Рассказ
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 238, 2005
Памяти М. и З. А.
– Мария Ильинишна, вот привел вам новенькую, – сказал директор, неожиданно появившись в дверях класса. Рядом стояла девочка.
Декапод, так дочки железнодорожников за глаза звали свою классную даму, встала из-за стола и подкатила к вошедшим.
– Как тебя зовут?
Та что-то буркнула.
– Не слышу. Будь добра, выпрямись и скажи еще раз, ясно и погромче. И смотри на старших, когда с тобой разговаривают, – сказала Декапод не допускающим возражений голосом.
– Соколова, – и после паузы, – Ангелина.
Весь класс уставился. Была она стриженная под нолик не то после тифа, не то от вшей, в полинялой кофте поверх летнего платьица, в обвисших драных чулках и китайских тряпичных туфлях. А гимназистки были ухоженные, в чистеньких глаженых формах и фартучках, с ленточками в косах, и всем было ясно, что кто-то из Харбинского Беженского комитета заплатил за ее право обучения.
Декапод повернулась к классу.
– Нашего полку прибыло. Соколова, иди сядь вон там, на свободное место.
А Юля как раз и сидела одна. Ни на кого не глядя, новенькая прошла к Юлиной парте и присела, словно на минутку, на краешек сиденья.
– Сидите тихо и начинайте писать второе упражнение, – сказала Декапод и вышла в коридор пошептаться с директором.
Через неделю родительский комитет купил Соколовой форму, но и платьице и фартучек у нее всегда были плохо стиранные, мятые и быстро потеряли вид. Ни с кем она не разговаривала, на вопросы отвечала коротко, а когда одна из девочек сострила насчет ее дырявых чулок, то услышала такие слова, что в классе наступила тишина. Девочки говорили Юле: “Ты маме пожалуйся, чтоб ее отсадили”. Но Юля не жаловалась: было жгуче интересно.
В России умер Ленин, и батюшка объявил, что хотя большевики в своей новой церкви хотят сделать Ленина святым, за него молиться нельзя, потому что он предан анафеме. Ангелина сказала: “А пастыри должны молиться за всех христиан”. Батюшка растерялся, а потом свирепо приказал: “Вон из класса и прямо к директору!” Дальше – хуже. Когда Декапод, заканчивая очередную нотацию призывом хорошо учиться и быть достойными памяти отцов и дедов, отдавших жизнь за веру, царя и отечество, добавила: “Ты, Соколова, это особенно учти”, та ответила: “А ко мне не относится. Меня мамаша с пьяным жандармом нагуляли”. И опять к директору.
Вскоре пострадала и Юля. На одном из уроков Закона Божьего батюшка спросил:
– Ангелина, ты урок приготовила?
– Да.
– Хорошо. Расскажи о потопе.
– Ну, был потоп.
– Не нукай. Что дальше?
– Был потоп, и все потонули.
– Все?
– Один человек спасся.
– А как спасся?
Молчание, и тихий такой внутренний вдох. Забыла? Не выучила?
– Так как же он спасся?
Юля, подперев ладошкой подбородок, зашептала сквозь прикрытый кулачком рот:
– В-ков-че-ге-спас-ся… В-ков-че-ге-спас-ся…
Ангелина воодушевилась.
– В Куаньчэнцзы спасся.
– Что-о?! – изумился батюшка.
– В Куаньчэнцзы бежал и спасся.
В отчаянии Юля зашипела погромче:
– В ковчеге! Ковчег построил и…
Батюшка услышал и погнал обеих к директору. В коридоре Ангелина глянула на Юлино расстроенное лицо (ее еще ни разу не выгоняли из класса) и прыснула, и обе рассмеялись: надо же! в Куаньчэнцзы! А это была последняя станция КВЖД на южной линии, дальше шла Южно-Маньчжурская, отданная японцам после русско-японской войны.
В тот же день по дороге домой Юля услышала за собой топоток. Обернулась: Ангелина. Обе остановились.
– Живешь где? – спросила Ангелина, глядя в сторону.
– На Садовой. А ты?
– В Нахаловке.
Совсем не по дороге. Помолчали.
– Приходи в гости, Ангелина, – сказала Юля.
– Чего ты – Ангелина. Терпеть не могу это имячко.
– А как тогда?
– Мать Гелькой зовет, еще хуже.
– Тогда Лина?
– Ладно, давай Лина. Вот у тебя – Юлия, это красиво.
– А я не Юлия. Это мама с папой познакомились в июле, через год в июле поженились, а еще через год, тоже в июле, родилась я. Папа сказал: Назовем Июля, но батюшка не разрешил, договорились на Иулиане.
Лед тронулся. Стали разговаривать, гулять вместе на переменках. Притягивало. Но что? И не так чтоб умна, и груба, и училась из рук вон плохо, а вот.
