Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 240, 2005
* Журнальный вариант.
В качестве отдыха. И чтобы собраться с мыслями.
После долгих стараний достичь – отступить.
Осмотреться: нет ли поблизости возвышенности, откуда можно окинуть взглядом все это пространство, заваленное буреломом?
Буреломом воззрений и гипотез.
Руинами развалившихся сооружений: они назывались “я знаю, как”.
Как что?
“Как собраться и быть вместе”.
Потому что, когда мы вместе, люди, нам не страшно. Не так страшно, как по отдельности.
Да еще и ночью.
И в старении: старость уже не приобретает близких, она их теряет. Cловно душа утратила свойство открываться навстречу другому. Впрочем, даже если и нет, встречному она не интересна. И понятно почему: свойство открываться имеет свою цель, и свое назначение, – соединиться с другим, зачать и родить. Во всех смыслах – от брачного до политического.
А есть еще и болезнь, и за нею маячит нечто.
Есть существеннейшее, о котором не хочется говорить. Смерть.
Уход?
Радикальный переход… куда-то.
Даже философия избегает этой темы. По крайней мере, современная, желающая быть ответственной и точной. Привязанной к вещи, к чему-то определенному, для всех очевидному.
Не так, как некоторые философии прошлого, переходившие незаметно в религию. Если они касались все той же темы: что есть за смертью.
В конце концов, человек живет каждый день так, как если бы он был вечен.
Как если бы он всегда будет таким.
Может быть, это уже и есть вера? Та самая, которая создает себе формулы, повторяемые связи слов; неизменные связи, называемые иначе догматами.
Они предлагают человеческому духу покой.
Не это ли состояние называется “истиной”?
Евангелие дает существенный синоним: Христос.
“Я есть истина”, – говорит Он.
“И Я упокою вас”.
Он предлагает подражать Ему: в Гефсимании, когда “уже ничего нельзя сделать”. И не делает.
Он предоставляет делать другим. Они-то и сделают, и тогда все станет ясно. Дух, вошедший в мир, охвативший многих, ищет как действовать, ищет вылиться в ярости и насилии, убить. Убив, он успокаивается. Христос дает Себя убить, чтобы успокоить.
Дай себя убить: подари мир людям.
Это и есть смирение.
Таинственное богатство души.
Тоже отдых и ее, и других.
Прозрачность души другого человека, напоенный водой сад. Где не гуляет суховей страсти. Где не громоздится гордость.
Смирение дает неуязвимость: “я мал настолько, что не могу быть мишенью”.
Нескольких людей, имевших этот особенный дар, я знал. Константин Глимьянов, например, соученик по философскому факультету, попавший в лагерь за Самиздат и ставший по освобождении священником.
Память о нем помогала в самые болезненные годы эмиграции, 1975-80; я вспоминал его – и успокаивался. Отдыхал.
Коснувшись церковной жизни и тысячелетних размышлений людей на эти темы, я тоже захотел приобрести смирение: так его все хвалят, так хотят иметь.
Начать с послушания.
Всем и каждому.
Всякому встречному.
Впрочем, послушание контролируется: десятью заповедями и дополнительными евангельскими.
Нарочитое самоунижение, чтобы достичь предела “себя”, своего “я”, своего самолюбия. Тут обнаружилась та тонкость, что достигнутое самоунижение начинало питать… самолюбие: вот что я могу! Никто не может встать, например, с протянутой рукой и просить милостыню, а я могу. Я смог! И даже более сильные, с трудом совершаемые упражнения на “растирание” себя под ногами людей.
Опять я ищу, с чего начать новую линию “свободных ассоциаций”, стараясь не контролировать их, не устанавливать непреложной логической связи.
Ведь логика не есть непременное условие рационального. Она его крайность.
Одна из крайностей.
Вероятно, на противоположном полюсе – инстинктивность. Импульсивность в чистом виде, почти в чистом. Насколько это возможно для человека.
Рациональное, желающее освободиться от всякого чувства, стремится к логической связи.
Рациональное, желающее непосредственности, “откровения”, “прямого чувства”, стремится к инстинктивности.
Инстинктивность дает отдых от размышления.
Усталость такого рода бывает.
До обращения 1982 года я боялся “остановок мысли”: я думал “всегда”, “всю свою жизнь”, не останавливаясь ни на мгновение! И именно в том году стали происходить остановки. Моменты “пустой головы”. После нескольких мучительных случаев, – “навязанных”, вызывавших панику и сопротивление, – я обнаружил, что это не “сумасшествие”, как я опасался, а новое, неизвестное мне прежде состояние ума, психеи. Я назвал бы его состоянием “безусловного принятия”.
Однажды оно было пережито как позитивное. В январе 1982-го, утром, в немецкой деревне в окрестностях Марбурга; я был опечален трудностями жизни и размышлял о действиях, какие нужно предпринять. Множество вариантов проходило через голову, и все казались слабыми и частичными. Дул сильный холодный ветер. И вдруг его порыв с мокрым снегом ударил мне в лицо и “изгнал” абсолютно все мысли из моей головы! Она стала совершенно пустой! Необъяснимый мир меня охватил, наслаждение, незнакомое прежде.
Его нужно сравнить – отдаленно – с облегчением, когда можно, наконец, поставить на землю громоздкий чемодан. Сбросить с плеча бревно.
Мне случалось прежде жаловаться врачам на свой страх “пустой головы”. Они что-то проверяли и делали анализы.
Они не понимали, о чем идет речь.
И я не понимал.
А спустя время я понял, что страшившее меня для многих было желанной целью, а именно в монашестве. Целью недостижимой.
Я страшился дара, молчаливо предлагавшегося годы. Неотвратимо навязываемого.
Дар метанойи, обращения.
Вот предварительные соображения, чтобы иметь некоторый порядок в моем прошлом. Классификацию, как способ познания. То есть, другими словами, способ обуздания хаоса прошлого. Способ вытягивания нити смысла из клубка событий и стремлений, моих и оказавшихся рядом людей.
Смысл… как причинная последовательность событий… смысл как однородность вещей, собранных вместе… как тождественность признака членов.
Иногда с трудом удерживаемая последовательность: еще “чуть-чуть” – и “разум” не примет законности ее.
Иссякание смысла.
Впрочем, все не “строго научные” области допускают “вероятность/возможность” как полноправный элемент описания. Он и вводится с помощью слов “конечно”, “скорее всего”, “несомненно”.
“Нет никакого сомнения в том, что…” Столь трогательная формула, говорящая – предупреждающая – о сомнении и побеждающая его. Во всяком случае, предлагающая скрытое извинение.
Реконструированное прошлое заведомо фантастично: хотя бы потому, что нам нечем проверить точность реконструкции. Как сопоставить ее с подлинным – протекшим – отрезком истории? Если бы это было возможно, пришлось бы, отставив в сторону “текущую жизнь”, пережить кусок прошлого.
“Истинность исторической науки”… Чем или на чем проверенная?
События прошлого как пища для интеллекта.
Как материал для выстраивания “меня” в настоящем.
Материал, если его в настоящем не хватает.
Неисчерпаемость темы: есть еще что-то, еще столько всего, еще так много.
А хочется исчерпать, завершить. Перейти к волнующему “новому”.
И это в мои 50 лет.
А где-то 12-летний мальчик впервые читает в учебнике о войне Спарты и Афин. И на чью сторону он склонится?
В 1957-м, в московской школе, с пионерским галстуком на шее (мне нравилось, что он был из шелка и не мялся, а тек свободно между пальцами), – я был за Афины. И грустил об их поражении.
Человек, отданный во власть сил.
О ничтожестве человека.
Как он пытается освоить мир своего тела и космоса! Временного и уязвимого тела. Актер поневоле всех социальный ролей. “Он сыграл большую роль…” (из некрологов в “Таймс”). И где он теперь? “Дает” ли ему что-нибудь “там” наша память об им сыгранной роли? О его изобретении и работе?
О ничтожестве человека.
Вневолевые образы, усиливающие эротизм, половое желание. Ведущие, в конце концов, к извержению семени; и опустошению образности и мыслительности. Живая вода взята из родника. Спустя время соберется новая.
Изменение направленности мыслей: неполовой интерес, подпираемый где-то во тьме плоти накопившимся семенем и находящим, наконец, свое культурное выражение. Сублимация: творчество, открытия, религия. Платоновская идея ступеней эроса. Все та же таинственная и неукротимая энергия в разных обличиях. Древняя мысль: “запереть половое, сжать, – и оно подбросит к Богу”. О, катапульта! Но нет никакой правильности: иногда – да, чаще – нет.
Теперь теология избегает говорить о брачном союзе души с Богом. Потому что было произнесено слово и объяснение: сублимация. То есть из-под божественного опять выглянуло человеческое: особое состояние души, настолько всеобъемлющее, захватывающее, грандиозное, настолько ни на что не похожее, что оно получило высшее имя Бога и откровения.
Никто ничего не знает, вот в чем беда.
Ничего, кроме слов.
Частности, впрочем, могут удаваться. И даже выстраиваться в систему.
Частный опыт тоже весьма интересен.
Если, например, вернуться к теме смирения.
Был момент, когда я искал смирения через послушание всем и каждому. И в то время работал в “летучей бригаде” местной мэрии. В ней были официальные начальники. Но иногда дело поручалось двум, трем, пяти человекам, и никто не был назначен руководителем. Власть не была “делегирована”.
Возникала ситуация выдвижения лидера. По каким-то, не всегда ясным причинам кто-то начинал вести себя начальственно, а другие это признавали. Упражняясь в послушании, мне ничего не стоило под чиняться. А между тем распоряжения могли принимать личный характер, не связанный с поручением.
Иногда такой выдвинувшийся руководитель пытался продолжить отношения соподчинения и после, уже в других ситуациях рабочего дня.
Тема набора себе служителей не исчезала практически никогда. Вероятно, она универсальна. Новый Завет ее касается (“Цари и князья господствуют, а у вас путь будет не так… Но кто хочет быть первым, пусть будет последним…”).
Пробуя это на себе, мне было легко подчиняться. Но не менее легко было и не подчиниться. И всякий раз это вызывало кризис, приступ ярости, негодования. Как если бы я уже был признанным рабом, и вдруг вышел из повиновения. Ярость хотела удержать в повиновении. Словно имеющий рабов стоит выше по социальной лестнице. А лишающийся их обнаруживает свою незначительность и падает.
Этот механизм отношений описан давно как “авторитарная личность”. Но одно дело прочитать и знать, а другое – как это выглядит на уровне живой психики, и что ты переживаешь сам.
Самое же удивительное заключение для меня было то, что отношение “владею / мной владеют” выглядело не менее важным – если не столь же эффективным – как отношение “люблю / любим”. Я отдавал предпочтение всегда последнему. Иные типы отталкивали: армейская служба была непереносима; радостно отдаваемый и исполняемый с восторгом приказ представали монстрами душевной жизни. И вот, оказывается, очень – чересчур – часто власть вполне заменяет любовь.
Власть участвует и там, где, казалось бы, основатель нарочито ее устраняет; я имею в виду христианскую церковь.
Богопознание – высший дар. Он очень индивидуален, – в том смысле, что он не сообщаем другому человеку. Даже Павел говорит о словах, слышанных на третьем небе, которые “нельзя пересказать” (2 Кор. 12,4). Он даже и не пытается. И по-видимому, нет в этом и особой необходимости: веруют и так, по слову апостола. Веруют начальствующему, ведущему, лидеру, более других знающему. В обществе социальной пирамиды естественно возникают новые пирамиды меньшей осведомленности по образцу центральной.
