Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 242, 2006
Самое прочное, неуничтожимое и постоянно самообновляющееся в мире – это то, что проработано человеческим духом, человеческой мыслью. 21 сентября 1929 года священник Павел Флоренский писал В. И. Вернадскому «о существовании в биосфере, или, быть может, на биосфере того, что можно было бы назвать пневматосферой, т. е. о существовании особой части вещества, вовлеченного в круговорот культуры или, точнее, круговорот духа». Отметим, что в богословии существует особый раздел учения о Святом Духе – пневматология, а то, о чем писал естествоиспытателю Вернадскому естествоиспытатель Флоренский, последний объяснял так: «Несводимость этого круговорота к общему круговороту жизни едва ли может подлежать сомнению. Но есть много данных, правда, еще недостаточно оформленных, намекающих на особую стойкость вещественных образований, проработанных духом, например, предметов искусства. Это заставляет подозревать существование и соответственной особой сферы вещества в космосе». К этому П. А. Флоренский, ученый, придававший большое значение опытно-конкретному изучению вещества, добавлял: «В настоящее время еще преждевременно говорить о пневматосфере как о предмете научного изучения; может быть, подобный вопрос не следовало бы и закреплять письменно. Однако невозможность личной беседы побудила меня высказать эту мысль в письме».1 Итак, мысль о пневматосфере сохранилась именно в письме. Любые письма, как и многие другие листочки исписанной бумаги, принадлежат пневматосфере, неотделимой от человека, одухотворенными усилиями которого и определяется «особая стойкость» ее «вещественных образований».
Многие работы священника Павла Флоренского по сути своей – личные беседы или письма, наполненные интимным внутренним светом, играющим на гранях композиции, и обращенные к читателю-другу. «Столп и утверждение Истины»2 в подзаголовке даже имеет уточнение – «Опыт православной теодицеи в двенадцати письмах». Иногда письма, доработанные П. А. Флоренским, превращались в главы его трудов. Так, например, предисловие «На Маковце» к труду «У водоразделов мысли»3 выросло из письма к В. В. Розанову. Слово у Флоренского – символ, т. е. оно всегда еще что-то. Это «что-то» должно быть раскрыто тем, кто в той или иной степени сродственен автору по мироощущению, – отсюда обращенность к личности, к другу, а не к абстрактной публике. Флоренский и его близкие жили в «эпистолярное» время. Жанр переписки друг Флоренского В. В. Розанов назвал «золотой частью литературы». Жанр этот – один из самых древних: письма, найденные при раскопках, дают представление об ушедших цивилизациях, о личных отношениях людей, а письма апостолов, обращенные к близким людям или христианским общинам, составили часть Священного Писания. Письма субъективны по определению и хранят неискаженным конкретный и сиюминутный диалог, но они и мифологичны, понимая миф как вечно сущую реальность. Эпистолярный жанр – это сократовская беседа, сохраняющая диалектику общения. Этим письма принципиально отличаются от мемуаров, которые по сути своей есть моделированные беседы мемуариста с самим собою в прошлом или с заинтересованным собеседником в настоящем, или оправдание себя перед потомками в будущем. Вот почему эпистолярный жанр подчас более точен, чем проработанные временем мемуары, нередко претендующие на объективную переоценку прошлого.
В творчестве П. А. Флоренского обычно выделяют два этапа, которые завершились основополагающими трудами по теодицее и антроподицее.
Теодицея, что в несколько упрощенном переводе значит оправдание, объяснение, обоснование существования Бога, – это книга «Столп и утверждение истины», единственный большой труд по философии, изданный при жизни, написанный, когда ее автору было менее тридцати лет. Книга сыграла большую роль в воцерковлении интеллигенции как серебряного, так и нашего, «железного» века. Ее читали и знали, когда чтение религиозной литературы было небезопасно. Флоренский был символом ученого-священника, погибшего в лагерях. Теперь забывается, что святоотеческую и вообще церковную литературу иметь было опасно. Даже в конце 80-х годов за Библию, обнаруженную таможенниками, человек становился по меньшей мере «невыездным». Имена церковных деятелей вообще, а имена религиозных философов особенно, вычеркивались и буквально, и фигурально, как вымарывались имена неугодных «министерству правды» Оруэлла.
