Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 242, 2006
Василий Витальевич Шульгин
1878–1976
1. Отречение
Истории нет. Есть биографии.
Р. Эмерсон
Нельзя сказать, чтобы в сталинские времена о Шульгине совсем ничего не было известно. Попадалась старая брошюрка «правдиста» Д. Заславского «Рыцарь черной сотни В. В. Шульгин», читали в старых советских изданиях «Дни» самого Шульгина. Но многим Шульгин представлялся человеком совсем из другой жизни, чуть ли не с того света.
И вдруг весной, кажется, в апреле 1967 г., в год 50-летия Октябрьской революции Шульгин объявился, так сказать, во плоти. Оказалось, «зубр» монархии и Белого движения жив-здоров, живет в Советском Союзе! Поразительно! А все началось с того, что главный редактор журнала «История СССР» (ныне «Отечественная история») Ю. А. Поляков решил к великому празднику напечатать в журнале какое-нибудь живое слово. И это слово он предоставил Шульгину, которому было уже много более 80-ти лет, а в качестве полемиста ему противопоставил одного из лучших советских специалистов истории дореволюционного периода А. Я. Авреха. Интерес к номеру журнала был огромный, хотя, надо сказать, ничего открыто антисоветского Шульгин, естественно, не мог говорить.
Гром грянул неожиданно. Как впоследствии мне рассказывали, в ЦК пришло письмо от неких старых киевских большевиков. В нем они возмущались тем, что такому ярому и злобному врагу, как Шульгин, да к тому же антисемиту, предоставили трибуну в советском журнале. Не знаю, все ли было так, как мне рассказывали, но «выводы» были сделаны. Главного редактора Ю. А. Полякова и кого-то еще из редакции вызвали «на ковер» в ЦК. Вскоре Ю. А. Поляков, если не ошибаюсь, вообще покинул редакторское дело, и «шульгинский грех» на нем довольно долго висел.
Примерно в это же время на улицах Москвы появились афиши, извещающие о том, что в некоторых кинотеатрах будет демонстрироваться фильм «Перед судом истории», в котором в качестве главного персонажа – Шульгин. В сегодняшней печати поговаривают, что фильм так и не был допущен на экраны. Свидетельствую: это не так. Лично я, увидев афишу, бросился в киноцентр, находившийся тогда в помещении старой церкви на Калужской площади (не помню его названия), купил билет и просмотрел фильм от начала до конца. Я намеревался посмотреть его еще раз, но фильм уже был снят с проката.
* * *
В 20-х годах, когда большевики вели острую идеологическую борьбу с белой эмиграцией, имя Шульгина, конечно, не могло быть обойдено на страницах советской печати. Ставший после Октября ортодоксальным большевиком, а ранее меньшевистский активист Д. Заславский опубликовал брошюру под названием «Рыцарь черной сотни В. В. Шульгин» (Л., 1925).
Но Шульгин никогда не принадлежал к крайне правому монархизму, так называемым черносотенным организациям, например, возглавляемым В. Пуришкевичем, Н. Марковым 2-м или Н. Дубровиным. Правда, уже в эмиграции (1925 г.) сын покойного В. Пуришкевича Всеволод в письме к Шульгину напомнил ему, что в период первой революции (1905–07 гг.) он как-то сказал, будто правее его, Шульгина, в Думе – «только барьер». Эти слова, если они действительно были сказаны, следует объяснить, во-первых, незначительным присутствием крайне правых во II Думе (в I Думе их не было вообще), а во-вторых, (что не менее важно) известным пристрастием Шульгина к острому словцу. Впрочем, говоря о своих отношениях с Пуришкевичем, Шульгин писал его сыну, что хотя они часто ссорились, «но никогда на почве серьезного расхождения во взглядах». Политические границы в правом лагере действительно могли быть размыты. Но Шульгин, конечно, не примыкал и к левому, конституционному монархизму – октябристам или тем более кадетам, хотя к некоторым их лидерам, таким, например, как А. Гучков, В. Маклаков или одно время даже П. Милюков, он все-таки был, пожалуй, ближе, чем к упомянутым Маркову 2-му и Дубровину.
