Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 241, 2005
Марик торопится домой
Тело тяжелое.
Отец опирается на Марика, а тот, сгибаясь под его тяжестью, изо всех сил пытается удержать (очень трудно). Больше всего Марик боялся, что не выдержит и они вместе рухнут на пол. Мог ведь и не удержать. Тут уже не игра, а что-то настоящее, серьезное. Марик серьезен и спокоен, спокоен и серьезен (сердце колотится).
Ну да, случилось! Но зато успел же, оказался рядом в нужную минуту, руками обхватил – иначе бы отец точно упал и что бы тогда было?..
Осторожно, стараясь не уронить, он с трудом опускает безвольно обмякшее тяжелое тело на кровать, подтаскивает повыше, так, чтобы голова оказалась на подушке.
Лицо отца – белое, как наволочка, губы искривлены, глаза закрыты. Дышит он часто, словно ему не хватает воздуха. Собственно, с этой кривизны рта все и началось, верней, с того, что отец, брившийся перед зеркалом в ванной, что-то начал говорить ему (он как раз собирался в школу), а Марик не мог разобрать слов, голос отца необычно глуховатый, речь замедленная, словно у пьяного (таким Марик никогда не видел его).
Он с удивлением заглянул в ванну. “Пап, ты чего?” – спросил встревоженно, и вот тут отец (искривленное лицо в зеркале) вдруг начал оседать, клониться в сторону, беспомощно шаря в воздухе рукой. Марик подскочил, обхватил, прогнулся под тяжестью отцовского тела.
Так это было.
Дальше как в тумане. Скорая, врач, суета, запах лекарств, бледная испуганная мать, примчавшаяся с работы после его звонка… Слабый голос отца, еле различимые слова: “Чем так, лучше уж сразу” и возмущенный окрик матери: “Не говори глупостей!”
“Инсульт” – так называлось то, что произошло, по-старинному “удар” – кровоизлияние в мозг. Губы и язык не слушались, почти не действовали левая рука и нога (паралич левой стороны). Отец лежал с закрытыми глазами, тихо, будто спал.
Врач успокаивал: при правильном лечении все может восстановиться, надежда есть. Отцу нужна была надежда, как и им всем, впрочем. Вчера еще полноценный сильный человек – и вдруг… приходится кормить с ложечки.
Отца действительно кормили с ложечки – кашки, протертые овощи, а пить давали из чашки с хоботком, чтобы жидкость не проливалась. Марик принимал в этом участие. В одной руке тарелка с кашей, в другой чайная ложечка, он садился на стул рядом с кроватью и, низко наклонившись, осторожно просовывал ложечку в приоткрытые бледные губы отца. Отец скашивал на ложечку глаза и чуть-чуть наклонял голову, как бы помогая Марику не промахнуться. А иногда он так и продолжал лежать с закрытыми глазами, оставаясь равнодушным к пище, и только после оклика сына чуть приоткрывал рот.
Отец словно стеснялся своего состояния, беспомощности. Иногда, когда Марик или мать садились кормить его, подставляли “утку”, лицо искажалось гримасой страдания. А иногда, наоборот, хранило выражение какого-то нездешнего покоя, будто отец спал глубоким-глубоким сном и ничего не чувствовал, хотя и подчинялся их указаниям. И то и другое было так непривычно, что Марик, проявивший такую удивительную решительность в те самые первые, можно сказать, критические минуты, тут нередко терялся, руки начинали дрожать, каша (или чай), случалось, выплескивалась отцу на подбородок, так что приходилось тут же, отставив пиалу, вытирать капли салфеткой.
Иногда, когда отец спал (а может, и просто лежал с закрытыми глазами), Марик подходил к его постели и подолгу всматривался в его как бы отсутствующее лицо. Да, это был отец, знакомые, родные черты, тот же нос, складки возле рта, морщинки на лбу, теперь вот еще и щетина, довольно быстро отраставшая, хотя Марик уже несколько раз брил отца электрической бритвой.
К отцовской беспомощности трудно было привыкнуть: сильный и ловкий, чего он только не умел – удить рыбу спиннингом, чинить велосипед или готовить плов с бараниной, с ним было надежно и спокойно. Он много шутил и любил смеяться. Последнее у него получалось чрезвычайно заразительно, так что они с Мариком частенько заходились гомерическим хохотом, вызывая у матери протест, а то и обиду: она не понимала причины их веселья, а то вполне могло быть и беспричинным – просто так, от полноты жизни, от хорошего настроения, еще от чего-нибудь, разве это важно?