Через месяц на уроке по русской литературе задали выбрать стихотворение из учебника, выучить его наизусть и рассказать немного об авторе. Когда вызвали Лину, она вышла к доске, окинула взглядом класс и высоким, звонким голосом, сперва балаганно нараспев, а к концу вызывающе четко, продекламировала:
Лина, Лина, Ан-ге-ли-на,
На-ри-со-ва-на кар-ти-на!
Ножки, ручки, огуречик,
Вот и вышел человечек!
Лампедуза, драм-ца-ца!
Лина по полю пошла,
Лина денюжку нашла,
Нынче Лина, Ангел Лина –
Именин-ни-ца!
Пошла Лина на базар
И купила самовар!
Мы на горе всем буржуям!
Мировой пожар раздуем!
Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло!
Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло!
– Вот вам “стих-творенье” Соколовой Ангелины. Вы все ее знаете, – пояснила она в гробовой тишине, прошла к своей парте и села. Это была последняя капля.
– Выйди, – ледяным голосом приказала Декапод; она как раз и преподавала литературу. – Стой у кабинета директора и жди меня.
Ни на остальных уроках, ни на следующий день Лины в гимназии не было. И Декапод, проверяя по журналу посещаемость, Лининой фамилии не называла. Как только прозвенело на переменку, Юля подбежала к Декаподу.
– Марья Ильинишна, а где Ангелина?
– Ты, Юлия, должна понять, что не всем в гимназии место.
И пошла к учительской. Юля за ней.
– Что это значит? Где она?
– Исключена.
Ужасаться и плакать было некогда. Юля вылетела из гимназии и, как была в форме (раздевалка была закрыта, да и нянечка все равно бы не пустила до конца уроков), побежала по осенним, мокрым улицам, по площади, огибая Свято-Николаевский Собор, и дальше, дальше к огромному зданию Управления дороги, отворила, едва не поскользнувшись, тяжелую входную дверь и понеслась мимо окрикнувшего сторожа по лестнице, по длинным, длинным коридорам прямо в кабинет к самому волшебнику.
Папа поднял голову и с изумлением увидел перед своим письменным столом полную, растрепанную девочку с красным лицом, в съехавшем на бок фартучке, без пальто. Свою собственную дочь.
– Папа! – завопила она, с трудом переводя дыхание. – Папочка! Помоги… Помоги нам!
– Да что случилось? Ради бога…
– Лину… вот Лину… Папа, умоляю! Ее исключили! Папочка, ты, пожалуйста…
– Юлечка, ты прежде всего успокойся. Сядь. И вот…
Налил воды из графина, дал ей выпить и подождал, пока Юля обрела дар связной речи. Когда Юля продекламировала Линино “стих-творенье”, чуть прикусил нижнюю губу. Потом он куда-то отлучился на минутку, надел на Юлю свой пиджак, замотал ей голову своим кашне и повел обратно в гимназию. Там он о чем-то говорил с Декаподом и с директором, взял адрес Лины и ушел, наказав Юле сидеть на уроках и потом идти домой.
На следующее утро он пошел с Юлей в гимназию. Лина хмуро стояла у входа, прислонившись к забору палисадника.
– Подумала? – спросил папа.
– Хм.
– Решила?
– Хм.
Папа молча смотрел на нее, и она сказала:
– Да.
Они вдвоем отправились к директору, а Юля в класс. Перед самым приходом Декапода в класс вошла Лина и села рядом с Юлей. После этого она притихла. А Юля, отличница, зубрилка, стала вовсю помогать, а если было что потрудней, то на всякий случай делала две домашних работы и заставляла Лину переписывать одну из них.
Как-то раз уже глубокой осенью Юля проснулась среди ночи. Прислушалась: словно кто-то скребется в окно. А было в Харбине неспокойно: грабежи, стрельба, то у китайцев междоусобица, то русские сводили счеты. Не зажигая света, она осторожно встала, отодвинула уголок занавески и глянула в забрызганное дождем окошко. Там стояла Лина. Ее отрастающие волосы прилипли к голове и блестели в тусклом свете дальнего фонаря. Показав ей в сторону дворика зa домом, Юля на цыпочках прошла через кухню и отперла заднюю дверь. Холодина была страшная. Юля прижала палец к губам и, взяв Лину за ледяную руку, повела ее к себе.
– Ты что, Юлочка? – послышался мамин сонный голос из спальни.
– Воды попить ходила.
Юля плотно затворила дверь в свою комнатку за кухней и зажгла свет.
– М-можно у тебя переночевать? – зуб на зуб не попадал. В такую ночь в одном платье.
Юля вытащила ночную рубашку, теплые носки, полотенчико.
– Вот. Не в мокром же спать.