Другой труд П. А. Флоренского – антроподицея, оправдание человека – создан зрелым сорокалетним мыслителем без надежды на издание. Он включает несколько томов, рукописи которых втайне сохранила его семья. Сейчас они изданы усилиями его внуков, и многие из них, особенно «Иконостас»4 и «Имена»,5 вошли в нашу культуру. Священник Павел Флоренский продолжал свой посмертный крестный путь.
Однако в творчестве П. А. Флоренского, как и в его жизни, уместно выделить еще два этапа, которым соответствуют завершенные и совершенные литературные и философские произведения. Это его переписка начала и завершения жизненного и творческого пути.
Письма к семье из лагерей 1933–1937 гг. – труд последнего этапа творчества заключенного П. А. Флоренского. В них он передает накопленное знание своим детям, а через них всем людям, поэтому главное направление их мысли – род как носитель вечности во времени и семья как главная единица человеческого общества. Средоточием переживаний становится единство рода, семьи и личности, личности оформленной, неповторимой, но в то же время тысячами нитей связанной со своим родом, а через него – с Вечностью, ибо «прошлое не прошло». Род в свою очередь обретает в семье равновесие оформленных личностей, неслиянных и нераздельных, в семье происходит передача опыта рода от родителей к детям, дабы те «не выпали из пазов времени». По аналогии с предыдущими трудами письма из тюрем и лагерей можно назвать генодицеей, оправданием рода, семьи.
Существует еще одно, не менее совершенное произведение – юношеская переписка Флоренского с близкими, письма времени учебы в тифлисской гимназии, а также периода его учебы в Московском университете и Московской Духовной академии. В переписке 1897–1906 гг. отразилось формирование личности Флоренского, то, как он отделяет себя от семьи, от окружения, как он ставит жизненные задачи. Уместно назвать этот этап оправданием себя, оправданием личности – эгодицеей. Своим философствованием, единством своей творческой биографии – теодицея, антроподицея, генодицея, эгодицея – священник Павел Флоренский охватил три обычно непересекающихся мира: горний – надмирный, пневматосферный – человеческий, и личностно-родовой – семейный. Каждый со своими объектами, их особой иерархией, специфической аксиоматикой.
Особый интерес представляет переписка П. А. Флоренского в годы его учебы в Московском университете. После углубленного занятия науками естественными в гимназические годы, он пришел в университет уже сформировавшимся исследователем с определившимся мировоззрением, четкими планами и перспективой дальнейшей деятельности. Его поступление в Духовную академию по окончании университета стало необходимой ступенью освоения философии и богословия по «лествице восхождения» на пути, план которого у него созрел если и не в деталях, то по сути еще в годы гимназического учения. Занятия естественными, математическими и гуманитарными науками в университете положили основу для выработки собственного подхода к миропониманию, укрепили базу дальнейших занятий философскими и теологическими проблемами. Поставленную так задачу он формулирует в письме к матери О. П. Флоренской 3 марта 1903 года: «Произвести синтез церковности и светской культуры, вполне соединиться с Церковью, но без каких-либо компромиссов, честно, воспринять все положительное учение церкви и научно-философское мировоззрение вместе с искусством и т. д. – вот как мне представляется одна из ближайших целей практической деятельности… Я подходил к этому с самого детства…».