Именно в эти минуты Марик чувствовал к отцу особую привязанность, в другое время тот жил в своем взрослом мире: работа, дела, всякое разное… Чем старше становился Марик, тем меньше, как ни странно, возникало таких точек соприкосновения.
И вот теперь отец лежал дома, а мать и Марик ухаживали за ним. Это даже болезнью трудно было назвать: просто раньше отец был одним, а теперь стал другим. Не как грипп или корь, или еще что-то знакомое, испытанное самим Мариком (он уже многим переболел), а нечто, вторгшееся, казалось, в самую сердцевину отцовского существования, разломив его надвое: отцу приходилось как бы начинать жить заново – учиться ходить, действовать левой рукой, отчетливо выговаривать слова, чтобы его понимали, вспоминать имена знакомых людей. Как малое дитя. Вместе с тем отец понимал свое положение и от этого страдал еще больше. Марик догадывался, что отец страдает, к тому же запало то невнятное его про “лучше уж сразу” и сердитый окрик матери.
Надо заметить, что Марик (для подростка не очень-то характерно) проявляет к отцу просто удивительное внимание. Тем более что все его развлечения с приятелями, вся его вольная жизнь после уроков вдруг пресеклась: он вынужден сразу спешить домой – покормить отца с ложечки, подставить “утку”, сделать массаж спины от пролежней и еще много всяких мелочей, которыми тяжело больные люди невольно обременяют окружающих.
Добавим, что ситуация усугубляется еще и тем, что “лучше уж сразу” буквально преследует его, и Марик каждый Божий день, за исключением разве что воскресенья, бежит домой с пробирающим ознобом чувством: а вдруг?.. Ох уж!
Входя в комнату, где лежит отец, он испытывает тревогу, он напряженно вглядывается сквозь сумерки, царящие в комнате, в серо-пепельное, слегка оплывшее отцовское лицо, немного напоминающее восковую маску. И только подойдя совсем близко, облегченно переводит дух. Слышно тихое отцовское дыхание, синеватая жилка подрагивает на виске.
Вот он приподнимает отца на подушке (уже можно), подтягивает повыше, устраивает его поудобнее (так, да?) и, зачерпнув из тарелки овсянку, осторожно подносит ложку к бледным отцовским губам. Еще раз. Еще. За маму. За папу. Аккуратно салфеткой вытирает капли по краям рта, на уже подернувшемся щетиной подбородке. Агу-агу… Отец – маленький. Марику хочется обнять его, прижать к себе похудевшее, слабое тело, погладить по редеющим волосам. Нет, это Марик маленький, от горшка два вершка, на высоком светло-коричневом стульчике с колесиками, который может раскладываться в столик и стульчик одновременно, и рядом отец, в мягкой фланелевой рубашке, большой и сильный, кормит его с ложечки, ждет терпеливо, когда Марик проглотит, а тот, сонный, загляделся на что-то в окне (воробей на березе), капля медленно сползает по подбородку. Ну-ну, не спи, дружище, давай-ка еще ложечку. Будешь есть геркулесовую кашу, станешь настоящим силачом (как папа), слышишь?
Марик торопится домой.
Дом, который построил Морис
Придется наконец публично признаться в уважении, да что там, в восхищении, которое мы испытываем к Морису.
И то: человек, построивший на холме для своей семьи роскошный трехэтажный особняк с круглой башенкой, безусловно, заслуживает этого. Из одного окна (венецианского) видна городская церковь (тоже на холме), из другого – дубовая роща и край городского кладбища (в низинке), а вокруг – домики, домики, огородики, огородики…
Вилла Мориса (иначе не назовешь) окружена высоким краснокирпичным забором и высится как крепость, как средневековый замок, как царский дворец (ну, может, и не совсем царский).
Огородики, огородики (из большого окна), грядки мелкой нарезкой, кустики черной и красной смородины, кажущиеся совсем низкими яблоньки – это поражает почему-то гораздо больше, нежели даже храм, величественно сверкающий золотыми куполами на другом холме (про кладбище умолчим). Между тем Морис, скорей всего, не случайно выбрал именно этот холм, а не какое-то другое место – пространство между, так сказать, вечностью и тленом (плюс опять же сень дубравы). Все это должно, по идее, вносить в его жизнь, нервную и суматошную, как у всякого делового человека, равновесие и таким образом споспешествовать в его и без того процветающем бизнесе.