XX век это знает в виде тоталитарных движений. Все они этот век не пережили. Они, вероятно, отвечали на запрос новизны и первоначальной интимности возникающего движения.
Осталась очень глубокая потребность души в непосредственной встрече с Богом. Предлагают ли ее существующие церкви? Почему все меньше участников литургического спектакля?
Социальное тело стареет и сохнет.
Очевидно, это происходит не без “ведома Бога”.
Не без Его “позволения”, по крайней мере, если употребить термин теплой веры и изнемогающего сознания.
Ослабление старого означает приготовление обновления. Быть может, столь радикального, что старое тело должно быть уменьшено до полной неспособности вести борьбу. Как были уменьшены многие сильные ветви христианства, – в Малой Азии, например. (Логично – зная будущее региона – предположить: чтобы дать место исламу.)
Закваска христианства принята социумом: если общество стало вести себя по-христиански – по крайней мере, его призывы сделались ценностными и доминирующими, – то нужна ли обособленная “церковь”?.. Я думал это почти всегда, благодаря кого-нибудь за помощь и милостыню и слыша в ответ: “Это нормально”. Призыв и пожелание Нового Завета стал – по крайней мере, для некоторых – нормой, уже не связанной с исповеданием “идейной части” христианства, собственно, его идеологии. Дело любви совершается – по крайней мере, многими, – “само собой”, хотя за социально-этической нормой мы обнаружим воспитателей и учителей, для которых дело и вера были нераздельны.
Легко, конечно, указать в НЗ места, где говорится о необходимости исповедания Иисуса Христа. Между тем, немало и мест, где НЗ приглашает к анонимности доброделания, незаметности, вплоть до запрещения самим Иисусом разглашать его чудеса.
А короткие фразы НЗ могут соответствовать в нашей истории целым столетиям.
И еще: неоднородность текста НЗ все более очевидна. В нем есть слова Иисуса, и пересказ их учениками, и присоединение параллельных традиций и воспоминаний.
Впрочем, это не мешало соединенному тексту быть парадигмой – и идеалом одновременно – человеческой практики в течение уже двух тысячелетий. И один из ее результатов – возможность увидеть объемность текста НЗ, его пространство, возникшее благодаря и вокруг жизни Иисуса Назарея, давшей начало и жизни Иисуса из Назарета. И самому Назарету, может быть.
Если не пытаться понять – то есть выявить живые элементы и нити современного мне христианства, его отличия от нашего же представления о христианстве прошлых веков, – если просто созерцать христианство сегодняшнего дня, то душа начинает склоняться к хаосу катастрофы Апокалипсиса и к полярности манихейства; иными словами, к апокалиптике завершающегося иудаизма, этого этнического мессианства (прехристианства).
Вероятно, тут есть и своя прямая мистика событий, которая дает себя заметить и почувствовать, но никогда – разглядеть.
Конец мира переживается, конечно, через неизбежность “конца жизни” отдельного человека. “Близится конец меня” переживается как “конец вообще”, это эсхатологический солипсизм, если пожелать термина. Интересно, что некоторые физики ощущают настоящую тоску, когда размышляют о тепловой смерти Вселенной, этой необъятной – и, тем не менее, жертвы второго закона термодинамики. Она должна наступить через несколько миллиардов лет. Быть может, эта тоска – предчувствие собственной смерти через несколько лет. Интереснее, впрочем, предположить, что это печаль бессмертной души, которой придется присутствовать на столь невообразимом спектакле…
То, что “апокалипсис” – это состояние души прежде всего (во всяком случае, им бывает), – мне подумалось за чтением интервью с католическим богословом, проводившим параллели между апокалипсисом и современностью.
Одним из признаков “конца мира” был коммунизм. Хотя к моменту интервью его детище и мотор – Советский Союз – больше не существовал и, казалось бы, угроза насаждения коммунизма очень ослабела, богослов об этом даже не упомянул! Вероятно, такое упоминание уменьшило бы ужас рисуемой картины, – а вместе с ним и своеобразный восторг души перед чем-то грандиозным, пусть даже разрушением.
“Отметка”, “конец”, “новое огромное число”, – этим переживаниям апокалипсис дает смысл, тем более в конце второго тысячелетия. Вероятно, “тысяча” теперь “меньше” – после обнаруженных миллионов лет Земли и человека, миллиардов и триллионов световых лет! Мысль и психика трудятся над освоением новых данных. Часто чисто интеллектуальных, непредставимых, невообразимых.
Необходимость же вообразить, представить себе (и другим) зрительно – не исчезла. Наука подчинилась ей, приняв визуальное моделирование идеи как часть своего метода. Оказывается, вычисляю- щий интеллект еще не вполне “знает”; он должен увидеть новое в комбинации элементов известного. Таковы модели Биг Бэнга, дохлая Кошка Шредингера, мыслящий Червь Уилера.
Эйнштейн: “камень”.
Не новый ли камень положил Бог.
После веков окончательности всего на свете наступил век относительности.
После огненной уверенности 1982-го в том, что мне открылся Бог… а если не Он, то кто же… не то чтобы я возвращался к мыслям юности: нет ли во всех… во многих высказываниях о Боге – всего лишь констатации крайнего, небывалого, ни с чем не сравнимого состояния души?
“Это и есть Бог”: переживается нечто абсолютно и радикально новое и позитивное, избавляющее от всех страхов и приносящее такое богатство Любви, что им можно делиться до смерти… почти до смер-ти… до той усталости возраста, о которой Павел пишет Тимофею: “вот и мне пора отходить… течение совершил… веру сохранил…”
Налетело, нашло, подхватило и подбросило меня до звезд! Я (выросший в рамках христианской культуры…) привязал это событие к Евангелию и захотел стать “учеником Иисуса Христа”. Пошел к “своим”, явным, назвавшим себя христианами. Начались годы ожидания, адаптации, отталкивания и изгнания меня. Церковные христиане не приз навали меня за “своего”; кроме, может быть, монашествующих и отшельничающих.
Везде я остаюсь сидеть между двух стульев. Висеть. И вот, наконец, между жизнью и смертью.
Впрочем, иногда я начинал беспокоиться в своем душевном комфорте: не слишком ли я крепко и удобно “сижу”? Все ли в порядке? Не на дурном ли я пути? Уф, наконец-то меня опять сталкивают и вы- брасывают: все хорошо.
Религиозное освоение мира.
Религия как освоение мира.
Чтобы получить цельный образ мира.
Как бы насытившись точностью математического описания деталей, построив “замок” Теории, ум хочет безотлагательно вернуться к необязательности и недоказанности гипотезы, предположения: в гипотезе есть легкость, свобода вздоха, радость новизны… И ум пользуется гипотезой, будто доказанной: наука касается верования и переходит в него.
Опять ужасы педофилии в газетах.
О, дайте человеку таблетки от ненужного полового влечения! От деятельности жестоких гормонов, – если “сублимирование” (превращение природной сексуальной энергии в творческую) почему-то не происходит. Скольких страданий и душевных ран мы избежим, сколько глупых романов не будет написано! Церковным руководителям не придется мучиться из-за презервативов, разрешать ли их своей пастве, или нет…
Область пола ждет своего Галилея.
Психоанализ оказался временным решением, вроде флогистона в физике, объяснив пол через мифологию. Несомненен регресс по отношению к христианству.
Впрочем, кажется, современная психология освобождается от мифологических посылок фрейдизма, удержав собственно одну идею, – о многоэтажности психической жизни, о некотором уровне, объединяющем все живое человечество (Юнг, Тейяр де Шарден) и даже всю совокупность живших людей (архетипы Юнга).
Психология перерастает психоанализ, как единобожие переросло политеизм. На что похожа борьба Фрейда с Моисеем в предсмертном сочинении? На борьбу священников фараона с пророком! Фрейд стремится перетолковать – и тем самым завладеть, поработить, устранить опасность для своей системы, в некотором смысле “египетской”, “языческой”. Истолковать – значит переименовать – и присвоить.
Иисус предлагает человеку первомодель, живой архетип, небесную парадигму. Он в некотором смысле и воспитатель, и воспитуемый. Модель пополнена Иосифом через рост влияния катехизиса, который медленно создает основу для особенной роли женщины-жены и нового, нетрадиционного призвания сына, сложившегося к концу средневековья. Новое призвание сына влечет упразднение сословий.
Именно ли Эйнштейн имел перед собой образ нового оружия, почти чертеж… и сознавал, что уже им владеет, но пока только он один? Или ему нужны были размышления других и опыты, – и в тот момент от него уже не зависела ситуация “изобретения” нового оружия?
Переживал ли он миг “всемогущества”.
Затем многие ученые стали искать тормоза морали своим же выкладкам.
Прежде чем взорваться в небе и на земле, открытие взрывается в сознании: оно мгновенно складывается в новую картину, абсолютно ясную, из элементов, поначалу смутно мыслимых как необходимых. Но связь между ними не очевидна. Что их выстраивает в стройное целое? Которое может испугать самого исследователя!
Последовательность свободных ассоциаций.
Надеясь таким образом настроиться на волну Духа: избегая всякой предопределенности идеи, привычки, плана.
Войти в настоящее – и оказаться в будущем.
А прошлому еще надо стать настоящим в “истории”.
Впрочем, в прошлом мы выбираем “себя в настоящем”. Поэтому “история ничему не учит”.
И, однако, кое-чему научила. Что-то перестали делать. Исчезли яркие костюмы властителей, горделивые позы парадных портретов, ляжки в обтяжку (между прочим, весьма символична заметность гениталий при такой одежде, – “начальник и лидер” должен быть “сильным”; та же тенденция коллективной души ныне выражается в сильно редуцированном виде: например, фаллические обелиски на местах военных побед). Явные признаки гордости и тщеславия остались в прошлом; может быть, не без помощи присутствия протестантизма с его пуританством. Даже домогающийся ныне почестей и власти выглядит скромно. Вернее, менее броско: опытный глаз подчиненного чиновника увидит, откуда этот пиджак, эти туфли…
(Рядом уселся и стучит дятел! Привлеченный моей пишущей машинкой, прилетел посмотреть, что за соперник на его территории…)
В прошлом и настоящем мы ищем пищу своему вниманию.
В жизни людей прошлого мы выбираем буквально несколько дней, несколько – одну-две мысли. “До” и “после” мы не знаем. Впрочем, традиция доносит еще слова, сказанные перед смертью, как заключительный аккорд пьесы существования. Часто они звучат благочестивой прописью. Почему бы и нет… нам нужны прописи перед глазами, чтобы опереться и уцепиться в момент перемены.
Биография неотделима от легенды.
Прослеживание и вытаскивание идей из историй, мне близких… почему “близких”? как сложилась эта близость? даже собственную свою историю я не знаю.
Приписывание своих идей другим…
В конце концов, история и география… почти одно и то же: как там, у соседей? Говорят, они нашли что-то такое… Бога!
Как там, у предков? говорят… Ведь и Адам живал в раю, может быть, и после него кто-нибудь там все-таки побывал?.. (Легенда раннего монашества о местности, где бьют источники сладкой воды, растут плоды удивительной величины, многократной… О, мечты вечно втянутого желудка!)
В прошлом и у соседей мы ничего не найдем, кроме поиска.
И наша поездка – часть нашего поиска.
Поиск места, где “всегда хорошо”. Где “блаженство неизменно”. Ради этого стоит ждать, терпеть страдания (ради будущего: заглядывая в него через страдания и объясняя их так или иначе; “правдоподобность” доктрины, она же “истинность”; у нее нет критерия и не может быть; критерий, то есть мерка, масштаб, контроль, – этим терминам нет места в мечте. Они ее разрушают).