Несмотря на все отступления и колебания, вызванные меняющейся обстановкой, Шульгин, скорее, представлял центр монархизма. Как депутат Государственной думы, он являлся одним из руководителей фракции или группы, члены которой называли себя «националистами-прогрессистами». Такая квалификация, возможно, непривычна для читателя, приученного к упрощенной и прямолинейной политической градации. Поэтесса Зинаида Гиппиус писала в своем дневнике в начале 1915 г.: «Замечательная русская черта – непонимание точности, слепота ко всякой мере… Или–или – какого в жизни не бывает». Впрочем, только ли русская эта черта?
Монархизм Шульгина был столыпинским монархизмом, сутью которого являлось сочетание государственно-национальной идеи с идеей законности, осуществляемой через представительный орган (Думу). Для Шульгина до конца его дней П. А. Столыпин оставался образцом политического деятеля, даже кумиром. Он твердо верил: «…не будь Столыпин убит в 1911 г., может быть, нам удалось бы размозжить череп революции. Но Столыпина не было…» Шульгин считал: история движется сильными личностями. В 60-х годах он писал А. Авреху: «Вы с насмешкой относитесь к культу сильного человека. Напрасно. Возьмите хотя бы пример Александра III». Шульгин имел в виду, что этот царь, обладавший твердым характером и сильной волей, сумел покончить с либеральным «брожением» и революционными потрясениями в стране…
Шульгин был государственником. Вне мощной государственной системы он не мыслил существование страны. Вне этой системы, был убежден он, страна может стать полем для анархических проявлений внутри и игрушкой в руках сильных государств на геополитической арене. Государственно-национальную идею Шульгин, как его отец, профессор истории Киевского университета, и отчим, профессор политэкономии того же университета Д. Пихно, последовательно проводил в газете «Киевлянин». Этому полностью соответствовала и пророссийская направленность газеты. Первый номер ее, созданной еще отцом Шульгина, открывался статьей, посвященной Украине, нарочито называемой Малороссией, и заканчивавшейся словами: «Этот край – русский, русский, русский!»
Естественно, «Киевлянин» Пихно и Шульгина в либеральных и, тем более, революционных кругах приобрел репутацию реакционной газеты. Однако в 1913 г. произошло событие, в ходе которого «Киевлянин» практически оказался в одном лагере со всей либеральной Россией…
* * *
За Шульгиным прочно утвердилась репутация антисемита. Он и сам, кажется, не очень возражал против этого, осуждая странную «болезнь» российских либералов, выражавшуюся в нежелании высказывать что-либо критическое по адресу евреев из-за боязни быть обвиненными в антисемитизме. У Шульгина, пожалуй, было право на такую точку зрения, поскольку сам он, будучи русским националистом, открыто писал о некоторых чертах русских, которые представлялись ему отрицательными, даже пагубными.
Но антисемитизм Шульгина не был продиктован зоологической ненавистью. Скорее всего, он происходил из шульгинского «государственничества», из его государственной идеи, так, как он ее понимал. В ноябре 1929 г. он писал В. Маклакову, который не принимал, отвергал его позицию по «еврейскому вопросу»: вы не учитываете «того, как действовали на русскую историю национальные факторы вообще и в частности наличие в России одной из могущественнейших по своим психологическим качествам нации еврейской, которая русский исторический строй возненавидела ненавистью, совершенно не соответствовавшей ▒преследованиям’, за каковое несоответствие якобы ▒с гонениями’, она, т. е. нация, теперь и наказуется».
Таким образом, Шульгин видел в еврействе в целом некую силу, угрожавшую существованию российского государства, такого, каким оно сложилось исторически, т. е. монархического, самодержавного. Но отсюда, по убеждению Шульгина, отнюдь не следовало, что в отношении евреев нужны репрессивные, хуже того – погромные действия. В первую русскую революцию, когда в Киеве начались погромные действия, Шульгин, тогда молодой офицер, со своей воинской командой делал все, чтобы пресечь их. Как и в других вопросах, в «еврейском» Шульгин был последовательным сторонником П. Столыпина.