Морис – удачливый бизнесмен, из первой пятерки в нашем, пусть и не очень большом, но удачно расположенном на крупной оживленной трассе городке. Сеть магазинов – продуктовых и всяких прочих, вплоть до ювелирного – его, Мориса, заслуга. Обслуживание на приличном уровне, товар не слишком дорогой, а главное, качественный. Кто думает, что это просто быть бизнесменом, тот глубоко заблуждается. Сколько нервов пришлось истратить Морису, сколько времени, сил и здоровья, сколько всего пережить (к сорока, а то и раньше полно седины) – не измерить, а измерив, может, не захочешь и начинать.
Вот и призадумаешься порой: Морису-то зачем?
В прошлом инженер единственного крупного в городе завода, вроде и в алчности никогда не был замечен. Впрочем, с деньгами у него очень даже неплохие отношения. Финансы ведь не к каждому благоволят. Будь вы хоть трижды талантливым бизнесменом, деньги будут к вам приходить и затем уходить, тут совершенно особая игра. А к Морису они приходили и приходили, даже когда разразился всем памятный дефолт. То есть тогда они к нему, может, и не приходили, но и не уходили, как у других, в одночасье лишившихся очень даже крупных состояний, если не разорившихся вовсе. А Морис не только удержался, но и снова быстро пошел в гору.
Если учесть, что начинал он с налаживания производства и сбыта видеофильмов, раньше других сообразив, что этот товар не требует особых вложений и будет в ближайшее время максимально востребован, то надо отдать должное его сообразительности. И так он угадывал постоянно, а что это, как не дар? С кино же он начал потому, что просто увлекался им, хорошо разбирался во всяких тонкостях и даже одно время пописывал статейки про новые фильмы в столичных газетах.
Впрочем, на этот вопрос (зачем ему, бизнес имеется в виду), не смог бы, наверно, ответить однозначно и сам Морис. Не раз ведь сетовал, что наличных у него почти всегда в обрез, все вложено в дело, а как только появлялись, он с семьей куда-нибудь удирал (именно так) – в Испанию или в Малайзию, в Германию или Чехию – места новые посмотреть, искупаться в море, попить вина или пива (любил, особенно чешское).
Если же присмотреться пристальнее, то ясно одно: дело для него – не только бизнес, то есть торговля и прочее. Едва ли не важнее – строительство, для себя прежде всего (впрочем, и не только), он постоянно его ведет – сначала дом на озере Селигер, в живописнейшем месте, настоящий бревенчатый сруб в два этажа, где и перезимовать запросто, потом…
Разумеется, должен же он иметь возможность при желании поехать поудить рыбу, сходить по грибы, в баньке попариться, а Селигер в этом смысле – земля обетованная и совершенно неосвоенная. Он-то чуть ли не первым понял это, однажды, еще в студенческие годы, побывав там на какой-то турбазе. Это уже после него умные люди расчухали, коттеджи вокруг стали расти как грибы в ближнем лесу (в ста метрах), но у него уже было лучшее, самое удобное и самое живописное место – восхитительный вид на озеро, лес, да и маковка небольшой полуразрушенной церковки тоже видна, придавая всему ландшафту особый колорит.
Дома этого, однако, мало ему (другие запросы), поэтому он приобрел еще и большой недостроенный особняк в городе, естественно, в самом красивом месте – на холме между храмом, дубравой и кладбищем. Откупил он его аж у главного архитектора города, тому так и не удалось завершить строительство, а Морис никогда не бросал начатого, не отступал.
Внутри он, надо заметить, тоже размахнулся: лестница из карельской березы, огромная ванная комната, обставленная зеркалами из какого-то балетного училища, зал для приемов с огромным камином и явно антикварным фортепьяно (для музицирующей супруги), библиотека, кухня с мраморной стойкой и всякие прочие интерьерные изыски, словно бы взятые из глянцевых журналов.
И разумеется, зал для бильярда, сауна, гараж и прочее.
Что надо дом!