П. А. Флоренский сознавал свою исключительность, свой гений «как поручение от Господа Бога», предчувствуя, что его жизнь будет представлять интерес не только для его собственных детей, но и для потомков в широком смысле слова. Владея научным подходом к фактам, он изучал и себя, тщательно фиксируя жизненные открытия, анализируя движения души, поиски и сомнения, тщательно хранил записки, черновики своих писем и ответы на них, скрупулезно нумеровал их, неоднократно возвращался к ним, делая пометки на полях. Он признавался, что его «теперешнее сознание выталкивается чуждой их стихией, как кусок дерева водою Мертвого моря». «Я выслушиваю свои же старые дневники и проч., как спотыкающееся чтение по плохо написанной и недоступной пониманию читающего рукописи: и знаки препинания, и логические, даже музыкальные ударения, и ритмика чтения – все нещадно перевирается, а я, безусловно, не согласен в своем позднейшем понимании собственной своей жизни руководиться этим чуждым мне старым. В записях того времени местами я просто не узнаю себя, но знаю: это происходит вовсе не от недостатка в памяти, а от неправильности самой записи. О важнейшем и наиболее глубоком я или не писал тогда, или писал неправильно, да и не мог писать; это были еще слишком тонкие и не доведенные до полной сознательности впечатления и внутренние движения, чтобы могли у меня в таком возрасте найтись слова для них.» В своих воспоминаниях, написанных в 20-е годы, он предупреждает будущих его биографов о том, что необходимо различать его теперешние оценки событий и людей от документов и записей прошлого времени. «Измерять ими истинность позднейших воспоминаний – это значит признавать полную мою тогдашнюю беспристрастность к себе самому и к другим и какую-то нечеловеческую мудрость, позволяющую оценивать смысл и значение событий самих по себе, помимо общих линий жизни. Современные записи по необходимости субъективнее, чем позднейший взгляд на те же события, уже обобщающий и имеющий основание выдвигать вперед или отодвигать назад то или другое частное обстоятельство. Многое, что за шумом жизни не было тогда услышано достаточно внимательно, по дальнейшему ходу событий выяснилось как самое существенное, тогда как много и очень много волновавшего прошло почти бесследно.»6
Предлагая читателям переписку П. А. Флоренского с его близкими, мы надеемся на то, что читатель примет к сведению эти замечания Флоренского и не воспримет мысли и чувства корреспондентов как нечто незыблемое, окаменевшее навсегда, но как живую жизнь, образы и характеры в их становлении в интерьере времени. Благодаря этому составится не только картина жизни молодых людей той эпохи и их взаимоотношения со старшим поколением, но отчетливей и рельефней станет картина самого времени, драматического периода русской истории. Ведь даже если отстраниться от личностей, участвующих в переписке, сам по себе ее блок уникален, ибо представляет собой срез времени, поколение людей первых пяти лет ХХ века во всей полноте их жизни, срез, не искаженный редактурой публикаторов или переосмыслением мемуаристов.
Переписка эта представляет собой на редкость цельное произведение. В композиционном плане, как литературная форма, она имеет выраженную завязку, развивающийся сюжет и завершение. Однако классическое литературное произведение, как и всякое произведение искусства, по определению есть вещь в себе, со своим хронотопом. Переписка же – часть реальной жизни, которая, как всякая реальность, не имеет границ, отделяющих ее от окружающего мира. Поэтому сюда проникает и атмосфера гимназических лет, и горячий воздух родного Кавказа, а будущее обозначается кругом новых знакомств, друзей и интересов. Таким образом и время в реальной переписке тоже не ограничено, не имеет начала и конца, ибо подчиняется законам реального времени.
Однако спустя век реальное пространство-время переписки сгущается, обособляясь от хронотопа исторического, и она приобретает символическое значение. Мерцающей неустойчивостью эпистолярное наследие производит впечатление живого организма, что свойственно истинным произведениям искусства, а отсутствие очерченных границ делает письма похожими на биосферу или кусочек ее – лес, океан, саванну со стадами, или рой пчел, муравейник. Подобное сопоставление не случайно: сам П. А. Флоренский называл свое мышление органическим и обрисовал его специфику во вступлении «Пути и средоточья» к своему фундаментальному труду «У водоразделов мысли»: «Строение такой мысленной ткани – не линейное, не цепью, а сетчатое, с бесчисленными узлами отдельных мыслей попарно, так что из любой исходной точки этой сети, совершив тот или иной круговой обход и захватив на пути любую комбинацию из числа прочих мыслей, притом в любой или почти любой последовательности, мы возвращаемся к ней же.»7
Целостность переписки ощущается и в стиле, и в развитии от письма к письму отдельных сюжетов и даже в некотором единстве, как в классической драматургии, места, времени и действия. Целостность и в сложной системе упоминаний людей и понятий, что так заметно при составлении примечаний и указателя. Сходные или одни и те же мысли, повторенные разным адресатам в разных редакциях, и ответы на них в разном контексте придают посланиям гетерофоническую структуру, характерную для многоголосия русской народной песни. Это, по определению Флоренского, «полная свобода всех голосов, ‘сочинение’ их друг с другом в противоположность подчинению». «Не отношение к ближайшим предшествующим и непосредственно последующим высказываниям мотивирует данное, но отношение этого последнего к целому, как это вообще бывает во всем живом, тогда как свойство механизма – иметь части, зависящие только от ближайших смежных, прямо к ней подсоединенных.»8 В многоголосии переписки можно выделить мелодии, которые композиционно тоже оказываются стройными конструкциями, связанными главной темой, имеют начало, свою структуру и естественное, формальное завершение – окончание учебы в Университете. В этой юношеской, устремленной в будущее переписке, в отличие от писем из лагерей (генодицеи), нет еще трагического завершения, еще нет подведения итогов и мучительного стремления успеть в оставшихся страничках сохранить и сказать как можно больше. Еще предстоит жизнь.