Погасила свет и залезла в кровать, и, когда Лина подошла белой тенью, подняла край одеяла.
– Господи, ты как ледышка.
Юля согревала ее всем своим телом, своим дыханием, и рубашка ее на плече стала намокать от Лининых слез.
– Напились опять. И мамаша, и гости. Буянят. А один опять ко мне полез. Когда тепло было, я у соседей в сарае пряталась, там ночевала, а теперь дрова сложили, стали запирать. А тут дождь, и холодно. Думаю, вот околею, как собака, на улице,
Юля тоже заплакала, и так они и заснули, обнявшись в слезах.
Когда Юля на следующее утро вышла на кухню, мама пекла воскресные блины, бездумно напевая: “Ах, зачем эта ночь так была хороша, не болела бы грудь, не страдала душа”. Была она веселая, звонкая, любила гостей, любила петь, танцевать, раскатиться колокольчиком. Папа ее обожал и на все говорил: “Как мама скажет”. Мама же всегда прислушивалась к тому, что говорил тихий, немногословный папа. Счастливая была у них любовь.
– Maмa, – сказала Юля, – мама, я хочу тебя предупредить, в моей комнате спит одна девочка.
Мама сняла сковородку с огня.
– Какая девочка?!
– Лина.
– Что опять случилось?
– Ей дома нельзя было ночевать, а больше негде.
Мама внимательно посмотрела на Юлю.
– Когда встанет, зови завтракать. Блины.
У Юли и раньше бывали подружки, но такой – никогда. Лина не хотела ни шить платья куклам, ни учиться вышивать, ни играть в хальмы, ни обмениваться наклеечками или конфетными обертками. Книг не читала, училась еле-еле. К себе не звала, даже адреса своего не давала, да и к Юле приходила редко. Но в гимназии были неразлучны, а в свободное время кружили-бродили по Харбину – и по центральным улицам, и мимо заборчиков и палисадников жилых кварталов, и по закоулкам бедных окраин, и по окрестностям, где среди полей виднелись китайские деревушки и хуторки.
Вы уж наверное догадались, что одной из этих девочек была я.
Однажды Лина сказала:
– Слушай, Юлька… Я тебе хочу рассказать… Со мной иногда происходят совершенно странные вещи.
– Какие?
– Такие странные, что и слов нет.
– Вправду, или кажется?
– Не кажется.
– Какие же?
– Обещай, что никогда никому не расскажешь.
– Обещаю.
– Поклянись.
– Клянусь.
– Чем?
– Ну не знаю. Чем хочешь.
Лина подумала.
– Повторяй тогда за мной. Клянусь я первым днем творенья, клянусь его последним днем, клянусь позором преступленья и вечной правды торжеством. Клянусь паденья горькой мукой, победы краткою мечтой, клянусь свиданием с тобой и вновь грозящею разлукой.
В гимназии как раз читали Лермонтова, но этого Юля не ожидала. Словно впервые услышала эти слова во всей их неземной красоте. Покорно повторила.
– И в одночасье ослепнешь и оглохнешь, если кому хоть слово.
– Клянусь. В одночасье ослепну и оглохну.
– Ну вот. Но я тебе не все могу сразу рассказать. Это очень сложно. Это надо знать. Я сама многого еще не знаю. Это постепенно. Ну вот смотри. Видишь?
– Нет.
– Ты что, слепая? Смотри еще. Вот сюда. Что ты видишь?
– Лужу.
– Сама ты лужа! Да смотри же!
По темной поверхности большой подмерзающей лужи, которыми блистали харбинские улицы на окраинах, медленно плыли облака и треугольничком лежало несколько желтых листьев.
– Ну вижу. Листья.
– Так вот понимаешь, есть просто листья, а есть… Знаки. Так вот это – Знак. Вот иногда идешь или делаешь что-нибудь и вдруг видишь – Знак. Тогда надо внутри себя остановиться и словно взять его в себя. Потому что это – Знак. Чего смотришь? Ты мне не веришь?
– Не знаю…
– Не знаю, – передразнила Лина. – Фома неверующий. Пошли.
Шло время. Юля и верила и не верила, а Лина продолжала терпеливо указывать ей Знаки. Ради дружбы Юля была готова на многое, но это ставило ее в тупик. Хорошо, допустим, что на самом деле есть Знаки. Но как знать, что вот эта ветка на тротуаре, этот покосившийся забор, этот летящий снег, эта сосулька на коньке крыши, этот яркий мандарин на лотке – Знаки? Именно эти самые, а не другие? Должен же быть определитель, должна же быть система. Это раз. А во-вторых, и не во-вторых, а самое главное – Знаки чего? Ведь раз Знак, он должен что-то значить.
