Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 239, 2005
Jonathan W. Daly. The Watchful State – Security Police and Opposition in Russia 1906–1917. DeKalb (Northern Illinois University Press) 2004, xiv + 320 pp.
То, что причины и события, приведшие в 1917 г. к революции в России, были многочисленны и разнообразны, – никто в этом больше не сомневается. Все споры и рассуждения идут об их взаимодействии и их пропорциональной важности. Для примера, нет еще согласия в вопрoсе о силе революционных партий и движений и об эффeктивности полицейских учреждений в борьбе с ними. Об успехах или о неудачах революционных организаций писали многие. Но гораздо меньше известно о полицейской работе в борьбе с революционерами. В частности, нет ясного понимания структуры и практики полицейских учреждений и их месте в общей системе государственных учреждений империи.
Профессор Ионафан И. Дэли (университет штата Иллинойс) поставил себе задачу заполнить это историографическое «белое пятно» и дать полную картину императорской политической полиции в борьбе с революционной оппозицией. Он описал период формирования политической полиции в своей монографии «Самодержавие в осаде», вышедшей в 1998 г. (см. рецензию в «Новом Журнале», кн. 217, 1999, стр. 295-297). Последнее десятилетие деятельности политической полиции (1906–1917) описывается в рецензируемом труде.
Неудивительно, что за последнее десятилетие своего существования императорская полицейская система не испытала существенных изменений. Ее основная характеристика – отсутствие ясности в действиях и согласованности в ее отношениях с другими государственными учреждениями – оставалась неизменной. Политический сыск не был координирован с карательными органами, корпусом жандармов, местной сельской и городской полицией. Остались неразрешенными межведомственные конфликты между министерствами внутренних дел и финансов, как и зависимость от взглядов и желаний Двора. Этим объясняется множество (добросовестно протоколированных автором) попыток увеличить эффективность полиции путем перемещения лиц и реорганизации разных отделов.
Правда, в течение 1906–1907 гг. П. А. Столыпину удалось переломить хребет революционным организациям и, в частности, остановить террористические акции против чиновников высшего и среднего разряда. Но этот успех был достигнут не столько полицией, сколько употреблением военных карательных экспедиций и полевых судов. Эффективность борьбы с революционными организациями осуществлялась главным образом методом провокаций и осведомительства. Но разоблачение ведущего провокатора Е. Азефа, как и неразъясненность убийства Столыпина, сильно подорвали веру в действенность этих методов. Кроме того, как показывает Дэли, Охранное отделение (главное орудие в антиреволюционной борьбе) так и не сумело оперативно наладить свое проникновение в рабочую среду (в профсоюзные организации или рабочие страховые и кооперативные объединения) и в организации либеральной общественности. Несомненно, трудности Первой мировой войны, как и личность императора и его придворного окружения, только усугубили эти недостатки и проблемы полицейского аппарата.
К этой знакомой, по крайней мере в общих чертах, картине состояния России последних предреволюционных месяцев Дэли прибавляет лишь несколько деталей о действиях отдельных полицейских чиновников, старавшихся донести истинное положение дел до сведения центральных властей и императора.
Чтение этой информативной книги невольно наводит на сравнение с сегодняшними усилиями борьбы против террора в мировом масштабе. Русский опыт показал, что на это требуются годы терпеливой работы. Притом единственный действенный способ – это успешное проникновение полицейских осведомителей в ряды террористов.
Марк Раев, Нью-Джерси
Simon Sebag Montefiore. Stalin: The Court of The Red Tsar. New York, Alfred A. Knopf, Publisher, 2004, vi-xxviii +786 pp. (With 32 pages of photographs and 2 maps)
Литература об И. В. Сталине поистине безгранична. Так, например, ныне весьма популярная поисковая сиcтема интернета Google на запрос «Биография Сталина» предлагает 166 тысяч сайтов, а система Amazon, которая, в основном, ищет книжную продукцию, предлагает более 8 тысяч. Казалось бы, что можно ныне написать новое и оригинальное о Сталине? Оказалось, что возможно. В 2003 году в Англии, а в этом году в США вышла весьма объемистая книга британского журналиста Саймона Монтефиоре, название которой приведено выше.
Оценивая книгу в целом, можно сказать, что это хорошо выполненное журналистское расследование жизни и деятельности Сталина и его ближайших соратников за период, когда он был полновластным властителем СССР. Книга сразу получила широкую известность и отмечена престижной премией (BritishBookAwards) как лучшая книга года по истории.
Несмотря на то, что в книге рассматривается весь жизненный путь Сталина, основное внимание в ней уделено времени с 1929-го по 1953 год. Именно в начале этого периода Сталин стал единоличным правителем громадной и могущественной державы, называвшейся Советским Союзом. Чтобы не быть голословным, заметим, что из 657 страниц текстовой части книги, только 12 освещают период его жизни до 1929 года. Остальная часть посвящена Сталину и его ближайшим сотрудникам, которых Монтефиоре называет магнатами. Это К. Ворошилов, А. Микоян, В. Молотов, Н. Хрущев, Г. Маленков, Л. Берия и руководители карательных органов добериевского периода Г. Ягода и Н. Ежов.
Саймону Монтефиоре необычайно повезло. Он начал работу над этой книгой в начале 90-х годов прошлого века, когда на сравнительно короткий период времени иностранным исследователям был разрешен доступ в недавно рассекреченные архивы. В этих архивах отлагались документы руководителей партии и государства. В них Монтефиоре нашел ранее неизвестные документы, переписку Сталина и письма к нему. Кроме этого были проведены многочисленные интервью с потомками и родственниками Сталина и его магнатов, детьми и внуками людей, репрессированных при Сталине. Монтефиоре смог ознакомиться и с рядом неопубликованных мемуаров. Все это делает его книгу в значительной степени документальной, хотя ее автор не упустил из внимания слухи и даже сплетни о сталинском периоде советской истории. Монтефиоре использовал практически все известные солидные советские, российские и зарубежные исследования о Сталине. Значительная часть книги – это умело составленный дайджест этих работ. Дополненный вновь найденными документами, он представляет весьма интересный материал. Нужно отметить, что Монтефиоре скептически отнесся к воспоминаниям Хрущева, Микояна и Кагановича, заметив, что они всячески старались скрыть свое активное участие в сталинских репрессиях. К сожалению, Монтефиоре не обратил внимания на интересное исследование известного российского историка Б. С. Иллизарова «Сталин. Штрихи к его портрету на фоне его библиотеки и архива» (журнал «Новая и новейшая история», № 3 за 2000 год).
Однако отличительной чертой книги является то, что она концентрируется на рассмотрении Сталина и его магнатов, как личностей со всеми их достоинствами и, преимущественно, с недостатками.
Во введении к книге подчеркивается, что ее основной задачей было отойти от традиционного изображения Сталина, как загадочного злодея, сатанинского гения, могущественной личности и его мрачного очарования. А его ближайших сотрудников, как людей без биографии, скучных усатых льстецов, членов своего рода военно-религиозного ордена меченосцев. Причем их религией был марксизм, а точнее, как считает Монтефиоре, большевистский вариант этого учения. Автор книги считает, что ряд биографий Сталина, в которых он представляется, как малообразованный психопат, просто абсурден. Если бы это было так, Сталин никогда бы не достиг такой власти. Он, разумеется, был чудовищным злодеем. На совести его и его ближайших соратников более 20 миллионов погибших советских людей. Сталинский ГУЛаг стал олицетворением зла, не менее страшным, чем концлагеря нацистов. Но Монтефиоре утверждает, что личностный подход к изображению Сталина является ключом к парадигме его режима. Рассматривая Сталина только как политика, получаем лишь одномерную характеристику его личности.
Книга начинается с самоубийства второй жены Сталина Надежды Аллилуевой, которую Сталин, несомненно, очень любил. Автор книги утверждает, что именно ее смерть, которую сам Сталин рассматривал, как предательство по отношению к себе, сыграло громадную роль в формировании многих отрицательных черт его характера. Параноидальная подозрительность стала развиваться в нем до гигантских размеров именно после самоубийства Надежды в ноябре 1932 года.
Каким же показывают Сталина, как личность? Из книги мы узнаем, что он был хорошим семьянином, но не был верным мужем. Много читал, иногда по 500 страниц за вечер, собрал богатейшую библиотеку с 20 тысячами томов книг по всем отраслям знаний.(Одна из глав книги так и называется «Сталин – интеллектуал»). Любил музыку, в основном песенную, но иногда и классику. Любил кино, особенно американские боевики. Занимался своими детьми. Обладал известным шармом, незаурядными артистическими способностями и мог обворожить весьма умных и проницательных людей, таких как Уинстон Черчилль и Лион Фейхтвангер. Монтефиоре подчеркивает, что, опомнившись от удара после предательского нападения Гитлера на СССР в 1941 году, Сталин сыграл выдающуюся роль в разгроме гитлеровской Германии. После первых поражений лета 1941-го и 1942 годов он отошел от веры в собственную непогрешимость и прислушивался к советам опытных военачальников. А с другой стороны, Сталин любил интригу, которая во многом помогла ему придти к единоличной власти. Он стравливал своих магнатов, держал их в страхе. Именно он приказал арестовать жен Калинина и Молотова, жену своего секретаря Поскребышева. Последняя, как утверждает ныне живущая ее дочь, была любовницей Сталина. И стоило ей обратиться к своему возлюбленному с просьбой об освобождении родственника, как она была арестована, а затем по приказу Сталина расстреляна. Если личная жизнь Сталина в какой-то мере была освещена до Монтефиоре, то личная жизнь его магнатов хранилась в СССР под семью печатями. Именно Монтефиоре нашел много документальных доказательств их скрытой для всех жизни. Дает он магнатам убийственные характеристики. Так, например, Ворошилов – довольно ординарный военный, холопски преданный Сталину, не моргнув глазом отдал под топор ужасающего террора многих высших офицеров Красной Армии. Или Каганович – красноречивый и энергичный душитель. Он сыграл большую роль в провозгласимой Сталиным политике масовой коллективизации и ликвидации кулачества как класса. В результате этой акции погибла самая работящая часть российского крестьянства, не менее 15 миллионов человек по современным оценкам. Говоря о Маленкове, Монтефиоре пишет, что этот полный, аккуратно одетый мужчина, имевший среди своих кличку «Меланья», был убийцей-бюрократом, на совести которого не менее 150 тысяч жизней. А ведь именно Маленкова прочили в преемники Сталину.
Рассматривая невиданный в мире сталинский террор, Монтефиоре утверждает, что не Сталин стал его основателем. Он лишь продолжил политику тотального террора после захвата большевиками власти. Все это началось еще при Ленине. Исследование этого вопроса дало основание Монтефиоре утверждать, что террор является существенной частью большевизма. Сталин же широко использовал террор для достижения единоличной власти и ликвидации даже намеков на какую-либо оппозицию. Рассматривая Сталина и его ближайших приспешников, Монтефиоре приводит красочные картины дворцовых интриг этих развращенных неограниченной властью сатрапов, соперничающих на виду у «красного царя» во время их длительных пирушек. Монтефиоре на всем протяжении своей книги любит давать многомерные характеристики лицам, которых описывает. Так, рассматривая Лаврентия Берия, он считает его законченным развращенным негодяем, а с другой стороны, приводит свидетельства его невестки Марфы Пешковой (внучки Максима Горького). Марфа считает Берия превосходным организатором (он был руководителем проекта по созданию советскогого атомного оружия), и если бы он работал в Америке, то был бы превосходным главой большого концерна, как, например, GeneralMotors.
Не обошел в своей книге Монтефиоре и так называемый еврейский вопрос. Здесь нет каких-либо новых открытий, разделы об антиеврейских акциях Сталина приводятся по общеизвестным источникам. Он считает, что Сталин имел предрассудки по отношению к евреям, но не был зоологическим антисемитом типа Гитлера. Он использовал антисемитизм исключительно в своих политических целях. К сожалению, Монтефиоре не использовал в своей работе книгу Геннадия Костырченко (Тайная политика Сталина: власть и антисемитизм. М., 2002), где этот вопрос исследован более детально.
Книга завершается постскриптумом, в котором Монтефиоре пишет о судьбе магнатов Сталина после смерти вождя. Был расстрелян Берия и его наиболее близкие сподвижники. Затем Хрущев в борьбе за власть одержал победу над своими бывшими коллегами. Молотов был назначен послом в Монголию, Маленков – директором электростанции в Казахстане, Каганович – директором предприятия на Урале. Приводятся интересные сведения о судьбе сыновей и дочери Сталина, о его внуках и внучках. В ряде источников, в частности, сообщалось, что после Сталинграда, Сталин получил предложение обменять попавшего в немецкий плен старшего сына Якова на немецкого фельдмаршала Паулюса. Он отказался это сделать. Монтефиоре отвергает ряд исследований, в которых утверждалось, что это миф. А смерть своего первенца, как пишет Монтефиоре, нанесла Сталину рану, которая не заживала до конца его жизни.
Приводятся интересные сведения о потомках Молотова, внук которого стал известным политологом. Сообщается о детях Маленкова, Кагановича и других сподвижников Сталина. Как это ни странно, но некоторые из них – убежденные сталинисты, даже те, чьих родителей казнили по приказу Сталина.
Размер рецензии не дает возможности остановиться на ряде других интересных деталей жизни и деятельности Сталина, представленных в книге. О его встречах с Рузвельтом и Черчиллем, о политических успехах и трагических просчетах.
Книга Монтефиоре иллюстрирована рядом фотографий, некоторые из них публикуются впервые. Снабжена обширными примечаниями к каждому разделу, обширной библиографией и авторским указателем.
К замечаниям я бы отнес повышенное внимание Монтефиоре к альковным подробностям жизни Сталина и его магнатов. Стоило ли в этом серьезном исследовании дискутировать, а была ли, например, Женя Аллилуева одной из любовниц Сталина, или был ли Сталин женат на Розе Каганович. Чувствуется, что книгу об СССР писал иностранец. Не знает Саймон Монтефиоре, что МИГ это сокращение имени известных конструкторов Микояна и Гуревича. Не известно ему также, что после разгрома Хрущевым так называемой антипартийной группировки, Маленкова и Кагановича направили на работу в разные места. Однако эти и другие замечания редакционного характера не уменьшают хорошего впечатления от этой интересной книги-исследования.
Илья Куксин, Чикаго
В. Сироткин. Почему «слиняла» Россия? – Москва, «Алгоритм», 2004, 476 с.
В. Сироткин. Почему Троцкий проиграл Сталину? – Москва, «Алгоритм», 2004, 384 с.
В. Сироткин. Сталин. Как заставить людей работать? – Москва, «Алгоритм», 2004, 397 с.
Древние считали, что история пишется не для того, чтобы что-то доказать, объяснить, а для того, чтобы рассказать, поведать. Впрочем, это было до того, как историю объявили наукой.
Перед нами трилогия, в которой автор ставит своей задачей объяснить, почему «слиняла» Россия – сначала монархическая, затем, в 1917 году, западно-демократическая и, наконец, советская. Задача не из простых. Но В. Сироткин широко известен как историк темпераментный, напористый и смелый. Собранный им огромный фактический материал, по-видимому, показался ему вполне достаточным для выработки более или менее определенной концепции поставленной проблемы. Бросается, однако, в глаза, что в источниковой базе всей трилогии преобладает мемуаристика, а также труды историков, опубликованные в разные годы. Впрочем, для обобщающей работы это было бы и не таким грехом, если бы наш автор проявлял большую разборчивость в их использовании. А он, наряду с апробированными, солидными книгами, нередко прибегает к таким «свидетельствам», как, например, «Воспоминания» распутинского «секретаря», мошенника Симоновича, «мемуары» некоей Натальи Билиходзе, еще одной, новейшей «дочери» Николая II, якобы чудом спасшейся Анастасии, сочинения беглого дипломата Беседовского, давно уже известного своими шарлатанскими измышлениями, и др. Непонятно, как такой опытный историк как В. Сироткин может всерьез принимать сочинительство авторов, подобных, к примеру, А. Арутюнову, с его более чем странными «откровениями» о Ленине, О. Шишкину – открывателю распутинских тайн, будто бы находившихся до сей поры «за семью печатями», и т. п. мастеров ажиотажной историографии перестроечных и постперестроечных лет. В. Сироткин к тому же охотно опирается на телевизионные шоу исторического содержания, не всегда учитывая, что во многих из них – больше торопливой погони за исторической сенсацией, чем кропотливых поисков исторической истины.
Однако, как любил выражаться протопоп Аввакум, «возратимся на первое» – на содержание трилогии В. Сироткина. Широко бытует мнение, что революции «снизу» совершаются тогда, когда реформы «сверху» либо не проводятся, либо запаздывают. А вот в России, как показывает В. Сироткин, не всегда так, может, даже, всегда не так. «Исторический режим» (монархия) держался на «двух китах»: социально-экономическом – крепостничестве, и социально-политическом – самодержавии, опиравшемся на дворянство. В середине ХIХ века власть в России, оказавшаяся, как теперь говорят, «перед жестокими вызовами времени», вынуждена была искать новые пути дальнейшего бытия и развития страны. При Александре II последовала кардинальная реформа, отменявшая крепостное право, и некоторые сопутствующие реформы, ослаблявшие «исторический режим».