Вокруг, между прочим, еще три схожих особняка – и по габаритам, и по всему, хотя и куда менее привлекательных. Принадлежали они – кому бы вы думали? – местным бандитам (точная информация), верней, их вдовам, поскольку бывшие владельцы уже успели угомониться на том самом кладбище, кресты которого были видны из окна Морисова дома (как, вероятно, и из их), над иными могилами памятники – эдакие истуканы в человеческий рост или даже выше, не исключено, что именно этим бывшим домовладельцам и поставленные. Теперь же вдовы пытались продать недвижимость: не по карману им ее содержать – вот только покупателей не находилось. Так что Морис фактически в одиночестве царствовал на этом холме.
Кстати, о бандитах. Если честно, то всех приятелей и хороших знакомых Мориса, естественно, беспокоила мысль о его безопасности. Все-таки время неспокойное: сколькие бизнесмены, даже не очень заметные и, вероятно, ни в чем не повинные (кроме того, что не хотели “делиться”, либо “делились” не с теми, с кем надо) уже пали жертвой разгулявшегося криминала.
Что говорить, хорошо, уютно в морисовом небольшом, но достаточно вместительном кабинете, устроенном в угловой башенке, откуда через оконце виден, естественно, все тот же храм – белоснежный, недавно отреставрированный (кстати, не без участия Мориса), розово светящийся в лучах закатного солнца, видна и часть дубравы, мощные многолетние деревья, гордость городка…
Храм, как уже сказано, стоял на другом холме, а между ним и морисовым домом, в низинке, как и кладбище, хотя и по другую сторону, налезали буквально один на другой мелкие с высоты башенки домики, сараюшки, плетни и огородики, а в этих огородиках муравьишками копошились попками вверх люди, вроде как гномики. Несмотря на свою оптическую малость, они меж тем были совсем близко.
Поздняя весна, народ полол и сеял, сеял и полол, а мы смотрели сверху (Морис и во всякое другое время года смотрел, зимой и летом, и осенью) – по-хорошему, как-то по-другому должно быть, но что сделаешь? Тогда надо жить где-то еще, в какой-нибудь ласковой стране, в летящем самолете (с Хакамадой), а может, и на необитаемом острове.
Морис же видел храм, видел дубраву, а люди… ну, что люди?
Не надо только думать, что Морис не разумел про дом, про себя и про людей в ветхих лачужках (у кого-то, впрочем, и ничего, отстроились) вокруг, все он понимал. Не такой он, чтобы не понимать, просто у него получалось, а у кого-то нет, он хотел, а другие, может, и хотели – да не умели, не могли, мало ли что. Но если удача и деньги сами (не без усилий, конечно, с его стороны) шли ему в руки, он всегда хотел иметь дом, большой, красивый, удобный дом, где было бы просторно, опрятно, уютно для всех – для детей, для жены, для родителей, для гостей (любил принимать).
Такая у него с юности отчего-то была мечта – ну да, дом, именно такой, какой он построил теперь, в центре города, с видом на храм и дубовую рощу. Он в этом городке, как и все мы, родился, жил в барачной коммуналке с матерью, спотыкался о громоздящиеся в длинном темном коридоре сундуки, вдыхал кухонный сковородный смрад, нетерпеливо переминался перед занятым сортиром, таскал на помойку мусорные ведра, смотрел из окна, как гоняет голубей сосед Колька, в общем, все как у всех, как и потом в однокомнатной квартирке блочной пятиэтажки с сыреющими обоями и сыплющейся штукатуркой.
Это позже выяснилось (другой исторический мотив), что у его прадеда был дом в Москве (или два), естественно, экспроприированный, сам же прадед вовремя отбыл в мир иной, а вот дед еще и баланды нахлебался в местах не столь отдаленных по причине уже отъятой частной собственности. Так что, можно сказать, у Мориса чуть ли не на генном уровне было – дом.
Сбылась мечта – и такое случается (кому повезет), а лачужки и огородики вокруг… да что об этом?
Для города Морис тоже немало делал, хотя и был с администрацией в непростых отношениях. Убежден был, что если бы все захотели… Злился на идиотские препоны, с которыми неминуемо приходилось сталкиваться даже в самых, казалось бы, простых и полезных для города затеях, бывало, даже напивался сильно, стучал кулаком по столу, ходил с красными глазами и набрякшими веками, в общем, терзался. Но ведь не из-за себя же терзался, а оттого, что не давали или мешали.