Важность сохранения и публикации семейной переписки объяснил сам П. А. Флоренский в письме сестре своей Ю. А. Флоренской от 30 декабря 1916 года из Сергиева Посада в Москву.9 Приведу фрагмент его, который мог бы стать эпиграфом к данной публикации:
«Дорогая Люся! Поздравляю всех вас с праздниками и желаю немного хотя бы отдохнуть. Когда же кто-ниб. из вас приедет сюда? Здорова ли мама? У нас все идет по-старому, т. е. без конца хлопоты, все время занято. Анна устала от безумных ночей и от возни с Кириллкой… Но прямая цель моего письма… вот в чем. Я давно думаю об основании ‘семейного’ издательства, т. е. нашем и м. б. некоторых друзей. Цель его – собирать документы, воспоминания, сведения о разных лицах нам близких, с нами знакомых и т. д., т. е. тут будут воспоминания, дневники, письма, монографии и биографии о лицах и вопросах, генеалогий и т. п., собрания сочинений. Некоторые выпуски издательства предполагаю делать более интимными и не пускать в продажу, покрывая расходы на них из других, продаваемых. Вообще же это предприятие мне представляется не доходным, а лишь себя окупающим.
Ближайшая задача – мне хотелось бы составить памятку о папе. Иначе все документы затеряются и погибнут, это единственное средство сохранить их. Главное начать [нрзб.], книжку издать его собственных вещей. Я думал бы издать его статьи и его письма, и б. м. выпусками – чтобы не откладывать дело в слишком долгий ящик.
Полагаю, что у тебя дов. много его писем, у меня тоже. У Лили наверное меньше. У остальных наших братьев вероятно их почти нет. Подумай, как осуществить это издание. Надо конечно письма отдать перепечатать – это я устрою. Но к ним нужны комментарии, хотя бы самые краткие. Затем хотя бы дать о папе воспоминания разных лиц, не сводя их к единству, в их непосредственной свежести. Не напишешь ли ты своих?
Вообще же подумай об этом круге предприятий. Я думаю, это не легко лично для нас, но и общественно и научно они представляют значительность. Целую тебя и вас всех. Поговорим об этом при личном свидании.
Твой брат священник Павел.
Как мама и Андрей?
Мне хотелось бы издать все Валино – особенно рисунки. Но это пока решительно не по нашим средствам.»
Потом наступил 1917 год и издательство не состоялось. Однако понимание ценности семейной переписки, мысль о необходимости ее сохранения осталась.
Пожалуй, будет уместно рассказать о некоторых событиях, связанных с сохранением частной переписки священника Павла Флоренского и переходом ее за рамки семейного предания в пневматосферу. Эта история – пример того, как формируется, как созидается пневматосфера через человеческие деяния любви, преодолевая ловушки зависти и своекорыстия.
В 20-е годы письма, перевязанные в стопочки и пронумерованные самим П. А. Флоренским еще в 1904 году, находились в его доме в Сергиевом Посаде. Вскоре это стало небезопасно, как, впрочем, стало небезопасно и вообще жить. Тем не менее, связки их прятали на чердаке, в чулане, на книжных шкафах. При аресте и конфискации библиотеки в 1934 году письма и рукописи П. А. Флоренского чудом сохранились. Подчеркиваю, чудом. Переписка его сестры Ю. А. Флоренской хранилась в ее комнате в Москве в Хрущевском переулке, в полуподвале особняка, где она жила и где теперь находится музей А. С. Пушкина. После ее смерти в 1948 году письма были перевезены в Загорск. Переписка О. П. Флоренской после ее переезда в Москву тоже была перевезена после ее смерти в 1951 году в Загорск. В Тифлисе после ареста А. А. Флоренского в 1938 году семейную переписку вывезла к себе в дом на Малотрибунальной улице его сестра Елизавета Александровна Кониева (Кониашвили). Дом ее находился на склоне Давидовской горы, в старых кварталах города, вверх по склону прямо от памятника Шота Руставели. В конце 50-х годов Ольга Георгиевна Кониашвили, дочь Елизаветы Александровны, большую часть тифлисского семейного архива перевезла к себе на Пекинскую улицу, в новый многоэтажный дом, против глухого, без окон, торца здания архива КГБ. Ольга Георгиевна была широко образованным человеком, прекрасной театральной художницей, позже она работала художником в археологических институте и музее.