Сонливость и отсутствие интереса: во время поста. В конце концов, ни писать, ни читать не получается. Потерянное ли это время? Ничего не произведено. Дрова поколоть не под силу. Ни тем более спилить полувековую акацию на дрова следующего года.
Или это тоже не имеет значения? Как и недописанный шедевр (иначе он был бы дописан), как великий ученый (иначе не было бы инвалида), как… Вероятно, всякий хорош на своем месте: монах в келье, новобрачные в постели, преступник на эшафоте.
Или за совершением преступления? Иначе ведь преступления не было бы?..
Мучительность мысли: не пора ли оставить и ее.
Впрочем, мой возраст уже имеет привилегию… (гм… предположим!) выбирать. Уже он не прикипает к идее, не овладевает мной идея к действию, уже я не хочу этого овладения. Тем не менее, это случается.
II
Господи, благослови.
Забыть обо всем начатом, о мыслях, показавшихся интересными.
Вот, ничего нет.
И ждать появления, прояснения.
Социальная жизнь… “вот, нас несколько”. “Вот, нас много”. Эти “многие” образуют единство, чувствуют свою принадлежность к “чему-то общему”. Как если бы одна и та же (приблизительно) мысль вошла во многие головы.
“Мысль” стоит над нами, как невидимое облако, в которое погружены многие головы.
Отдельный человек наполняется силой ассамблеи. В другой среде он – просол множества.
Очевидно, это “позитивно”, и ему нравится. Иначе как терпеть связанные с этим положением испытания? даже лишения, смерть?
Я зажат между Евангелием и реальностью.
Между двумя реальностями.
Даже оставленный Богом, я не могу Его оставить: мне некуда и не к кому идти.
Или нужно вырываться из этого “антропоморфизма”, – из этих отражений меня самого, других, прошедших веков?
Из этих “хорошо” и “плохо”, едва отделившихся от “приятно – неприятно”, “вкусно – невкусно”.
Как если бы мои попытки “подняться”, “взлететь” наталкиваются на низкое медное небо. И я снова отброшен вниз, в горечь ничтожности “нелюбимого Богом”.
Конечно, и в смирение тоже, в снисходительность ко всем другим, в милость к поверженным и немощным, в принятие всех и каждого.
И малюсенькой птичке, севшей поблизости, я говорю со слезами: “Птичка, птичка, пожалей меня”.
А взлетев, я думаю о “судьбах” мира, о “судьбах” России и Франции, словно наклоняясь над снимком из космоса: вот и земной шар поместился в мою записную книжку.
Все та же гордость? Спиленная гордость дала новый побег? Возвышаясь “неправильно”, я сам себя унижаю и причиняю тем самым себе страдание? Снова взять курс на самоунижение всегда и перед всеми?
Усталость 50-ти лет.
Повторяемость ситуаций, уже бывших и не приведших ни к чему “окончательному”, ни к какому существенному “приобретению”.
Человек приговорен к смерти. Но он этого не знает.
До определенного возраста.
Затем он начинает это подозревать.
Это и есть “изгнание из рая”, которое нужно объяснить. Самим изгнанием объясняется труд жизни и груз ответственности.
О, Господи, склонись к печали моей: о Тебе, отошедшем, о моих детях, о печали дочери Марии, о печали сына Максима, о бедных в переходе метро, о роющемся в мусорном бачке, о боящихся ночи, о не могущих принять смерть.
Помедлим еще на этой земле.
Есть на ней спокойные уголки.
Спокойные дни.
Побудем немного в тишине.
Покой одиночества и взрывы встреч: принять и это течение так называемой жизни; это знание, подаренное старением: не я управляю ею, но она несет меня к смерти. Там, где я оставлю изношенное тело навсегда, как рваную обувь, как ветхую одежду.
Зачем убивать царей, когда можно просто переизбирать президентов.
Желание перемены: до середины жизни. У меня – до 45-ти лет. Теперь все меньше. Мотор общества – сорокалетние, тридцатилетние. Самые бурные эпохи – эпохи молодых руководителей. Им и жизнь не дорога, ни своя, ни чужая, и все нипочем.
Из всякой жизни потомки выбирают какую-нибудь одну изюминку и говорят: вот это и был он. Его главное дело. Для этого он и жил. Но ведь столько разных дней и лет, полных и пустых! И как знать, что значит – пустой? Плод, висящий на ветке без заметных перемен, “теряет время”, зрея?
Пришло время просто “висеть”, принимая всякое стечение обстоятельств.
Приближаясь к тому дню, когда “посылается серп”.
Да что ж это такое, в конце концов, смерть?! Ну, почему нам ничего не дано знать о ней? Или мы знаем о ней все, что только можно, но надеемся еще на что-то?
Мы знаем собственную надежду о ней.
И это молчание. Только ветер в листве. Облачка. Голубое небо. Густая созревшая зелень деревьев. Уже нет веселых светлых побегов. Свежесть сентябрьского утра. Привычная боль в сердце при мысли о дочери Марии: душа моя родная где-то там, в сиротском приюте, пленница своей инвалидности, социального страхования, родительского несогласия.
И когда молитвы о ней не достигали Никого, я еще ждал и надеялся. И ожидание истощено.
Я истощен. Мое истощено. Божественное Посещение в апреле 82-го истощено. Покрытый пеплом, инеем, сединой, я смотрю в себя, перед собой, “вперед” и “назад”. “Бог есть Дух”: и Он не пришел на встречу Пятидесятницы 92-го года. Хуже того, даже “отошедший” я почувствовал это, взобравшись утром на березу, чтобы нарезать ветвей для украшения церкви: “что-то отошло”. Я не знал, что. Как обычно, я принес ветви; в церкви был священник, и он вдруг обрушился на меня с бранью: “Что ты натаскиваешь все эти ветки! Потом столько мороки, чтобы все это убрать!” Никогда так раньше он не говорил. Но в тот день “ушло”. И вскоре я уже не ходил в эту церковь…
Я скольжу по наклонной плоскости к горечи.
Не попробовать ли взойти к бодрости?
Разве я не знал мгновений гораздо более сильного страдания и печали, такого, что, казалось, будто оно никогда не кончится. Что впереди – еще более страшное, с чем уже никак не справиться… Но как поразительно молниеносно менялось все! Обстоятельства. Или мое отношение к ним. Бодрость и сила вливались в душу, – откуда, почему, кто? Или просто наступала усталость: больное теряло свою остроту.
Не приходила ли помощь в ответ на мое “не могу больше, Господи! ты видишь мое ничтожество”.
“Устрой Сам, я не могу, я изнемог”.
Проходило злое.
Порывы к небу получали поддержку.
Повергнув собственное тело на землю – в немощи и истощении – я делал из него ступеньку для души. Ну, чуть-чуть приподняться из пепла и праха! Из этого навоза детерминизма!
Упираясь ногами и руками! До боли в суставах!
Вот, теперь хорошо: вот так стой и неси.
Ты вызвался делать этот труд одиночества: что же оглядываться на помощников и помощниц? Везде и всюду – тоже труд, те же горести и муки. Ты и их знаешь. Там ужасы непостоянства, измены, предательства, коварства. Ты это испытал достаточно.
Останься там, где ты есть. В терпении. Помощь придет и продлит твой последний вздох на годы. Скоро конец и отдых: возвращение в дом. На родину по имени Вечность.
Вот и вся Ева (Хева), без всякой мифологии. “Жизнь” в переводе; продление рода, сопряженное с наслаждением. И что тут может человек? Забыть о сексе (делать вид, что он не существует): это тактика церкви и отчасти монашества; или “сублимировать”: перенаправить, канализировать энергию, обмануть половой инстинкт; наконец, изучать механизм желания, находить железы и гормоны, эти таинственные наркотики, впрыскиваемые в мозг и тело; иные смельчаки-сексологи идут навстречу проблеме во всех ее проявлениях, подобно тому, как Франклин изучал природу грозы, рискуя жизнью.
(Перевернутая алхимия: она учила о притяжении любви элементов, об их антипатии; ныне все чаще – хотя с неуверенностью – говорится о молекулах любви.)
Могущественная “часть человека”. Заблудившееся влечение ужасает разумное в нас, наслаждение ради наслаждения пугает. Множество резких поступков индивида вызвано тем, что в нужный момент облегчение не состоялось; причем таких поступков, которые оборачиваются преступлениями, несчастием и даже гибелью других людей.
Женственность (во многих женщинах и разлитая в социальной жизни и культуре) готовит дорогу одной-единственной жене ли, любовнице, сожительнице. После ста женщин, обративших на себя внимание, встречается сто первая, присваивающая интимность. Случайно?
Монашество пристально всматривалось в возникновение желания, чтобы его пресечь. Оно установило этапы: 1. помысел; 2. собеседование (с помыслом); 3. “приражение” (принятие); 4. согласие; 5. действие (“грех”).
Ныне говорят о гормоне, действующем через мозг с помощью образа памяти.
Он, несомненно, навязанный (следовательно, враждебный в некоторых обстоятельствах, “дьявольский” в некоторых культурах). Бог отходит в этот момент и уступает место дьяволу: Мат. 18,7, – ибо надобно придти соблазнам; Мат. 12,43, – “когда нечистый дух выйдет из человека…” (последний пассаж выглядит вставкой, совсем не словами Иисуса).
Духовное насилие над человеком несомненно; я имею в виду слабо мотивированные или слишком импульсивные поступки, затем вызывающие у самого человека негативное отношение (“раскаяние”).
Горделивость мысли: мы, философы, они – толпа, чернь; я – Сократ, а они…
Дельфийский оракул назвал его мудрейшим из людей.
Сократ, скромный, просто одетый, бедный (“у него были интендантами знаменитые афиняне”, – говорит Аристипп). Образ мудрейшего спокойного старца. Да еще и принявшего смерть от сограждан…
Черты начинают прибавляться с возрастом, по мере чтения и рассеивания юношеского воспоминания-идола. Сократ любил танцевать… была еще и жена… да и сам он, бывало… и так далее. Даже уни- кальность его смерти под угрозой: его учитель Анаксагор также умер по приговору суда.
За неправильное мнение о солнце. Ах, роковая планета, извините, звезда: вплоть до Галилея люди рисковали из-за нее жизнью. Теперь солнце классифицировано как “желтая карликовая звезда”, и на этот раз обошлось без преследований.
Самоуверенность богословов вплоть до XX века. Так, что смело организовывали крестовые походы, жгли на кострах (увы, были случаи). “Того хочет Бог!” (св. Бернар в Везле). Еще ныне возможно войти в это воодушевление, в этот поднимающий над землей восторг множества: “Dieu le veut!” В теле человечества возникают стремительные токи, льющиеся на землю кровью попавшихся на пути.
Что все это значит?
Какое я имею ко всему этому отношение?
молитва
Столько беспорядка из-за этой страшной, могущественной, дикой силы, выходящей из-под контроля! Убитые дети, половые болезни, дикая реклама, сеющая безумие и злую похоть… Приди на помощь Евангелию Своему… вспомни о Евангелии Твоем… Вспомни о людях, Господи.
Пусть желающие мирной жизни воспользуются открытиями науки: пусть она сделает здесь шаг, подобный открытию атомной энергии. Она освободит тех, кто желает, от гнета Тобой созданного тела. Сколько уйдет преступного, злого, надоевшего! Не все ли зло уйдет с земли? Из нас, Твоего храма? Есть время совокупления и рождения детей; но дай свободу и одиночкам, и перешедшим возраст, и еще не достигшим его.