Не отчаивался же, однако: раньше или позже, убежден был, но на месте этих лачужек тоже вырастут настоящие дома, может, и не такие, как у него, но и не намного хуже, и не будет этого жалкого вида, убогости этой. Главное – начать, главное, чтобы кто-то наконец захотел исполнить задуманное, вот как рассуждал. Можно, конечно, и по-другому – накопить деньжат да и слинять куда-нибудь, желательно подальше, вселиться в обихоженное жилье в чужой ласковой стране (или даже обзавестись своим), где все уже давно обустроено, отлажено, отутюжено, но ведь совсем не то будет, совсем…
Ему верили. Смог же он…
Многим он помогал – не деньгами, хотя и деньгами, впрочем, тоже, а – давая работу. Кто-то становился продавцом в каком-нибудь из его магазинов, кто-то менеджером в туристической фирме, кто-то официантом в кафе, а кто-то вкалывал на строительстве… Платил он не так чтоб очень щедро, но на жизнь хватало, а если оглянуться окрест, то и вообще.
Находились, натурально, и недовольные. Разве может человек устоять против обиды – на кого-нибудь за что-нибудь? Кто-то считает, что его недооценивают, кто-то рассчитывал на большее, кто-то просто завидует, сам не отдавая себе отчета… А кому-то в чем-то было отказано, случалось. Были и такие, даже из близких знакомых, кто элементарно не хотел. “Не хочу я на них (на него) работать” – и все. Пахать денно и нощно за нищенскую зарплату, неизвестно на кого, и главное, зачем – пожалуйста, а “на них/на него” ни за что. А кое-кто, поразительно, откровенно ненавидел Мориса: стоило упомянуть его имя, как тут же атмосфера накалялась, и в воздухе искрились разряды.
Впрочем, и самом Морису до благостности было далековато. Срывался, случалось (не мудрено). Однажды пришлось быть свидетелем, как он кого-то отчитывал по телефону, резко, даже с угрозой, лицо хмурое, щека нервно подергивается: “Пусть лучше не суется, понятно? Надо будет, достанем…”, ну и так далее.
Бремя.
Иногда вспоминалось, как в детстве мы с Морисом и другими пацанами находили какую-нибудь заброшенную скособоченную сараюшку, пахнущую гнилой, запревшей доской, подполом, сыростью, мышами, и устраивали там гнездо – “штаб” это называлось. Впрочем, это могла быть и вырытая нами же землянка, шалаш в лесу… Что-то романтическое было в этих странных убежищах. Почему-то хотелось непременно чего-то тайного, скрытного – вдали от людского глаза, под землей, на дереве, в густом укрытии листвы.
Все это давно кануло в прошлое, разве что затхлый запах тех тесных, согретых нашим дыханием укрывищ, где мы, прижавшись друг к другу, смолили короткие сигареты “Новость”, а став постарше, выпивали какой-нибудь портвейн, накрепко впитался в наши ноздри.
Да, теперь у него был не один, а аж два дома (намечался и третий). Сруб – на Селигере, солидный кирпичный – в городке. Но отделаны оба были с той основательностью и серьезностью, какие были присущи именно Морису.
В городе он был видной фигурой, не таил своей обеспеченности (впрочем, были и побогаче его) и жил совершенно открыто, как если бы все так же инженерил на здешнем заводе: ходил с кошелкой на рынок, а в “джип” садился только, когда надо было ехать на Селигер либо по каким-то делам в область или в столицу. Картинка: Морис бредет вечером из офиса пешком домой (двадцать минут ходьбы). Между прочим, обычное явление, будто никто про него, верней, про его богатство и не знает, а только – Морис и Морис. Словно ничего ему не грозило и не могло грозить. Конечно, все про все знали, в небольших городках быстро друг про друга узнают, а быстрее всех – те, кому есть в этом интерес. И про Мориса, соответственно, тоже.
И сам он, разумеется, должен был проявлять осмотрительность и осторожность. Стал бы он (не было сомнения) что-нибудь серьезное предпринимать, не найдя себе соответствующую, как теперь говорят, крышу? Причем понадежней, чем у других, потому что присосавшихся всегда много, но есть кое-кто, от кого действительно зависит (иногда и жизнь).