– Ну, Юлька, этого я тебе не могу объяснить. Это само. Ну вот ты идешь – и словно кто-то тебя тронул, осторожно, тихо так, едва прикоснулся, а если ты спешишь, озабочена, то и не почувствуешь. Многие никогда не чувствуют. А вот если почувствуешь, то это словно кто-то Знак подает, напоминает: смотри, смотри, запомни. И твои глаза его высвечивают. И надо тогда вот так замереть, запомнить, потому что мгновение – и уйдет без следа.
Юля слушала, как на уроке, хмуря от напряжения прямые бровки. Когда Лина указывала Знаки, ей иногда казалось, что она и в самом деле чувствует что-то особенное, но ей самой никогда ничего не привиделось, сколько она ни крутила головой во все стороны. Но как-то раз утром, когда они шли по окраинной улочке, из деревца на углу полил дождик. Легкий ветер качал листву, и капли недавно прошедшего дождя летели на землю. Утро было такое: то дождь, то солнце.
– Лина! Смотри!
Обе остановились. Чудесно было видение сияющего дождя, стремительно пролившегося из зелени.
– Видишь, – тихо сказала Лина.
– Это Знак, да?
– Да.
По окончании гимназии, а Юля окончила с золотой медалью, был устроен домашний совет. Мама с папой говорили: “Учись дальше. Есть Политехникум, есть Юридический, Восточно-Экономический, Педагогический”. Юля же думала: куда мне в инженеры или в юристы, а экономика скучнее скучного. Мысль о том, что она может стать учительницей, как Декапод, приводила ее в смех. Сидели на кухне, допивали чай с ватрушкой, и Юля вдруг решилась:
– Я хочу на китайское отделение, на Восточно-Экономический.
– На китайское? – в один голос.
Еще в предпоследнем классе Лина подбила ее пойти вечером в Фуцзядянь посмотреть на китайский праздник. Уже потом, будучи студенткой, Юля поняла, что попали они на праздник фонарей, отмечаемый в первое новогоднее полнолуние китайского лунного года. Юле, как и другим русским детям, было строго-настрого запрещено ходить в этот прилегающий к Харбину китайский город, но она наврала маме с три короба: у подруги, мол, день рождения, будут и другие девочки из класса, а если поздно, то брат подруги проводит домой.
За все свои годы жизни в Харбине, а привезли ее маленькой, Юля никогда не была в Фудцзядяне. Девочки сразу окунулись в возбужденную толпу, и их понесло шумным, бурливым потоком. На главной улице гирлянды лампочек украшали магазины и учреждения, а у лавок, жилых домов и на боковых уличках горели тысячи разноцветных фонарей – и маленьких, и больших, и целых гигантов, внутри которых покачивались тени кукол и цветов. Окружающие начали было глазеть на волосатых – “ламоз”, но тут появился молодой китаец с длинной палкой наперевес, сплошь увешанной красными лентами маленьких хлопушек. Он нараспев заорал что-то, и его приятель, сверкая озорными глазами, чиркнул спичкой, – и у-у-ух! как весело затрешали хлопушечки, стремительно зажигаясь одна от другой и взрываясь, тра-та-та-та-та! И в это же время неподалеку оглушительно бабахнула большая хлопушка, за ней другая.
– Смотри, смотри, дважды лягающая нога! – закричала Лина, и действительно одна хлопушка с треском взорвалась на тротуаре, а потом со свистом взвилась и бахнула еще раз высоко в темном небе, опадая восхитительными снопами огненных искр. Толпа громко ахала и восклицала.
Неожиданно все загалдели и стали тесниться: шла процессия ряженых с размалеванными лицами, с большими фонарями на палках, а за ними высоченными рядами покачивались ходульщики в устрашающих масках, с приклеенными яркими бородами, наклоняясь и взмахивая руками в такт четкому ритму барабанов и пронзительному напеву дудок. Только прошли, как появились мальчики в огромных шарообразных масках и костюмах. Они тоже приплясывали, кривлялись, толкали друг друга и разыгрывали какие-то непонятные пантомимы, весьма развеселившие зрителей. Через некоторое время все снова стали размыкаться, словно река, давая ход большому пароходу. Забили барабаны, завизжали дудки и пищалки, зазвенели тарелки. И вот, и вот, ах! – под ликующие вопли толпы, из глубины горящей огнями улицы торжественно выплыл огромнейший, великолепнейший дракон, всем драконам дракон-драконище. Он то наступал, то пятился, извиваясь, как живой, вздымая и вертя во все стороны свою диковинную голову с разинутой пастью. Зрелище было потрясающее. Юлин теплый платок сполз на шею, холода она не чувствовала, и ее светлая головка восторженно вертелась в море черных голов.
Процессия стала медленно удаляться, некоторые зрители последовали за ней, а другие заполонили улицу. Магазины были закрыты глухими ставнями, но повсюду бойко торговали лотки – сигаретами, лубочными книжечками, сластями и, конечно же, хлопушками.