Дай нам Галилея плоти. Дай нам знать, как направлять эту неистовую энергию. Ибо уже никто не может сказать ничего дельного: ни престарелые кардиналы, ни молодые священники, ни монахи, ни отцы церкви. Остались глупые споры о презервативах, о морали, о последствиях, когда желание уже возникло и осуществилось в действиях.
Пошли пророка Нафанаила еще не согрешившему Давиду. Пусть придет пророк… а не еще один окончивший семинарию, услышавший от соседей неприятную новость и пошедший обличать… Вспомни, что мы названы Твоими детьми… еще надеющимися, что это так и есть.
Все-таки наука XX века очень отрезвила человеческую мысль. По крайней мере, от старого вина. Другое дело, что она же предложила и новый хмельной напиток, и уже обозначился вопрос, лучше ли он прежнего, – то есть, безопаснее ли для человека.
Уже наука касается области религии: она предлагает фундаментальные гипотезы, – о возникновении мира, о бытии (чаще – о небытии) души и духовного мира. Она нуждается в образах, чтобы интегрально схватить, обозреть, “увидеть” математическую идею (кошка Шредингера, червь Уилера, поезд Эйнштейна). Интегральный образ есть икона.
Физика, трудящаяся в рамках христианской культуры, должна была пройти по внутренней кривой замкнутой сферы и придти к истокам христианской религии, дав свое имя тому же событию. Чем он лучше “тоху вебоху”(библейского хаоса)? Детское слово! Из комиксов, из “bande dessinйe” 30-х годов. Затем прибавился “биг”: бывшие дети стали взрослыми учеными.
А первобытный человек в шкурах? Это же Иоанн Креститель средневековой иконографии.
Павел Апостол говорит о “невыразимости” слов, которые он слышал на “третьем небе”.
Не достигла ли предела выразимости своего языка и математика? Он ведь тоже человеческий, и у него есть свои пределы. О, как вырваться из этой понятийной немоты? преодолеть? Подтянуться еще чуточку, ну, чуть-чуть, и уж там-то, тогда-то!..
Восторг и восхищение перед стройностью вывода. Совершенство. Полная непротиворечивость (внутри системы): наконец-то душа может отдохнуть от камушков в сапоге, от повязки на глазах, от терний венка.
Ах, нет, не получается… опять болит голова, лицо, ладони. Опять все болит.
Приближаясь к религиозному зданию: подойти ли к нему с “критикой”? Столько несообразного, нелогичного! Так хочется начать исправлять, разрушать, подметать! Этим много и смело занимался XIX век.
Разрушая это здание – разрушаешь его прежде всего в себе. Затем – в близких, поверивших тебе, опирающихся на твою уверенность (самоуверенность), держащихся за нее. Ты стал для них “зданием”.
Но само здание останется таким, каким ты его застал. Твой век. Оно – “объективно”, дано.
И, прежде чем разрушать, осторожно проверить, есть ли тебе что возвести на месте разрушенного. Во-первых, что останется, если бы не стало христианства?.. Наука… это кое-что, но… она не осваивает важнейшего – твоей личной смерти. Она обходит смерть молчанием; а перед этой проблемой ты однажды окажешься один на один. Врачи будут отводить глаза и произносить общие фразы, родственники – жалеть и плакать. Друзья – вздыхать и утешать, говоря, что и они не минуют того же.
Это массивное древнее здание, местами в руинах, кое-где починенное, где-то совсем новенькое, – в отдельной жизни человека оказывается крайне хрупкой и деликатной постройкой.
Думая о занятиях Даниила. О том, что сравнительное изучение религий знает свои радости открытий и довольство освоения материала.
Сравнение позволяет увидеть общее и параллели, зовет конструировать некую общую религию, религию-тип, “эсперанто веры”. У нее будут свои приверженцы: всякая постройка – храм, и во всякий храм Дух посылает поклоняющихся. Тут однако та трудность (и м. б. опасность), что исследователь смотрит на предметы сравнения снаружи, снаружи всех вер, никакую не делая своей. Радости исследования придут, но радость пребывания в доме веры может миновать.
Изучение подобно сравнению разных сосудов для питья, сопоставлению многих замечательных домов; но не дано ни напиться в час мучительной жажды, ни спрятаться от непогоды несчастья и страха смер ти. А это дается входящему в дом веры как в свой собственный, как в единственный, превосходный, уже не допускающий сравнений (или делающий их ненужными). Ибо “блаженны нищие духом”.
Это наблюдение личного свойства. Чем глубже и подробнее я изучал веры (даже в рамках одного христианства и сопряженных с ним иудаизма и мусульманства, а также – отчасти – греческой философии и отпочкований от схоластики), тем меньше я жил интенсивностью веры, чувством предстояния перед Богом и Его присутствия. Тут парадокс, о котором лучше знать, чтобы, исследуя и надеясь, приблизиться к Нему (и не это ли мотив и надежда наших усилий), не наскочить на риф и на мель.
Однажды я иначе прочитал притчу о Десяти девах (Мат. 25,1-13). Я подумал, что здесь спрятано иносказание, и примирительное, о смерти человека (хотя мне и попадался рассказ путешественника в Индию, узнавшего в евангельской притче индийский брачный обычай).
В начале моей догадки была мысль Диадоха Фотийского о “духовных чувствах”.
Не странно ли присутствие на браке 10 дев? Быть может, деление по пяти указывает на органы чувств человека? И этих людей два: один приготовившийся к встрече с Богом, а другой – нет. Очевидно, к реальной встрече, то есть к смерти. Духовный человек – иногда носитель частной религиозности – умирает и не “гаснет” по дороге, переходит эту “холодную темную зону”; а плотский остается перед запертыми дверьми. И ясно, что духовный не может поделиться своим “маслом” для светильника: это дело всей жизни. Дух отвечает неразумным (плотским) чувствам: “не знаю вас” (как они не знают Его).
Можно – и нужно – понять эту притчу как рассказ о смерти одного человека, имеющего чувства для жизни в материальном мире и вторые, параллельные им духовные, не обнаруживающие себя (кроме крайне редких случаев, как и носимое нами и не обнаруживаемое духовное тело, известное ап. Павлу). В день смерти наступает разделение: плоть и ее пять чувств остаются за “дверью” (это образ смерти и встречи с Богом), остаются “здесь”, – это покойник для оплакивания. А пять разумных (духовных) дев – это пять чувств духовного тела, приходящих на пир вечной жизни.
Незыблемость повторяемости.
Совершить те же известные заранее жесты – и приходит мир.
Литургичность человека: все вместе делают одно и то же. Или хотя бы группами. Группками. Даже вдвоем. А если один, одиночка… круг его действий нам покажется странным, иногда неудобным для окружающих, даже задевающим их, морально или физически; он получает имя болезни, невроза, комплекса. “Комплекс Зигмунда”, например, или, что то же, комплекс Эдипа.
И в самом деле, “нечто” вставлено в человека. Как батарейка в игрушку. “Жизненная энергия”, говорят; вставлена “точка излучения” энергии жизни. Энергия проливается из нее во всех направлениях. И иногда вдруг сильнейшим пучком бьет в одну сторону, вниз или вверх, в сторону по горизонтали. Как если бы все каналы закрылись, кроме одного, – и он-то и произведет самый значительный, самый заметный результат. Вместо семьи, детей, огорода, – теория, прозрение, труд. Или что-нибудь страшное: неуловимый преступник, неукротимый лидер тоталитарной партии, легендарный вор. (Президент, мстящий войнами за позор разоблачения своей интимной жизни.)
Сознательное перераспределение этой энергии не удается. Следование монашеской практике, например, приводит к ослаблению движений плоти, это правда (но не всегда). Однако одновременно – и всяких других движений, будь то физический труд или умственные занятия. Интересное делается неинтересным; исчезают не только греховные побуждения, но и вообще всякие. Вся гамма.
“Ничего не нужно”. Состояние нейтрального покоя.
Задача в том, чтобы управлять этой энергией.
Говорят, что атомной уже немного управляют.
Само открытие ее осуществилось благодаря крайней целенаправленности жизненной энергии открывателей. То есть энергии моей собственной жизни, энергии моей души. Всего моего существа, если согласимся, что двигатель писания картины, размышления и детопроизводства – один и тот же, но в разном виде…
Впрочем, животные вносят неясность в эту схему: они тоже воспроизводят, но… Цикличное воспроизводство подобно лиственному покрову и цветению растений. Человек, хотя и поддается влиянию времен года, однако его “жизненность” почти неизменна. И возраст: загадочно ослабление/исчезновение животно-воспроизводительной деятельности.
Господи, пошли нам Галилея тайны энергии жизни.
Любуясь красотой различных сосудов, может статься, что исследователю не будет даровано воспользоваться ни одним из них по назначению: вкусить амброзии веры. Это нечто большее, чем мнения древности; вера содержит и знание особого рода, знание о бессмертии, достойное по своей недоступности тайны жизни.
Есть позитивное в том, чтобы ограничиться единственной религией.* И тут будут новые трудности, ибо нет всецело удобного положения, чтобы наблюдать преходящий мир. Религия – всегда институт, ее обслуживает группа профессионалов, образующих неизбежно и закономерно социальную структуру; они несут материально совокупность известных взглядов и привычек ремесла. Прежде всего литургических: “как полагается извещать о Боге и о Его пожеланиях людям”.
Есть “корпус Кристи” (тело Христово) и “корпус арс” (тело ремесла, корпорация). Ясно, что это не одно и то же; они пересекают-ся, впрочем, бывают моменты и точки, где они “одно и то же”. Наша человеческая потребность предстояния перед Высшим (например,
______________________________________
* Это “камень”, в отличие от “песка” множественности, на котором строят “дом” (мировоззрение).
мысль о посмертии), иногда достигающая интенсивности настоятельности, наша надежда на получение небесной пищи (“ответа на экзистенциальный вопрос”) могут наткнуться на социально-профессиональный аспект. Моя трепещущая о небесном душа привела к священнику, а он пьет чай с вареньем перед телевизором. Легко впасть в иллюзию горечи.
Вероятно, более безопасным (следовательно, полезным и даже врачующим в духовном отношении) является время литургии, понятой, как всеобщая молитва, причем литургии праздничной, чтобы из-бежать еженедельной привычки хождения в церковь и встречи знакомых за чаем, избежать человеческого “клуба”. Праздники духа редки.
Есть проблема “самости” члена церкви и верующего вообще, даже просто “мыслящего” и “философствующего”: пройти – пробиться – “через себя”, свои представления и тайные пожелания, – к настоящему знанию о Духе, очищенному от сиюминутности и от потребности в “материнской любви” (родительской).
Как быть… не наложить ли мозаику своего Я на главный текст-парадигму нашей (западной) культуры, Новый Завет. Библию вообще, коль скоро жизнь нашей души восходит в своих основных линиях к иудео-христианству и просто к иудаизму (и его позднейшему ответвлению, исламу). Дать своей душе выбрать “самое близкое” в священном тексте, и так попробовать определить свой “архетип”. Даже не в понятиях и словах, а “экзистенциально”, ожидая, на какой эпизод отзовется “мое существо”. “Все мое существо”.
В русском языке “Я” среднего рода; оно лишено характеристик пола; различие между полами здесь определено языком как несущественное.
Литургия: “общая работа”, если перевести. Бывавший в Греции вздрогнет перед обмирщением этого торжественного слова: на дверях промтоварной лавки или булочной он прочтет: “орас литургиас” (часы работы). Неплохо немножко простоты, чтобы спасаться от опустевшей торжественности ритуала.