Весной 1911 г. в Киеве был пущен слух, будто бы обнаруженный на окраине города труп мальчика Андрея Ющинского – дело рук еврейского приказчика с кирпичного завода Менделя Бейлиса и его тайных соучастников. Утверждали, что Ющинского они убили с ритуальной целью: евреям якобы нужна была христианская кровь для приготовления пасхальной мацы. Дело приняло «всероссийский оборот». Крайне правые депутаты III Государственной думы внесли запрос правительству: «Какие меры оно предполагает принять для расследования и недопущения еврейских ритуальных убийств в будущем?». Марков 2-й заявил, что если меры не будут приняты, «кончится тем, что всех жидов начисто перебьют».
Расследование дела об убийстве А. Ющинского шло медленно: под давлением правых кругов киевская прокуратура и министерство юстиции во главе с самим министром И. Щегловитовым упорно искали улики и отрабатывали версию для доказательства факта «ритуала»; «еврейская сторона», страшась погромов, также пыталась оказывать влияние на ход следствия. Впоследствии начальник российской сыскной полиции А. Кошко писал: «Будь это дело предоставлено естественному ходу следствия, надо думать, что как убийцы, так и мотивы, руководившие ими, были бы обнаружены. Но дело сразу потекло необычным порядком». По мере того, как следствие приближалось к концу, общественность России приходила во все большее волнение (напоминая Францию времен «дела Дрейфуса» – 90-е годы XIX в.). Русская демократия встала на защиту чести и достоинства страны, которую правые в приступе антисемитизма готовы были ввергнуть в средневековое мракобесие. Они, конечно, строили вполне определенные политические расчеты: предстояли выборы в IV Государственную думу, и раздуваемой кампанией национальной ненависти реакция стремилась ослабить позиции либерально-демократической общественности. В этих условиях совершенно неожиданной, чуть ли не сенсационной, оказалась позиция, занятая монархическим, считавшимся чуть ли не официозным «Киевлянином». Газета печатала убедительные материалы, показывавшие, что А. Ющинский стал жертвой воровской шайки, которой он мешал как возможный свидетель ее преступлений.
Осенью 1913 г. начался суд на Бейлисом. Шульгин, обращаясь к обвинителям, писал: «Вы сами совершаете человеческое жертвоприношение. Вы относитесь к Бейлису как к кролику, которого кладут на вивисекционный стол». Со страниц крайне правой печати на Шульгина посыпался поток грубой брани. Утверждали, что он был «подсахарен» богатым сахарозаводчиком евреем Бродским. Но Шульгин стоял твердо. Обвинительный акт Бейлиса он назвал обвинением целого народа в «одном из самых позорных суеверий». К защите были привлечены лучшие российские адвокаты. Адвокат О. Грузенберг посвятил свою речь многовековым гонениям, которым подвергался еврейский народ. Адвокат, думский златоуст В. Маклаков избрал иной путь защиты. Он, обращаясь к присяжным, просил их думать только об одном: действительно ли обвинение представило доказательства вины Бейлиса или таких доказательств нет. И присяжные вняли Маклакову. В конце октября 1913 г. суд присяжных – в основном крестьян – вынес Бейлису оправдательный приговор. Шульгин писал в «Киевлянине»: «Несмотря на то, что было сделано возможное и невозможное, несмотря на то, что были пущены в ход самые лукавые искушения, простые русские люди нашли прямую дорогу… Им, этим серым гражданам Киевской земли, пришлось перед лицом всего мира спасать чистоту русского суда и честь русского имени. Спасибо им». И много лет спустя Шульгин называл процесс Бейлиса «дурацким»…
* * *
В своей долгой жизни Шульгин перенес немало потрясений. Но самое большое было, конечно, в конце февраля – начале марта 1917 г., когда на его глазах рушилась и падала громада российской монархии. К этим дням Шульгин возвращался неоднократно, думал о них и перед смертью (им и посвящены его наиболее известные книги). В чем была причина, как и почему могло случиться то, что произошло? – вот главный вопрос, который мучил Шульгина. В декабре 1924 г. в письме к Маклакову он, пожалуй, наиболее четко и прямо изложил свои размышления. Шульгин не принимал широко распространенное в оппозиционных кругах убеждение, что политический режим, существовавший в России, изжил себя и потому должен был быть заменен. Для него это представлялось некоей абстракцией. И он писал: «Если высшее дворянство занимало у нас высокие должности на государственной службе, то оно же играло немалую роль в рядах партий конституционно-демократических… Да, дорогой Василий Алексеевич, не в политическом режиме все дело. Ибо в самые реакционные периоды русской истории мы видим, однако, людей, у которых по жилам струилась кровь, а не вода, и которые то, что считали своим долгом, умели исполнять вплоть до самопожертвования… И думаю я посему, дорогой Василий Алексеевич, что причина постыдного поведения нашего в 1917 г. кроется гораздо глубже, чем в особенностях политического правления нашей родины, и таится она там, где и всегда на протяжении истории таилась в случаях сему подобным: вырождении физическом и душевном классов, предназначенных для власти. Поверхность же наша русская уже с той минуты, когда я, человек провинциальный и необразованный, стал наблюдать лик столь желанной Северной Пальмиры, показалась мне собранием, если это выражение не оскорбит вас, недоносков и выродков».