Отмена крепостничества со временем способствовала модернизации страны, главным образом в экономической сфере, хотя и не столь всеобъемлющей, как это любят теперь изображать. Этого, однако, нельзя сказать о сфере социальной. Устраняя дворянство с его государственно-патриотическими традициями, реформы не создавали ему равной замены. Российская буржуазия «поднималась» в основном как антипатриотическая и уж во всяком случае непатриотическая сила, которая не могла стать столь прочной опорой государству, какой долго было дворянство. Буржуазия считала себя сословием, находившимся под бюрократическим давлением, и в большинстве своем сочувствовала и помогала не только либеральному движению, требовавшему «западнизации» России, но даже революционным группам.
Либералы, влияние которых быстро росло, не испытывали ни малейших сомнений в том, что, как писал Федор Степун, «только избавлением от самодержавного монархического государства можно спасти Россию». Сделаем здесь, подобно Сироткину, небольшое авторское отступление. Как «святая вера» либералов первого призыва в спасительную роль уничтожения монархии и «западнизации» напоминает лозунг наших либералов второго призыва, требовавших отмены 6-й статьи Конституции СССР, которая устанавливала руководящую роль партии, и тоже видевших в этом и в последующей западнизации панацею от всех советских бед! Б. Ельцин на митинге в феврале 1990 года прямо заявил, что если статья 6-я не будет отменена, «полумерами не обойтись».
Многие разработчики реформ Александра II подчеркивали, что хорошая политика требует прежде всего последовательности. Увы, внук императора-реформатора, царь Николай II, как показывает В. Сироткин, не следовал этому принципу. Почти все его длительное царствие – цепь колебаний.
Осуждая Николая II как политического деятеля, Сироткин в то же время приписывает ему действия, которые, как бы сейчас сказали, представляли собой не более, чем пропагандистский черный пиар. Так, давно доказано, что никаких шагов к подписанию сепаратного мира ни царь, ни, по мнению Сироткина, «и. о. царя» императрица Александра Федоровна не предпринимали. Обвинение их в этом – легенда. И уж совсем непонятно, откуда взялось утверждение о якобы желании бежать за границу… в январе 1917 года! Вот где автора подводит его источниковая база…
Свершилась голубая мечта либеральной оппозиции первого призыва: царь отрекся. Политически Россия стала более западной, чем сам Запад: «начальство ушло», амнистия, полное равенство. Начинают цвести автономии. Готовится избирательный закон по выборам в Учредительное собрание, такой демократический, какого свет не видывал. И что же? Один к одному сбылось предсказание бывшего министра П. Дурново, в 1914 году предупреждавшего царя: если либеральная интеллигенция из законодательных учреждений окажется у власти, она (ее партии) «не в силах будут сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой даже не поддается предвидению».
Демократическая эйфория растворилась очень быстро. Ее стали не менее быстро сменять настроения неверия, раздражения, равнодушия. Сироткин прав, когда отмечает, что, может быть, не меньшим врагом Временного правительства, чем большевизм или корниловщина, стали политическая апатия, безразличие. Пик их, возможно, проявился в «черемисовщине», ведь это генерал В. Черемисов, к которому Керенский бросился в Псков за фронтовыми войсками для подавления большевистского восстания, заявил, что не желает лезть в «петроградскую передрягу». В «петроградскую передрягу» не хотели лезть многие по собственным расчетам. Правые надеялись, что левые (большевики) «сковырнут» Керенского, а большевики долго не продержатся. Умеренные социалисты (эсеры, меньшевики и др.) тоже воздерживались от решительных действий. Они опасались, что правые, покончив с большевистской авантюрой, «возьмутся» за всех левых. Создавалась уникальная ситуация: перед большевиками фактически открывалась дверь к власти. Их пропускали к ней. Не воспользоваться такой ситуацией было бы непростительно для любой политической партии.
В. Сироткин не жалует творцов Октябрьской большевистской революции. В его подаче, они в значительной части – маргиналы, недоучки («экстерны», как Ленин, семинаристы вроде Сталина, а то и блистательные выпускники начальных школ), авантюристы. Конечно, Сироткин не может не понимать, что в наборе качеств, необходимых выдающимся политическим деятелям, – высшее образование не всегда главная составляющая. Тем не менее, как можно понять, большевистский авантюризм в немалой степени приписывается именно их образовательной маргинальности.
Авантюризм этот проявлялся, по мнению Сироткина, даже не столько в стремлении, «ломая все через колено», строить социализм в мужицкой России, к тому же страдающей «болезнью души» (пьянством), сколько в идее фикс мировой революции, пожар которой и должна была разжечь «русская искра». Сироткин считает, что и об этой ипостаси большевизма ныне стали забывать. Вряд ли это так. Но дело в другом. Для Сироткина программа мировой революции выглядит чуть ли не главной у большевиков. Но она все же относительно быстро была переведена ими в свой «политический резерв», поскольку натолкнулась на встречную программу мировой контрреволюции, окружившей большевистскую Россию «санитарным кордоном». Если Сироткин считает планы мировой революции неким зловещим замыслом «коварных большевиков», то почему бы в совершенно реальном санитарном кордоне тоже не видеть «зловещности»?
Центральной проблемой большевиков, оказавшихся у власти, довольно скоро стало не «раскручивание» мировой революции, а вынужденная всей обстановкой трансформация большевистской революционности в большевистскую государственность. Борьба проходила на самом деле не по линии троцкизм-сталинизм (первый за мировую революцию, второй за построение социализма в одной стране). Троцкий не был глупее Сталина, чтобы к середине 20-х годов не понимать отдаленность и неопределенность перспективы мировой революции. На самом деле борьба развернулась по вопросу о характере нового советского государства, создаваемого большевиками в России после катастрофы 17-го года. Развязка теснейшим образом была связана с введением в 1921 году НЭПа. Судьба НЭПа, очень возможно, решала судьбу России. Ленин впервые в своей жизни, и скорее всего, из-за тяжелой болезни, колебался. Он видел: с одной стороны, НЭП помог и помогал большевикам удержаться, а с другой, возрождал капитализм. Оставаться в созданных рамках НЭП не мог. Он должен был либо расширяться и углубляться, либо быть свергнут. В первом варианте цели Октябрьской революции перечеркивались. Буржуазия становилась господствующим классом, возрождался капитализм с идеологией либерализма западного типа. Во втором варианте открывалась перспектива создания сильного государства, в котором контроль переходил к новой бюрократии с потенциально неограниченными возможностями.
Сталин выбрал второй вариант. Да, он означал (не впервые в российской истории) путь репрессий и жертв. Когда под создававшееся Московское государство (ХV–ХVI вв.) и Российскую империю (ХVIII в.) подводилась дворянская опора, это потребовало огромных жертв. Фактически было уничтожено боярство – элита того времени. Когда в середине ХIХ в. отменили крепостничество, «ставили» капитализм, дворянство было пущено на экономический «распыл». Пришедшая ему на смену буржуазия «сдала» государство без особого сопротивления. Как писал генерал М. Алексеев, в эпоху революции и гражданской войны мининых не нашлось. Создание совершенно новой государственной опоры – партийной номенклатуры – тоже не могло осуществиться без тяжелейших жертв. «Под нож» пошли не только сохранившееся дворянство и буржуазные слои населения, но и те из самого большевистского лагеря, кто цеплялся за старые лозунги или просто отвергал нового царя – генсека.
Трилогия не доведена непосредственно до крушения большевизма и советского режима, но в разделах, посвященных «сумеркам сталинизма», периодам Н. Хрущева и Л. Брежнева, автор не раз выходит на эту животрепещущую тему.
Когда в 80-90-х годах антикоммунистическая и антисоветская оппозиция шла к власти, ею настойчиво «пробивался» пропагандистский тезис о нереформируемости существовавшего в СССР режима. Но в 1921 году компартия отказалась от военного коммунизма и перешла к НЭПу. В конце 20-х гг. был ликвидирован НЭП и установлен государственный контроль в экономике и других сферах жизни, доведенный Сталиным до тоталитаризма. В середине 50-х годов партия осуществила десталинизацию. Правда, по- видимому, состоит в том, что после победы во Второй мировой войне ни сам Сталин, вышедший из войны больным человеком, ни его наследники – люди в большинстве своем вполне заурядные, не сумели выдвинуть новой целеполагающей идеи, отвечавшей глубоким послевоенным переменам. Вместо этого начались и пошли «схватки бульдогов под ковром» за власть. Россия, которая во все времена была идеократической страной, утратила национальную идею. Образующаяся пустота стала заполняться мещанской идеологией потребительства, идеологией рынка. Этот разрушительный процесс «подпитывался» Западом, противостоявшим Советскому Союзу в долголетней изнурительной «холодной» войне. Здесь и лежали истоки подлинного термидора, завершившегося буржуазной реставрацией уже при Горбачеве и Ельцине. Как писал Н. Устрялов, «путь термидора – в перерождении тканей революции, в перерождении душ и сердец ее агентов».
Закрываешь последнюю книгу трилогии В. Сироткина (а читать ее интересно, благодаря отличному языку, которым она написана; автор не боится «просторечия», смело вводит в текст образные сленговые выражения). Дал ли автор ответы на вопросы, вынесенные в заголовки книг его трилогии? Наверное, многое, сказанное им, может показаться читателю спорным. Что ж, истории менее всего показана категоричность. Увы, она, бедная, никак не может избавиться от другой напасти: перестать быть политикой, опрокинутой в прошлое. Вот и после прочтения трилогии Сироткина нелегко отделаться от мысли, что по крайней мере некоторые ее разделы автор писал во времена демократической эйфории, когда многие из нас считали, что стоят у врат настоящего счастливого будущего. Но с той поры много воды утекло. Это будущее стало настоящим, и мы воочию узрели его. На этом фоне Октябрьская революция, советский режим уже не выглядит неким «черным квадратом».
Генрих Иоффе, Монреаль
Русская армия в изгнании. Серия «Россия забытая и неизвестная – Белое движение». Сост., научн. ред., предисл. С. В. Волкова. Москва, ЗАО Центрполиграф, 2003, 512 с.
Вышла интересная книга – собрание статей-воспоминаний бывших белых офицеров, попавших в эмиграцию и некоторое время продолжавших в качестве наемников военную карьеру. Для многих это было вынужденным шагом, т. к. военное дело было их единственной профессией. В общем сравнительно немногие пошли по этому пути, потому что сражаться в чужих войнах никому не улыбалось, и только отсутствие каких-либо других возможностей найти подходящую работу толкало их на это. Как видно из воспоминаний, в эмиграции такое занятие не было особенно популярным, и люди искали себе другое, более постоянное применение. Но, конечно, были и искатели острых ощущений, которым это импонировало, но, как мы видим из тех же мемуаров, ненадолго.
Книга составлена несколько эклектично и содержит, в общем, три типа воспоминаний. Во-первых, это воспоминания о самом начале эмиграции, когда Белая армия попадает в в Турцию, в Галлиполи или Бизерту в Тунисе. Во-вторых, описывается постепенное продвижение бывших воинских частей в Югославию (тогда Королевство Сербов, Хорват и Словенцев) и Болгарию, где также временно используются их военные навыки, и в Чехословакию – единственную страну, где у них появляется редкая возможность получить какое-то широко применимое в эмиграции образование, кроме военного. Затем уже идет расселение по Европе, особенно отмечается движение во Францию, но идет оно также и в другие страны.
Большая часть мемуаров посвящается третьему роду воспоминаний – пребыванию в рядах различных иностранных войск и участию в военных операциях. Сразу же надо сказать, что это, в общем, маленькие, «опереточные» войны, самой долгой из которых считается парагвайская война с Боливией за нефтяные прииски Чако в 1930-х гг. Затем идет гражданская война в Албании в 1920-х, временно приведшая на престол короля Зогу I, и, наконец, участие в 1930-х гг. в абиссинской войне с Италией. Особо надо отметить участие русских в начатом еще Российской Империей инструктаже персидских вооруженных сил, продолжавшееся до 1920-го года.
Примечательно желание многих мемуаристов как можно скорее уйти от военного аспекта своего существования и перейти на другой, штатский вид занятий. Например, землемерами-геодезистами поустраивались многие из тех, кто раньше служил в аргентинских, бразильских, и парагвайских вооруженных силах. В Парагвае, правда, некоторые оставались на военной службе довольно долго, но большинство, как только война закончилась, искало себе другое применение.
Интересно, что почему-то совсем отсутствуют воспоминания о пребывании во французском Иностранном легионе, который также был местом пристанища некоторых русских эмигрантов. Мне, например, известны имена нескольких русских, дослужившихся там до офицерских чинов. Вообще французская сторона этих воспоминаний кажется мне очень неполной. Припоминается, что в 1950-х и 60-х гг. было в Париже издательство Геринга, издававшее многие военные русские журналы, в том числе и «Военную быль», наполненную воспоминаниями о различных военных действиях. Но почему-то он в списке цитируемых изданий отсутствует.
Только одной-двумя статьями представлены знаменитые Головинские курсы, организованные выдающимся русским военным ученым ген.-лейт. Н. Н. Головиным в Париже. Они были направлены на усовершенствование офицерского образования и распространены по всей Европе в 1920-х и 30-х гг. Но сведений о них дается мало. Они как раз были второй и последней стадией в военном образовании русских офицеров, еще не желавших порывать со своим военным прошлым. Первой стадией были еще некоторое время существовавшие в Югославии русские военные училища. С их закрытием оставались только Головинские курсы.
Обычно армии, попадающие на чужбину, скоро стареют и через 25–30 лет уже мало пригодны к каким-либо военным действиям. Поэтому Головинские курсы очень подходили им, т. к. они давали офицерскую подготовку совместно с предметами, обычно преподающимися в академиях генерального штаба. Потом, в 1950-х и 60-х гг., лекции и курсы «головинского» типа можно встретить в Нью-Йорке и Буэнос-Айресе, у полковников генерального штаба русской службы Н. Михеева и Е. Месснера. Полковник Месснер, например, создал чрезвычайно интересную, весьма применимую к войнам второй половины XX века, концепцию «мятежевойны», которую он описал в одноименной книге.
Головинские курсы также сильно повлияли на офицерский состав как Власовской армии, так и на немецкий Русский Охранный Корпус в Югославии, укомплектованный сплошь и рядом бывшими слушателями Головинских курсов в Белграде. Почему-то об участии бывших белых офицеров во власовском движении эта книга почти совсем не упоминает и только вскользь – об участии в германском Русском Охранном Корпусе, или «Шутцкоре», а следовало бы, т. к. это было, мне думается, самым долгим и интенсивным употреблением остатков Белого воинства в постоянных военных действиях. «Шутцкор» боролся с «титовскими» коммунистическими партизанами в Югославии в 1942-45 гг. По-моему, о нем имеется несколько книг, изданных на Западе. Потом части этого корпуса будут интернированы в графство Лихтенштейн под начало генерала немецкой службы Смысловского-Хольмстона, что спасет их от выдачи Советам. Эта эпопея еще ждет своего описания, но пока, видимо, является «табу» для московских редакторов сборника.
Следует также отметить, что своим участием во власовском движении и немецком «Шутцкоре» Белая армия завершает свое существование как организованная военная сила. В связи с возрастом участников им остаются только воспоминания о прошлых годах и у некоторых – еще способность как-то умозрительно мыслить, но никак не воздействовать на события. Теперь исторически видно, что Белое движение окончательно завершилось с последними выстрелами Второй мировой войны.
В стране, где долгие годы ничего не говорилось о Белом движении и его последствиях, каждая малая толика информации на эту тему должна, несмотря на все изъяны, горячо приветствоваться. Зарубежная русская военная литература весьма обширна и доступна во всех главных библиотеках стран русского рассеяния. Надеемся, что скоро мы, наконец, сможем получать точные и полные сведения по всем сторонам интересующих нас вопросов.
Евгений Магеровский, Нью-Джерси
Мазурицкий А. М. Книжные потери России в годы Великой Отечественной войны: Монография / Моск. гос. ун-т культуры и искусств. М., 2004, 135 с.
В 1958 году после окончания Ленинградского библиотечного института я получила направление на работу в Курскую область. Мне, неоперившемуся специалисту, предложили возглавить районную библиотеку г. Льгова. Я отказалась. И после нескольких дней мытарств меня взяла на работу директор Курской областной библиотеки, когда-то еще до войны закончившая этот же институт. Вот ее имя я помню – Юлия Просужих. А фамилию старейшего библиотекаря этой библиотеки, которая знакомила меня с книжным хранилищем, запамятовала. Она-то мне и рассказала, как сотрудники библиотеки, когда фашистские войска вплотную подошли к Курску, пытались спасти книги и, в первую очередь, сочинения Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина от предстоящего уничтожения. Они срывали титульные листы, переплеты этих книг и наклеивали на книжные блоки титульные листы книг по физике, астрономии, математике.
Эта преамбула – жизненная иллюстрация к рассказу о книге профессора А. М. Мазурицкого «Книжные потери России в годы Великой Отечественной войны», в ней всего 135 страниц. Автор работал не только с литературными источниками, но и архивными, используя ранее неизвестные документы. Надо заметить, что название книги несколько сужает ее содержание. В ней не только о событиях, связанных с книжным геноцидом (иначе не скажешь) на территории СССР, но и об уничтожении книг инакомыслящих авторов в самой Германии с приходом фашизма, а также в европейских странах с началом Второй мировой войны. Говоря иначе, географические и хронологические рамки рассматриваемых явлений более широкие.