Впрочем, в этом свой смысл. Церковная литургия дает отдых от “самости”: прекращает на время ее активность. Церковное собрание (идеальное) приглашает входящего оставить всякую мысль о соревновании с другими; все общественные слои смещены здесь со своих мест и смешаны в зале, в нефе храма, в общем “корабле” собора. Входящий не будет соревноваться с капитаном – с духовенством – хотя бы потому, что священник одет специально и выделен, значит, и отделен: его главная роль в начинающемся действе-спектакле литургии предопределена.
Соревноваться с духовенством не приходится и потому, что у него есть свой начальник, – самый ход спектакля-литургии, известный заранее и неизменный, вплоть до мелочей. Верующий скажет еще, что настоящий глава события – Господь Бог. Скажет о невидимом руководителе и дирижере этого спектакля, все время одного и того же, нашедшего свои формы, стремящегося сохранить абсолютную неизменность (даже, как ни парадоксально, у крайне подвижных частей христианства, например, пятидесятников: и у них сложилась “литургическая последовательность”, где перемены в конце концов снова образуют контуры повторяемости; повторяемость и есть слово, обозначающее глубинную потребность религиозного человека, поклоняющегося человека. Ритуал – это остановка отдыха, а не невроз, как хотел того юный фрейдизм, соревнуясь с христианством и наивно предлагая себя в качестве новой религии).
“Самость” сразу не исчезает. Она пытается “присвоить” ситуацию, сохранить “высокое” положение, какое у нее только что было на улице (“эта толпа, и все эти”) и в обычной мирской повседневности “стадиона жизни” с его бесконечными чемпионатами на “заметность” и “выдвижение”.
Самость пытается критиковать: облик соседей, неумелое пение, формальность священников. Впрочем, критика, не имеющая слушателей – потенциальных сторонников – ослабевает и стирается содержанием действий участников, поскольку центральное место в ней занимает рассказ о самопожертвовании Христа Иисуса, достаточно знаменитого и известного (по крайней мере, нам) – и вместе с тем, казненного: умершего так, как наша самость совсем не желает. Самости приходится замолчать.
Начинается отдых психеи: она слагает с себя всякую ответственность за происходящее, от нее совершенно независимое. Можно только в него “включиться”, присоединить свое ожидание к ожиданиям других, соединиться в ожидании всех. И воспользоваться общим подъемом! Оставив все попытки “приподняться на цыпочках” над всеми, душа пересаживается на общую подъемную машину: к Богу, к небу. “К чему-то такому”, ради чего люди и встречаются в литургической ассамблее. Это – социальное веры, религии, церкви: прикосновение и сопереживание “силы множества”, составившейся из движений многих душ.
Некоторое время после литургии память об отдыхе сохраняется и еще излучает свой мир, питая ностальгию по происшедшему. Обычно спустя неделю человек возвращается в тот же литургический климат богослужения. Он констатирует послелитургическую “мягкость психеи”, расправленность складок души, заполнение ее выемок и ран.
В условиях советского атеизма ассамблея сузилась до кружка посвященных, готовых на все; до ядра, в которое войти было просто невозможно. Это была эпоха самосохранения, консервирования. Эпоха крайней плотности и изоляции.
Как и сейчас, и всегда, душа нуждается в отдыхе от самости и ответственности. В моменте самозабвения (вот нужное слово). Такой опыт предлагают ныне футбольный матч и популярная телепередача; время ассоциирования себя с победителем и президентом. Такой отдых иллюзорен (недолговечен), он откачивает накопившуюся энергию к борьбе, совершенно не претендуя на реформирование души, на метанойю, на умную реконструкцию психеи, – на ее, в конечном счете, освобождение от силовых линий мира.
(Описав пережитое, в чем видеть гарантию, что так будет всегда? Утомленный сухостью и формализмом, помню, что так бывало.)
Лет через сто накопится множество поразительных и интересных открытий, о которых я сегодня ничего не знаю. Мое невежество рядом со школьниками 2026 года несомненно (мне было б 81…) И что же? Почему-то меня это не беспокоит.
Отчего же меня беспокоило мое невежество в годы юности? Было, конечно, просто мое собственное любопытство: а как, а что… Стремление подняться и повиснуть “над”, чтобы охватить одним взглядом панораму всего знания человечества! И все станет ясно!
Было в этом запыхивающемся изучении всего на свете что-то от соревнования со сверстниками. И еще – заполнить пустоты, доставшиеся от родственников и родителей; больше того: заполнить пустоту исчезнувшего отца.
После десятилетий усилий столь многое осталось неизвестным. И есть еще проблески и вспышки интереса к предметам и странам, но пришла тем временем беззубость, и вкус притупился. Взгляд все чаще поворачивается куда-то “внутрь”. Все чаще сонливость и равнодушие: “это я уже видел… это знаю… этого не знаю, но похоже, что и тут ничего радикально-принципиально нового нет”. Экклезиаст пришел на смену завоеваниям Давида.
Медленно. Медленно.
Глядя перед собой. Закрыв глаза. Глядя внутрь черепной коробки.
В сердце.
Моя предстоящая смерть: какое чудо! какое радикальное, необратимое событие!
Открывается многоэтажность мира.
С программы “видимый плотский мир” меня переключают на “мир иной”.
Один из “иных”?
Проколы, прорывы, вестники из иных миров: как мало! Почти ничего, одни призывы морального свойства.
Мы все еще живем на плоской земле, стоящей на трех китах. В духовном отношении – это эмблема нашего знания о потустороннем.
О, небо, откройся, пожалуйста!
О, Боже, объясни Свое Молчание.
Мало звезд, галактик и их умершего света.
Нужен Ты и Твое.
Провести оставшиеся дни жизни: сидя и глядя прямо перед собой.
В Лионе, в 88-89 годах, после возвращения со Святой Земли: вот-вот, буквально завтра, а может быть, и сегодня вечером: Бог откроется, выйдет навстречу, и все станет ясно. Поэтому холод и голод не страшен, ни опасливые взгляды современников на мою одежду, ни высокомерие их, ни торопливость. “Вы понимаете, что вам говорят? Вы умеете читать? Писать?” – эти вопросы меня радовали: о, вот я достиг ничтожности, малости, отверженности! Быть может, я достоин теперь Посещения? Повторения, бывшего в 82-м?..
Никогда не достигавшая подобной степени интенсивность и напряженность ожидания, граничившего с уверенностью.
Но, кажется, это было завершение цикла, этапа. Главы жизненной книги.
В Шалоне-на-Соне я вдруг увидел толстый том “Средневековой энциклопедии” Виолле-ле-Дюка, переиздание его “Продуманного словаря”. Все во мне всколыхнулось. И я попросил продавщицу мне его показать. Поколебавшись – ну, что за прихоть у этого бомжа с.д.ф.? И книга не из дешевых! – она все-таки мне ее принесла. Ах, эти сладчайшие четверть часа свиданья с Европой – ушедшей, умершей, похищенной, моей! Из картонной подстилки и сырости моей каждодневности я попал в сухой и теплый дворец с улыбающимися друзьями! Но вскоре стал чувствовать, что пора уходить: я жил в другом измерении, и ласка Бога была сильнее.
Все-таки жалко было расстаться с книгой. Медленно я отдавал ее продавщице, двумя руками. И еще не спешил уходить.
– Что, не подошла? – с насмешкой в голосе сказала продавщица.
Это было в тот год, когда я едва не замерз между Долем и Безансоном.
В Лионе сложились аскетические “сгущения”: упражнения-прыжки насилия над своей природой. Я от них многого ждал.
“Мертвый фараон” (медитация с “фараоном” самости, тщеславия, гордости).
“Осажденный Иерусалим” (оборона от сильных искушений; цикл лишения пищи и питья).
“Трон Соломона” (т. е. “восхождение к миру”, шесть ступеней между шестью львами по обе стороны; “число зверя” и одоление его; зверь понят как импульсивность секса).
“Огрызок яблока” (самое трудное, удавшееся только однажды в Коринфе, в ноябре 87-го).
Упражнения на обнаружение в себе мозаики социальных ролей. Как иначе познать самого себя?
Даже и оставить вопрос: кто я?
Начало самосознания.
Некоторые тоскуют об утерянном рае, переживаемом как время и место безответственности (свободы). Кажется справедливым мнение, что это ностальгия по животному прошлому, во всяком случае, по безответственности детства.
Но вот, оказывается, безответственность выжила в виде “социальных ролей”. Жизнь человека расписана обществом на каждый день, на всю жизнь и освящена; роль инстинкта играют обычаи: быть как все. Они не мешают и не осознаются, если человек не пытается выйти из их замкнутого пространства. (А если пытается, то, как правило, бессознательно, повинуясь какому-то индивидуальному императиву, классифицируемому обычно как “асоциальное поведение” или “болезнь”.) Тогда обычаи начинают сдерживать человека, и он обнаруживает, что эта первая “мягкая” стена окружена второй, твердой, – стеной закона.
А зачем мне спешить “познать самого себя”?
Можно жить просто, почти бездумно, не имея внутри столкновений мыслей и впечатлений: все так или иначе пройдет, все пути ведут к смерти, великой, таинственной, такой индивидуальной – и всеобщей Двери.
Спор об универсалиях и ноуменах! Вот его практическое, всех примиряющее разрешение: Смерть, Исход.
“Быть как все”.
Эта печаль монаха Жана-Поля, вдруг увидевшего свою обособленность (несмотря на братий вокруг) и захотевшего опять “ко всем” (1992?) в год моего паломничества в Лизье ради выздоровления молодой женщины, умиравшей от спида, и моего развода). Сорока человек монастыря мало. Нужны братья по всей стране, по всей земле…
Его рассказ о дочери де Голля Анне: инвалид от рождения, она умерла молодой. После похорон генерал сказал супруге на кладбище: “Теперь она как все”. “Comme tout le monde”.
Кажется, Богу (?) не понравилось мое сочувствие этому стремлению, и спустя несколько дней, в Кергонане послышалось эхо. Моя знакомая, монахиня в миру, отказала мне в устройстве на ночлег со словами:
– Ну почему, почему вы не как все!
Это меня так поразило, что я позабыл попросить у нее стакан воды (ради проверки ситуации по Евангелию: “и кто попросит у вас воды во имя Мое…”). Впрочем, ночью я чудно выспался на чистом и нагревшемся за день паркинге соседнего городка.
Забвение о себе самом: на время, на длительное время, навсегда. Последнее, по-видимому, называется святостью. Отказаться на время от привычного круга мыслей. Войти в совместное созерцание последовательности действий отделенных от зрителей лиц, другими словами, богослужения, литургии.
Коллективная созерцательная сосредоточенность: это состояние плодоносит чувством принадлежности к “сильному”, “неодолимому”. Собирание многих вокруг одного: усилие народа, знающего положительность единобожия.
В начальный период церкви эта литургия (“общая работа”) осуществляется во многих малых собраниях, где все знакомы между собой: начальный теплый период. Интимный. Павел имеет ремесло “делателя палаток”, он “скинипиитон”, – мы слышим знакомое слово “скиния” (да и пиит нам известен…), сборный храм, который носили за собой евреи исхода. Она разделилась теперь на множество маленьких скиний (по образцу синагог рассеяния).
Интимность общения веры воскресает в монастыре и общинах, где встречаются и женятся молодые; дети растут в вере родителей. Начало традиции. “Вера отцов”. По мере прохождения лет она все меньше напоминает “веру письменного источника”, это естественно: множество точек отсчета тому причиной, календарей и авторитетов. Возникает “роль единства”, ее играет видимый персонаж, папа; церковь – будничная, отягощенная привычками местностей, стареет и исчезает (если не у нас, то у соседей).
Приступы глухоты: плохо слышу правым ухом.
