серия об их приключениях в эмиграции должна была сниматься в ГДР, куда мы должны были поехать по студенческому обмену). Премьера фильма была приурочена к празднованию 360-летия Дома Романовых, которое мы отмечали у меня дома под огромным трехцветным флагом на стене, который для меня любезно сшила мать. Скорее всего, это была первая общественная демонстрация Российского флага в Москве после Октябрьского переворота. Естественно, произносили тосты, пели императорский гимн… В тот же вечер наш сокурсник Карен Хачатуров, один из участников вечеринки, игравший в фильме роль князя Рштуни, прямо с праздника пошел в приемную КГБ на Лубянке (там, где на двери висело объявление “Прием граждан круглосуточно”) и сделал на нас донос. Через несколько месяцев троих участников того празднования – Андрея Воробьева, игравшего роль деревенского кулака, Олега Сиповича, по фильму – одесского адвоката и содержателя ряда доходных домов на Лонжероновской, и меня самого – прямо с занятий забрали на Лубянку. Особенно следователям не понравилась переданная доносчиком почти дословно фраза диктора о том, что “Морозик Павликов настолько проникся коммунистическими идеями, что был иссушен ими и уподобился былинке, подхваченной ветром революции”… Играл его самый тщедушный студент на нашем курсе… Речи о второй серии фильма уже быть не могло…
Нас не посадили только потому, что в фильме снималась значительная часть студентов трех немецких групп нашего курса, и громкого скандала не хотели даже на Лубянке. Большинство из участников съемок фильма даже не видели. К тому же еще до конфискации ленты мне удалось уничтожить звуковую дорожку фильма, которая, собственно, и содержала весь криминал. Хачатуров, не разбиравшийся в истории, в доносе написал, что мы справляли 300 лет Дома Романовых. Потом во время допросов и многочисленных разборок в институте я всячески пытался убедить своих собеседников, что 300-летие Дома Романовых в России успешно справили без нас в 1913 году, но – увы, безуспешно! Обвинение в праздновании именно 300-летия с меня не снималось… Наша линия защиты была такова: мы, мол, просто устроили своеобразный маскарад. Но все было бесполезно. Стало ясно, что с инъязом мне придется распроститься. Моя учительница латыни Юдифь Матвеевна Каган, ставшая потом моим большим другом, попыталась договориться о возможности учебы на факультете классических языков Московского университета, но это оказалось невозможным. Я понял, что стал изгоем и решил покинуть СССР.
Шульгин меня понял и решение об отъезде одобрил. Он сам в свое время хотел навесить сына Димитрия, жившего в США, но КГБ не только не позволил ему выехать за границу, но и полностью прервал переписку. Шульгин от этого очень страдал. В последний раз я видел Василия Витальевича в ноябре 1975 года за несколько дней до своего отъезда из России. Расставание было трогательным. На кровати Шульгина, как всегда, лежали ученические тетради, исписанные крупным малопонятным почерком – по несколько строк на страницу. Шульгин писал свою последнюю книгу “100 лет”. Он продолжал работать, хотя видел тогда совсем плохо. “Найдется ли человек, который все это будет разбирать?” – подумалось мне. Боюсь, что записи эти были потом уничтожены. Мы обменялись нательными крестами, и после прощального благословения Шульгин сказал: “Передайте там, что духом я по-прежнему силен, но телом слаб”. И добавил: “Россия правеет. Время работает на вас…” В феврале следующего года, когда я уже был в Вене, мать переслала мне письмо от опекунши Шульгина с сообщением, что Василий Витальевич скончался 15 февраля на 99 году жизни. Он так и не успел дописать свою последнюю книгу.
Я поместил некролог в “Русской мысли” и написал небольшую статью. Каково же было мое удивление, когда чуть ли не два года спустя, а я тогда уже жил в Канаде, меня настигло письмо младшего сына Шульгина Димитрия. Оказалось, что он жил в городе Бессемер в Алабаме, и кто-то из его знакомых переслал ему статью, а он, в свою очередь, разыскал меня через газету. Для меня Димитрий был своего рода литературным персонажем – героем книги Шульгина “1920-й год”, участником героической эпопеи полковника Стесселя, когда группа белых пыталась пробраться на Запад через румынскую границу. Коварные румыны неизменно выгоняли их назад к большевикам.