В книге много статистических выкладок, хотя, в данном случае, какую бы статистику автор ни приводил, она не будет отражать общую сумму уничтоженных и вывезенных из страны книг. И эту общую сумму, скорее всего, мы никогда не узнаем. Но задуматься цифры заставляют. Мазурицкий рассказывает о потерях книжного фонда (будем называть так) страны в целом. В этом фонде можно выделить, разумеется условно, две категории потерь. Первая – это книги, которые составляют сокровищницу мировой и национальной книжной культуры. Вторая – это издания, которые входят в так называемый круг чтения современного человека, т. е. предназначены в помощь образованию и самообразованию, духовному росту человека. Со временем круг чтения все-таки восстановим, но книжные сокровища, увы, почти нет. Мазурицкий, библиотековед, историк библиотечного дела, как никто другой понимает это, но рассматривает все книжные потери. Возможно в надежде, что историки образования должны бы сказать, как потеря круга чтения в годы войны отразилась на поколениях послевоенного времени. Я хорошо помню, какой книжный голод испытывала страна в послевоенные годы и как известное старшим поколениям Общество «Знание» пыталось помочь библиотекам выйти из этой ситуации, выпуская брошюры разного содержания. После войны я начинала свой школьный путь в Белоруссии: школьных учебников вообще не было, а круг самообразовательного чтения был настолько ограничен, что только став уже студенткой вуза, я знакомилась с некоторыми детскими книгами, которые не могла прочитать в годы эвакуации. Автор, оперируя фактами, одну из глав посвятил состоянию библиотек на освобожденной территории и восстановлению системы библиотечного обслуживания.
Наиболее интересными мне показались две первые главы в книге Мазурицкого. Одна из них посвящена роли культуры в идеологии национал-социализма, вторая – созданию системы нацистских организаций по расхищению культурных ценностей оккупированных стран. Содержание их, как я уже заметила, ретроспективно уходит в 30-е годы. Ни одна из предшествующих мировых войн не знала такой продуманной и четкой организации, во-первых, вывоза отдельных книг, коллекций, целых библиотек, и, во-вторых, уничтожения оставшегося внутри стран фонда, чтобы последующие поколения людей на оккупированных территориях не читали, ну, разве что считали, причем только до 100. Нацистский преступник М. Борман считал излишней роскошью для славян умение считать до 500. Он писал главному идеологу нацизма Альфреду Розенбергу: «Славяне должны работать на нас… Образование опасно, достаточно, если они умеют считать до 100, каждый образованный – наш будущий враг». А вот и подход самого Розенберга, более общего характера: «Достаточно уничтожить памятники народа, чтобы он уже во втором поколении перестал существовать как нация».
Значит ли это, что нацисты не понимали роли книги вообще и для Германии, для ее будущего, в частности? Напротив, очень хорошо понимали. В формировании идей национал-социализма вопросам культуры, в том числе книжной, отводилось особое место. В трудах главных идеологов нацизма – «Мифах ХХ века» Альфреда Розенберга, «Майн камф» Гитлера – был сформулирован и создан определенный эталон истинной культуры, основанный на расовом превосходстве ее носителей, а носителями, конечно же, были арийцы. Им, и только им, нужны были книжные сокровища, которыми располагали страны Европы и СССР. Больше никому.
Шаг за шагом Мазурицкий рассказывает о вывозе научных фондов с Украины, Белоруссии, о разработке планов создания книжных центров на территории Германии («Наследие», «Высшая школа»). С каким размахом разрабатывалась Гитлером миссия под условным названием «Линц» (место его рождения на Дунае), где должны были быть построены раскошные кварталы с галереями, музеями и библиотеками. Вот туда и должны были свозиться лучшие книжные коллекции с захваченных территорий. Огромные массы книг перемещались для создания Остбюхерай (Восточной библиотеки) в Берлине. Для нее отбиралась литература, изданная до 1917 года: марксистская, философская, масонская, по еврейскому вопросу, географии, истории, искусству России. Автор рассказывает, правда коротко, и о том, как «образованные» нацисты формировали личные библиотеки. Модель действий по отношению к культурным ценностям СССР отрабатывалась гитлеровцами на территории Польши. Мазурицкий приводит жуткие примеры разграбления и уничтожения книжных коллекций этой страны. Я уже как-то писала о том, что в одном из музеев Варшавы есть памятник: под стеклянным колпаком на небольшом блюде горсточка пепла, и надпись: «Вот все, что осталось от книг Варшавы в годы войны».
Не мог автор не коснуться проблем, прозвучавших в дискуссии о культурных трофеях, о реституции в начале 90-х годов. Но говорит он об этом лишь в том плане, что именно эта дискуссия послужила толчком к стимулированию сбора информации о культурных утратах России. До этого времени этот сбор, по выражению Мазурицкого, носил «вялотекущий характер». Только с 1999 года начали издаваться каталоги культурных ценностей, похищенных и утраченных в период Второй мировой войны. И только в 2002 году появился 11-й том, посвященный книжным потерям.
Одна из глав книги рассказывает о том, как в СССР сохраняли и спасали книжные фонды, как эвакуировали на Восток – на Урал, в Среднюю Азию, Дальний Восток – целые библиотеки. Много удалось спасти, но все равно доля вывезенного и уничтоженного слишком велика.
Книги вывозили, уничтожали… Но по документам, разработанным уже к концу войны, что-то из похищенного и вывезенного возвращалось, скажем так, в родные места, в общественные и научные библиотеки. Об этом А. М. Мазурицкий, приводя факты, рассказывает в «Заключении». Поисками книг занимались политорганы наступающих фронтов. Вот некоторые факты. Было найдено и учтено около 1200000 книг, принадлежавших Могилевской центральной городской библиотеке, Псковской городской библиотеке, Рижскому Дому Красной Армии, библиотеке представительства СССР в Латвии. Понадобилось 40 железнодорожных вагонов для их возвращения.
На станции Пшина (юго-западнее г. Освенцима) был захвачен железнодорожный эшелон, в котором находилось 150 тыс. книг и 100 тыс. журналов, вывезенных из Новгорода, Пскова, Витебска, Бреста, Пинска. Большую часть составляли издания из Государственной библиотеки Белоруссии. В Шенхайне (20 км. северо-западнее г. Ротибор) были найдены 20 тыс. книг на русском, белорусском, польском, украинском, французском, латышском и других языках по вопросам истории, экономики, литературы. В г. Лебау обнаружили библиотеку Царского Села. Были возвращены в СССР 3500 книг библиотеки Киевской научно-исследовательской станции, 5300 книг, в основном научная литература, библиотеки Харьковского технологического института. К концу войны библиотека штаба Розенберга насчитывала более полумиллиона томов, обнаружены они были британскими войсками. Среди них 27 тысяч из дворцовых библиотек пригородов Ленинграда. Но большая часть книг так и не вернулась в СССР.
8 марта 2005 года в Нью-Йоркской публичной библиотеке состоялся Второй международный семинар «DigitalTechnologiesandCulturalHeritage: theRoleofLibraries». На нем прозвучало много интересных сообщений о сохранности книжных коллекций, в том числе и А. М. Мазурицкого по материалам его монографии. После семинара мы немного пообщались, говорили, в частности и о том, что книги имеют свойство перемещаться по миру, и сегодня география поиска утраченных изданий вышла за рамки нынешней Германии. Это действительно так. Он подарил мне свою книгу в надежде, что я смогу на нее откликнуться на страницах «Нового Журнала», который читают в разных странах. Говоря иначе, привлечь внимание к проблеме поиска. Возможно, кому-то где-то попадутся книги со штампами российских и не только российских библиотек, вывезенных в годы войны. Пусть это будет одна, две, три книги, но ценные, раритетные экземпляры. Возвращение их в места происхождения внесет бесценный вклад в дело восполнения колоссальных книжных утрат странами Европы и России. Процесс поиска книжных потерь продолжается. И, вероятно, будет второе, дополненное издание монографии, где, я надеюсь, автор исправит досадную опечатку: на странице 39-й речь идет не о библиотеке Замойских, а о библиотеке братьев Юзефа Анджея и Анджея Станислава Залуских; а в конце будет указатель имен.
Елена Коган, Нью-Йорк
MichaelKlimenko. TsarAlexanderI: PortraitofanAutocrat. HermitagePublishers. Tenafly, N.J., 2002, 422 pp.
Одной из самых загадочных и противоречивых фигур российской истории принято считать императора Александра I. Многие исследователи его царствования до сих пор считают его неразгаданным сфинксом. К этой категории можно отнести и рассматриваемую книгу профессора-русиста университета на Гавайских островах Михаила Клименко. По сути дела, книга, название которой приведено выше, является расширенным и дополненным исследованием того же автора под названием: «NotesofAlexanderI, ЕmperorofRussia», PeterLang, NewYork, 1989 (в новой книге добавлена одна глава и небольшое заключение).
В обоих книгах автор поставил следующие вопросы: как самодержец Александр I намеревался дать своим подданным личную свободу и учредить конституцию, которая была бы созвучна основным идеям французской революции? Что остановило его на этом пути? То ли дружба-вражда с Наполеоном, то ли увлечение европейской политикой и дипломатией, то ли традиционная роль России как оплота консерватизма? Ответ на эти вопросы Клименко старается дать на основе исследований российских и зарубежных ученых и богатой мемуарной литературы об эпохе царствования императора Александра I. Он четко поясняет, что в книге не приведено никаких ранее неизвестных документальных материалов. Много места посвящено исследованию распространенной легенды об Александре I. Как известно, Александр I внезапно заболел и скончался в Таганроге, не достигнув даже 50 лет. Смерть императора, чье здоровье не внушало никому никаких опасений, породило множество слухов, недоумений и легенд. Сразу после смерти Александра I, несмотря на результаты вскрытия и объективного медицинского заключения известных медиков того времени, пошли слухи, что он не умер, что вместо него в гроб положили тело курьера. Этот курьер, доставивший Александру I документы из Петербурга, погиб в результате несчастного случая на глазах царя. Это произвело настолько сильное впечатление на императора, что он исполнил свою давнюю мечту и удалился в неведомый никому монастырь, замаливать свои грехи и облегчить душу за свое невольное участие в заговоре против собственного отца, который завершился убийством императора Павла I. Слухи вскоре затихли и в 50-60 х годах XIX века возникла легенда, связанная с именем сибирского старца Федора Кузьмича. Он появился в Сибири в 1837 году. Свое прошлое тщательно скрывал, на вопросы отвечал весьма туманными намеками. Сейчас уже сложно установить, кто является автором этой легенды. То ли сам старец, то ли сибирский купец Хромов на заимке которого и жил Федор Кузьмич. Легенда эта становилась все более и более распространенной, и внук Николая I, известный историк, великий князь Николай Михайлович, решил заняться этим вопросом. Он тщательно исследовал аргументы сторонников и противников этой версии и пришел к определенному заключению, что легенда о старце Федоре Кузьмиче не имеет под собой никаких оснований. Об этом говорится в его книгах, первая из которых была издана в России в 1907 году, а вторая – во Франции в 1931-м. Нашлась и собственноручная записка старца. Ее сличение с автографами Александра I достаточно убедительно показало полное различие почерков. Исследования современных российских историков, основанные на документах и воспоминаниях людей, которые находились с Александром I в последние дни его жизни, также показывают, что император не готовился ни к отречению, ни к бегству. Тем не менее, эта легенда то исчезает, то вновь возникает на страницах книг и журналов. Михаил Клименко в своей книге старательно приводит аргументы, поддерживающие эту легенду, но в меньшей степени доказательства ее отрицателей. Правда, он соглашается с тем, что пока не найдено убедительных свидетельств ее правомерности. В этом смысле интересно обратиться к сравнительно недавно изданным в США мемуарам известного советского астрофизика, члена-корреспондента АН СССР Иосифа Шкловского. В них Шкловский приводит свои беседы с известным скульптором-антропологом Михаилом Михайловичем Герасимовым. Герасимов разработал методику восстановления портрета личности по его черепу. Когда речь пошла о старце Федоре Кузьмиче, то Шкловский предложил Герасимову попросить вскрыть гробницу царя в соборе Петропавловской крепости, восстановить по черепу скульптурный портрет и сравнить его с богатейшей иконографией Александра I. Герасимов ответил ему, что неоднократно поднимал этот вопрос перед власть предержащими, но получал категорический, безо всякий оснований отказ. Шкловский вспомнил, что во время голода 1921 года Ленин издал знаменитый декрет об изъятии церковных драгоценностей. Только недавно стало известно, что в этом декрете был секретный пункт, предписывающий вскрывать могилы царской знати и вельмож на предмет поиска ценностей в этих захоронениях. Весьма вероятно, что в этот период была вскрыта и могила Александра I. Так как вскрытия осуществлялись непрофессионально, то останки быстро разлагались и власти знали, что в захоронении ныне ничего нет. Этим Шкловский объясняет отказ властей Герасимову. Мы несколько подробно остановились на этом вопросе, так как легенда о старце все еще существует, свидетельством чего является и книга Клименко.
Говоря в целом о книге Михаила Клименко, можно сказать, что это интересно, кратко и доказательно изложенная история жизни и царствования императора Александра I. Книга написана для обычного читателя. В ней полностью отсутствуют ссылки на источники. Пожалуй, можно согласиться с мнением автора, что это утяжелило бы книгу и сделало ее менее интересной для тех, кому она предназначена. Нам кажется, что ее можно назвать беллетризированной историей этого царствования. Там не опущено ни одного значительного события из этой чрезвычайно богатой событиями эпохи, не обойдена вниманием ни одна из выдающихся личностей того времени. Книга написана превосходным языком. Читается она с большим интересом. К достоинствам книги, несмотря на ее научно-популярный характер, следует отнести и наличие авторского указателя. К недостаткам я бы отнес практически полное отсуствие иллюстративного материала, кроме портрета императора на обложке и схемы похода Наполеона на Россию. Библиография приведена избранная и в ней отсутствуют исследования российских ученых последних лет. Судя по книге, автору они неизвестны. Именно эти исследования, свободные, с одной стороны, от верноподданической риторики ряда дореволюционных авторов, а с другой – от давлеющей послереволюционной коммунистической идеологии, весьма интересны. Было бы полезным осуществить перевод книги Михаила Клименко на русский язык. Несомненно, она бы нашла читателя в России. Ведь относительно недавно в Москве в серии «Жизнь замечательных людей» перевели c французского книгу А. Труайя (Льва Тарасова) «Александр I». Кстати сказать, эта книги числится в избранной библиографии Михаила Клименко.
Илья Куксин
Ренэ Герра. Они унесли с собой Россию… Русские эмигранты – писатели и художники во Франции (1920–1970). Изд. 2-е, исправ. и доп. СПб, Русско-Балтийский информационный центр БЛИЦ, 2004, 416 с.
Первое издание рецензируемого тома – меньшего объема, в другом оформлении, небезупречное в издательски-техническом отношении – вышло примерно годом ранее, также в Петербурге, и имело как бы предварительный характер. В обеих своих версиях книга продолжает серию «Русистика в мире» петербургского издательства «Русско-Балтийский информационный центр БЛИЦ». Однако следует иметь в виду, что она не является научной монографией в традиционном понимании и может быть признана явлением русистики лишь в широком смысле этого термина.
Объемистый сборник, составленный известным французским славистом и коллекционером Ренэ Герра, включает в себя весьма неоднородные материалы: подготовленные в разные годы разными авторами (в том числе, конечно, и самим составителем книги) статьи, интервью, специальные биографические и библиографические справки, архивные публикации, приветственные письма, инскрипты, автографы, графические и живописные изображения. Одни тексты писались по-русски, другие – по-французски, и лишь затем были переведены (некоторые – специально для данной книги). В числе авторов, соавторов и переводчиков, чьи литературные либо журналистские произведения напечатаны в сборнике «Они унесли с собой Россию…», – Ольга Анстей, Аркадий Ваксберг, Сергей Голлербах, Виталий Дымарский, Борис Евсеев, Борис Зайцев, Игорь Кузнецов, Дмитрий Лихачев, Генрих Сапгир, Андрей Толстой, Анри Труайя, Олег Цингер, Корней Чуковский. Тексты самого составителя книги, Ренэ Герра, вне зависимости от жанра (обычно это статья или интервью), содержат элементы литературоведения, мемуаристики, публицистики, в том числе педагогической. Кроме того, они насыщены разнообразными сведениями по теме, они назидательны, идейно заострены и эмоционально окрашены, – чем весьма напоминают забытую традицию древнерусской нравоучительной литературы («поучения», «послания», «слова»). В истории русской словесности подобные отношения писателя с аудиторией не были редкостью и получали иногда самые неожиданные формы и преломления. Названная черта, кстати, была характерна и для предыдущих публикаций Ренэ Герра – в особенности, например, для его эпистолярно-публицистического сборника «Жаль русский народ: Переписка Рэне Герра с деятелями советской культуры. (М., 1992). Автор словно указывает своему читателю на образцы праведности, зовет к идеалу. Таким образом, читатель новой книги может самолично убедиться, что жанрово разнообразный текстовой материал современного французского автора продолжает старинную русскую литературную традицию с сохраненным стилистическим единством и эстетической цельностью.