В 1962 году, когда я гостил у нее в Тбилиси, она передала мне письма П. А. Флоренского, значительную часть переписки его сестер Юлии и Ольги и часть переписки родителей П. А. Флоренского. Целую наволочку, которую я со страхом упрятал в свой полевой рюкзак. Со страхом, потому что в это время имя хотя и реабилитированного, но все же репрессированного деда было еще под запретом, распространявшимся и на его сочинения. Пожалуй, самым страшным компроматом виделась картина М. В. Нестерова «Философы», фотографию которой как-то по секрету, заперев комнату, показала мне бабушка. Тем не менее, тогда, на Кавказе, я прикоснулся к тому, о чем мы все в семье постоянно думали, но молчали.
Письма студента Павла Флоренского казались относительно безопасными, и я начал их переписывать, а потом перепечатывать у машинисток. Своей пишущей машинки у меня не было, это было тогда большей редкостью, чем сегодня высокосовершенные компьютеры. Владельцы машинок обязаны были представлять куда следует образцы их шрифта, а в учреждениях машинки на праздничные дни сдавали и опечатывали. Никакой надежды на публикацию писем, конечно, не было, как исключалась для нас их передача за границу. С этого года, собственно, и начался посмертный этап жизни Флоренского. Для меня же это стало второй, тайной жизнью, в чем меня очень поддерживала бабушка Анна Михайловна. Московская и загорская части архивов были по распоряжению А. М. Флоренской вывезены после ее смерти в Москву к Кириллу Павловичу Флоренскому, а после его смерти перевезены игуменом Андроником (Трубачевым) в Музей священника Павла Флоренского, где, разобранные и упорядоченные, хранятся в настоящее время.
Сегодня кажется невероятным, что вплоть до конца 60-х годов имя Флоренского было вычеркнуто из памяти «министерством правды» и стало забываться. Если оно и проскакивало в печати, то случайно, например, как собирателя костромских частушек,10 или по смелому благородству лично знавших П. А. Флоренского и сотрудничавших с его детьми геологов.11 Первой большой публикацией после 35 лет замалчивания стала «Обратная перспектива».12 Хорошо помню, как о ней говорили шепотом и как гордились своим поступком, по тем временам граничившим с подвигом, А. А. Дорогов, Вяч. Вс. Иванов и Б. А. Успенский, опубликовавшие ее с весьма компетентным предисловием в 1967 году в Тарту. У них, вероятно, был все-таки «внутренний цензор», и они сделали совершенно непонятные сегодня купюры.
Вскоре публикации трудов священника Павла Флоренского начал в церковных изданиях Анатолий Просвирнин (позже – иеромонах Иннокентий). В 1969 году он опубликовал в «Журнале Московской Патриархии» две работы Флоренского: «Дух и плоть» и «Моленные иконы преподобного Сергия».13 В том же году мне с многочисленными ухищрениями удалось пробить публикацию «Органопроекции»,14 которая тоже вышла со сделанными в редакции многочисленными мелочными купюрами. Историки когда-нибудь переиздадут такие изуродованные статьи, обозначив курсивом выброшенные слова, чтобы потомки ломали голову над причиной их неугодности для редакторов.