Завязалась переписка, затем разговоры по телефону, и мы решили встретиться. Я было пригласил его в Канаду, но Димитрий, или Демьян, как он себя называл, сообщил, что приехать не может, так как у него нет американского гражданства, а, соответственно, и паспорта. На мой вопрос, почему он не принял гражданство, он ответил: “Но ведь кто-то должен оставаться русским!” Демьян был под стать своему отцу: тот тоже не принимал советского гражданства и часто называл себя апатридом. Таким образом я отправился в Алабаму. Я поехал туда на машине, прихватив для компании своего ученика по русской школе в Монреале Мишу Каллаура. По дороге мы еще раз перечли “20-й год”. Было странно встретиться с тем, кого я считал литературным героем. В Бессемере нас встретил высокий пожилой человек, очень похожий на Шульгина. Никакой политической деятельностью он не занимался. У него была жена, американка Сью, прекрасно говорившая по-русски. Она была слепой. В доме жил настоящий ворон, как бы член семьи, со своим характером и собственным отношением к окружающим. Каждый четверг ворон заходил в приотрытую дверь ванны, где уже была налита вода, и плескался. Ворон занимался своим туалетом только в уединении.
У Демьяна был фольксваген-жучок, который он называл “фрицем” и лихачил на нем по алабамским дорогам. Но главное, в своем уже довольно приличном возрасте Демьян пилотировал четырехместный самолет – а было ему тогда за семьдесят. Делал он это мастерски, так что нам с Мишей удалось посмотреть Алабаму и с воздуха. Естественно, мы много говорили об отце Демьяна. Демьян сделал мне комплимент, сказав, что в моей статье Шульгин предстал именно таким, каким он его запомнил. И еще Демьян поведал мне фамилию белого офицера Алеши, еще одного героя книги “1920-й год”, скончавшегося от полученных в бою ран в бессарабской деревне Раскайцы. Для Шульгина этот Алеша был настоящим белым, в отличие от тех, про кого Шульгин писал: “Взвейтесь, соколы… ворами!” Я давно записал имя воина Алексея в свой Помянник, чтобы в его лице молиться за всех павших воинов Белой Армии. В книге упоминалась лишь первая буква его фамилии – Т. Фамилия Алеши была Ткаченко.
Вспоминая рекламу книжки К. Заславского о Шульгине, которая мне так и не попалась в руки, и ее первоначальное название “Рыцарь монархии”, я иногда думаю: а можно было бы так назвать моего крестного? Рыцарем идеи монархии, вероятно, да. Но перед самой революцией он явно не принимал идею Помазанника. В книге “Годы” Шульгин приводит собственные слова, сказанные на заседании депутатов четырех Дум два месяца спустя после Февральской революции: “…Не желая этого, мы революцию творили… нам от этой революции не отречься, мы с ней связались, мы с ней спаялись и несем за это моральную ответственность”. Без идеи Помазанника Божьего православной монархии быть не может.
Но определение “Рыцарь черной сотни” к Шульгину не подходит тем более. Никаким черносотенцем в нынешнем понимании этого слова он не был и относился к евреям в зависимости от того, как те, в свою очередь, относились к России. Сам Шульгин рассказал такую историю. Когда красные ворвались в Киев, им на пути попался один киевский еврей-домовладелец. На вопрос командира, кто он такой, этот человек ответил: “Монархист”, и был изрублен на куски. Такие евреи были для Шульгина своими, а те левые журналисты в Думе, ложу которых думские остряки прозвали “чертой оседлости”, естественно, были противниками. По словам самого Шульгина, после его статей по делу Бейлиса, в синагогах за него молились… Можно по-разному относиться к Шульгину и оценивать его деятельность. Одно верно: он был большим патриотом своей страны – в самом хорошем смысле этого слова. Оттого Василия Витальевича Шульгина можно смело назвать “Рыцарем России”.
Монреаль