Обширен в новой книге Ренэ Герра раздел публикаций. Здесь напечатаны ранее малоизвестные либо совсем неизвестные тексты Георгия Адамовича, Лидии Алексеевой, Лариссы Андерсон, Юрия Анненкова, Ольги Анстей, Ивана Бунина, Владимира Вейдле, Тамары Величковской, Александра Гингера, Сергея Голлербаха, Романа Гуля, Бориса Зайцева, Бориса Заковича, Леонида Зурова, Юрия Иваска, Галины Кузнецовой, Дмитрия Лихачева, Ирины Одоевцевой, Валерия Перелeшина, Алексея Ремизова, Екатерины Таубер, Юрия Терапиано, Татьяны Фесенко, Марины Цветаевой, Игоря Чиннова, княжны Зинаиды Шаховской, других писателей. Сборник обильно украшен изображениями, выполненными в разные годы Михаилом Андреенко, Юрием Анненковым, Сергеем Голлербахом, Наталией Гончаровой, Борисом Григорьевым, Мстиславом Добужинским, Александром Зиновьевым, Сергеем Ивановым, Николаем Калмаковым, Алексеем Ремизовым, Зинаидой Серебряковой, Даниилом Соложевым, Олегом Цингером, Сергеем Чехониным, Сергеем Шаршуном – крупнейшими мастерами русского заграничного изобразительного искусства.
Кроме прочего, эта книга становится важным аргументом в пользу того мнения, что русская культура является открытой миру (так считал, в частности, еще Федор Достоевский), европейской по типу (так считал, в частности, академик Дмитрий Лихачев), во многих смыслах передовой и обладающий большой ценностью для современной цивилизации в совокупности. И, напротив, рецензируемая публикация решительно отвергает взгляд (разделявшийся и разделяемый многими, – увы, не совсем безосновательный), что русская культура этнически ограничена, замкнута и часто избыточно консервативна. Новый сборник демонстрирует на конкретных примерах, как в течение почти всего двадцатого века русская эмигрантская культура существовала в европейском контесте, как она воспринимала западное окружение и влияла на него.
Книга Герра создана, в первую очередь, ради славы упомянутых в ней деятелей русской культуры. Но есть и еще одно обстоятельство, которое делает это издание особенно интересным. Все представленные здесь материалы – из личной коллекции Ренэ Герра. Некоторые раритеты из этого крупнейшего частного архивного и художественного собрания, относящегося к русской культуре и русской эмиграции, в течение последних лет выставлялись их владельцем или публиковались на Западе и в России. У многих читателей на памяти, например, обширная выставка, состоявшаяся в середине 1990-х годов в Третьяковской галерее (имевшая, кстати, знакомое название «Они унесли с собой Россию… Русские художники-эмигранты во Франции. 1920-е – 1970-е», тогда же, в 1995-м, в Москве был выпущен составленный при участии Андрея Толстого каталог этой выставки). Однако богатства коллекции Герра еще ждут встреч с публикой.
Вот почему новая книга, с такой любовью составленная Ренэ Герра, заслуженно увеличивает интерес и к самому составителю и автору: когда-то русские эмигранты «унесли с собой Россию», а он – позаботился о том, чтобы сохранить наши российские реликвии. Спасибо ему.
Евгений Голлербах, Санкт-Петербург
Быть евреем в России. Материалы по истории русского еврейства. 1900–1970-е годы. Составление, заключительная статья и примечания Нелли Портновой. Иерусалим, Принтив-пресс, 2002, 448 с.
История российского еврейства последних десятилетий царизма – это тема, значение которой выходит далеко за рамки собственно еврейской истории. Она затрагивает историю России и Восточной Европы, она оказала – и продолжает оказывать – сильное влияние на историю Ближнего Востока, прежде всего историю Израиля и Палестины. Она является также составной частью истории Северной Америки, куда устремилось подавляющее большинство евреев, эмигрировавших из Российской империи (как и впоследствии из СССР и постсоветского пространства). Ничуть не преувеличивая значение российских евреев того времени, невозможно не отметить их влияние на целые отрасли человеческой деятельности мирового масштаба: изобразительного искусства и зарождающегося тогда киноискусства, естественных наук и популярной музыки, розничной торговли и профсоюзного движения. Многие концепции, возникшие в среде российского еврейства, столь своеобразны, что даже спустя более века они продолжают влиять на политическую и военную историю мира. Поэтому сборник, выпущенный в Израиле, затрагивает ряд тем мирового значения, а не только отвечает специфическим интересам израильтян российского происхождения.
Сборник состоит из четырех неравных частей. Первая представляет документы об исторических событиях, затронувших евреев России в начале прошлого века. Вторая часть, по словам составительницы, «представляет собой реакцию на эти события еврейской интеллигенции». Третья – свидетельства эмигрантов, попавших в Америку и в Палестину, и, наконец, четвертая позволяет читателю познакомиться с литературными произведениями, написанными тогда российскими евреями на трех языках: русском, идиш и только создававшемся тогда языке иврит.
Подбору материалов свойственны две известных особенности историографии евреев современного периода. Во-первых, подбор этот ограничивается авторами, отошедшими от соблюдения традиций иудаизма, и тем самым игнорирует значительную, возможно, даже основную часть еврейского населения России. Раввины и еврейские мыслители традиционного толка также отзывались на события начала прошлого века. Они обсуждали и еврейский национализм, и привлекавший тогда многих евреев социализм, они оценивали преимущества эмиграции и целесообразность участия в политической жизни Российского государства. При этом в отличие от авторов, представленных в настоящем сборнике, они преломляют современные им события в призме еврейской преемственности, отражающей еврейскую историю в мировом масштабе. Все эти авторы, такие как глава любавического движения Шолом Дубер Шнеерсон (1860–1920), специалист по этике речи Меир Израиль Каган, или Хофец Хаим (1838–1933) и новатор в изучении Талмуда Хаим Соловейчик, или Хаим Брискер (1853–1918), которые писали, подчас весьма резко, по поводу злободневных проблем современности, остаются неизвестными читателю настоящего сборника. Точно так же их оппозиция сионизму оказывается почти «незамеченной» в историографии сионизма и государства Израиль, где, однако, уделяется внимание оппозиции со стороны бундистов и РСДРП.
Во-вторых, историческое видение составительницы страдает от весьма распространенного в Израиле телеологического параллакса. Телеологическое видение истории ограничивается, в основном, теми событиями, которые привели к определенной цели, в данном случае к возникновению государства Израиль. Телеологическая история доминировала до недавнего времени в истории науки, которая представлялась как поступательное движение к современному состоянию науки, как непрерывная поступь прогресса. Покойный соцреализм был разновидностью телеологии: он требовал «типического», того, что возвещало строительство нового общества. На самом деле любая история полна неожиданных поворотов, тупиков и блужданий, которым нет места в телеологическом повествовании. Поэтому в подборе материалов отдано предпочтение идеологам и приверженцам сионизма, которые и вправду считали себя тогда «авангардом всего еврейского народа». Три страницы уделено предтечам национально-религиозного движения, представлявшего собой тогда вдвойне меньшинство: как в рядах сионистского движения, так и в среде приверженцев иудаизма. А из принципиальных противников сионизма не представлен почти никто: ни хранители еврейской традиции, ни те, кто, оставив веру предков, стали частью новой исторической общности – «лиц еврейской национальности», будущее которых они видели в построении социалистического общества, за которое они готовы были бороться всеми своими силами.
Новое историческое самосознание – еврей как национальность – возникло и распрoстранилось на территории Российской империи и представило собой существенное новшество, неизвестное в других еврейских общинах мира. Массовый отход евреев от иудаизма шел, конечно, в большинстве европейских стран. Евреи селились в крупных городах, вливались в культуру своих стран, входили в нееврейские семьи, и многие из них просто исчезали как евреи или, другими словами, растворялись в окружающей среде. В той мере, в которой они сохраняли свое еврейское самосознание, оно оставалось иудейским, или религиозным. В условиях России официальные ограничения (черта оседлости, нумерус клаузус и т. п.) не позволяли еврейским массам, отошедшим от соблюдения Торы, с такой же легкостью, как на Западе, вливаться в русскую культуру. Отбросив иудаизм, большинство не могло покинуть свои местечки и продолжало жить среди евреев. Ассимиляция при отсутствии эмансипации создало неизвестный дотоле тип: «светский еврей», который открыто и с вызовом отвергает иудаизм, но в то же время считает себя евреем. Понятие «светский еврей» приобрело в определенных кругах положительный смысл, которого были, конечно, лишены такие традиционные способы описания нарушающего еврейский закон еврея, как вероотступник, преступник и пр. Интересно признание, сделанное молодым евреем, страстно тянувшимся к европейской культуре из своего местечка на российско-австрийской границе: «…постричь бороду и пейсы, красивую прическу, одеться по последней моде, поговорить с барышнями, играть по вечерам и ночам в карты и т. п. – считается родителями конечным идеалом для своих детей».
Их еврейское самосознание становилось национальным, сродни самосознанию поляков, литовцев или украинцев, чей национальный подъем служил многим евреям примером для подражания. Таким образом, в их понимании еврейство становилось объективным признаком, а не субъективным, личным решением придерживаться законов и обычаев иудаизма. Концептуально это понимание соответствовало возникшему в конце позапрошлого века расовому антисемитизму, для которого еврей оставался евреем, вне зависимости от его религиозной принадлежности. Это переосмысление понятия «еврей» имело, как известно, далеко идущие последствия, такие как уничтожение евреев по расовому признаку, определенному так называемыми нюрнбергскими законами, ставшими основой действующего в Израиле закона о возвращении, который позволяет многим людям, имеющим весьма далекое отношение к евреям и иудаизму стать полноправными гражданами сионистского государства.
В сборнике приводятся работы многих идеологов сионизма, которые открыто призывали «освободить еврея от пут иудаизма и поднять его до уровня цельного, сильного и свободного, пусть и эгоистического, сверхчеловека». История евреев в диаспоре – это период упадка творческой жизни, в результате которого «иудаизм заслонил евреев». Образ пейсатого, бородатого иудея глубоко отвратителен этим идеологам – это образ «несчастного прошлого», которое необходимо осудить и уничтожить. Миха Бердичевский (1865–1921) откровенно признает: «Мы – последние евреи – или первые ростки новой нации» (с. 169). Сионистские плакаты столь же откровенно изображают «нового человека» вполне арийского вида, в котором не найти и намека на его еврейское происхождение. Некоторые находят в презрении многих израильтян к придерживающимся традиций евреям знакомые черты европейского антисемитизма.1
Этот порыв к коллективной ассимиляции вызвал резкое осуждение мыслителей традиционного толка, которые полагают, что иудаизм и сионизм несовместимы. Так, упомянутый уже любавический раввин Шнеерсон пишет в начале прошлого века, что сионизм представляет собой более серьезную угрозу иудаизму, чем христианство, ибо он позволяет без угрызений совести и осуждения близких оторвать евреев от иудаизма, к чему всегда стремились христианские миссионеры.2 Такое отношение к сионизму разделялось и многими еврейскими интеллектуалами, такими как М. О. Гершензон, который считал, что «сионизм есть отречение от идеи избранничества и в этом смысле измена историческому еврейству». Впрочем, как уже замечено, такого рода осуждения сионизма не нашли себе места в изданном в Израиле сборнике.
Однако метаморфозам еврейского самосознания посвящено в сборнике немало интересных документов. Так, литературовед и просветитель Аркадий Горенфельд (1867–1941) восклицает: «Мне смешны те, которые, говоря и думая по-русски, выросши на русской литературе, воспитанные в русской школе и просто затопленные потоком русской традиции, кричат: мы евреи». С другой стороны, немало в сборнике свидетельств о крещении евреев, чаще всего для обхода налагавшихся тогда на евреев официальных ограничений. В отличие от Советского Союза и нацистской Германии, Российская империя позволяла евреям, перейдя в любую христианскую конфессию, перестать быть евреями. Однако отличие российской действительности в том, что в ее лоне кристаллизуется понятие об отдельных, так называемых, еврейских политических интересах, причем речь тут идет не об улучшении условий соблюдения иудаизма (соблюдение субботы, доступность кошерной пищи и т. д.), а именно о национальных интересах. Осуждая участие евреев в политических партиях России и Польши, Дубнов считает, что «полную свободу, гражданскую и национальную, могут завоевать для евреев только те, которые будут открыто вести не хозяйскую, не панскую политику, а свою национальную, еврейскую».
Выделение собственно еврейских национальных интересов представляет еще одно новшество, внесенное российскими евреями в историю, в ходе которой евреи других стран всегда участвовали в политической жизни не как евреи, а как обыкновенные граждане. Неудивительно, что опасность еврейских политических интересов «раскрыли» связанные с российской полицией авторы антисемитской фальшивки «Протоколы сионских мудрецов». Это произведение продолжает пользоваться популярностью и в наше время, когда равнение большинства еврейских организаций диаспоры на Израиль и его политические интересы никем не скрывается и никого не удивляет.
Признание особых еврейских политических целей привело в России к вполне логическому следствию, присущему исключительно российским евреям: использование насилия для достижения своих политических целей. Именно в России возникли комитеты еврейской самообороны, чья деятельность хорошо отражена в настоящем сборнике. Именно в России значительное число евреев примкнуло к террористическим группировкам. Их пример и опыт вдохновил первых поселенцев сионистов – в основном также выходцев из России – на создание военизированных организаций в Палестине. Так, в 1920 году была создана организация «Хагана» (замечу, что насилие применялось не только против местных арабов, но иной раз и против местных евреев, сопротивлявшихся деятельности сионистов. Так, в 1924 г. в Иерусалиме агенты «Хаганы» застрелили Якова Де Хаана, собиравшего тогда делегацию палестинских евреев, которая должна была в Лондоне отговорить британские власти от сотрудничества с сионистами).
Сочетание ницшеанского идеала сверхчеловека, упомянутого Бердичевским, с тактикой силы в отношениях с местным населением Палестины создало в сионистской среде особую культуру, которая сегодня присуща большему числу израильтян. В эту среду легко входят многие выходцы из бывшего СССР, воспитанные в большинстве своем вне иудаизма. Истоки этой трансформации иудейской цивилизации легко прослеживаются по источникам, собранным в этой книге. Исторический период, охваченный составительницей, представляет собой интерес в силу революционных изменений, произошедших тогда именно в среде российских евреев и лишь позже распространившихся на евреев других стран христианской традиции. Возникновение новой человеческой общности – еврейской национальности – сыграло важную роль как в России-СССР, так и в Палестине-Израиле, причем осмысление этого явления продолжается и в наши дни.
Сборник снабжен именным указателем и библиографией и может помочь в изучения истории евреев России начала прошлого века.
Яков Рабкин, Монреаль
____________________________________
1. Noah Efron, Real Jews, New York, Basic Books, 2003.
2. Шолом Шнеерсон, Ор лейешарим, Варшава, с. 19-24.
П. Э. Подалко. Япония в судьбах Россиян. Очерки истории царской дипломатии и российской диаспоры в Японии. М., Институт востоковедения РАН, Издательство «Крафт», 2004, 352 с.
История русской диаспоры в Японии в последние годы привлекает к себе внимание многих российских и японских историков. Однако монография об этом выходит впервые. Слово «очерки» не должно вводить в заблуждение – это не фрагменты, не связанные друг с другом, это полноценный и обстоятельный исторический нарратив, с четкой внутренней логикой и большим количеством связей и перекличек. Доцент университета Аояма Гакуин в Токио, доктор социальных наук Петр Подалко как нельзя лучше подходит на роль исследователя и летописца русской диаспоры в Японии. Свободное владение японским и английским языками, опыт работы в японских и американских архивах, знание источников, наконец, личные контакты с представителями уходящего поколения эмигрантов, которых в Японии издавна называли «белыми русскими», – все это выгодно отличает его книгу от многих аналогичных работ, которые обычно ограничиваются набором случайных фактов и документов, не представляющих ценности вне общей картины. Теперь такая картина есть, хотя от полноты она еще далека.
Первая глава «Романовы в Японии» повествует о том, что «высочайшие контакты» между Россией и Страной Восходящего Солнца вовсе не сводились к злополучному визиту цесаревича Николая в 1891 г., когда фанатик-полицейский ударил его шашкой по голове. Всего в Японии, кроме Николая, побывали четверо членов императорской семьи: «августейшие моряки» Алексей Александрович, Александр Михайлович и Кирилл Владимирович во время кругосветных плаваний и Георгий Михайлович, прибывший туда со специальной миссией дружбы в 1916 г. Юный Алексей Александрович был первым русским, которого в 1871 г. увидел почти столь же юный император Мейдзи. При русском дворе японцы появились на 170 лет раньше: 8 января 1702 г. к Петру Первому привели осакского купца Дэмбэя, «волею морских течений», как пишет автор, «попавшего в 1695 году на Камчатку и впоследствии доставленного «с оказией» в Москву».