В такой обстановке в 1967 году к работе над письмами П. А. Флоренского присоединился Алкаен Альбертович Санчес, сын испанских эмигрантов, приехавших в Москву в 1938 году. В ту пору Санчес был преподавателем арабского языка в Институте восточных языков при МГУ. Вот как он сам написал об этом специально для нашего издания в декабре 2005 года: «Работали мы с другом «подпольно», так, чтобы не подвергать близких опасности. Павел разбирал довольно сложный почерк автора, идентифицировал реалии и персоналии писем и диктовал, а я печатал на своей портативной машинке. В удачные дни получалось до десяти страниц машинописи. Пять экземпляров под кальку, сколько могла взять машинка. Второй экземпляр мы отдавали Анне Михайловне Флоренской в Загорск, остальные три хранил Павел. Пятые экземпляры, за исключением писем из тюрьмы и мест ссылки, хранились у меня. Таким образом мы распечатали почти весь корпус писем П. А. Флоренского, привезенный Павлом из Тбилиси. Анна Михайловна, видя наши усилия, передала нам, как теперь я понимаю, абсолютно бесценное: письма из тюрем и лагерей. Позже она присоединила к ним и другие письма, которые были мною считаны и напечатаны. К 1973 году нами была перепечатана большая часть писем из лагерей, с Дальнего Востока и из Соловецкого лагеря особого назначения. В 2003 году после 14-летней разлуки (я вернулся в Испанию в 1979 году) мы встретились вновь в Испании и вспомнили счастливейшие годы нашей жизни, годы совместной работы над перепиской Павла Александровича Флоренского».
В 1967 году было предпринято издание Советской философской энциклопедии. Первые четыре тома были собраны, в основном, из обычных марксистских статей, а вот том пятый А. Г. Спиркин разрешил в 1970 году делать без оглядки, и том этот стал поворотным пунктом в развитии философии в СССР. Была подготовлена и статья «П. А. Флоренский», в работе над которой участвовал и я. Из лучших побуждений ее автор Р. А. Гальцева включила в статью ряд суждений, которые по тем временам могли задержать, как я считал, публикации трудов П. А. Флоренского. Уместные тогда, мои возражения сегодня просто непонятны. Я обратился за защитой к Алексею Федоровичу Лосеву, который, как я знал, дружил с моим дедом и бывал в нашем доме в Сергиевом Посаде. О том, как он нас рассудил, я и мой оппонент Р. А. Гальцеварассказали в своих статьях каждый по-своему.15 Скажу лишь, что А. Ф. Лосев поддержал меня, фразы, которые тогда, казалось, таили смертельную опасность, были сняты из статьи А. Г. Спиркиным. С тех пор Алексей Федорович часто приглашал меня пить с ним чай, и я свято храню в памяти по-отечески теплое, снисходительно-покровительственное отношение ко мне современника и соратника моего деда, последнего философа русского Серебряного века А. Ф. Лосева.
Русский «Гомер», автор многотомного труда об античной философии А. Ф. Лосев редко говорил о Флоренском, неохотно вспоминал о том времени. Он о многом молчал. Ведь он также прошел допросы, лагеря, утратил зрение на Беломорканале. Правда, однажды посетовал: «Я о Флоренском мог бы во-о-от такую книгу навалять…» Когда настали другие времена, а Лосев стал, как он сам выражался, человеком «призывного возраста», мы решились просить его рассказать о Флоренском. Мы – это профессор Аза Алибековна Тахо-Годи, «Эккерман» Лосева и автор множества публикаций о нем Юрий Алексеевич Ростовцев и я. Но мы опоздали. Беседы наши шли всего за несколько месяцев до его трагической кончины. Приведу несколько фрагментов, опубликованных в 1988 году.
«Видишь ли,– сказал Лосев (он всем нам «тыкал»), – древний религиозный обряд оказывается у Флоренского математически точно доказуем. И математики его доказывают, не зная, что они доказывают. Есть ведь целое учение о множествах. Такие там вещи рассказываются, стакой откровенностью, какой не найдешь в учебнике богословия.
А это же новейшие были достижения, которые от математики Ньютона и Лейбница ушли далеко. У них-то дается формула, которая применяется к движению в пространстве. Причем считается, что пространство само неподвижно, однородно, нигде не закругляется, не углубляется, абсолютная пустота, и к этой пустоте применяются механические формулы. В этом и заключается механическое сознание, сформулированное уже в XVIII веке.
Ну?! А сейчас-то нет никакого абсолютного пространства. Оно везде разное. Причем одна и та же вещь в одном пространстве имеет один объем, а в другом – иной. А в третье пространство попав, вовсе теряет объем. И становится нулем. Ведь это же математическое доказательство возможности чуда! Так что, когда я говорю, что у Флоренского мы находим совмещение чистой математики и чистого пространства, – это не красное словцо.»