– Юлик, деньжата есть? – спросила Лина. Они купили любимые колобочки из клейкой рисовой муки со сладкой бобовой начинкой и обваленные в кунжуте липучки.
Вокруг стоял веселый гвалт, грохот, свист, треск хлопушек, и чудесно пахло дымом. Вдруг несколько человек из толпы, ловко взбираясь на уличные фонари и ограды, стали что-то выкрикивать и бросать в толпу пачечки тонких листков, белыми веерами разлетавшихся в воздухе. Люди бросились ловить бумажки. Взвилось полотнище с надписью, и один человек, возвышаясь над толпой на плечах другого, стал кричать речь. И так же неожиданно послышались полицейские свистки, завыла сирена, началось столпотворение. Резко прогремело несколько выстрелов, и кто-то истошно закричал. Все заметались, кинулись врассыпную. Замелькали искаженные злобой и страхом лица, искривленные криком рты.
Напором толпы Юлю сбило с ног, и она упала на четвереньки. “Ю-юлька!!” – услышала она отчаянный Линин крик. Люди спотыкались и пинали ее, еще мгновение и ее бы распластало, но кто-то подхватил ее подмышки со спины, рванул и с силой втолкнул в какую-то темную щель меж домами. Ноги у нее подкашивались, она ничего не соображала от ужаса, но Линины руки обхватили ее сзади: она уже стояла там. Человек, поднявший Юлю, полувтиснулся туда же, загораживая девочек своей спиной.
Сколько они там стояли, Юля не помнила. Ее трясло. И не только от страха. Она не понимала, что произошло, что кричали все эти люди, – она не понимала языка страны, в которой она жила.
Когда наконец стало cтихать, человек шагнул вперед и обернулся. В свете полной луны Юля увидела, что это был пожилой китаец в длинном теплом халате. Он стоял один на страшно опустевшей улице, покрытой клочьями хлопушечных гильз, смятыми фонариками, листовками. Посреди улицы лежала чья-то заношенная туфля подошвой вверх. Китаец строго посмотрел на девочек и повел их к железнодорожным путям, отделявшим Фуцзядянь от района Пристани. Только там, у насыпи, он тихо и четко сказал что-то. Если б Юля могла это запомнить, как на всю жизнь запомнила его лицо и глаза. Когда они перешли пути, она обернулась и подняла согнутую в локте руку, словно давая клятву и благодаря. И он слегка приподнял свою, повернулся и пошел назад.
– Да, на китайское, – повторила Юля.
– А что ж, Валюша, может, она и права? Здесь язык очень даже нужен, да и на родине, когда, бог даст, вернемся, пригодится, – сказал папа.
А Лина устроилась продавщицей в кафе-кондитерскую.
Юля осталась, как была, полненькой, с милым серьезным лицом и ясным взглядом, одевалась скромно, любила темные цвета, по-взрослому стала закалывать толстую косу в узел. Курсисточка, говорил папа. Лину же как подменили. Денег было в обрез, но умудрялась выглядеть модно, стриглась под актрису из американских фильмов, популярных в Харбине. Худа, угловата, красивой не назовешь, но на нее стали заглядываться. В кондитерскую бегали молодые люди и, краснея, покупали пирожные, профессор из Политехникума приглашал на концерты и постановки, а один господин, владелец доходных домов на Пристани, два раза делал предложение. Одного ухажера Юля знала, он учился на юрфаке, худой, как жердь, лохматый, всегда без денег, ничего в кондитерской не покупал, околачивался и выходил, ждал на улице. Раз принес Лине местный журнальчик, где было напечатано его стихотворение, посвященное “Ангелу”. Было там что-то о падении снега, об инее, таюшем на ресницах от сиянья ангельских глаз, о весенних надеждах. Лина потом журнальчик выбросила, а Юля подобрала и сохранила: ей никто не писал стихов.
Лине хотелось, конечно, ходить и в кино, и в ресторан, и на танцы, но без продолжений, а потому она принимала приглашения только с верной, безотказной Юлей, терпевшей ухаживания какого-нибудь друга, которого приводил обнадеженный Линин поклонник.
Но вот наступил день, когда Юля с китайским учебником Усова под мышкой шла на Линино очередное свидание и вдруг увидела, как осенние астры в чьем-то палисаднике горестно покачали белыми головками. А ветра совсем не было. Знак? Она остановилась, и они еще раз качнулись, словно подтверждая, и больше не шевелились. Не сходи с ума.
Ресторан, который назвала Лина, был при дорогой гостинице на Пристани, и Юля немного оробела: она была прямо с факультета, в простом темном платьице и старом жакетике. Лину, сидевшую за столиком с незнакомым мужчиной, было не узнать: ее лицо было грустным от счастья, переполнявшего ее душу.