Глава вторая «Из истории становления Токийской миссии» дает краткий, но информативный обзор истории русской дипломатии в Японии «в лицах», уделяя особое внимание последнему царскому послу Василию Крупенскому. Надо сказать, что П. Подалко – мастер исторического портрета. Об известных людях он пишет коротко, но отмечает главное; о малоизвестных или забытых – подробно и увлекательно, умело сочетает научную основательность с легкостью изложения. Историкам дипломатии Крупенский известен неплохо и даже попал в «Японский дипломатический словарь», в отличие от большинства своих предшественников и преемников. Но разыскания автора обогащают историю этой незаурядной семьи: один из братьев Василия был послом в Риме, другой, Павел, лидером независимых националистов в Думе и однажды вызвал на дуэль Пуришкевича, третий, Александр, в эмиграции стал председателем Высшего монархического совета. Оказывается, их предком был кишиневский знакомый Пушкина Тодор (Федор) Крупенский, герой шуточного стихотворения классика «Тадарашка в Вас влюблен…»
Третья глава посвящена русской военной агентуре в Японии. Речь идет не о «нелегалах»: «военными агентами» тогда именовались военные атташе. Ее герой – полковник, затем генерал-майор Владимир Самойлов, служивший в Токио как до, так и после русско-японской войны и впервые наладивший сбор качественной информации о вооруженных силах страны пребывания, чем собственно и должен был заниматься. Среди друзей и информаторов Самойлова был подполковник Гиити Танака, будущий полный генерал, военный министр и премьер, известный как «автор» апокрифического меморандума, которого он, вопреки уверениям П. Подалко, никогда не писал. Танака делился с Самойловым даже секретной информацией, причем делал это не просто бесплатно, но из соображений союзнического долга, принадлежа к не столь многочисленной, хотя и влиятельной прорусской фракции японских военных и политиков. Были у Самойлова и те агенты, которые тривиально работали за мзду, но начальство денег жалело, посылая шифрованные телеграммы вроде «Главный Штаб приказал повременить нанимать шпиона». Поэтому Россия лишилась многих важных секретов, включая образец пороха «шимоза», незнание которого так дорого обошлось в годы русско-японской войны.
Особый интерес вызывает такая подробность, как наличие у Самойлова постоянной японской «подруги», которую его сослуживцы, не мудрствуя лукаво, прозвали меж собой «мадам Батерфляй». Ведь он все-таки был военным агентом! «Чио-Чио-Сан», видимо, все-таки не работала на японскую разведку, зато периодически выгоняла полковника из дома, а также устраивала через него всех свох родственниц в дома холостых иностранцев.
В центре следующих глав книги – «посол без посольства», точнее поверенный в делах «бывшего русского посольства» в 1921–1925 гг. Дмитрий Абрикосов, выходец из семьи «шоколадных королей», и его друг Павел Васкевич, которого автор называет «первым русским японоведом». Почему первым? И почему тогда это имя до сих пор мало кому известно? Оказывается, Васкевич в 1903 г. был первым выпускником Восточного института во Владивостоке, специализировавшимся на японском языке как основном, а не дополнительном. Что касается кафедры японской словесности Петербургского университета, существовавшей с 1898 г., то с началом русско-японской войны она не смогла направить в действующую армию ни одного переводчика. Удар принял на себя Восточный институт, давший армии «единственных надежных и интеллигентных переводчиков», по оценке генерал-квартирмейстера В. А. Орановского.
Побывавший в Японии в студенческие годы и написавший содержательный отчет о стажировке, Васкевич с началом русско-японской войны был призван в штаб главнокомандующего советником-переводчиком. Он совсем немного опоздал к адмиралу Макарову и не успел на борт «Петропавловска», на котором погиб легендарный флотоводец. Он переводил на многих ответственных переговорах и часто находился вблизи начальства, сфотографировав на память генералов Куропаткина и Линевича. Потом были годы службы в Сеуле, Пусане и Дайрене, где Васкевич был последним генеральным консулом России. Тогда-то он и познакомился с Абрикосовым, секретарем посольства в Пекине, где его начальником был Крупенский, а затем в Токио. После признания Японией СССР в 1925 г. Абрикосову пришлось покинуть здание российского посольства, но, категорически отказавшись иметь дело с большевиками, он передал все его имущество японскому МИДу, а посольский архив частично уничтожил, частично забрал с собой. И Абрикосов, и Васкевич написали мемуары. Первый – пространные и увлекательные, на английском языке, частично опубликованные в США в 1964 г. уже после его смерти историком Дж. Ленсеном. Второй – краткие и тоже интересные, на русском языке. Их разыскал и недавно опубликовал в токийском журнале «Славиана» автор рецензируемой книги: сейчас они готовятся к отдельному изданию.
Крупенский, Самойлов, Абрикосов, Васкевич – основные персонажи исторического исследования П. Подалко. С ними связаны те, о ком говорится кратко, хотя они тоже заслуживают не только упоминания. Борис Бок – моряк, портартурец и зять Столыпина. Его брат Николай, в годы Первой мировой войны представлявший Россию в Ватикане, затем преподаватель иностранных языков в японской глуши, официально записавшийся 3 июня 1941 г. как немец, а не как русский эмигрант. Не родственники ли они, предполагает автор, германского фельдмаршала фон Бока, носившего странное для потомственного прусского военного имя Федор? Наконец, Зиновий Пешков, полномочный представитель Франции в оккупированной Японии после Второй мировой войны, который помог старому знакомому, еще по Италии, Николаю Боку уехать из Японии в Европу, точно так же как видный американский дипломат Джозеф Грю сделал «вызов» Абрикосову. Васкевич же так никуда и не уехал.
В книге П. Подалко еще много интересного, но ограниченный объем рецензии вынуждает лишь указать на основные сюжеты последней главы: русская колония в Кобэ, одно время самая большая в Японии, с подробным описанием русского кладбища, сделанным автором; судьба «русских хиросимцев»; русские «деловые люди», именами которых названы знаменитые марки японского шоколада «Морозофф» и «Гончарофф». Книга завершается рассказом о недавно скончавшемся Валентине Морозове, поставщике Двора Его Императорского Величества императора Японии.
Книга П. Подалко об истории русских в Японии написана основательно и увлекательно, а потому принесет пользу специалисту и доставит удовольствие любителю прошлого. Особенно хочется отметить язык книги, красочный, но в то же время сдержанный и элегантный, под стать ее героям. Справедливости ради укажу на несколько мелких неточностей, вроде приписывания генералу Танака авторства злополучного «меморандума» (сейчас на этом настаивают только некоторые профессиональные японофобы) или причисления генерала Садао Араки к организаторам военного мятежа 26 февраля 1936 г., но это можно легко исправить при переиздании, которое, не сомневаюсь, понадобится, тем более что в работах автора, опубликованных пока только на японском языке, множество интересных сюжетов и находок.
Юрий Глебов
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е. – СПб: Изд-во Ивана Лимбаха, 2004, 480 с.
Как известно, нет лучшего способа спрятать какую-нибудь вещь, чем поместить ее среди множества подобных. Боюсь, что среди множества издательских проектов, реализуемых в сегодняшней России, затеряется этот проект петербургского издательства Ивана Лимбаха. Проект называется «Коллекция», его автор – «патриарх» петербургской неофициальной культуры, издатель знаменитого самиздатского журнала «Часы» Б. И. Иванов.
«Коллекция» призвана познакомить сегодняшнего умудренного и избалованного читателя с произведениями, которые составители обозначили как «петербургская проза ленинградского периода». Иначе говоря, различаются – вполне справедливо – советская литература и литература, созданная в советское время, но – не советская. Это не значит вовсе, что она была антисоветской – просто создавалась в рамках той «тайной свободы», о которой сказал, «уходя в ночную тьму», некий петербургский поэт. Б. И. Иванов собрал под одной обложкой самых разных авторов. Судьба некоторых (очень немногих, пример А. Битова – самый яркий) сложилась относительно успешно еще в советское время, некоторые увидели запоздалое признание, другие же так и остались талантливыми неудачниками. То, что в «Коллекцию» вошли не только самиздатские авторы, принципиально важно для концепции проекта. «Петербургскость», «несоветскость» – черты не столько ситуативные (т. е. запрещены, отвергнуты редакциями), сколько внутренние, эстетические, принципиальные.
Конечно же, появление «Коллекции» сегодня – шаг рискованный. Если бы произведения, вошедшие в сборники, отечественный читатель прочитал тогда, когда они были написаны, изменились бы не только представления о литературном процессе, изменились бы представления советских людей о самих себе. Понятно, что именно поэтому напечатаны они были, в лучшем случае, в «тамиздате». Сегодня же изменился читатель, изменилась культурная ситуация. «Еще надавно издание романов и повестей было делом общенационального престижа, и при этом сохранялась иллюзия, будто лучшие книги не напечатаны потому, что их не пропустила цензура. Сейчас напечатано практически все, а не читают практически ничего. Читать надоело, люди в новой России хотят жить и расслабляться. Вполне понятное желание». Этим печальным словам покойного Виктора Кривулина противопоставить нечего: горько, но правда! Есть, однако, у неофициальной литературы одно качество, которое делает ее чтение занятием актуальным и важным. Свойство это – социальная подлинность. Именно поэтому произведения различных авторов, написанные по разным поводам и по-разному, складываются для сегодняшнего читателя в целостную социальную картину.
В наши дни брежневское время стало для очень многих «баснословной порой», мифологизированной эпохой. По данным недавних социологических опросов на вопрос: когда таким, как вы, жилось лучше всего? – абсолютное большинство отвечает: при Брежневе. Перестроечная публицистика, разоблачавшая «эпоху застоя», отброшена, и ностальгия господствует в массовой культуре. Память человеческая, как известно, весьма избирательна, и судить о недавнем прошлом лучше всего не по мемуарам, написанным сегодня, не по историческим трудам, также отразившим позднейший опыт, а вот по этой прозе, эмоционально достоверно зафиксировавшей ушедшую эпоху.
Материал распределен в сборниках «Коллекции» хронологически: первые два посвящены 1960-м и 1970-м годам, последний же, о котором и пойдет речь, отражает литературу 1980-х, точнее их первой – «безгласной», половины. В этот том вошли произведения таких писателей как Игорь Адамацкий, Нина Катерли, Борис Дышленко, Евгений Звягин, Сергей Коровин, Валерий Холоденко и другие, за каждым из которых – своя литературная судьба, свое собственное место в петербургской литературе. В сборнике можно прочитать и единственное, кажется, прозаическое произведение покойного поэта Виктора Кривулина – повесть «Шмон». Друзья отечественной словесности оценят своеобразие и яркость этой прозы. Но как говорилось, важно посмотреть на сборник социологически. Начало 1980-х – «время Орвелла», мрачное пятилетие, когда власть решила, что «хватит играть в либерализм» и попыталась взять свое. Семидесятые – время относительно либеральное, когда действовала система негласных общественных договоров, и многое разрешалось при соблюдении правил игры. Показательно, что в сентябре 1973 г. решением Политбюро отменили глушение западных радиостанций (кроме «Свободы»). Это было не только данью «разрядке», но и демонстрацией веры в стабильность, в идейную зрелость и благонамеренность советских людей. «Андроповский зажим» начала 1980-х – показатель крушения этой «административной утопии». Каким же предстает «1984» в третьем томе «Коллекции»? Два связанных между собой мотива определяют общую тональность сборника. Первый из этих мотивов – «усталость металла», упадок и обветшалость как ключевые черты времени. «Дом давно подлежал сносу, – в зимние ночи он весь тихо потрескивал и покачивался, будто ему надоело стоять на месте и он собирался уйти куда окна глядят, да так и не решался, потому что окна смотрели на четыре стороны света» (Игорь Адамацкий). Усталость – вот определяющая тональность «Сентиментального путешествия вдоль Мойки» Евгения Звягина и «Моста» Валерия Холоденко и других произведений сборника. Усталость не от физических усилий, а от абсурдности окружающего мира. Даже благополучные, пристроенные персонажи занимаются чем-нибудь вроде «Прогрессивных методов проверки начинаний на инструктабельность, рекомендационность и перепроверяемость». Бессмысленная имитация полезной деятельности не может не привести к катастрофе. Кажется, А. Михник назвал причиной крушения коммунизма «революцию радиаторов» – ставшие повседневными аварийность и отказы техники. В прозе начала восьмидесятых это было даже не темой, а фоном, подразумеваемой реальностью. С этим связан и второй определяющий мотив сборника. Хочется назвать его исчезаемостью. Действительно, в разных произведениях речь идет именно об этом: об исчезновении людей и предметов. В повести Нины Катерли «Треугольник Барсукова» это главная тема: в центре города, в районе Сенной площади бесследно, как в Бермудском треугольнике, исчезают люди. У Сергея Носова приличный гражданин Дмитрий Константинович превращается в статую, исчезая из поля зрения знакомых и сослуживцев. Многие персонажи уходят в психиатрическую больницу – или в больницу обыкновенную. Надо ли напоминать, сколь важен был в те времена этот мотив бегства, ухода, эмиграции – не только явной, но и скрытой, «внутренней».
Ну, а как же главный мотив орвелловского мира – тотальный контроль органов безопасности? Почти в каждом произведении возникает тема «органов». «Что работа? Моя – почетна и уважаема, как и всякая другая. Да к тому же окружена ореолом таинственности и романтизма. Вы знаете, некий умник говорил, что государство подобно человеческому телу: все его отправления естественны, но не все благоуханны. Мы выполняем функции почек – выводим из организма отравляющие вещества» (И. Адамацкий). В повести Бориса Дышленко «Что говорит профессор» сюжет построен вокруг планомерной осады, организованной «экстрасенсами» против известного профессора. Но – и слежка оказывается не слишком эффективной, то же чувство усталости, которое охватывает героев, затронуло и соглядатаев. И снова усталость, а не страх, как в «классическом тоталитаризме», оказывается преобладающей эмоцией. Здесь вспоминается Салтыков-Щедрин с его рассуждением о «соглядатаях»: «Русский соглядатай или повадлив, или тщеславен. Ежели он повадлив, то всегда начинает с выпивки и потом, постепенно сдружаясь с предметом своих наблюдений, незаметно перенимает его нравы и обычаи. Следя за вором, украдет сам, следя за заговорщиком, сам напишет прокламацию. И за это, к собственному наблюдению, попадет на каторгу. Ежели он тщеславен, то любит, чтоб его разумели благородным человеком, называли масоном и относились к нему с ласкою и доверием. Он обожает слезы и без ума от раскаяния. Выплачьте у него на груди ваше заблуждение, скажите ему при этом, что он масон, – он простит. Он даже предупредит вас в случае надобности, разумеется, оговорившись: «Пожалуйста, между нами». И впрочем, тут же и другому, и третьему скажет: «Это я! Я предупредил! Нужно спасти благородного молодого человека!»
Как раз в начале восьмидесятых ленинградские власти попытались «спасти благородных молодых людей» и заодно взять под контроль неофициальное культурное движение. «Клуб–81» должен был легализовать отвергнутых литераторов, дать им возможность печататься и – приручить.
Трудно сказать, усваивали ли кураторы «Клуба–81» «нравы и обычаи» неофициальных литераторов, но какое-то движение в умах властвующих безусловно происходило, в том числе, возможно, и под влиянием тех произведений, с которыми широкий читатель смог познакомиться значительно позже. К чему это привело – всем известно.
Дмитрий Равинский, Санкт-Петербург
Валентина Синкевич. «…с благодарностию: были». М, «Советский спорт», 2002, серия «Литература русского зарубежья, 336 с., 500 экз.
Уже полтора десятилетия книжный рынок России завален мемуарами – старыми и новыми, отечественными и переводными. Сначала уверенно доминировала политика: сочинения «последних могикан» советской эпохи вроде Громыко, потом извлеченнные из спецхранов книги диссидентов революции Троцкого, Суханова, Шляпникова и представителей «непролетарских партий» вроде Милюкова, наконец, книги открытых «врагов Советской власти», от барона Врангеля и Шульгина до атамана Семенова. Ажиотаж вокруг этой литературы уже прошел, покупают ее только специалисты и любители истории. Затем хлынули воспоминания бытовые, в основном прошлых веков (Смирнова-Россет, Вигель, Жихарев) и литературно-театральные, коим нет числа. Появилась и еще одна специфическая категория мемуаров – скандальные, причем разных жанров, от политических (Коржаков, Трегубова) до «моей жизни около искусства» (обойдемся без фамилий). Это неудивительно – книгу-то надо продать, а просто записками, даже об очень знаменитых людях, уже никого не удивишь. Вон сколько написано об Ахматовой или Пастернаке!
Книге мемуаров Валентины Алексеевны Синкевич, живущего в США известного русского поэта «второй эмиграции», «лидером продаж» в России точно не стать. Во-первых, она пишет о людях – преимущественно писателях и поэтах – в «метрополии» пока еще недостаточно известных. Во-вторых, в ней нет ни грана скандала. По моему глубокому убеждению, это одно из ее главных достоинств. Что же касается относительно малой известности персонажей записок, так это только потому, что «мы ленивы и нелюбопытны». Ибо цензурных запретов, преграждавших путь на родину произведениям писателей русского зарубежья, уже пятнадцать лет как нет.
«…с благодарностию: были» – едва ли не единственная книга мемуаров преимущественно о прозаиках и поэтах «второй волны» эмиграции, посвященная именно их литературной деятельности, а не «советскому» или «дипийному» опыту (к сожалению, мне осталась недоступной книга Татьяны Фесенко «Сорок шесть лет дружбы с Иваном Елагиным», вышедшая в Париже в 1991 г. тиражом сто (!) экземпляров). Валентина Синкевич на протяжении многих лет была близко знакома с большинством героев книги, однако здесь она выступает не только как мемуарист, но и как незаурядный мастер литературного портрета. Собственно мемуарный компонент порой отходит на второй план: автор стремится сначала рассказать о жизни и творчестве своего героя, убедительно иллюстрируя рассказ цитатами из его произведений (удивительное чувство меры – цитат в книге ровно столько, сколько нужно!), и только потом уже о своих отношениях с ним. Получается не типичная для многих «воспоминателей» картинка типа «я и…», а скорее: «были такие замечательные люди, и я имела счастье знакомствовать или дружить с ними».