Так мы думали, беспокоясь о его безопасности, он же вроде совсем об этом не пекся и потому ходил по городу совершенно безмятежно, в замшевой коричневой куртке или в свитере (а иногда и в костюме), любил в середине рабочего дня перейти из своего офиса на другую сторону самой широкой центральной улицы в принадлежащую ему же уютную кафешку (там часто назначались всякие встречи) и выпить там кофе или пива, а то и рюмку водки, даже не обязательно в отдельном кабинете (для избранных). Здесь же он мог обсуждать проект сооружения нового торгового центра или создание новой риэлтерской фирмы (спрос на жилье растет), да и просто говорить о жизни – в зале тепло, светло, музыка тихо играет или телевизор на кронштейне под потолком что-то бормочет, симпатичная официантка Настя и бармен Костя – свои люди…
Может, нравилось ему смотреть из окошка кафе на снующих по улице прохожих, на проезжающие машины, на белую девятиэтажку через дорогу, где в одной из комнат принадлежащего опять же Морису большого магазина с красиво оформленными витринами, уже почти с десяток лет (трудно поверить) размещался его офис, нравились негромкие голоса в самом кафе – мирнотекущая жизнь, постепенно меняющаяся…
Помню, однажды, давно, лет пятнадцать назад (еще в пору своего инженерства) Морис признался: “Знаешь, что меня больше всего угнетает в нашем городе? – Он грустно окинул взглядом пустынную привокзальную площадь: выщербленный, с провалами асфальт, приземистое серое здание с крохотным зальчиком ожидания, закутком начальника вокзала, медпунктом и отделением милиции. Тут же и кассы. Неподалеку два кособоких обшарпанных ларька (пресса и пирожки). Дальше какие-то серые и бурые пакгаузы, пустырь, бараки, лачуги… – Что ничего, ну абсолютно ничего не меняется… Убожество и есть убожество”. – И безнадежно махнул рукой.
Могли ли мы предположить тогда?
Впрочем, Морис мог. Тогда же или чуть позже он сказал: “Если так будет продолжаться, то на стране можно ставить крест. В какой-то момент все рухнет…”
Непонятно, как ему удавалось – ну вот так спокойно (ходил, имеется в виду). Ни телохранителя, ничего… Словно не передавали по телевизору почти каждый день об убийствах и похищениях. Правда, то, в основном, в Москве, а еще чаще в Питере, но и у нас случалось, хотя и не часто…
Такое впечатление, что Морис знал нечто, чего не знали другие. Некий заговор. Отмазку. В том смысле, что даже случайность не могла его затронуть, ничего не могло с ним произойти неприятного в нашем городе – без чьей-то на то воли. Ни заезжий гангстер-гастролер, ни налакавшиеся зелья оболтусы – никто не мог посягнуть…
Ну да, мэр к нему забегал в офис, а то и заглядывал в гости в его замечательный особняк – продегустировать какой-нибудь экзотичный редкий напиток из морисова бара и посмотреть совсем свежую киношку. Или начальник городской милиции, тоже разбирающийся в напитках. Или еще кто из “отцов” города.
Только – что мэр (не Лужков)?
Нет, похоже, дело было вовсе не в мэре и не во всяких прочих начальниках.
Тогда в ком же? Кто еще мог блюсти этот городок, кто был его Богом, Хранителем, Властелином кольца и пр. и пр.? Кто простирал свою могущественную охранительную длань над Морисом в его замшевой коричневой куртке (когда надо, то и в темно-синем костюме с галстуком)? Разве человеку, даже и самому могущественному, по силам все предусмотреть?
А может, кто-то просто молился за Мориса каждодневно и ежечасно, зная про отнятый когда-то у его прадеда дом и отмороженные на лесоповале легкие его деда? Либо, постигнув его честные намерения (те давние его слова, что ничего не меняется) и видя, что у него получается, опять же стоял на страже?
Может, дали шанс?
Когда видишь дом Мориса, возвышающийся на холме между храмом, дубравой и кладбищем, чисто промытые большие венецианские окна, сияющие на солнце не хуже покрытых позолотой церковных куполов, голубую спутниковую тарелку на крыше, башенку, вознесенную чуть ли не в самое небо, то и… впрямь просыпается надежда.
Все-таки хоть что-то меняется…
Москва