“Начались болезни, в конце концов сведшие его в гроб”. Как если бы человек умирал от болезней: если бы не болезнь, то… Что-то? Гм…
Признать, наконец, свою полную незначительность.
Пребывать в благодушии при полной незначительности.
Останавливается течение жизни. Замедляется.
Мои болезни – мои, я их никому не отдам, тем более не отдам врачам с их скучным лечением.
Столько людей, которых я могу пригласить, позвать, говорить с ними, – и нам будет интересно.
Как глупо хотеть приглашений, мнений, похвал, скрываемых зевков, усталости…
“Блаженнее давать нежели принимать”, – говорит Павел, ссылаясь на Иисуса. “Зовите тех, кто не может вам ответить тем же”.
Впрочем, иногда бывало – и расхолаживало – что мое желание быть по-евангельски полезным понималось как желание войти в “орбиту”, – как намерение поступить в личные слуги, и даже в рабы. И как тут быть… ну, просто отойти, дать времени и жизни смирить вообразивших себя господами и солнцами.
Все-таки странно, что земной жизни – краткой, хаотической, темной, измученной страстями тела, – придается такое значение. Вероятно, потому, что смерти не придается никакое или очень малое. Смерть – словно несчастный случай, который может быть со мной и не произойдет.
Между тем, памятосмертие – один из столпов раннего монашества. Мироощущения средневековой Европы. Все строилось вокруг нее и на ней.
Ныне все строится вокруг профессиональной деятельности. В т. ч. церковной. Все как-то устраиваются: надо как-то жить.
Впрочем, из моих сетований ничего нельзя извлечь. Даже и говорить об этом не стоит, вдруг горькие речи отнимут у кого-нибудь последнюю: надежду. Кроме того, есть случаи жертвенной священнической жизни, оправдывающие весь институт социальный. Если же неизвестно, как быть с бушующей сексуальностью, иногда толкающей и клириков на поступки (поговорите с ними о “свободе выбора” вы, женатые профессора)… если столь многое в Библии приходится обходить молчанием (“непонятное”), то ничего не поделаешь.
Например, Лука, 11, 24-26: что это значит? Почему?
Господи, я устал от хаоса жизни и плотскости.
Выведи меня отсюда, даруй мне смерть.
Уже пора: уже нельзя ли отпустить меня отсюда.
Уже все более или менее ясно, уже скучно, уже ни к чему все это.
И все-таки вглядываюсь в такую сложную кривую моей жизни: жизни индивида, атома, к которому были приложены мощные страшные непонятные силы… Холодное свежее небо осени. Воздух. Желтая листва. Ожидание.
Непрестанное ожидание.
Приблизительно в одно время люди занялись расщеплением и того, и другого: и атома, и индивида. И отчасти преуспели.
Книга Франка об Эйнштейне. Всякая теория в любой области знания и деятельности, – это поиск и нахождение неизменной, константы; и конструирование вокруг нее, стремящееся охватить все.
Псевдоконстанты (частичные, временные, гипотезы) тоже полезны: календарь, например, более или менее “точный” сегодня, уходящий в туманное прошлое, где счет на дни и годы (и споры вокруг способов счета) постепенно сменяется счетом на эры и миллионы лет.
Чрезмерно определенные границы делают коммуникацию затруднительной (вчера Ксавье Римо, экскурсовод собора Нотр-Дам, слушал лекцию о. Ковальского в Школе при соборе).
Божественная нежнейшая синева за тонкой облачной вуалью: пребывать там.
Социальное иногда очень утомляет.
Столь многое и многие замолкли во мне: ничто не отзывается на имена. Умерло старое, а подобное новое не пришло на смену. Следует ли ждать радикально нового? И что это, если не смерть?
Выравнивание провалов социальной ткани: прогнилов.
Да, лопата в руках дьявола: вот жизнь вверх и вниз, в криках радости и удовольствий, в плаче и слезах. И столько тысяч лет борьбы с хаосом жизни мира и человека; и верно, хаос до неба не достает. (До высокого неба-неба; у греков небо было твердым, зеркальным.)
Если бы возможен был ныне цельный – не просто энциклопедический – взгляд на мир, то, может быть, обнаружились бы константные перемен человеческого знания: может быть, они одни и те же во всех областях.
Иерархия: лестница душевных состояний, более или менее длительных (ступени к трону Соломона). Поиск жизни за слоем “природы”, “физических явлений”: эта жизнь там и есть Бог. Возможен прямой контакт с ним. И, кроме того и прежде всего, опыт Бога превосходит всякий другой человеческий опыт: он чудесен, великолепен, восхитителен. Радикален.
Если Бог всего-навсего “настрой души” (как я думал в “Никто”, в 65-66 годах), то не уместно ли опасаться изменений настроя. И как тогда быть? Где взять Настройщика?
Предсмертная мысль Петаторова, героя в “Никто” (65-66): “говорить не смейте прежде веры”.
Впоследствии я часто над ней размышлял: почему – не сметь? прежде веры – во что?
Ее я написал в безверии: почему написал, с какой стати?
И вычеркнуть ее было нельзя: не позволяла интуиция, утверждавшая, что эта фраза – точная и на своем месте.
“Говорить не смейте прежде веры…”
А я говорил, говорил, писал, публиковал…
В 82-м – в год поразительных событий “Обращения” – меня охватил ужас перед написанным и сказанным.
Даже самые продуманные в литературном отношении вещи предстали жесткими металлическими конструкциями без признаков жизни.
“Бряцающей медью”.
И спустя время после ужасания медленно начала складываться догадка о произведении как о растущем живом организме.
Вот неизменное: круг природы, круг года, круг жизни. Круг.
А сегодня еще и тихий осенний дождь. Еле слышен огонь в печи. Тяжелая оранжевая муха, вероятно, цикада, ищет себе норку на зиму.
Нигде никого.
Безмолвие внутри.
Ни образов, ни воспоминаний, ни увлекательных мыслей.
Можно ли построить из этого что-нибудь.
Нужно ли?
Обычно строят из мыслей прошлых поколений, подхватывая, увлекаясь ими, радуясь родственности: и добавляя к ним повороты своей тропинки рассуждений. Никуда, в общем-то, не приводящей.
Но всегда кажется, что вот-вот… вот еще за этим поворотом… откроется: понимание всего. ВСЕГО. Бог ждет нас там – не Бог мечты, не зеркало лучшей (и улучшенной) части моего “я”, а настоящий Бог – Ты.
Редкие восклицания такой встречи, доносящиеся то из одного столетия, то из другого, и из разных стран, и из разных цивилизаций.
И сам я восклицал с 1982 по 92-й: десять лет памяти о мгновении апрельской Встречи 82-го. Великое “я Люблю Его Любовью!”
Если б это повторилось, то я замер бы на месте и не шевелился бы остаток жизни.
А тогда я ходил, рассказывал, убеждал. Впрочем, может быть, кому-нибудь это пригодилось. Немного удивительно, что все слушатели в оценке этого события разошлись. Возрастное сильнее Откровения? Или через посредство моих слов оно ни в кого не проникло? Или?..
Неторопливый осенний дождь.
Легкая сонливость.
Изменившиеся планы: я собирался пойти в прачечную, в центр городка Ганьи. Под дождем не очень удобно, а теперь не очень и нужно: в бочке собралось уже достаточно воды, чтобы постирать рубашку на месте.
Столь многое можно помыслить. Столь мало можно увидеть.
Удивительно, что для Платона и многих “помыслить” было не слабее, чем “увидеть”. Вероятно, интенсивность и наслаждение “мыслью” были сильнее “зрения”. Мне ближе Иов: о Тебе я слышал, а теперь вижу лицом к лицу. И Павел говорит, вероятно, в том же смысле.
Всплеск пифагорейства новой физики: значит ли, что “число в основании вещей”? На сегодняшний день, по крайней мере. В конце концов, нынешнее число – это всегда слово.
Но уже не хочется особенно систематичности, последовательности. Систем уже столько! От которых для моего сознания уцелело несколько идей, и не всегда самых “главных”. Бесчисленные параграфы и подразделы исчезли в забвении лет.
Впрочем, расхолаживает и постоянная обновляемость постулатов и правил построения. История философии немного похожа на топтание на месте, причем в сторону смерти правила игры смотреть не разрешают. И это называется “с точки зрения вечности”.
Без минимума знания о посмертии всякая система философии и теологии не будет полна. И вообще всякая “наука”.
Данные традиционной теологии не могут быть освоены современным познающим и систематизирующим сознанием, воспитанным наукой и ее методами за последние два столетия. Многое не выдержало сопоставлений критики, больше того, уже просто не принимается во внимание, словно сказочное и мифическое – гетерогенный материал.
Мы живем внутри “начала и конца”, внутри какого-то календаря. Радикальная новизна мыслится вне этих границ.
17 октября 96, между 14 и 15 часами: поджог моей пещеры. Сгорели фотоархивы 80 годов, часть переписки, латинская пишущая машинка. Рубашка, в которой я был крещен в 82-м (и в которой должен быть похоронен).
Шок.
Утром я пошел за грибами и встретил трех подростков и двух девочек; они, вероятно, пришли в карьеры искать приключений разного рода. У мальчиков были приготовлены факелы, какие продают в магазине, чтобы освещать подземные галереи. А потом я видел девочек, уходивших в сторону города, они, вероятно, чего-то испугались и не пошли. Подростки зажгли факел и бросили ко мне внутрь, за полиэтиленовый занавес. Огонь начался и задохся.
Первое, что я увидел, вернувшись, – горящую поленницу дров снаружи. Пещера же была полна густого дыма и летающей сажи. И я в полном оцепенении.
Зрелость возраста: иная композиция мыслимого, “материала”: торение тропинки к интуитивно постигаемому, уже “данному” как внутренняя уверенность. Прокладывание дорожки к этой интуитивной гипотезе, чтобы пригласить и других проделать тот же путь – и “придти ко мне”. Ко мне – хозяину этого дома: желание иметь домочадцев и слуг, творение “социального” вокруг себя? Чтобы получить внимание и любовь – и что может быть лучше этой пищи? Только сам Бог.
Придти к такому хозяину, конечно, отдых. Но и конец пути. Тупик: опять человеческое и вокруг человека.
Пройти мимо, насквозь, не задержаться на средствах, – вот, вероятно, смысл отсутствия всякой “оригинальности” у церковного, – от писания икон через трафареты до окаменевшего текста и ритуала. При условии, конечно, что тяготение к Богу не прекращается. При напряженном ожидании Его. Тут риск очевиден: разделение деятельности на “сакральную” и “житейскую”; удовольствование “выполненным долгом” сакрального – и живая жизнь, полная сока, вне или рядом с церковным. Но быть довольным “выполненным долгом” можно тогда, когда установилась привычка; ее нет у приходящей молодежи, ищущей живого Бога. Действительно ищущей: необыкновенного, потрясающего, захватывающего Откровения. И если “долг привычки” – кое-что, то все-таки это немного. И молодежь уходит в другие места.
Постоянно врачующиеся души, атомы-индивиды, стремящиеся объединиться в молекулы.
В основном – чувственность. Немножко размышления, служащего его же целям.
Накопление имущества и управление им: главные занятия людей и критерий объединения в различные ассоциации.
Если я это говорю, то чтобы контролировать себя в своих стремлениях: чтобы избежать корысти самости и плоти, ее основы.
Подслушанное слово: relativiser.
“Сделать относительным”, найти сравнение, сопоставление; родственное “дедраматизации”.
Исключительное и единственное приобретает размеры “абсолютные”.