Те события 1917 г. действительно поражают абсолютной беспомощностью верхних «эшелонов власти» перед лицом стихийных рабочих выступлений и бунта солдат Петроградского гарнизона, которыми несколько дней практически вообще никто не руководил! Революционные вожди в Петрограде отсутствовали: почти все они находились в эмиграции. Стихия же захлестывала власти, они явно растерялись. Нужны были решительные действия, но бюрократы – «чернильные души», боялись брать на себя ответственность. «Пулеметов – вот чего мне хотелось!» – вспоминал впоследствии Шульгин в «Днях». У Шульгина эта фраза скорее была свидетельством боли и отчаяния.
«Правый» Шульгин, который еще летом 1915 г. примкнул к думскому Прогрессивному блоку, вставшему в оппозицию правительству, решительно пошел с «левыми», основную силу которых составляли кадеты. Это потом он понял, что и кадетский «материал никуда не годится», а тогда ему казалось, что они все же «обнаруживали больше жизненных сил, чем все остальные», что они все-таки – «из более плотного материала».
Но все-таки у либеральной оппозиции был политический замысел. Он заключался в том, чтобы, устранив Николая II и заменив его 13-летним наследником Алексеем (при регентстве дяди – брата царя великого князя Михаила Александровича), сохранить монархию, но в долгожданной конституционной форме. Раз некому и невозможно было «размозжить череп революции», значит единственное, что оставалось, – это, по словам Шульгина, «насыпать перед ней бруствер». В смене монарха М. Родзянко и лидерам оппозиционной части Думы виделся такой «бруствер».
* * *
1 марта по поручению оппозиционной части Думы председатель Думы М. Родзянко связался с начальником штаба Ставки генералом М. Алексеевым. Царя в Ставке (Могилев) уже не было: еще накануне он выехал в Царское Село. Впоследствии некоторые из монархистов приписывали Алексееву чуть ли не изменнические действия, подозревая его в связях даже с масонами и т. п. Однако по получении сведений о «беспорядках» в Петрограде Алексеев в соответствии с распоряжениями царя приказал двинуть на столицу воинские части «во главе с прочными генералами». Лишь стремительное развитие событий внесло изменения в этот план. От имени оппозиционной части Думы М. Родзянко по аппарату Юза связался с Алексеевым и убеждал его в том, что «беспорядки» можно уладить мирным, политическим путем. Сначала он говорил, что достаточным будет согласие императора на «ответственное (перед Думой) правительство», но затем радикализовал свое мнение, уверяя, что «замирение» возможно лишь при отречении Николая II в пользу наследника – цесаревича Алексея (естественно, при ответственном же перед Думой правительстве). И если генерала Алексеева в чем-то и можно обвинять, то, пожалуй, в том, что он поверил Родзянко, пошел навстречу его рекомендациям. Впрочем, и это понять можно: учинять кровавую расправу в столице во время войны, боевых действий на фронте, генералу Алексееву, естественно, не хотелось.