Персонажей книги следует перечислить поименно. Поэты Лидия Алексеева (племянница Ахматовой, что никогда не афишировала), Иван Елагин, Николай Моршен, Ольга Анстей, Татьяна Фесенко. Прозаики Леонид Ржевский и Борис Филиппов. Незаурядная, но так и не признанная «мэтрами» сказочница Ирина Сабурова. Журналисты Вячеслав Завалишин и Андрей Седых. Неутомимый коллекционер, шахматист и издатель Эммануил Штейн. Особняком стоит очерк о рано умершем поэте первой эмиграции «белом витязе» Иване Савине, но и его присутствие в книге оправданно – Валентина Синкевич была знакома с его вдовой, пережившей мужа почти на семьдесят лет. К перечисленным следует добавить отличный автобиографический очерк, помещенный в недавнем сборнике стихов Синкевич «На этой красивой и страшной земле», – наконец-то она рассказала и о своем жизненном и литературном пути.
Для литературы русского зарубежья все приведенные имена – бесспорные и в рекомендациях не нуждающиеся. Большинство их известно уже и на родине, по крайней мере, среди «образованного сословия»: издан двухтомник Елагина, итоговый сборник Моршена, который поэт, к счастью, успел увидеть, книги Ржевского и Сабуровой, а произведения других включены в антологии. Однако знают «вторую волну» в России все еще недостаточно и по достоинству пока не оценили, поэтому рецензируемую книгу следует особенно приветствовать – это отличное «введение» в нее. А собственно мемуарные фрагменты позволяют увидеть ее ведущих представителей не только «деятелями литературы», но и людьми из плоти и крови.
Об этом хотелось бы сказать подробнее. Люди – не ангелы, и это хорошо видно из записок Синкевич, не скрывающей, например, пристрастия Вячеслава Завалишина к горячительным напиткам. Многих ее героев связывали непростые личные отношения. Например, Ольга Анстей была замужем за Иваном Елагиным, а потом за Борисом Филипповым, сохранив хорошие отношения с первым и полностью разорвав их со вторым. Автор приводит характерную цитату из письма к ней Леонида Ржевского, готовившего очередной литературный симпозиум. С Анстей «трудно: нельзя пригласить на симпозиум из-за несовместимости с Б. Филипповым, и, значит, как несправедливо было бы обойти ее в докладе! Вообще получиться может колюче: Нарциссов не хотел бы, чтобы о нем говорил Ю. П. Иваск, а Иваск как раз и собирается – о русских поэтах в Америке; ну, поглядим!» Не написать об этом было нельзя, написать правдиво и в то же время тактично, без смакования «клубнички» – очень трудно. Валентине Синкевич это удалось. Ее мемуары получились не такими яркими, как, скажем, «Поля Елисейские» Василия Яновского, но гораздо более добрыми. Пусть каждый решит для себя, что лучше.
Мемуары Синкевич оставляют у читателя очень позитивное впечатление, чего рецензент, признаться, давно не встречал. Они полностью оправдывают свое заглавие, взятое у Жуковского. Благодарность – именно то чувство, которое автор испытывает к старшим друзьям и коллегам не только за помощь и дружбу, но просто за то, что они «были» (никого из них уже нет в живых). Редкое в наши дни явление и тем более отрадное с литературной и просто с человеческой точки зрения. Потому что – судя по мемуарам и журнально-интернетовской критике – в России все еще актуальны горькие слова Дмитрия Кедрина: «У поэтов есть такой обычай: в круг сойдясь, оплевывать друг друга». Не только у поэтов…
Вторую часть книги составили очерки об американских писателях, которые, признаюсь откровенно, смотрятся не более чем дополнением к первой.
Американскую классику, от Натаниэла Готорна и Вашингтона Ирвинга до Джека Лондона и Маргарет Митчелл, в России давно знают и любят, поэтому новое сказать о ней непросто, а повторение общеизвестных вещей никого не привлечет. Тем не менее Валентина Синкевич решилась выразить свою благодарность не только русским друзьям, но и писателям той страны, где живет и работает уже много десятилетий. И нашла для этого оригинальный ход – рассказала о своих американских героях через призму их… домов, большая часть которых превращена в музеи. Прочитать Готорна может всякий, а вот узнать, как он жил, – едва ли. Лучше всего, конечно, самому съездить в дом-музей, но это, мягко говоря, непросто, если живешь не в США. Автор книги сама объехала все эти памятные места и рассказала о них настолько красочно и информативно, что, читая ее очерки, сам как будто бродишь по особняку Ирвинга в Территауне, где, говорят, появилась первая в Америке ванная с горячей и холодной водой, или мрачному «дому о семи фронтонах» в Сейлеме, воспетому Готорном.
Книга очерков Валентины Синкевич «…с благодарностию: были» заслуживает именно благодарности – как первоклассный исторический источник по еще недостаточно изученной литературе «второй эмиграции», как талантливое литературное произведение, как незаурядный «человеческий документ». Каждый выберет в ней то, что его заинтересует, и возьмет то, что ему близко. Конечно, тираж в полтысячи экземпляров для такой книги безнадежно мал – она давно разошлась и заслуживает переиздания. Рынок рынком, но жива и настоящая литература, жива человеческая душа. Добрые книги нужны в любую эпоху.
Василий Молодяков, Токио
Генрих Сапгир. Стихотворения и поэмы. Новая библиотека поэта, малая серия. СПб, «Академический проект», 2004. Вступ. статья, составление, подготовка текста и примечания Д. П. Шраера-Петрова и М. Д. Шраера.
В серии «Новая библиотека поэта» вышел том «Стихотворения и поэмы» Генриха Сапгира. 341 стихотворение и 6 поэм, любовно и тщательно отобранных составителями, Д. П. Шраером-Петровым и М. Д. Шраером, представляют гигантское поэтическое наследие Сапгира. Даже в русской поэзии двадцатого века, где, как на странном параде, великан вытесняет собой великана, Сапгир феноменален богатством, протяженностью, изменчивостью тем и мелодий. В итоговом сборнике собраны стихи из 22 книг. И в каждой из них перед нами возникает новый художник.
Вот мы знакомимся с Сапгиром образца 1958 года, когда он переносит в строку корчи и судороги по-прежнему «безъязыкой улицы»:
Вон там убили человека,
Вон там убили человека,
Вон там убили человека,
Внизу – убили человека.<…>
Мертвец – и вид, как есть мертвецкий.
Да он же спит, он пьян мертвецки!
Да, не мертвец, а вид мертвецкий…
Какой мертвец, он пьян мертвецки <…>
Уже по этому отрывку можно понять Всеволода Некрасова, который из всего наследия поэта выделяет именно начало: «Скажу сразу: для меня Сапгир – Сапгир 1959 года, т. е. «Радиобреда», «Обезьяны», «Икара» и всей подборки № 1 «Синтаксиса». Сапгир максимальный и, как никто тогда, доказательный. Время было такое – такого потом уже не было. И Сапгир был герой именно этого времени. В поэзии». Вместе с друзьями по группе «Лианозово» Сапгир вошел в русскую поэзию еще не открытым словом и миром барака. Как бы отказываясь от авторства, поэт возвращал уличную речь тем устам, в которых она родилась, которые иного языка и не знают.
В таком масштабе эту низовую, непричесанную речь, речь коммуналки, очереди, электрички в поэзию до Сапгира никто не вводил. Кого бы мы ни вспомнили: Хлебникова, обэриутов Заболоцкого и Введенского, – у всех них уличное слово усвоено, переработано лирикой. Оно становится частью авторской, поэтической речи. В поэзии 20-го века раннему Сапгиру протягивает руку, кажется, только Блок, Блок поэмы «Двенадцать» с ее характерным лейтмотивом:
Уж я семячки
Полущу, полущу…
Уж я ножичком
Полосну, полосну!..
(Блок признавался, что эти строки пришли к нему первыми и определили собой звук и дух будущей поэмы.)
А если изменить горизонт обзора, то станет ясно: Сапгир со товарищи сделали в русской поэзии то, что много раньше сделали в прозе Зощенко и отчасти Бабель, раздвинувшие пределы литературы до границ речи, и стало быть, времени.
Чуткое ухо Сапгира превращало лирику, привыкшую к поэтическому соло, в ораторию, складывающуюся из множества голосов. В середине шестидесятых годов поэт пишет книгу «Псалмы», 13 переложений «Псалтири». Так речевое многоголосие ранней поэзии переходит в диалог с чужим словом, с сокровенным и непревзойденным поэтическим образцом – Библией (а позже – с греческим мифом, с классической русской лирикой). В «Псалмах» обе речевые стихии, торжественная и повседневная, с ее казенными лозунгами и уличными выкриками, – вступают в острое, динамическое противостояние. Стилевая разноголосица распирает стихи, в которых победа библейского слога над современным ощущается как победа добра над злом, вечного над преходящим (и наоборот). В переложении псалма 136 болевые узлы возникают на пересечении языковых стихий: немецкой (язык палачей), еврейской (язык жертв) и библейской (язык вечности, вечного суда). Трагедия Холокоста представлена словно в цепочке миниатюр, связанных жгучей и виртуозной словесной игрой.
Словесная игра, каламбур, острота для сапгировских стихов есть способ существования. Словесные забавы тут достаточно серьезны. Они несут с собой приближение не только к корням языка, но и к самой сути поэзии, какой ее мыслил, например, Мандельштам, видевший в искусстве «игру как духовное веселье», «жмурки и прятки духа» (статья «Скрябин и христианство»). Язык у Сапгира не «копошится в соре», по ироническому замечанию Бродского, а добывает новые смыслы, скрещивая слова, выводя невиданные гибриды и формы. Сращением слов и приращением смыслов занимается придуманный Сапгиром поэт Генрих Буфарев. От его лица написана целая книга («Терцихи»), а в ней – стихотворение «Пельсисочная», в котором каждое слово образовано сочетанием двух других (как в названии: пельменная+сосисочная):
В мурелки шлепают пельсиски
В стакелках светится мычай
Народострах и чуд российский
Свободная игра естественно приводит к обнажению нерадостной сути времени:
А на дуроге – дымовозы
и мразогрязь… божба, угрозы –
живьем корчуют и мостят
Сквозит на взлобье – исинь – ветошь
И любят так, что не поверишь
Как бы насилуют и мстят
Последняя фраза, требующая «простой оправы» неигровых, непридуманных слов, выглядывает из контекста, как горестная истина из-под забавной завесы.
Играя со словом, Сапгир разглядывает все его возможности, извлекая и изменяя смысловой потенциал своих орудий. Принцип книги «Лубок» – словесный и построчный хоровод, движение по кругу, как в отрывке из стихотворения «Сержант»:
сержант схватил автомат Калашникова упер в синий
живот и с наслаждением стал стрелять в толпу
толпа уперла автомат схватила Калашникова-сержанта и
стала стрелять с наслаждением в синий живот
Калашников – автомат с наслаждением стал
стрелять в толпу… в сержанта… в живот… в синие…
Заметим, что при любом раскладе страшный итог словесной мозаики остается тем же: насилие как наслаждение.
Среди барачных, городских, «пельсисочных» видений Сапгира уместным кажется название еще одной его книги: «Любовь на помойке». В стихотворении, давшем название книге, читаем: «Я люблю любить на помойке // нет, это город-помойка обступает тебя и меня». Среди кирпичей и камней, битых бутылок герои поэта становятся «Единым Существом». Эти заглавные буквы, отголосок высокой классицистической традиции, указывают на необходимое составляющее всех поэтических подходов Сапгира: тревогу и томление духа. В замечательной книге «Дыхание ангела» эта высокая доминанта слышна отчетливо и непрестанно. Особенность «Дыхания ангела» среди других сапгировских воплощений заключается в том, что тут главной краской автора становится воздух, дыхание: вдох и выдох. Как во всяких играх с пустотой, незаполненностью здесь ощутим буддистский, «дзеновский» мотив. В финале книги дыханием строится храм:
ХРАМ
вверх выдыхаю
плотный воздух
взлетают колонны
скругляются арки
все толще стены
выдохи сильные
вылепят купол
легкий и звучный
подул – там витраж
подул – там алтарь
каждое утро
так! воздвигаю
светлым желанием
строю дыханием
незримый собор
Этот незримый собор, конечно, соотносится с евангельским заветом о «сокровище неоскудевающем на небесах, куда вор не приближается и где моль не съедает» (Лук. 12, 33). Но есть в этом образе и другая логика. Другу художников (в поздней поэме «Жар-птица» он воспоет их всех: Краснопевцева, Вейсберга, Ситникова, Сидура, Кропивницких, Юло Соостера и многих других), Сапгиру становится тесно в пределах языка. Вот почему его строительным материалом становится воздух – лучший оплот незримого храма. Вот почему в последней книге «Тактильные инструменты» партитура текста создается не только словом, но и звуком, и осязанием: воды, дерева, камня. А один из тактильных опусов исполняется на инструменте, состоящем из наждака, соли, бархата, стекла и многих других компонентов. Но и здесь великий абсурдист остается верен себе, уходя от осязания к «тени осязания», а потом – к «тени осязания тени». Может быть, это тактильная репетиция прощания с пятью чувствами.
Сапгир прожил долгую жизнь. В течение тридцати лет ни одна его строка (за вычетом стихов для детей) не была напечатана на родине. Заграничные публикации не меняли положения: стихи Сапгира были известны лишь заведомо ограниченному кругу читателей или, скорее, слушателей. Только в конце восьмидесятых годов Сапгир прорывается на страницы прожорливых перестроечных журналов. Его последнее десятилетие было исключительно плодоносным: в одном 1999 году Сапгир написал пять (пять!) поэтических книг. Если возможен оксюморон «счастливая смерть», то именно это определение подобает его уходу: он ехал читать стихи. Вспоминает поэт Анатолий Кудрявицкий: «Последняя наша встреча не произошла. Он умер в троллейбусе, когда ехал на презентацию книги «Поэзия безмолвия». Он должен был открывать этот вечер. А я был ведущим, и мы его ждали минут сорок пять и не дождались. Последний наш разговор по телефону состоялся за полчаса до того, как он вышел из дому. Он мне позвонил и сказал, что не очень хорошо себя чувствует. Я сказал, что тогда не надо, конечно, приезжать. И мы с ним просто стали говорить, а потом он все-таки сказал, что безумно хочется почитать стихи из цикла «Проверка реальности». Он говорил, что мало их читал, что «Тактильные инструменты» я читаю и представляю, что это такое, а «Проверку реальности» нет. «Безумно хочется почитать, – сказал он. – Может, все-таки, поехать?» Я посоветовал ему взять такси, но он поехал на троллейбусе, это было близко. И так он и не доехал. Так что это и была последняя встреча, которой не было».
Ирина Служевская, Хобокен
Лидия Чуковская. Прочерк. Сочинения в 2-х тт. Т.1, Повести. Стихотворения. М., «Арт-Флекс», 2001
К этой теме трудно подступиться, такая в ней боль. Начинаю – и опускаются руки, слажу ли? – уж больно мощная личность, необыкновенная женщина – одна из тех бесчисленных жен, матерей, чьих мужей смололо колесо сталинских репрессий. Одна из многих. Но есть отличие. Она, писательница Лидия Чуковская, уже в ту пору, в сюрреалистическом 1937 году, пыталась понять механизм происходящего. И со скрупулезностью летописца почти 50 лет спустя описала «хождение по мукам» жены арестованного и сгинувшего в недрах Большого дома, своего мужа Матвея Петровича Бронштейна, талантливого физика-теоретика. В этом сравнительно небольшом, незавершенном, извлеченном из архива уже после смерти автора произведении сконцентрированы такая сила и правда, что поневоле вспоминается «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына. Только там – о заключенных, с момента ареста до захоронения с номером-биркой на ноге, здесь же – о них двоих, об арестованном муже и его подруге, проходящей свой круг ада.
«Прочерк» Лидии Чуковской – повесть о любви. Когда этой любви не было, не было и жизни, когда она появилась – жизнь возникла и расцвела, когда предмет этой любви ушел в небытие, – она, эта любовь продолжалась… Свидетельства тому не только повесть, но и стихи, сочиняемые Лидией Чуковской на всем протяжении долгой жизни.
Уже разведены мосты,
Мы не расстанемся с тобою.
Мы вместе, вместе – я и ты,
Сведенные навек судьбою…
Думаю, что если бы не было такой силы чувства, не отпускающего, не дающего отвлечься, если бы не было такой глубокой, редкой в наши дни сосредоточенности на этом чувстве, – не написалась бы эта книга.
Теперь представьте себе ситуацию. Молодая женщина тяжело больна, вероятно, туберкулезом, температура каждый вечер 37,5-38, к тому же она ждет ребенка. Ребенок – от нелюбимого мужа, но ждет она его с радостью и надеждой. К мужу приходит приятель, физик-теоретик, поболтать, провести вечер… он видит больную усталую женщину, не обращающую на него никакого внимания. Ему и жаль ее, и что-то еще пробуждается в его душе… Не правда ли, мы с вами не читали романов с такой удивительной завязкой, а ведь это не роман – жизнь!
Дальше снова небывалое. Муж у женщины – редактор в издательстве, филолог, но разговоры о стихах, поэзии ему скучны. Женщина беседует о стихах с физиком-теоретиком и однажды зимним вечером, у печки, он ей читает свое любимое стихотворение, которое открыло ему Блока.