– Юлик, вот, познакомься, это Георг Хегедуш. По-нашему, Георгий. А это и есть Юля, я вам о ней рассказывала.
Георг встал и, слегка поклонившись, отодвинул для Юли стул. Был он смуглый, черноглазый, черноволосый. Взрослый человек из чужого, далекого мира.
– Очень рад. Лина рассказывала о ваших успехах на факультете. Я кое-что понимаю по-китайски.
Говорил он по-русски правильно, но с сильным акцентом. А когда сказал пару приветственных фраз по-китайски, Юля опять уловила акцент, и не только акцент, а и произношение.
– Вы с юга Китая? Там учились?
– О-о! – сказал он, и его темные глаза словно прицелились. – Не ожидал! Вот как вас тут прекрасно учат!
Юля покраснела. Учили их весьма неплохо, но Юля знала больше. С самого начала занятий она словно обрела и слух, и зрение – стала слышать китайскую речь, и повсюду видеть иероглифы. Каждый иероглиф был знаком, и она могла узнать все его тайны. Но и это было не все. Страстное ученье – ученье-увлеченье – заполняло необъяснимую пустоту, образовавшуюся после гимназии.
В разговоре выяснилось, что Георг – венгр, коммерсант, временно приехавший в Харбин по каким-то делам своей фирмы; одно время работал в Москве, где и выучил русский.
– Но плохо говорю, очень плохо, – сказал он Юле и засмеялся, качая головой.
Венгр. Приезжий. Что ему Лина?
– Ах, Юлька, он говорит, я случайно зашел в кондитерскую, искал хорошего кофе, а когда вас увидел, говорит… то, говорит, сам себе не поверил, никак не мог поверить, чтобы вот тут в Китае, чтоб какая-то эмигрантская девочка… и стал ходить каждый день, чтоб убедиться, что это ошибка. Стал со мной разговаривать, в ресторан приглашать, и все для того, говорит, чтоб убедиться, что нет, нет, нет, что это не я, не я, а сам все больше и больше влюблялся… Представляешь, Юлька?
– А ты?
– Ах, я ничего не знаю! – и засмеялась застенчиво, счастливо.
Прошло недели три. Вдруг после лекции, когда только начали расходиться, заглянул в класс тот лохматый студентик, неудачливый линин ухажер, и позвал:
– Федорова! Тебе записка.
Кто-то из сокурсников насмешливо присвистнул, а другой громко сказал по-китайски (студентик-то был с юрфака, по-китайски не понимал): “Любовное письмо красивой девушке”. Покраснев, Юля сунула записку в сумочку и посмотрела лишь на улице. “Юлька, срочно, срочно нужно увидеться. Кончаю в семь. Л.”
В семь уже стояла на улице перед кондитерской.
– Юлька, какие у меня новости!!
На нее оборачивались. Она сияла, как фонарик.
– Куда пойдем? Не на улице же рассказывать!.
– Пошли, я знаю место, – сказала Юля. И они, взявшись за руки, все еще гимназисточки, перебежали Китайскую, свернули в боковую улицу, потом еще в одну, в другую, а там за углом и была китайская забегаловка, куда Юлю и других студентов водил после одного зверского экзамена их сокурсник, полукитаец. Мать у него была русская, а потому ни читать, ни писать по-китайски не умел, учился вместе с ними.
У двери сбоку сидел толстый китаец и на круглом столе быстро, не глядя, лепил пельмени, которыми эта забегаловка и славилась. Его голые до локтей руки раскатывали комочки теста в тонкие сочни, бросали на них начинку и виртуозно залепляли краешки нежным узором. Юля с Линой прошли к свободному столику в углу.
– Две порции, – заказала Юля по-китайски подскочившему официанту.
Не успели они обменяться и парой слов, как официант принес тарелку пельменей, уложенных чешуйкой один на другой, хрустяще поджаренных снизу и доведенных на пару.
– Палочки? Сою? – спросил он по-китайски, словно проверяя Юлины знания.
– Естественно, – гордо ответила Юля, и он засмеялся, слегка передразнивая ее китайский: “Естественно!”
Лина схватила палочки и первая, обжигаясь, накинулась на еду. Юля не отставала.
– Вот вкуснятина! – воскликнула Лина. – Слушай, Юлик, у меня такая новость! Такая новость! Я уезжаю!
– Куда?
– Угадай! Ни в жизнь не угадаешь!
– В Куаньчэнцзы?
Обе засмеялись. Юлино лицо зеркалом отражало Линино сияние и смех, но сердце ее заныло. Последнее время ей все виделись Знаки: то птица черная взлетит за забором, то опадет последнее яблочко с высокой ветки. А когда наугад раскрывала словарь и, зажмурившись, тыкала пальцем, все попадались иероглифы с плохим значением.