В этой же беседе Лосев высказывался так: «Для них, философских оппонентов Флоренского и Лосева, математика есть математика, а для меня математика есть бытие. Поэтому все чудеса, которые творятся в математических формулах, они в еще большей степени творятся в пространстве и во времени. Вот воззрения, которым я научился у Соловьева, а затем и у Флоренского. У Соловьева тоже эти идеи есть, но у Павла Александровича это развито. Он же специалист-математик, он не может употреблять слова впустую».
«А как все же, – спросил один из собеседников, – кратко сформулировать основные открытия Флоренского в области духа?» Лосев ответил: «Философия есть неразличимое тождество идеи и материи (пауза), воспринимаемое чувственными данными, чувственными формами… Тождество философии и математики.
А ведь обычно как: философия говорит о бесконечности, но ни слова о математике. Математика вся пересыпана учениями о бесконечности, но ни слова за пределы своей области, ни слова о философии. У Флоренского целостный подход. Для него бесконечность не есть понятие ни идеальное, ни материальное, а – живое, которое при этом чувственно воспринимается. Это открытие, огромное открытие, до которого во многом наша наука еще не доросла».
Далее один из собеседников обращается к Лосеву: «Таким образом, Флоренский приходит к тому же универсализму и синтезу, который был в античности (у того же Платона), но только на новых основаниях, на новейших математических достижениях. Просто при Платоне не было такой тонкой математики, такого тонкого искусства». Лосев уточняет: «Там как раз математика и философия были одно. Это же замечательно. Через тысячу лет, на новом основании уже, основываясь на новейших достижениях… Эти две дисциплины – философия и математика,– так как они касаются самых общих предметов и Вселенной в целом, они никогда не умирают. Они – меняются. Но никогда не умирают. Поэтому разного рода философско-математические учения я тебе найду в средние века, и в эпоху Возрождения, в XVII и XVIII веках, и так далее. Это вечная проблема… Отсюда связь Флоренского с искусствознанием, его увлечение иконописью. Там, как раз в иконе, дается то общее, что по сути своей математично, но на самом деле в изображаемом дается в виде живого существа. Бесконечность как живое существо, воспринимаемое чувственно, вот в чем новость Флоренского. Но многие ведь не понимают, при чем тут иконы, Флоренский, обратная перспектива».16
Как следует из приведенных слов А. Ф. Лосева, математика, согласно Флоренскому, лежит в основе мироздания. И тут он выступает как представитель древней традиции, восходящей к Пифагору. Отсюда следует и основополагающее значение математики для «правильного» мировоззрения, которое с необходимостью должно быть философско-математическим. В известном смысле математика является философией и наоборот: настоящая философия – математика по своей сущности. Центральным объектом и той и другой является бесконечность, живая бесконечность, чувственно постигаемая различным образом: и через математику, и через философию, и через богословие, и через иконопись, которая, впрочем, есть «богословие в красках».
1972 год был знаменателен рядом важных публикаций Флоренского. Событием в науке стало издание «Иконостаса»,17 который уже ходил из-за моей доверчивости в самиздате с 1967 года. Он вышел в «Богословских трудах», одном из самых цензурируемых изданий. Я готовил по тексту перепечатки, которую сделал с разрешения А. М. Флоренской архимандрит (позже – архиепископ Новгородский и Старорусский) Сергий (Голубцов). Чтобы оградить меня от возможных неприятностей, публикатором поставил себя иеромонах Анатолий Просвирнин, накликав их на самого себя. Что было то было, таково было время. Две другие важные публикации были «пробиты» П. В. Палиевским. Это были подготовленные мною вместе с А. А. Санчесом глава из воспоминаний П. А. Флоренского «Пристань и бульвар» в «Прометее-9» и «Строение слова» в «Контексте» 1972 г. К этому времени сведения о философе Флоренском стали поступать из-за рубежа, где его работы публиковал в «Вестнике русского христианского движения» его редактор Никита Алексеевич Струве, зять А. В. Ельчанинова, друга П. А. Флоренского гимназических и студенческих лет. Этими публикациями он сделал много важного для сохранения и восстановления прежней культуры в России вообще и для того, чтобы имя П. А. Флоренского вернулось в мировую культуру, в частности. Родственные отношения между семьями Флоренских и Ельчаниновых восстановила вдова А. В. Ельчанинова – Тамара Владимировна, когда в 1968–1970 годах дважды приезжала в Москву, охваченную борьбой с диссидентами. Она успела навестить вдов гимназических друзей своего мужа – вдову В. Ф. Эрна Женечку, Евгению Давыдовну Калашникову, и Аню, Анну Михайловну, вдову П. А. Флоренского.