Ты проходишь без улыбки,
Опустившая ресницы,
И во мраке над собором
Золотятся купола…
В самом начале этого знакомства стоял Блок с его удивительными стихами. И не было ли это прозрение трагически вещим – «черный город», бывший когда-то родным, убил его самого, а любимую обрек на муки и скитания, сделал седой и отнял смех («Вы никогда не смеетесь», – скажет поселившийся в их квартире работник органов). Только вместо «мальчика в белой шапке» за руку женщины цеплялась и тем самым не давала упасть – маленькая разумная Люша, родившаяся в год встречи Лидии Чуковской и Матвея Бронштейна.
Год 1937-й, так называемая «ежовщина». Он, по словам Чуковской, начался осенью тридцать шестого и закончился в тридцать восьмом, тоже осенью. Массовое многомиллионное истребление… Что это было? Кто нам объяснит «механизм» поведения власти, безоглядно и планомерно уничтожавшей собственный народ?
Ближайший Митин друг Герш Егудин, человек ума аналитического, распознал во всем этом «разверстку», спущенную сверху. С какой целью? «Аресты нужны, чтобы испугать. Каждый слой населения должен получить причитающуюся ему дозу страха». Чуковская ему: «Ты находишь – люди еще недостаточно запуганы? Это после коллективизации, после всех показательных процессов, после убийства Кирова, расправы с оппозицией, после высылки дворян!» Но последовательный Геша настаивает: «С точки зрения поставленной задачи – недостаточно. Вот, например, мы с тобой в этой комнате свободно обсуждаем происходящее. Ты не боишься меня, я не боюсь тебя… А надо, чтобы дышать боялись…» Нужны ли были власти, обвинившей Бронштейна в «теоретическом обосновании терроризма», хоть какие-либо доказательства? Нет, никакие улики Большому дому не требовались, во время обыска в квартире все бумаги просто рвали на клочки, «новелла о Митином преступлении уже (была) сочинена и приговор ему вынесен», а доказательства выбивались из «преступников» с помощью пыток. Машина власти работала только на себя, не оглядываясь на талант, на «нужность» человека для науки, культуры, хозяйства страны. Сея страх, она уничтожала лучших. Но и в этой формуле есть изъяны. Маршака, например, не убили и не посадили, несмотря на то, что его ленинградская детская редакция была разгромлена как «вредительская». Чудом уцелел Корней Чуковский. Трудно себе представить – даже сейчас, – что Молоху было все равно, кого заглатывать, – была бы человечина.
Чуковская отличалась от многих современников тем, что не боялась «додумывать мысль» до конца. Сколько людей спасали свой разум объяснениями типа: «нет дыма без огня», «у нас зря не посадят», «арестовали – значит за дело». Чудовищное непонимание происходящего сказывалось хотя бы в том, что женщина из тюремной очереди могла пожалеть служащих Большого дома, работавших всю ночь напролет. «Работают? Кого они там сейчас истязают? Ее мужа? Моего?» Именно такую обычную женщину, задуренную пропагандой, верящую власти, которую арест сына заставил задуматься и постепенно привел на край безумия, изобразила Лидия Чуковская в повести «Софья Петровна», написанной в 1938 году. Опубликованая в России уже в период «перестройки», повесть эта – «патент на благородство» тем немногим, кто, как Чуковская, не убоялся истины.
Кое-что сейчас, по прошествии времени, узнать можно. Например, куда девались письма – несть им числа, – написанные и отправленные самому Иосифу Виссарионовичу Сталину. Содержание их понятно, все писали примерно одно и то же, мол, смилуйся, государь, мой (сын, отец) не виновен. Оказывается, нераспечатанными этими письмами набивались гигантские мешки, которые затем сжигались… Об этом Чуковской рассказала мелкая служащая прокуратуры. «Да что – письма! Где могилы расстрелянных? Может, и тела их тоже уничтожали огнем – как письма? В каком-нибудь крематории особого назначения, выстроенном предусмотрительно накануне тридцать седьмого?.. Где ленинградский Бабий Яр? Где московский? Где…», – горестно восклицает автор, словно и не надеясь на ответ. Посмотрим и мы вслед за нею – все же этим преступлениям нет срока давности, а они все еще не раскрыты.
Безумная нескончаемая круговерть, фантастический морок тюремных очередей, многочасовое стояние у справочного окошечка Большого дома, дежурства у прокурорских кабинетов в Ленинграде, в Москве, ходатайства, вокзалы – и наконец Чуковская узнает Митин приговор: десять лет лагерей без права переписки с полной конфискацией имущества. Она тогда не знала ужасный эвфемистический смысл этой фразы, означавшей «расстрел». О том, что Матвей Бронштейн расстрелян, его вдова узнает лишь через два года ценою неимоверных усилий. Окончательную ясность в дело внесет Корней Чуковский, по случайности попавший в дом «самого товарища Ульриха», председателя Военной коллегии, жена которого баловалась сочинительством детских стишков.
«Дорогая Лидочка,
мне больно писать об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем.
У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу».
Коротенькая записка от отца – к дочери. Принести эту весть лично Корней Иванович не мог. Он, по словам Лидии Чуковской, любил быть гонцом радости.
Ахматова сравнивала Лидию Чуковскую со «стаканом, закатившимся в щель». Жен, чьим мужьям дали срок десять лет, тоже арестовывали. К аресту Лидия Корнеевна была готова, узелок с вещами стоял возле кровати. Но случилось, что пришли за ней во время ее отлучки в Москву, по «Митиным делам». Из Москвы в Питер она уже не возвратилась, жила у родителей мужа в Киеве, из этой «щели» ее доставать не стали.
Лидия Чуковская показала себя человеком непреклонного мужества – и в своих открытых письмах в защиту Синявского и Даниэля, и в гневном открытом письме к Шолохову, и во время позорного «процесса исключения» ее из Союза писателей в 1974 году. Да, она сумела выстоять, не сломаться в обстоятельствах тяжелейших, но все же это не был застенок Большого дома, куда попал Митя. Что испытал он там? Какие муки были ему уготованы? Внимательный читатель услышит этот длящийся вопрос, терзающий автора на протяжении не повести – жизни. Некоторые вести из застенка все же просачивались. Лидия Корнеевна получила три свидетельства о Мите от людей, волею судеб вырвавшихся из ада. Первое свидетельство было от бывшей Митиной студентки, пришедшей в дом к Чуковской в 1939 году, когда Матвей Бронштейн уже «выбыл» из жизни. Она рассказала, что два года назад, в августе, была в толпе пассажиров, видевших, как профессора Бронштейна, заросшего бородой, в грязной драной рубахе, с болтающимся на плечах полотенцем, вывели из киевского поезда под конвоем трех (!) вооруженных охранников. Профессор, по-видимому, ее узнал и даже поклонился ей движением век.
Второе свидетельство получено было, когда после смерти Сталина люди стали возвращаться из лагерей, еще не «реабилитированные», но уже «помилованные». Гость Лидии Корнеевны рассказал, что осенью-зимой 1937-го лежал с Матвеем Петровичем на полу в одной камере, предназначенной для десятерых, было же их 50. Рассказал, что первое время М. П. читал сокамерникам стихи Блока, лекции, что отличался он необыкновенной эрудицией, потом… с допросов его стали приносить через два или три дня (конвейер истязаний, когда следователи сменяются, а пытаемый нет), потом его вызвали: «Бронштейн, Матвей Петрович, с вещами». Он лежал на полу, поднялся, взял полотенце – у него больше ничего и не было, – обмотал вокруг шеи и сказал: «Я готов». В камеру он не вернулся.
Последнее свидетельство – телефонный звонок – дошло до Лидии Корнеевны за два года до ее смерти, в 1994 году. Оно отражено в дневнике Чуковской, помещенном в приложении «После конца». Звонил некто Никитин, увидевший в «Огоньке» фотографию Лидии Чуковской и вспомнивший о своем бывшем сокамернике, ее муже. Никитин, тогда совсем юный студент, прошел лагерь и ссылку, выжил – и вот через 56 лет после встречи с Бронштейном позвонил его вдове. Он добавил к уже известному некоторые подробности. Как-то раз его друг (они подружились, несмотря на разницу лет) вернулся с допроса весь скрюченный, перевязался своим грязным полотенцем, лег и заплакал. Потом ночью подполз к Никитину и прошептал в ухо: «Я негодяй. Я подписал… Когда состоится суд – если состоится, – я возьму свои показания обратно… Скажу, что они даны под пыткой!» Потом один раз его вдруг вызвали: «Бронштейн, с вещами!» Он стал развязывать узел полотенца, запутался. Надзиратель торопил. Бронштейн чуть выпрямился, повесил полотенце на плечи и сказал: «Я готов».
Упоминаемое полотенце, единственное Митино достояние в тюрьме, как Чуковская узнала по приезде в Киев, было взято им из дому душной августовской ночью, когда за ним пришли. Мать бросилась собирать узелок, а он все повторял: «Мамочка, не надо, я скоро вернусь», – и не взял ничего, кроме полотенца. Спускаясь по лестнице, споткнулся о щербатую ступеньку. Видевшая это соседка говорила, что примета эта не к добру, не к возвращению.
По всей вероятности, «Прочерк» остался незавершенным по той причине, что Чуковская уже перед самой кончиной как-то по-иному осознала всю историю, иначе захотела связать ее концы и начала. К тому же ей показалось, что все «прочерки» в документе, полученном ею в 1957 году, заполнены. Тогда, в ЗАГСе, под огромным – с полу до потолка – портретом Сталина ей выдали бумажку, где в графах «причина смерти» и «дата смерти» были прочерки. Но Лидия Чуковская прожила долгую жизнь и дожила до рассекречивания архивов КГБ. Она сумела доискаться до правды: Матвей Бронштейн был расстрелян сразу по вынесении приговора 18 февраля 1938 года в подвалах ленинградского Большого дома.
Есть в рассказе Чуковской одна малозаметная фигура – машинистка «Детгиза» Елизавета Ивановна, существо испуганное и плаксивое. Но эта слабая инфантильная женщина не убоялась кар и принесла Чуковской перепечатанный экземпляр стенной газеты «За детскую книгу» с чудовищными и, конечно же, безграмотными обвинениями против сотрудников редакции. Елизавета Ивановна ночью сняла газетенку со стены, а утром повесила на место. Она рисковала жизнью «ради правды», ради того, чтобы мы могли прочитать доподлинный документ образца 1937 года. Лидия Чуковская этот документ сохранила, несмотря на войну, эвакуацию, переезды. Ибо была твердо убеждена: «Имена замученных должно сохранять. Равно как и имена палачей».
Кстати сказать, следователь Лупандин, истязавший Матвея Броншейна (а также Николая Заболоцкого), умер своей смертью в 70-х годах, был он пенсионером союзного значения.
Ирина Чайковская, Бостон
NoraKrouk. Skin for Comfort. Brisbane: Interactive Press, 2004, 127 pp.
Название этой книги поэта Норы Крук, SkinforComfort, трудно перевести на русский. Если дословно, то «кожа, чтобы было удобно». Оно говорит о зарастании ран, о нарастании защитной кожи, о процессе жизни в эмиграции в трагическом двадцатом веке.
Нора Крук родилась в русско-еврейско-польской семье в городе Харбине, одном из центров первой волны российской эмиграции Китая, жила в Харбине, Мукдене и Шанхае и работала журналисткой в русских газетах и журналах Шанхая. Там же она начала писать стихотворения; в этом периоде ее творчества особенно значительна сильная, страстная поэма «Дов Грунер» (1947). По переезде в Гонконг в 1957 году она продолжала работать журналисткой, но теперь в англоязычных газетах; одно время она также вела рубрику для любителей икебаны, будучи большим специалистом и призером в этом восточном искусстве. Интереснейшие воспоминания о китайском периоде ее жизни, «Нам улыбалась Кван Инь. Лица сквозь время», были опубликованы в ежегоднике Россияне в Азии, No. 7, 2000.
В Гонконге Нора Крук стала писать стихотворения и на английском языке. В 1975 году в Гонконге вышла ее первая книга стихотворений «EvenThough…» («Даже если…»). Валерий Перелешин, один из самых значительных русских поэтов Китая, прекрасно передал суть этой книги, назвав свою рецензию на этот сборник «Причастна всему!» (Новое русское слово, 17 августа 1975 г.). Стихотворения говорят о заботах, радостях и горестях жены и матери, полны размышлений о любви, красоте и старении, и в то же время живо и остро откликаются на трагедии и беды большого мира: войну во Вьетнаме, культурную революцию в Китае, наводнения в Бангладеше, войну Йом Кипура в Израиле, убийство Мартина Лютера Кинга в США. В книге есть и поиски себя в эмиграции: «В глубине души лежит страстное желание быть нерасщепленной личностью. / О, дышать тем, что «я русская». Чувствовать себя русской. Плакать, смеяться, / любить и ненавидеть особой русскостью…/ Или, наоборот, быть англичанкой или француженкой. Принадлежать. Принадлежать / до крайности. Быть помеченной изъяном, / изъяном, символизирующим / неизменное состояние – русскость». (Здесь и в дальнейшем дословный перевод, с сохранением пунктуации и разбивки оригинала, мой. – О. Б.)
С 1975 года Нора Крук с семьей живет в Сиднее, где в конце 2004 года вышла ее вторая книга стихотворений на английском языке. В годы, прошедшие между этими двумя книгами, Нора Крук продолжала писать по-русски и по-английски, а также переводить с русского на английский. Русские стихотворения ее китайского периода включены в антологию Русская поэзия Китая (Москва: «Время», 2001), а более современные печатались в Новом Журнале и в Бюллетене Игуд Иоцей Син (Тель-Авив). Стихотворения на английском появлялись во многих антологиях, поэтических сборниках и журналах Австралии. Ее поэзия на английском языке получила признание: в 1993 году она получила премию имени Джин Стон от FellowshipofAustralianWriters, а в 2000 году разделила первый приз на конкурсе поэтов Ассоциации женщин-писателей. Нора Крук принимает активное участие в литературной жизни Австралии.
Вторая книга – новое достижение поэта, свидетельствующее о большом таланте и большой работе. Стихотворения в ней сгруппированы в шесть частей, причем многие темы этого шестигранника подспудно взаимосвязаны, расширяясь и углубляясь этим сплетением. Строки одного стихотворения неожиданно откликаются в другом, приобретая новое значение и складываясь в одно целое, прекрасное в своей сложности, тонкой чувствительности и открытости.
В первой части, «ThePlotFails» («Неудавшийся план»), дается трагическая панорама планомерного уничтожения людей в двадцатом веке: и россиян в сталинской России, и евреев в фашистской Германии, и детей, превращенных в Павликов Морозовых, и вернувшихся на родину российских эмигрантов. Вторая часть, «YouCannotGrieve» («Невозможно горевать») подхватывает тему первой, своим заглавием возражая на слова редактора журнал FarEasternReview (Дальневосточное обозрение) о том, что невозможно горевать о политических несчастьях в целом, что горе личностно. Вы неправы, отвечает поэт, я тоже потеряла сына, но «у боли много лиц / … / я молюсь, / когда могу, / за всех». Стихотворения продолжают тему гибели: в трагедии арабско-израильского конфликта гибнут дети и женщины; гибнут молодые люди, почти еще мальчики, убивая друг друга. В стихотворении «AsToldbyNatan (Tаkele) Sendeke» («Как рассказал Натан (Такеле) Сендеке») солдат рассказывает, как его семья приехала из Эфиопии в Израиль, как он стал солдатом «в своей собственной стране» и как во время патруля он был взорван самоубийцей, улыбнувшимся ему за мгновение до взрыва. Теперь, чудом выживший после месяцев в госпитале, он идет по улицам Иерусалима и думает о нем. В стихотворении «It’smywholelife» («Это вся моя жизнь») звучит голос матери:
Радио Израиль… Новости.
И я просто ненавижу это –
это вся моя жизнь:
конфликты… опять конфликты
гневные, метко нацеленные камни
ненависть направлена хореографирована
балет смерти.
И убит четырнадцатилетний.
Ёни пришел домой вчера вечером.
Посеревший в своей форме
молча прошел прямо к себе.
Я ждала.
«Мама, послушай это я.
Он был слишком близко – как смерть
голова в черной балаклаве
глаза все ближе, все больше…
Я спустил курок».
Одна ночью я молюсь
за своего сына
и за того другого мальчика
и за его мать.
Стихотворения третьей части, «SoNowWhatWeAre» («Так вот что мы теперь»), переносят в мир личных воспоминаний и переживаний, словно в бессонные ночи поэт становится «сама себе Шехерезада». Уловлено подспудное значение кажущихся мелочей повседневной жизни: любовь к жизни со всеми ее трудностями и красотой, метаморфозы любви, отношения и преграды между людьми, горькие потери, медленное старение, страх, мужество, уход из жизни. К этой части примыкает трагическая четвертая, «Leo» («Лева»), – неутолимая боль и память о погибшем сыне, талантливом музыканте: «я зову тебя / снова и снова / моя боль анестезируется / фотографиями. / Твоего детства».
В пятой части, «TheSmokeGrass» («Дым-трава»), трава, растущая на австралийской земле после бушующих летних пожаров, становится символом эмигрантов, создающих новую жизнь после опустошающего отрыва от родной земли и культуры; именно в эту часть включено стихотворение, давшее название всей книге: «Новые иммигранты примеряют австралийскую / кожу, чтобы было удобно. Она австралийка. / Продолжая разбираться в самой себе». Стихотворения рассказывают о врастании в австралийскую жизнь и вместе с тем о возрастающем интересе к переменам в России, о доступе к прежде засекреченной судьбе родственников, о встречах с иммигрантами третьей волны. Здесь вновь звучит тема расщепленности и желания целостности: «Годами эта раздвоенность / была благодатью: / как дома в обеих культурах / и лучше от этого». В шестой части, «Memoir» («Воспоминания») взгляд возвращается к личной жизни, к воспоминаниям о детстве, о жизни в «русском Харбине, / построенном на китайской земле / с его соборами / хрустального воздуха», о сложной жизни отца и матери, о мучениях и гибели родных, вернувшихся на родину в тридцатых годах.