Релятивизация XX века, начиная с таинственностей физики; м. б., даже со сравнительного изучений религий. Вера сохраняется у остающихся “внутри” христианства или другой религии. Всякий выход ведет к сопоставлению. “Второй подобный” наносит необратимый удар абсолюту. Но избежать сравнений в условиях XX века невозможно.
Les anglais “dramatize”, les franзais “dйdramatisent”.
Столько гипотез, которые я не могу проверить! И к некоторым я привык, и они уже мыслятся как “факты”. И так повсюду и со всеми.
Поджог пещеры 17 октября меня сильно ранил.
Боль шока снова напомнила мне о моей крайней чувствительности, о уязвимости, о том, что все висит на невидимой ниточке. Не только образ жизни, но и вообще все. Сердце смягчилось: уже не приходится ему судить свысока. Судить! Даже просто смотреть свысока на кого бы то ни было.
А я уже снова вошел в гордость, – неприметно, постепенно, отвергая “плохое” (накануне: стараясь отделаться от пьяного у метро Сен-Поль), возносясь в “хорошести” себя.
И вот рана, боль, страх.
“Гнев Божий”, “наказание”: низведение с трона самостийности. Разгром мира привычности.
Если жизнь в одиночестве способствует самовозвеличиванию, то не то же ли делает и жизнь в обществе, где страх “утонуть в море голов” порождает борьбу с имеющими тот же статус, чтобы сделать из них, попавших в зависимость, ступеньку самолюбию. Или очаровывать ближних с той же целью: заставить их поднять меня над ними. Или еще уцепиться за приподнявшихся, высунув голову из толпы благодаря знакомству со знаменитостью или высокопоставленным лицом.
Везде одно и то же: желание “сделать себе имя”. Библия его не осуждает: поразивший боевого слона сделал себе имя, даже “вечное” (1 Мак. 6.43). Но сам умер, раздавленный слоном.
Впрочем, есть положительное в поджоге 17 октября: сгорела латинская машинка, а другая, с русским шрифтом, стоявшая в метре от огня, не пострадала. Тем самым разрешен мучительный вопрос: писать ли по-русски или усиливаться писать по-французски, несмотря на “невозможность” поменять язык?
Конечно, собеседование с другом и друзьями, обмен открытиями и восторгами очень способствует работе ума и души. У меня это бывало редко. И я не особенно понимаю, почему (если бы понимал, то устроил бы иначе!), ведь было время большой любви и интереса к людям. И сейчас еще есть. Но товарищества и сотрудничества не получается. Или меня привлекали в основном “солнца”, самодостаточные личности, искавшие свои “планеты”? (Или приближавшиеся ко мне не находили достаточно пищи для души и ума? Или просто денег?)
И сейчас эта грусть еще проступает: если Ты, Господи, не даешь Себя, если Твоя Любовь сделалась необнаруживаемой, то нельзя ли и мне иметь немного Твоей Любви через посредничество близких людей? Спокойной дружественности, которую не пугали бы мои бедствия, моя нищета. Как я сам, случалось, помогал своим присутствием терпящим бедствие.
Нельзя ли, Господи?..
Молчание.
Усталость плоти, души.
Словно я “человек промежутка”: смазка между сухими костями сословий, человек-хрящ.
Нежнейшая голубизна неба.
Холодная чистота.
Я просто смотрю. Ни мыслей, ни интереса помыслить.
Смотрю и жду. Потому что надеюсь на “что-то такое”: вдруг откроется небо, вдруг объяснится. Вдруг все станет ясно само собой: могущественно, полно, как нарастающий до яркого свет.
В ожидании великого последнего брака души и Духа.
Солнце на сером небе, словно ослепительный алюминиевый диск.
“Солнце апокалипсиса”, – всегда думаю я, вспоминая гравюры Дюрера.
Не с кем и незачем спорить ни о чем.
Всякому была дана своя жизнь прожить ее в колесе бедствий и утешений.
Во избежание скуки дана деятельность рук и ног. Дано общение: поддерживание друг друга над водой забвения.
Человеку предложен круг повторений. О, если бы предложен! Предопределен нарочито и властно: чувственность и экспансия юности; размышление и медлительность зрелости; созерцание и равнодушие старости.
Конечно, возможны варианты. Бог Сираха “не любит трех вещей: глупого богача, надменного нищего и похотливого старика”. Как если бы они возникли “сами по себе”, “вне творения”. Монашество говорит о бесе блуда, тем самым обозначая насильственность феномена. И предлагает упражнения по умерщвлению плоти, иногда сетуя, что они не дают результата (и тогда монахов помещали в особые места истязания: см. у Лествичника). Впрочем, многие культуры вообще не видят тут никакой проблемы.
Одним из аргументов против “гор на Луне”, открытых Галилеем, было “совершенство небесных тел”. Небесное должно быть и есть совершенно. Пятен на солнце нет, – это “вращающиеся вокруг него планеты”, думал сам Галилей.
Всегда жалко совершенного.
Галилей о Библии, продиктованной Богом, и о Книге природы, Им же написанной. Два языка, а источник один. Смена регистров восприятия человека; их смешение в нашем сознании.
Страшное “Тотчас” Иоанна. (Ио. 6, 21). Повторившееся в день покушения на Папу.
День всех святых
Беспокойство одних. Удовлетворение других. А многие не замечают ничего.
Идет великая проверка Божественного происхождения христианства: старость духовенства, все меньше людей на богослужении.
Все меньше и старее.
В самом деле, Откровение веры дано Богом – или это пожелания человечества самому себе? Предположение об устройстве мира?
Простое объяснение религией всего на свете заменяют постепенно наука и право; последнее – как регулятор отношений людей, не “хорошо и плохо”, а “иметь или не иметь права”. Сколько раз я слышал восклицание матерей, что-нибудь не разрешающих своим детям: “Ты не имеешь права!” И дети говорят друг другу: “У тебя есть право?”
“Избегать морального суждения”, чтобы не оттолкнуть и не отвернуться от поверженного человека, – при взгляде на больного, на бомжа, на…
В таком подходе есть элемент научности, это социологический взгляд, почти Спиноза (“не плакать, не радоваться, а понимать”). Вглядываться в явление жизни, в судьбу встречного ближнего: еще вариант, и какой странный, ужасный, нелепый… впрочем, если приглядеться, ничего нового. И что из того, что судьба сделала тебя почтенным каноником, а вот этого бедным спящим на улице, больным и пьяным, дотягивающим последние дни на земле?..
Неужели ты сам себя сделал благополучным? У тебя были и есть способности научиться и запомнить и произвести продукт, о котором твой булочник и твой подметальщик даже и не подозревали и не мечтали. Шарик твоей жизни катится по канавке, таинственно приготовленной. Только и всего.
Судьба превратилась в Провидение, как языческий храм превратился в христианскую церковь.
Сведение ритуала христианства до размеров частных, локальных, почти незаметных. Его влияние, конечно, не исчезнет; его форма станет другой. Известия в прессе о церковных событиях и мнениях выполняют всю ту же роль закваски, брошенной в тесто.
В 1987-м, сидя на склоне “горы скандала” в Иерусалиме и глядя на великий город, на блестящую позолотой мечеть Скалы (de la Roche), я подумал, не ждет ли нас радикальное обновление христианства, новая экспансия его, новыми путями или в иных социальных телах. Не идет ли навстречу Христианство II, базой которого станет не иудаизм, а его родной полубрат ислам? Ибо Аврааму было дано пророчество об Измаиле, что от него произойдет “великий народ”. Измаил Ислам осуществился 2400 лет спустя “после” иудаизма и образования “народа”.
В этой образности есть смысл, но, как знать, насколько она “истинна”, “реализуема”.
“Ну, это совсем из другой области…” (я неожиданно заговорил со знакомым о смерти). Другой области знания, профессии.
Человек мыслит и действует, абстрагируясь от собственной смерти. Стараясь не придавать ей значения. Стараясь не смотреть в ту сторону.
Утроба матери и подобная ей утроба земли, могила. “Мать-земля”.
Витиеватость и запутанность мифологического образа. Но как иначе высказаться о тайне?
Забота о таинственном “человечестве”, к которому я принадлежу, которое как целое мне незнакомо, невидимо и неохватываемо. О котором в решающий момент предстояния перед смертью я не думаю. Смерть – встреча с собой.
Аскеза старается моделировать смерть, надеясь за нее заглянуть – и увидеть Бога. Или Вечность. Или просто, наивно – “а там что”.
И результаты бывают поразительные, “опыт совсем иного регистра”. Иное “состояние души”. Оно-то и есть Бог? Или всего-навсего контакт с “духовным миром”? Миром духов, спиритуальных тел, духовных тел, который мы носим в себе, невидимый, в этой жизни. Мы принадлежим к нему своим нематериальным и отделены от него своим телом.
Утрачивание точки отсчета.
Богооставленность.
Страстная плотскость, налетающая: сама по себе? Подстрекаемая? Подогреваемая демоном? Функция плоти, тела, ищущая себе законного – природного – применения?
Молчание в ответ на столь важные вопросы.
Все те же вопли Иова в новой редакции.
В полемике с Галилеем замечательны старания защитить “совершенство небесных тел”: Луна покрыта прозрачным кристаллическим слоем, поэтому, несмотря на горы, видимые в проклятом телескопе, она остается совершенным сферическим телом. Равно и пятна на солнце, – это малые планеты, находящиеся между солнечной поверхностью и земным наблюдателем, который и принимает их за пятна.
Небесное должно быть совершенным.
Вслед за Аристотелем и древними; вслед за язычеством; вслед за архаическим противопоставлением полюсов видимого мира.
Язычество и его привязанность к материальному, вещественному носителю идеи, иконе; несмотря на критику “материалистичности” нашего века, он очень удален от вещественности средневековья в духовных вопросах.
Считается, что св. Фома решил проблему дополнения рациональным аристотелизма пробелов в освоении мира с помощью христианства. И когда Галилей почерпнул новое прямо из “книги мира”, то страх властных современников был небеспочвенен: всякая угроза полноте окончательного есть авантюра, на которую надо решиться вслед за кем-то первым, руководимым Святым Духом.
Кажется, Галилей был реабилитирован 4 года тому назад (в 1992-м!)
И что значат эти “ошибки церкви”?
Конечно, мне интересно “перебирание материала”, почерпнутого там и тут, часто неожиданно (“любящим Бога все служит на благо”), чтобы подхватить и продолжить остановившиеся мысли других.
Но возможно ли придти к “радикальной новизне” веры и мистического знания, оперируя известными данными размышлений других?
И все-таки бывают времена и миги внутреннего веселья души. Непоколебимой надежды.
Несмотря на богооставленность, усиливающуюся с осени 93-го.
Несмотря на горечь покинутости.
На усталость несения самого себя и своей слишком оригинальной жизни: с 85-го я все делаю “сам и в первый раз”.
Несмотря на уникальность моей жизни, причину и гарантию моего одиночества: мне, в сущности, нечего предложить другим; социально я бесполезен, я торю тропинку, которая никогда не станет дорогой. Даже если бы кто-то захотел пойти по ней, я не мог бы сказать, куда она приводит. К Богу? Но где же Он? Все так же недоступен и неуловим и невидим, как в 85-м. А я надеялся найти Его близость и очевидность 1982-го.
Несмотря на мою бесполезность и поверженность.
Немного странно, что “духовное” человека не усиливается и не увеличивается с возрастом, к старости, ко времени, когда душе предстоит покинуть тело. Если она – плод земной жизни, переходящий в вечную, то почему же это иногда совсем незаметно? Наоборот, равнодушие к жизни, к вечным вопросам, старческая сенильность.