Однако взять всю ответственность за решение об отречении царя от престола Алексеев не хотел. Из Ставки за его подписью последовали телеграммы высшим военачальникам – командующим фронтами – с просьбой высказать свою точку зрения. Полученные от них ответы Алексеев немедля переправлял в Псков, где находился царский литерный поезд. Все главнокомандующие осторожно и почтительно высказывались за отречение Николая II в пользу сына, мотивируя это прежде всего необходимостью единства страны, особенно в военное время. Главнокомандующий Северным фронтом (штаб в Пскове) генерал Н. Рузский доложил обо всем этом царю, присоединив и свое сходное мнение.
И царь решился. Это было утром 2 марта. Об этом составили две телеграммы: в Ставку и в Петроград. Но днем царь, никому ничего не сказав, изменил свое решение об отречении: престол по его новой мысли должен был перейти не к наследнику Алексею, что следовало по закону от 1797 г. о престолонаследии, а к брату – великому князю Михаилу Александровичу. Никто ни в свите царя, ни тем более в Государственной думе ничего не знал. Там, в Думе, в окружении Родзянко готовились направить кого-либо в Псков, чтобы убедить царя в целесообразности, необходимости отречения в пользу наследника и принять отречение.
Вызвались поехать один из лидеров партии «17 октября» («октябристов») А. Гучков и один из лидеров думской фракции «националистов» В. Шульгин. Об этом секретно было сообщено в Псков. Тут же, в Пскове две уже заготовленные телеграммы (в Ставку и в Петроград) о согласии царя на отречение были задержаны. Некоторые из окружения государя горячо убеждали Николая II подождать и выслушать прибывающих посланцев Думы, а уже потом решать окончательно. И он, видимо, согласился.
Днем 2 марта сверхсекретная миссия Гучкова и Шульгина началась: они выехали в Псков. Почему именно эти двое? Если говорить о Гучкове, то он был лидером партии «октябристов» – партии хотя и умеренной, но все же либеральной, оппозиционной. Существовал, однако, и личный момент. О нем в своих мемуарах пишет Н. Савич, секретарь фракции «октябристов» в Думе и глава ее военно-морской комиссии. Он хорошо знал Гучкова, считал его человеком талантливым, но весьма самолюбивым, даже тщеславным. В течение года (март 1910 – март 1911) Гучков был председателем III Думы и, как писал Савич, старался использовать этот пост для прямого «выхода» на царя, чтобы усилить свое влияние на всю внутреннюю политику. Поначалу он добился своего: отношения между ним и царем были вполне доверительными. Затем произошел срыв. Рассказ Гучкова о каком-то разговоре с Николаем II, в котором (разговоре), по словам Савича, было что-то личное, попал в печать. Произошло резкое охлаждение императора к Гучкову, а тот воспринял это как «кровную обиду». Неприязнь между Николаем II и Гучковым росла и, пишет Савич, «мало-помалу Гучков начал видеть в государе, в личных свойствах его характера, основную помеху благополучию страны».
Между прочим, Гучков был одним из активных «разоблачителей» Распутина и распутиниады. Он выступил с речью против «старца» с такой критикой, что даже во фракции «октябристов» ее расценили как «удар по алькову». «Было ясно, – пишет Савич, – что в Царском Селе этого не забудут». Действительно, когда однажды думских депутатов представляли царю, он сделал вид, что Гучкова не заметил, прошел мимо, не подав ему руки. И «ненависть между двумя людьми все время углублялась». По мнению Н. Савича, со стороны власти было сделано все, чтобы в IV Думу Гучков не прошел, но это могло лишь усилить оппозицию Гучкова. Неприязнь к царю он донес до февральских событий 17 года. Так что поездка во Псков за отречением Государя в определенной мере могла стать для Гучкова неким реваншем.
Ну, а Шульгин? Хотя он принадлежал к думской фракции националистов (монархисты умеренного толка), тем не менее, тоже находился в политической оппозиции: входил в так называемый «Прогрессивный блок» Государственной думы (здесь же были кадеты, октябристы и др.), требовавший ответственности правительства не перед царем, а перед Думой.