В этих стихотворениях на английском вспыхивают слова на русском, на иврите и на идиш (с переводами в сносках). Если в первой книге многие стихотворения следовали традиционной структуре и рифмовке, то новая книга представляет собой современную англоязычную поэзию: свободные, нерифмованные стихотворения, почти без пунктуации.
Диапазон поэтического голоса Норы Крук широк и богат, в нем нет ни тени равнодушия, он полон причастности, интереса и любви к жизни. Обращаясь к событиям нашего времени, ее голос звучит страстно, полемично, трагично, временами вопрошая и вызывая на диалог и отклик. Касаясь воспоминаний и личной жизни, его тембр меняется, становясь эмоциональным, задумчивым, горестным или светлым, иногда не без легкой иронии. Передача чувств и описание вещей нередко выражаются описанием прикосновений – пальцами, руками, кожей, внося прекрасный облик любви и заботы: ведь мы трогаем и ласкаем то, что любим.
Размеры рецензии не позволяют сопроводить ее переводом многих и многих стихотворений; дадим хотя бы одно – «Наследники»:
Они проходят по комнатам
вдыхая затхлый воздух
она практична
столько надо сделать –
мебель и антиквариат
эти бумаги…
Русские книги
и старые альбомы.
Не видя, он прикасается к вещам
– камень из Синая,
– стертая в шелк монета,
– налет пыли на натертом дереве…
Он включает музыку:
…suis sur que j’en mourrai…
Пиаф! Старая мандолина на стене
вздрагивает расслабленными струнами
и что-то разбивается
комната начинает звучать
глубокая синева ковра просачивается
растворяясь в нитки
цепляющиеся за сухую
икебану на подставке, вышивая
облики на невидимом полотне:
длинноухий щенок
пляшет по комнате,
книги падают со столов,
книги размножаются под кроватями
и журналы сползают
в светлую воду.
Повышенные взволнованные голоса,
речь с акцентом,
недоигранная шахматная битва,
конфетти газетных вырезок,
музыка Рахманинова,
сладкий запах хлеба в духовке…
Руки, поднимающие вещи,
запинающиеся шаги.
Потоки голубого света
через слои времени
бой часов
ножи в кухне
ранят до кости.
Ольга Бакич
Имон Греннан. «Стихи». Нью-Йорк, Ars—Interpress, 2002, 98 c.
Луиза Глик. «Стихи». Нью—Йорк, Art-Interpress, 2002, 97 c.
Энтони Хект. «Стихи». Нью-Йорк, Ars-Interpress, 2003, 120 c.
Перед читателем – серия «двойных» поэтических сборников. Под «двойными» подразумевается, что в каждом сборнике представлен один англоязычный поэт и несколько русскоязычных переводчиков. Таким образом, читателю представляется возможность прочесть английский оригинал и русский вариант каждого стихотворения.
Авторы первых трех книг этой серии – американцы Имон Греннан, Луиза Глик и Энтони Хект. Из предисловия к первой книге следует, что планируется выпустить сборники Глена Максвелла, Пола Малдуна, Билли Коллинза, Дерека Уолкотта, Роберта Хааса и других. Не менее солиден и список переводчиков, работавших над первыми сборниками этой серии: Елена Баевская, Мария Бортковская, Владимир Гандельсман, Андрей Грицман, Елена Дунаевская, Григорий Кружков, Юлия Кунина, Ирина Машинская, Бэлла Мизрахи, Анатолий Найман, Хельга Ольшванг, Григорий Стариковский, Владимир Черешня, Татьяна Чернышева, Марина Эскина.
Данное издание своеобразно прежде всего тем, что многие из переводчиков серии живут в США, а значит, не только владеют английским, но и чувствуют его, постигая язык в единой связи с современной американской культурой и бытом. Благодаря этому им нередко удается уловить малейшие языковые нюансы, проявляющиеся в идиомах и жаргоне, иными словами, тонкости как литературного языка, так и просторечия. Читая книги этой оригинальной серии, еще раз убеждаешься в правоте Михаила Эпштейна, определившего современное эмигрантское бытие как «межкультурье», так как с особой остротой ощутимы здесь приятие новой – американской – культуры и в то же время важность сохранения своих корней. Даже сам факт выхода подобной серии свидетельствует о слиянии культур.
Итак, читатель приглашается в мастерскую переводчика. Чем искусней переводчик, тем незаметнее его мастерство, подобное зеркальному отражению…
Но когда никого вокруг, я всего правдивей.
Времени, как до грехопаденья, отсчет не начат,
некого утешать, что, мол, всех красивей,
только стена напротив, но та – не плачет.
Этот отрывок из стихотворения Хекта «Зеркало» в переводе Эскиной может быть применен и к ремеслу переводчика. Ведь многие участники настоящей серии стремятся сохранить визуальное изображение оригинала и потому большинство русских вариантов являются как бы зеркальными отражениями подлинников. Это верно и в отношении длины строк, и чередования рифм, и расположения ключевых слов и анжамбеманов. Сравним строфу стихотворения Хекта «Поcле дождя» и перевод Гандельсманa:
How even and pure this light!
All things stand on their own,
Equal and shadowless,
In а world gone pale and neuter,
Yet riddled with fresh delight.
The heart of every stone
Conceals a toad, and the grass
Shines with a douse of pewter.
Как чист и ровен этот свет!
Самостоянье вещи значит,
что вещь равна себе, она
из бледности и безразличья
выходит все-таки на след
восторга, сердце камня прячет
лягушку, и в листве волна
растет светящаяся, птичья.
Внимательный читатель отметит, что перевод отражает чередование рифмы в оригинале: абвгабвг. Пожалуй, для полного ощущения «зеркальности» этого перевода не хватает лишь заглавных букв в начале каждой строки, как у Хекта…
Эпиграфом в данной серии взято изречение Иеронима: «Выражать не слово словом, а смысл смыслом». И в большинстве случаев, переводчикам это удается, несмотря на то, что в трех книгах представлены мало похожие друг на друга поэты. Так, Греннану близок язык повседневности, слегка романтизированный в его стихах; он пишет о любви, о природе, о прошлом, о том, что составляет внутренний мир личности. Стихи Глик – о Боге, чей голос то четко различим, то неслышен в жизненном многоголосии; ей присуще видение мира изнутри, потому так реальны в ее стихах темы любви и смерти. Наконец, Хекта, смело меняющего стиль и лексику, прельщает разнообразие бытия, во всех его радостных ли, печальных ли проявлениях. Хект – единственный из трех поэтов, который нередко пишет традиционным, то есть рифмованным стихом, близким русской поэтической школе. Примечательно и то, что Хект переводил на английский стихи Бродского. Возможно, именно поэтому в переводе его поэзии приняло участие наибольшее число русских переводчиков.
Предполагается, что переводчик прежде всего должен быть хорошим читателем, ведь его труд является своеобразной попыткой прочтения. Поэтому переводы одного и того же оригинала различными переводчиками зачастую мало похожи друг на друга. В данной серии примечательно то, что от автора к автору и от стиха к стиху читатель почти никогда не замечает ни резкой разноголосицы, ни словарной ограниченности. Первое скорее всего объяснимо географической близостью издательства и поэтов. Второе же является следствием переводческого таланта.
Я ухожу: отныне мне с оглядкой
жить, вспоминая, как стоял во прахе
Земли, и в куртку мертвой хваткой
репей впивался памяткой о страхе.
Или:
Вспомни зелень и присных ее –
Свежие пастбища и
Авокадо, оливки –
Сочность во рту набухающую.
Это – переводы Стариковского, первый из Хекта, второй – из Греннана. Едва ли читатель сможет уловить в этих отрывках присутствие поэта Стариковского; перед ним – стихи Хекта и Греннана.
Ведь, как утверждал Набоков, хороший переводчик должен уметь «облачаться в одежды автора». В отдельных строках и даже стихотворениях все же проступает «лицо» поэта-переводчика. Так, иногда уже по начальным строкам Греннана и Хекта угадывается почерк Гандельсмана. Например, прочтя: «В Италии, где эти вещи в моде…» или: «Через чудовищную эту реку – речь…», читатель невольно улавливает эхо голоса русского поэта. «Точность в переводе невозможна. Знаменитый спор о том, что лучше – чтобы было по-русски лучше или точнее – аморален: если по-русски плохо, то и предмета для спора нет. Вначале по-русски должно быть хорошо», – сказал в одном интервью Евгений Витковский, переводчик и редактор антологии «Семь веков английской поэзии». Посему переводы Гандельсмана, Баевской, Стариковского, Эскиной и других авторов, зазвучав по-русски, завоевали свое право на причисление к мастерским.
Говоря о точности переводов, мы должны признать относительность и субъективность этого качества, ведь каждый переводчик делает ударение на том, что важно именно для него. Переводчикам этой серии удается отразить не только смысловую и образную суть, но даже ритм и звучание оригиналов. Так, например, Баевская мастерски передает шипящие и шуршащие звуки в начальных строках стихотворения Греннана «Летучая мышь»:
Без предупрежденья
лишь тишайший
шорох, шелест
и она уже в комнате
и пошла метаться и биться
от стены к стене…
Однако в некоторых переводах этой серии заметно легкое «приглаживание» оригинала. Иногда в русском варианте появляются отсутствовавшие в оригинале детали («опахала» вместо «ветвей, «куртка» вместо «брюк»), или, наоборот, исчезает то, что было в подлиннике («фиги», «нефрит», «жемчуг» и прочая «экзотика»). Однако такое сотворчество неизбежно и, если не искажает изначального смысла, то вполне допустимо.
Марина Гарбер
Михаил Бриф. Галера, Нью-Йорк, Слово/Word, 2003
В отличие от многих, часто хорошо написанных, но инертных и скучных, стихи Брифа задевают с первой строчки, им сопереживаешь, будто прошел вместе с поэтом сквозь все его невзгоды и страдания.
Новый сборник Брифа настолько ярок, что проанализировать его – нелегкая задача. Начну с того, с чем я не согласен. Бриф пишет: «Все лучшие поэты уже в других пределах…» Это самоуничижение свойственно нашему поколению: вот были – люди, а мы – так себе. «Уже написан Вертер, уже дочитан Бродский», – в том же стихотворении. Но не дочитаны Бриф, Буланов, Скудаев, Эдельштейн, Поленов, Бешенковская, Прашкевич – я называю имена только тех, кто, как и Бриф, связан с Клубом русских писателей Нью-Йорка, талантливых современников наших.
Я буду еще говорить об эмоциях, но вот – техника Брифа. У него почти везде сохраняется музыка, четкая артикуляция стиха, его рифмы не стандартны:
Сколь о бессмертьи не думай,
на риск на какой ни решайся,
всегда ты под пристальным дулом,
сбежать – ни малейшего шанса.
Три темы проходят через книгу: нужность поэзии и поэтов, ностальгия и одиночество, и – женщина. «Ни для кого бренчу на лире, / ни для кого стихи пишу», – нет ничего трагичнее этого признания. А какая боль в таких строчках: «Мне годами никто не звонит, да и я никому не звоню». Для героя Брифа все безнадежно: «Нет такого слова «счастье», / Врут все наши словари», или: «Никого вокруг. Пустыня. Называется Нью-Йорк», или: «Было две родины у меня – нет теперь ни одной»… Это ли не наша общая судьба – поэтов и непоэтов, оказавшихся в эмиграции между двух миров. Впрочем, поэт всегда в ностальгии, даже если он, как Пушкин, никогда не покидал России.
Очень сложное отношение к женщине в стихах Брифа. Это и безумная любовь, и тоска, и презрение: «Любят все, только любят – не всех. / Как ты день прожила без меня?», «Люди, увы, не вечны. / Любовь, полагаю, вечна. / Знай: в безоглядной дали / я без тебя тоскую…»
Поэзии Брифа свойственна необыкновенная искренность, даже – обнаженность. Кто-то сказал, что великая поэзия всегда бесстыдна, эта особая искренность – раздевать себя до конца – доступна немногим. Открытости чувств в поэзии Брифа можно позавидовать. Но вот другое отношение к женщине: «Эта женщина была общительна, / и весьма общедоступна, / как публичная библиотека / или краеведческий музей…» Кажется, здесь сравнение слишком прямолинейно.
Меня несколько озадачило и последнее стихотворение сборника «Еще одно письмо», к нему взят эпиграф, но не из Есенина, а из Юлии Друниной, хотя само оно и по стилю, и даже словесно – подражание Есенину. Вот два четверостишия из него:
Я один не вписываюсь в ракурс
благолепья, хоть виню себя.
Здесь моя единственная радость
Жить былым, ликуя и скорбя.
……………………………….
Но по свету, сколько б ни носило,
даже если скорби утолю,
не устану повторять «спасибо»
всем, кого любил, кого люблю.
Возможно, у автора есть тому объяснение, но читатель ждет стихов Брифа, а Есенина он знает и так.
Я слышал много новых стихотворений Михаила Брифа, которые он читает в Клубе; вскоре выходит его новая книга, мы с нетерпением ждем ее. И хочу уверить читателей, что не все лучшие поэты «в иных пределах».
Евгений Любин, Нью-Джерси
Ю. Зильберман, Ю. Смилянская. Киевская симфония Владимира Горовица. Книга 1. Благотворительный фонд Конкурса молодых исполнителей им. В. Горовица, Киев, 2002, 411 с.
Литература о выдающемся пианисте ХХ века Владимире Горовице на английском языке весьма обширна и включает три монографии (Г. Шенберга, Г. Пласкина и Д. Дюбала), сборник воспоминаний, составленный Д. Дюбалом, многочисленные статьи, интервью, рецензии. Это и не удивительно, поскольку, приехав в Нью-Йорк в 1928 г., музыкант прожил в этом городе до своей смерти в 1989 г.
Рецензируемая книга – первая оригинальная монография о В. Горовице на русском языке. Она охватывает наименее изученный период его жизни, – от рождения музыканта (1 октября н. с. 1903 г.) до окончания Киевской консерватории в мае 1920 г. Авторы определяют идею книги как попытку воссоздать социокультурную атмосферу, в которой происходило формирование личности Владимира. Они обильно цитируют неизвестные и малоизвестные материалы и документы о нескольких поколениях семьи Горовицей, о музыкальной жизни в Киеве, об истории Киевского музыкального училища и его преобразования в консерваторию, в которой занимался Владимир, об учителях и соучениках пианиста. Не все из приведенных многочисленных документов одинаково интересны, однако некоторые из них имеют важное значение для уточнения биографии легендарного пианиста. К примеру, многие биографические и справочные издания называют г. Бердичев местом рождения Горовица. В действительности он родился в Киеве, что подтверждается метрическим свидетельством Владимира, найденным киевским исследователем М. Кальницким еще в 1990 г. В книге воспроизводятся оригинал метрики и ее заверенная копия, в которых значится следующая запись: «Сентября восемнадцатого дня, в г. Киеве, от отца… Самуила Иоахимовича Горовица и матери Софии (Сони) Яковлевны родился сын и наречен именем Владимир».
Не меньшие споры вызывала и дата рождения музыканта. Во многих словарях и справочниках, включая изданную в Москве в 1974 г. многотомную Музыкальную энциклопедию, указано, что В. Горовиц родился в 1904 г. В действительности, как явствует из той же метрики, он родился на год раньше – в 1903 г.
Интересные открытия связаны с годами учебы Владимира в Киевской консерватории (1913–1920). Известно, что его учителями были такие яркие и не похожие друг на друга музыканты, как В. Пухальский (1848–1932), С. Тарновский (1883–1976) и Ф. Блуменфельд (1863–1931). Почти все западные биографы пианиста утверждают, что его главным музыкальным наставником был С. Тарновский, у которого Владимир занимался, согласно разным источникам, от четырех до пяти лет. Сам Горовиц, говоря о своих учителях, чаще всего упоминал последнего из них, Ф. Блуменфельда. Авторы книги, проделав кропотливую работу в архиве консерватории, установили следующую хронологию учебы Горовица: январь 1913-го – январь 1918 гг. – учитель В. Пухальский (5 лет); январь 1918-го – июнь 1919 гг. – учитель С. Тарновский (1,5 года); март 1920-го – июнь 1920 г. – учитель Ф. Блуменфельд (4 месяца). Принимая во внимание, что до поступления в консерваторию Владимир в течение пяти лет занимался музыкой дома со своей матерью Софьей Бодик, бывшей ученицей В. Пухальского, нужно признать, что именно школой последнего были заложены основы пианистического мастерства В. Горовица. В книге впервые приводится подробная биография этого замечательного педагога, воспитавшего не одно поколение талантливых музыкантов-исполнителей. Несомненный интерес представляют также никогда ранее не публиковавшиеся экзаменационные ведомости студента Горовица.
В предисловии авторы обещают посвятить вторую часть книги последним годам (1920–1925), проведенным пианистом в России. Остается надеяться, что неутомимые исследователи сделают новые интересные открытия, связанные также и с этим периодом жизни их знаменитого земляка.
Эрнст Зальцберг, Торонто