– В Тяньцзинь? В Шанхай?
– Нет! В Москву!!! Вот куда! В Москву!
Юля оторопела.
– Как?! Когда?
– Через неделю. Ему вчера пришел срочный вызов. И он говорит: увезу тебя с собой, дадут не дадут разрешение, увезу и все!! В Москву! Представляешь? И я там буду – жить! Я там буду – учиться!
– Подожди-ка, – сказала Юля осторожно. – Я что-то не понимаю. Он ведь коммерсант, ты кажется, сказала. Какой-то иностранной фирмы, да?
– Да.
– Так почему же срочный вызов в Москву?
Лина подцепила палочками пельмень, макнула его в тарелочку с соей и зажевала с аппетитом.
– Лина?
– Он и…
– И?
– Да, и…
Юля положила палочки на тарелку и откинулась на спинку стула. Кусок в горло не лез. Лина вздохнула.
– Он и коммерсант. Понимаешь?
– Нет.
– Он не только коммерсант. Коммерсант – это чтобы свободно ездить куда надо и когда надо. По другим делам. Московским.
– И ты… ты замуж выходишь?
– Юля, мы уже как муж и жена. Нам церковь не нужна, там женятся перед богом. А бога нет. Мы перед всеми людьми, перед всеми гражданами муж и жена. Это так и называется, он мне объяснил. Гражданский брак. Он говорит, мы в Москве отпразднуем.
– А мама?
– Ну что, мама? Я после гимназии работать пошла, чтоб и ее, и себя содержать. У нее одна водка на уме. А теперь кричит на всю Нахаловку, что я потаскушка, в гостиницу к иностранцу бегаю.
– Но, Лина… Как же ты… – Юля не находила слов. – Ведь ты…
– Ты, Юлик, умная голова, а не понимаешь. Мы когда сюда приехали, так мамаша по квартирам ходила убирать, пока совсем не спилась. И меня с собой брала, я паркеты натирала, уборные мыла. В одном доме хозяйка ей сказала: ну что вы, разве можно, чтоб ребенок так работал, я не позволю, пусть идет в сад поиграть с детьми. А там три девочки и мальчик, столик у них детский, сервиз кукольный, печеньице. Хозяйкина дочка и говорит: будем играть в гостей, я буду хозяйкой, а Шурик моим мужем, а Надя с Ирой гостьями, а ты – тебя Геля зовут, да? – ты будешь прислугой. Я спросила: а почему прислугой, почему не гостьей? А она так рассудительно мне отвечает: ты дочка нашей уборщицы. Понимаешь, все так распределено: мы будем хозяева, мы будем ходить в гости, а ты будешь прислуга, уборщица, повариха. А кто это так решил? У меня что, на роду написано мыть уборные и натирать паркеты? А в гимназию меня как приняли? Из жалости. Не по праву, а из жалости. Кому-то жалко стало, вот и дал деньги на бедных. А сколько с малолетства работают, где там образование! А в Советской России новая жизнь. Там поют: мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем. Ты это понимаешь? Кто был ничем, тот станет всем. Это обо мне. О таких, как я.
За два дня до отъезда – легкий стук в окно. Юля отвела занавеску и побежала открывать заднюю дверь. Обнялись на пороге, заперли дверь и опять обнялись.
– Отпустил к тебе с ночевой, попрощаться. Завтра уезжаем.
– Господи, ты как ледышка! Нигде найти тебя не могла.
– Я к нему переехала, в гостиницу. Денег дал, чтоб вот приоделась перед отъездом.
Обе улеглись на Юлиной постели, закутались одним одеялом.
– Ну что ты, Юлька, плачешь. Да ты тоже потом приедешь, я тебе Москву покажу, будем ходить по улицам…
– Линуша, не уезжай.
– Почему?
– Просто подожди. Страшно.
– Я хочу быть с ним.
– Если это любовь, он опять приедет. Или ты поедешь потом. Вы обязательно встретитесь. А сейчас страшно. Помнишь, Знаки…
– Юлик, это была детская игра.
– Игра не игра, а все же… Мне все четверки попадаются.
– Ну и что?
– Это плохое число. Четыре – это сы, и смерть тоже произносится сы, хотя и другой иероглиф.
– Ну я же не китаянка. Это ты тут постепенно окитаиваешься. Тебе в Россию надо. Тут чужая земля, эмигранты, а там – Москва! Москва! Люди строят новый мир, новую жизнь, а строить трудно, и много ошибок, и много врагов, но они строят. Мне Георг рассказывал, как после одного совещания он был на Красной площади, и тихо так шел снег, и стояли стены Кремля в снегу, стояла сама история, и он сказал мне… понимаешь, это ясный свет, это свет мечты. Помнишь – гори, гори ясно, чтобы не погасло. И я хочу идти за этим светом, чтоб не погасло.