Сам Шульгин не раз обращался к той исторической поездке во Псков 2 марта 1917 г. Он, в частности, писал, что поехал во Псков, чтобы не допустить возможных тяжких обстоятельств отречения, не исключавших, якобы, даже цареубийства. На старости лет, уже прожив большую жизнь, в которой было все – борьба, страдания, потери, долгая тюрьма, – он видел в той поездке нечто мистическое. В Индии, писал он в 1966 г., судьбу называют «карма». Есть карма незрелая: ее человек еще может изменить. Но есть карма зрелая, она сильнее человеческой воли. «Император, который, по собственному признанию, не мог быть императором, должен был кончить отречением. А верноподданный (т. е. Шульгин – Г. И.), который глубоко скорбел о трагическом положении своего монарха, должен был быть около него в самую тяжелую минуту. Для чего? Для того, чтобы смягчить ее по возможности… Это была зрелая карма для них обоих, общая судьба…»
Но если отвлечься от мистики, думается, что в выборе Шульгина для поездки во Псков имелся и прагматический расчет. Те в Думе, кто санкционировал поездку Шульгина, рассчитывали и на то важное для них обстоятельство, благодаря которому можно было быстрее склонить царя к отречению: ведь если об этом во Пскове заговорит такой монархист, как Шульгин, значит, требование отречения есть чуть ли не всеобщее требование. Это, между прочим, давало и лишнюю гарантию безопасности лидерам Думы, силой обстоятельств оказавшимся во главе революционного Петрограда.
Наконец, вряд ли стоит сбрасывать со счетов тот факт, что как Гучков, так и Шульгин, направляясь во Псков, отлично сознавали, что едут «делать историю». Оба они, особенно, пожалуй, Гучков, были людьми политики – политики активной, даже в чем-то авантюрной. Гучков в молодости стяжал известность как дуэлянт, искатель военных приключений и опасностей. В 1899 г. в Южной Африке он воевал на стороне буров против англичан. В следующем году Гучков – в Китае, где в это время шло так называемое Боксерское восстание. В 1903 г. он воевал уже с турками в Македонии, а в 1904–1905 гг. участвовал в русско-японской войне. Шульгин был одним из думских златоустов, к тому же довольно ярким литератором. И, пожалуй, нет ничего удивительного, если они, Гучков и Шульгин, сами вызвались поехать во Псков. Они прекрасно понимали, что при любом исходе миссии их имена история сохранит. Но какую цену придется заплатить? Н. Савич свидетельствует, что мысль о возможной «кровавой бане» не покидала многих думцев даже 1 и 2 марта. Так что Гучков и Шульгин, отправляясь во Псков, проявляли и немалую смелость. В Думе совсем не исключали, что по приезде во Псков они могут быть и арестованы.
* * *
Уезжая во Псков, Гучков и Шульгин еще не знали, что после долгих колебаний, получив утром 2 марта телеграммы от главнокомандующих фронтов с просьбой отказаться от престола в пользу наследника, Николай II уже решился на отречение. Не знали и о новом варианте отречения: в пользу великого князя Михаила.
Поезд Гучкова и Шульгина подошел к станции Псков в полной темноте. Тускло горели лишь два-три фонаря. Флигель-адъютант царя А. Мордвинов, не дожидаясь полной остановки паровоза, вскочил на подножку последнего вагона, рывком открыл дверь и прошел в салон. Горел лишь огарок свечи. У далекой стены он с трудом различил две фигуры. «Оба были, видимо, очень подавлены, волновались, – вспоминал Мордвинов, – руки у них дрожали, когда они здоровались со мной, и оба имели не столько усталый, сколько растерянный вид».