Лед тронулся. Методом проб и ошибок было установлено, что по крайней мере политического запрета на издание трудов Флоренского, на что еще долго ссылались редакторы и издатели, в 70-е годы уже не было. Но остались осторожность и трусость или появилась корысть – публиковать мысли П. А. Флоренского без ссылок. Особенно цитируемым таким образом стал «Иконостас», на который в академических искусствоведческих публикациях ссылки долгое время были якобы запрещены. Впрочем, были и другие, так, А. А. Салтыков, ныне иерей, на Флоренского великолепно ссылался.18 Вот вкратце история возвращения трудов Флоренского в общественный обиход.
С середины 70-х к работе над наследием П. А. Флоренского присоединились и другие члены нашей семьи. К началу 80-х годов публикации трудов Флоренского и упоминание его имени стало привычным. Сначала – в богословских и официальных церковных выступлениях. На годичном акте в Московских Духовных академии и семинарии 14 октября 1981 года Святейший Патриарх Пимен в своем Слове особо подчеркнул значение для Церкви трудов профессора Академии священника Павла Флоренского.19 Подробному анализу богословских взглядов священника Павла Флоренского много места уделил Алексий, Митрополит Таллинский и Эстонский, будущий Патриарх Алексий II в своей работе «В силе Святого Духа – служение миру».20
Память о священнике Павле Флоренском сохранили его жена Анна Михайловна, его мать Ольга Павловна и его сестры и дети, а труды его вернули людям дети и, в основном, внуки. Усилия семьи, тайные, жертвенные, сначала со страхом, потом – за счет личных интересов и времени, порой приводящие к изменению жизненного пути, были сосредоточены на этом, как мы считаем, главном семейном деле. К 100-летию со дня рождения о. Павла мы оказались готовыми передать обществу его труды. За четыре десятилетия нашего семейного Делания, несмотря на его некоторую стихийность, а быть может, и благодаря ей, было издано большинство главнейших трудов священника Павла Флоренского, выработались принципы их публикации, сформировалась школа исследователей его творчества.
Общественной реабилитацией стало празднование 100-летия со дня рождения П. А. Флоренского, организованное в Доме художника на Кузнецком мосту в 1982 году.21 Важным событием стало собрание в Доме литераторов, организованное в день рождения П. А. Флоренского 22 января 1989 года Советским фондом культуры при поддержке академика Д. С. Лихачева, который, как и П. А. Флоренский, был когда-то соловецким узником.22 Собрание, прошедшее под девизом «Возвращение забытых имен», сопровождалось большой выставкой материалов из семейного архива П. А. Флоренского, подготовленной Марией Сергеевной и Александром Сергеевичем (теперь – игумен Андроник) Трубачевыми. Позже на базе этого собрания игумен Андроник (Трубачев) создал на улице Бурденко, где прежде жила его мать, О. П. Флоренская, квартиру-музей Флоренского.
Грянул шквал публикаций трудов П. А. Флоренского и статей о нем в СССР и за рубежом. С упорством филателиста я долгие годы собирал упоминания имени П. А. Флоренского в печати и электронных СМИ. Теперь же это мне не по силам. Сам П. А. Флоренский писал из Соловецкого концлагеря, что его мысли будут востребованы через пятьдесят лет. И это еще одно его прозрение: даже в партийном издательстве «Правда» в 1989 году были изданы его труды.23
Павел Флоренский всегда был там, «где его народ к несчастью был». По словам его друга философа Сергея Булгакова, он «избрал… Родину, хотя то были и Соловки, он восхотел до конца разделить судьбу со своим народом… и сам он и судьба его есть слава и величие России, хотя вместе с тем и величайшее ее преступление». Приговоренный в 1933 году к 10 годам лагерей, он был отправлен сначала в восточносибирский лагерь «Свободный», а затем в знаменитый СЛОН – Соловецкий лагерь особого назначения. 25 ноября 1937 года постановлением особой тройки УНКВД по Ленинградской области П. А. Флоренский был приговорен к высшей мере наказания и расстрелян 8 декабря 1937 года в Ленинграде.