Лина согрелась и уснула на Юлином плече, а Юля лежала без сна, смотрела в непроглядную темень поверх занавески. Ее Ангел, ее Лина, уже замужем – и за мужем (лишь один сдвиг ударения), ничего не боясь, не сомневаясь, едет в этот грозный, мужской мир, в жизнь, в Москву, боже мой, как много в этом звуке для сердца русского…
Трамваи не ходили, чертовщина какая-то, дорогу преградили японские солдаты, кто-то где-то стрелял, уже шел третий год японской оккупации. Когда Юля, задыхаясь, влетела на перрон, давали последний свисток, и провожающие кричали последние напутствия. Георг и Лина уже стояли на подножке, и Юля стала проталкиваться к вагону. Кричать сил не было, но Лина увидела, спрыгнула, оттолкнув проводника, и они успели схватиться друг за друга, обняться, поцеловать мокрые от слез щеки.
– Обещай, что приедешь! Не забывай!
– Никогда, никогда…
Поезд стал отходить, и что-то страшное было в этом медленном тяжелом повороте колес и постепенном набирании скорости. Юля шла рядом, потом побежала, полуслепая от слез. Внезапно перрон кончился под ногами, и она чуть не упала на рельсы, по которым поезд, не-ос-та-но-вишь, не-ос-та-но-вишь, уходил в дальний путь, в далекую Москву.
Юля долго стояла темным семафориком на самом конце платформы, размазывая по лицу слезы, потом пошла обратно. Вокзал пустел, и только в одном месте сгрудилась небольшая толпа, стоял японский полицейский, а на земле вскидывалось что-то большое и темное. Она приблизилась: это была Линина мать, причитавшая, как на похоронах. Юля присела на корточки, и мать, увидев ее, заголосила еше громче.
– Пойдемте, я вас домой отведу, – сказала Юля и поглядела на окружающих. – Помогите поднять.
Шли молча, под руку. По грязной улочке, мимо луж и вонючих куч мусора, мать провела ее к печальной компании развалюшек, сколоченных из чего попало. В угловой комнате стоял грубый стол, несколько стульев, сундук, шкафик; часть комнаты была завешена залатанной простыней – там, вероятно, была кровать или нары. На гвоздях висела одежда, и Юля увидела знакомое синенькое платьице.
Линина мать вытащила из шкафика бутылку темного стекла и граненый стакан, села за стол и сдвинула в сторону примус и китайский расписной таз с немытой посудой.
– Ты хану не пьешь, а чаю нету.
– Сегодня выпью.
– Достань еще стакан.
И плеснула немного. Подняла свой, не чокаясь. Репетиция поминок. Но Юля протянула свой стакан и чокнулась. За Лину. За Москву. За Линино счастье. После первого глотка тошнота подступила к горлу, но пересилила и допила.
Когда шла домой, ветер прохватывал до костей. А весь город медленно раскачивало из стороны в сторону, улицы, по которым столько раз, столько раз, вздымало и опускало, дома горестно склонялись, в отчаянии вскидывались назад, все двоилось, троилось, расплывалось, и что-то темное, неуловимое по-драконьи извивалось, скользило сбоку, вне поля зрения, повернешь голову – и нету. Юля придерживалась за деревья и заборы, прислоняясь к ним при слишком сильной качке, и долог, долог был путь домой, на улицу Садовую, скамеечку кленовую.
И прошло сто тысяч лет, если не больше.
В австралийском городе Брисбене после именинного обеда пили чай с тортом. Окна выходили в цветущий сад, и за столом тоже был цветник русских дам. Все были далеко не молоды, у многих – взрослые внуки, и жизнь прожили нелегкую: детьми – эмиграция в Китай, а взрослыми – в Австралию, и везде все сначала, с нуля, без чьей-либо помощи, тяжелым трудом, лишениями, страхами, тревогами… Но вот на склоне лет – в светлых летних платьях, с подкрашенными, красиво уложенными волосами, в бусах, цепочках с кулонами, с браслетами, кольцами. Весело, наперебой болтали, смеялись. Все свои – одна шанхайка, другая тяньцзинка, а остальные знали друг дружку еще с Харбина, с юных лет.
Пришла и запоздавшая гостья. Она недавно побывала в Москве на Конгрессе соотечественников, а заодно и у родственников, и стала рассказывать о встречах с теми, кто уехал в СССР в тридцатых годах или гораздо позже, в пятидесятых. И вдруг:
– Юля, ты, конечно, помнишь Лину Соколову, вы ведь дружили.
– Ты ее видела?
– Нет. Но рассказывали, что она вскоре по приезде попала на Соловки, подняла там какой-то бабий бунт. И ее расстреляли.
Торонто