Все разговоры человечества, в сущности, имеют место между 30 и 50 годами. До 30 копится материал, затем происходят варианты синтеза, после 50-и – повторение их. Двадцать лет творчества человека. И потом дорога наклоняется вниз, и становится скользкой. Уцепиться бы за наработанное, за детей, за соседей. Куда там.
Вероятно, старение церкви и религии означает смену перспективы, основных линий самопроекции в будущее. Колесо веры доехало до предназначенной точки и крутится на месте.
Настает Великая Сонливость.
Среди стволов Институций, Учреждений, Норм: навстречу идет Смерть, чтобы вывести из этого скучного леса. Будем надеяться, что Бог имеет ко всему этому отношение.
Как тихо догорали великие: апостол Павел (пишущий Тимофею: и я отхожу…), св. Сергий, св. Серафим, св. Франсуа Сальский, Галилей, Эйнштейн…
Может быть, мне уже ничего не надо: ни дров на следующий год, ни навоза подземных заброшенных грибных плантаций для моего огорода, ни картошки, ни смены одежды. В преддверии Великой Перемены.
И иногда – там и тут находимое утешение. Например, во встрече с прошлыми мудрецами, взявшими на себя презрение мира; с Диогеном Синопским.
(Два года спустя: я по-прежнему здесь, со своим навозом.)
Дружественность ко мне немногих людей.
Драгоценная дочь Мария.
Еще нужно жить, чтобы ее не опечалить моей смертью. Прочь, болезни! Моя жизнь для меня – обуза, а для нее мой приезд – ликованье весеннего утра.
Relativiser, banaliser, dйdramatiser, – вот приемы современной мудрости.
Как странно, вероятно, дожить до старости своих детей: 94-летняя Мадам С., в центре гериатрии, обижающаяся на Бога за смерть своей 76-летней дочери. Я хожу туда раз неделю, став членом ассоциации Навещателей Больных. Из пятисот насельников триста никто никогда не навещает.
Опять всего-навсего день недели. Но было все-таки желание (побежденное усталостью) быть вместе с людьми, в церкви, на богослужении. Что еще есть у человека, начиная с известного возраста, когда задача продолжения рода уже снята?
Впрочем, социальное продолжается. Его существенное – инвестиция внимания, симпатии, уважения.
К счастью, эти проблемы не имеют ко мне отношения, хотя их колючие ветки и крапивные листья касаются иногда.
Цивилизация боящихся смерти: эпоха не помнящих о смерти: момент забвения о ней переживается со всем самодовольством и самоуверенностью.
Это страничка брюзжания.
И Ты, Иисус Христос, знаешь, в чем причина моей горечи. Твое молчание и отсутствие мне непонятны, больше того, они несправедливы, они меня возмущают. Я словно Иов, еще не смирившийся, еще причитающий на своем дерьме. Но упрек в адрес Бога оборачивается против человека, и что можно сделать против Его Молчания? Это ужас Саула накануне гибели, когда Он не отвечает ни в храме, ни во сне, ни через урим и туммим, так, что остается только волшебница в Аэндоре, чтобы вызвать Самуила из преисподней. И странно, что слова Самуила – “завтра ты и твои сыновья будете со мной” – не утешают Саула, наоборот, пугают чрезвычайно, он даже падает на землю. Не добавил ли летописец явление Самуила, страшась смерти? Или он еще не знает спасительности пребывания в ином состоянии – ином, но, тем не менее, пребывании, жизни в новом виде? Тут свойство психеи древних, которого мы уже не знаем – и потому не можем понять и разделить.
Вот возрастное: молодое восхищение побеждающим Давидом сменяется жалостью к попираемым им побежденным. И какое отношение ко всему этому имеет Христос Иисус, распятый на древе.
Жизнь, как медленное распинание; и затем все расходятся. Кроме распятых, конечно, может быть, еще живых.
Вероятно, вчера я почувствовал это среди 20-30-летних; их могло бы заинтересовать и примирить со мной мое “социальное положение”, как осуществленное евангельское стремление… мы были вместе на мессе по случаю Пятидесятницы… но ксенофобия, пауперофобия, геронтофобия… ну, вы понимаете…
Нет ли мстительности в моей диагностике.
“Вы не нужны. Вам даже нечем заплатить за ваше присутствие среди нас”.
Это не харизматики. Это молодые люди из обеспеченных семей, родившиеся и живущие в своей стране, изучающие великие соборы и церкви средневековья. Клуб встреч молодых людей, наподобие скаутов, вокруг достойного предмета: пора думать о семье, пора подыскивать пару.
По-человечески надо было уйти в первый же день, когда мне на это намекали. Но я остался, чтобы “исчерпать тему”, следуя старинному совету отцов-пустынников пить чашу до дна, а не бежать. И вот изранен, болею.
Харизматиков я видел спустя время перед Бобуром: они играли на гитаре, били в бубны и плясали. Вероятно, пятидесятники.
О, пределы!
Уже пора отойти, отходить, умирать: уступить место имеющим вкус во рту и слух в ушах.
“Неточность” языка Евангелия: насколько она велика рядом с неточностью и неполнотой нашего знания о мире? Быть может, о Божественном можно говорить только на “неточном языке”.
Но вот уже столетие наш ум привыкает и приучается к “точности научного описания”. Он уже не может воспринимать стиль Евангелия как “заслуживающий доверия”. Катехизис занят согласованием обоих стилей мышления, чтобы дать промежуточный вариант, построить мостик между “сказочностью” НЗ и “наукой”.
Между тем псевдонаучность, например, “исторической науки” легко показать (непроверяемость вывода и непредсказуемость будущих событий), несмотря на адаптированность “исторического описания” и “концепций” к “современному научному стилю”.
Этот опыт я переживал после обращения 82-го года: в богословие я принес как раз “точный, научный стиль”, усвоенный мною в университете, и в моей религиозности он обернулся жесткостью и жестокостью высказываний, суждений и поступков. И жалобный крик марсельского нищего-пьяницы я еще слышу в ушах: “Ну, почему ты на меня так смотришь!” А как же иначе? Как это он пропивает поданное ему ради Христа?
“Логичность” в области веры – такой широкой и туманной – в прошлом породила инквизицию. Тогда сумма знаний тоже показалась на время установленной и окончательной.
Мысли о лицемерии: церкви, иерархии, человека вообще. То есть о прикрывании сиюминутных конкретных целей (пища, одежда, уверенность в безопасности всякого рода) общими, далекими, недостижимыми (служение Богу, Истине, Добру).
Раньше этого не было: хотя я и видел “странные вещи”, но не придавал этому значения, ожидая, что Бог “вот-вот явится и все объяснит”. Быть может, теперь чужое лицемерие мне видно через мое собственное? Отцы-пустынники говорят, что мы видим только те пороки в других, какие имеем сами.
И снова: НЗ как референтивная доктрина – и сложившаяся вокруг нее группа, церковь. Ее самодостаточность на первых порах; тем не менее, дополнения ее современными идеями и обычаями происходили; у Павла есть ссылки на Арата, цитаты из Овидия и стоиков.
Систематическое дополнение аристотелизмом в ХIII веке, томизм.
Но вот столкновение с Галилеем и экспериментальной наукой. Она отвергнута, но затем проникает и утверждается. Чьей силой? Не того же ли Духа, давшего НЗ? И затем Он же подправляет НЗ, отодвигает его на иное, меньшее место? А как же “вера в Евангелие”, им же требуемая? И призывы к вере вообще?
Реабилитация Галилея 4 года тому назад (в 92-м).
Современная физика, предложившая гипотезы начала и конца мира. Что такое гипотезы, если не предмет веры – “веры как предварительного знания”? Это знание, которое еще не знает, но обозначает проблему, неразрешенное или неразрешаемое затруднение мысли (т. е. вывода, который не может состояться из-за нехватки элементов построения). Интуиция и догадка, перескочившая через пропасть, которую затем нужно заполнить формулами. Так вот: я перескочил через пропасть такой ширины, что попал в область знания о бессмертии. Доказать не могу, но прав.
Без точки отсчета и точки отсылки, без масштаба не получается строительство мировоззрения. Картине мира в моей голове нужна рамка, иначе ни я, ни другие не могут ее увидеть.
Надо помыслить мир, чтобы придти к упорядоченности его; к неподвижности, к прекращению всяких перемен: вот образ вечности.
Великолепная замкнутость религий: все объяснено окончательно и навсегда. Но ведь это человеческое представление о божественном.
И вот оно выветрилось, ослабело, стареет и не получает молодежи. Паника слуг социального института. В самом деле, все отдали и поклялись – и вот не нужны, и могут уходить. И им ничего не объяснено. Как и всем остальным.
Или претензии богословия – чисто логические? Богословская часть, которая в столь конкретном виде в НЗ не содержится, как позднейшее санкционированное развитие загадочных выражений НЗ. “Я сказал вам все, что слышал от Отца Моего”, – говорит Иисус ученикам. И вот выясняется, что многое ученикам не сказано ни тогда, ни сейчас. Значит ли, что Иисус многого от Отца не слышал?
Или мы не понимаем, что значит “сказать” и “слышать”? Или от причудливости толкований нужно вернуться к простоте: сказать – значит сказать? Слышать – значит слышать?
Христос – ответ или наше отражение в зеркале неба? Отражение человека с его вопросами, тайными и произнесенными?
Но откуда в человеке его вопросы? Почему проблема Бога вообще стоит? Как прием, инструмент освоения мира?
И представления о Боге меняются.
Неизменно само обозначение загадки: Бог.
Сказать, что это Имя, – уже очень много.
Что еще? Движения человеческой души, ее тенденции, способы мышления? Но и тут тень перемен: многослойность души, духовность-душевность, социальность-совесть.
Нет ничего прочного: ни под ногами, ни над головой, ни внутри, ни снаружи. Мое ли это состояние – или состояние времени? Мое ли это – или духов, ангелов, бытующих неизвестно где и имеющих над нами власть?
Быть может, обнаружение и высказывание всех сомнений прояснит горизонт? Освободит от всех узлов и непроходимостей мысли? Высказанное забывается, делается неважным, разрешенным, “пройденным”.
Быть может, эти сомнения – собственно мое, и мне надо действовать “по-моему”, коль скоро известные примеры разрешения не приносят?
Если существенная черта времени – одиночество и опосредованность социальной связи (газета, телевизор, телефон, инструменты общения), то в этом одиночестве и нужно пребывать, а если оно принесло плод, то предложить его другим не прямо, а в упаковке СМИ, медии?
Иными словами, если Дух, Бог вершит мою жизнь, то, во избежание внутреннего конфликта, “разрыва души”, нужно не стремиться “исправить эту жизнь” согласно древним схемам (обросшим вдобавок толкованиями последующих веков), а созерцать ее и “понимать”: извлекать из нее нечто “новое”, очередной бесчисленный диагноз-вариант.
“Я знал”: то есть нашел элементы, показавшиеся мне первичными, незыблемыми, неизменными; они возникли, сложились в то время, когда пришли первыми на незанятое место в моей голове, у них не было соперников, и они были приняты как “аксиомы бытия”.
“Я понимал”: то есть в новых ситуациях узнавал и находил эти аксиомы, и они, служа звеньями и мостиками, позволяли присоединить “новый опыт” (жизни, чтения, всего попадавшегося в поле восприятия; так знакомое лицо в многочисленной группе людей меняет наше самочувствие и отношение).
Теперь во мне атакованы именно “аксиоматические элементы веры”, возникшие в 82-м году и узнавшие свое выражение (прошлого опыта поколений) в Новом Завете. Но они остаются мне бесконечно дорогими: Любовь, Свобода, Бессмертие, Агнец, Огонь.
(окончание следует)
Париж