Мордвинов быстро проводил прибывших в вагон царя. С собой Гучков и Шульгин привезли проект царского Манифеста об отречении в пользу сына, написанный ими, скорее всего, второпях, возможно, уже прямо в вагоне по пути во Псков. Но проект этот, составленный, по признанию Шульгина, далеко не лучшим образом, не понадобился. Когда Гучков начал говорить о том, что происходит в Петрограде, и убеждать Николая II отказаться от власти в пользу Алексея, присутствовавший здесь главнокомандующий Северным фронтом генерал А. Рузский наклонился к Шульгину и шепотом сказал: «Это дело уже решенное». Был уже готов и собственный царский Манифест, написанный в Ставке начальником дипломатической канцелярии и срочно присланный во Псков. В нем еще говорилось об отречении в пользу наследника-цесаревича, между тем, как мы знаем, днем 2 марта Николай II уже переменил отречение в пользу брата – великого князя Михаила Александровича. Но Рузский не знал об этом. Ответ царя явился совершенно неожиданным для всех. Он сказал, что, отказываясь от престола, решил передать его не своему больному сыну, а брату – великому князю Михаилу Александровичу. С точки зрения существовавших законов – это было неправомочное решение. Николай II не мог лишать наследника его права на престол (закон, установленный Павлом I). Впоследствии некоторые авторы (например, П. Милюков) готовы были усмотреть в этом «обдуманный подвох»: царь-де при перемене событий мог отказаться от своего псковского решения. Вряд ли это так. Никакого «подвоха» не было: Николай II хотел уберечь больного сына… После некоторого замешательства Гучков и Шульгин выразили согласие. Из этого видно, что первую половину своей миссии – добровольное отречение и уход от власти Николая II – они считали главной; вторая часть – воцарение нового монарха (тем более, что речь шла все о том же Михаиле Александровиче) – в страшной сумятице тех дней виделась им менее важной. Однако уже ближайшие события показали весь трагизм решения, «согласованного» во Пскове.
Рано утром 3 марта некоторые лидеры Думы тайно приехали к Михаилу Александровичу, находившемуся в квартире князя Путятина на Миллионной, 12. Здесь предполагалось решить судьбу российской монархии. Если еще днем 2 марта думцы в телеграммах Родзянко пределом своих требований выставляли отречение Николая II в пользу сына, то за прошедшие менее чем сутки мнения среди них разделились. Одни считали, что Михаил Александрович должен принять престол и сохранить монархию как символ исторической государственности. Другие в передаче престола Михаилу Александровичу увидели шанс ликвидации монархического строя. Первую точку зрения наиболее активно отстаивал П. Милюков, вторую – А. Керенский. Вскоре на Миллионную прямо с вокзала прибыли вернувшиеся из Пскова Гучков и Шульгин. Гучков поддерживал Милюкова, Шульгин (по имеющимся данным) почти все время молчал.
Выслушав разные точки зрения, Михаил пригласил в соседнюю комнату главу Временного правительства Г. Львова и председателя Думы М. Родзянко. О чем они там говорили – неизвестно. Но через некоторое время великий князь вышел к собравшимся и со слезами на глазах сказал, что решил не принимать престола до постановления Учредительного собрания, которое должно было быть созвано Временным правительством.
Что повлияло на такое решение? Страстная речь Керенского, возможные увещевания Родзянко, крайне болезненное состояние Михаила Александровича (в это утро у него обострились язвенные боли)?.. Но слово было сказано. Нет, не столько отречение Николая II, сколько отказ Михаила Александровича принять престол положил конец монархии в России. А Учредительное собрание фактически так и не состоялось.
Прошло более 12 лет, и «эхо» отречения во Пскове отозвалось в так называемом «Деле Академии наук» (октябрь 1929 г.). В библиотеке Академии наук (Ленинград) обнаружили некоторые «неучтенные» властью документы, в том числе подлинники Манифестов Николая II и Михаила Александровича об отречении от престола. Главную ответственность возложили на известного историка С. Платонова, а также на целый ряд его коллег. По версии ОГПУ, они входили в монархическую организацию, целью которой являлось свержение Советской власти и установление конституционной монархии во главе с бывшим учеником Платонова – великим князем Андреем Владимировичем. Последовали аресты и ссылки цвета русской исторической науки (С. Платонов, М. Любавский, Е. Тарле и др.).
Шульгин не раз обращался памятью к той холодной, ветреной ночи на глухой псковской станции, где решались исторические судьбы России. Среди множества деталей в его сознании запечатлелась одна, казалось бы, совсем маловажная. Когда все уже было кончено, и Гучков с Шульгиным, усталые, в помятых, как приехали, пиджаках вышли из вагона бывшего царя, к Шульгину подошел кто-то из свиты. Прощаясь, он тихо сказал: «Вот что, Шульгин, что там будет когда-нибудь, кто знает. Но этого «пиджачка» мы вам не забудем…»
(Окончание в следующем номере)