Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 237, 2004
Иван решил, что ее зовут Матильда. Лицо молодой женщины пребывало в тени, а когда открывалась задвижка, беглый лучик света выхватывал рот, щеку, лоб. Этих мгновений Иван ожидал с нарастающим интересом.
– Посмотрите внимательно, – сказал докладчик, длинный суховатый мужчина с пышными ницшеанско-горьковскими усами. – Это витраж из Шартрского собора, заказанный булочниками. Вон корзины, наполненные хлебами. Нужно обязательно помнить, что введение темы ремесла в искусство говорит о многом. Прежде всего, о значительности корпорации хлебопеков уже в XIV веке, – именно тогда был заказан витраж. Хлеб имеет здесь и религиозное значение, не будем его сбрасывать со счета.
Иван сидел так, чтобы видеть и витражи, и Матильду. Она стояла за проекционным аппаратом, внимательно следя за жестами докладчика. Вот он наклонил голову в знак того, что пора перейти к следующему изображению. Матильда нажала на кнопку, луч света выхватил из темноты ее трогательный носик, а на экране появились бочары, сооружавшие огромные бочки.
– Не следует преуменьшать и значение ремесла виноделов, – дрогнувшим голосом сказал докладчик. – Огромное в античное время, оно еще выросло в Средние века: вино вместе с хлебом играли центральную роль в религиозном обряде. Ныне, конечно, такого значения эти жесты уже не… не…
Ученый едва успел выхватить носовой платок и закрыть нос, и тем слегка приглушить неожиданный громкий звук.
Лекция остановилась на кожевниках.
Иван не спешил уходить. Он сделал вид, что хочет расспросить о чем-то докладчика, и присоединился к двум старушкам, взволнованно его теребившим. Слушателей на лекции было немного, человек двенадцать.
Матильда уложила прямоугольнички диапозитивов и пошла к двери, держа под мышками коробку и сам аппарат. Перед дверью она остановилась и оглянулась, стараясь сообразить, как же ей теперь быть.
– Позвольте, прошу вас! – поспешил Иван, открывая дверь в коридор. Матильда слабо улыбнулась и кивком дала понять, что принимает помощь. Иван вышел в коридор вслед за нею и сразу понял, что для его вежливости открывается широкое поле деятельности: предстояло открыть еще дверь на лестницу, и затем в коридор на другом этаже, и дверь в комнату, где хранилась различная аппаратура мэрии.
Он был этому рад. Спокойное лицо Матильды, пушистые ресницы и темные глаза, ее медлительность зрелой женщины за тридцать неожиданно произвели в нем странное далекое звучание, словно раздавшийся где-то на краю земли струнный аккорд. И лицо показалось ему знакомым, как будто он видел его однажды, хотя и очень давно.
– Простите, – сказал он у следующей двери, – мне как-то неудобно идти налегке, в то время как вы несете много предметов…
Она взглянула на него пристально, словно взвешивая, можно ли доверить ему эти сокровища, и решила, что лучше не рисковать. И покачала головой, улыбаясь.
– Тогда открывать двери придется мне, – произнесла она мягким грудным голосом, чуть-чуть протяжно на последнем слове. Она говорила по-французски так, как Иван особенно любил слышать (а есть, согласитесь, противная манера разговора, с развязными «э?», призванными, очевидно, расположить к доверительности, – так разговаривает советник мэра по жилью и спорту).
– Лекция была очень интересной, – сказал Иван, чтобы добавить материала для разговора. Матильда была одета в брюки и темно-зеленый жакет с черными полосками, в отвороте которого светлел кремовый треугольник блузки с перламутровыми пуговками, а в треугольнике воротничка – смуглая кожа. Летний загар: их встреча произошла в октябре, он сойти не успел.
– Вам понравилось? – сказала Матильда скорее утвердительным тоном, в котором прозвучал, однако, и вопрос, что указывало на ее если не желание, то хотя бы согласие продолжить контакт. Воодушевившись, Иван рискнул на комплимент:
– Я думаю, половину успеха нужно приписать вашему умению!
Она засмеялась, конечно, ибо тонкостью комплимент не отличался, но она почувствовала его искреннее желание сказать ей приятное. Больше того, и намерение Ивана было ей почему-то приятно.
Оставив поклажу на столе, она открыла, наконец, шкаф и стала укладывать коробки. Ей даже пришлось чуть-чуть приподняться на цыпочки, чтобы достать до верхней полки, и тогда жакет и блузка тоже потянулись вверх, открыв полоску кожи на спине. В наше время это обычная вещь, девушки охотно оставляют открытыми спину и живот.
От усилия ее лицо сделалось розовым. Она бросила на помощника быстрый взгляд и вдруг заторопилась:
– Ах, уже поздно! Как я задержалась! Пойдемте скорее!
Она звенела ключами. Иван поспешил выйти в коридор первым, и она торопилась вниз по лестнице, выводившей к паркингу мэрии. Легкая горечь коснулась Иванова сердца, привычная, впрочем.
– До свидания, Матильда! – крикнул он уже во дворе. Она остановилась, удивленная.
– Меня зовут Од, – сказала она, продолжая удивляться, – а вас?
– Иван! – крикнул он.
– До свидания, Иван.
– Од, до скорого!
Она захлопнула дверцу и кивала головой за ветровым стеклом своего маленького автомобильчика. Такие часто бывают у одиноких женщин. И это Ивана немного утешило: он тоже был одинок.
Знаменательность встречи постепенно уяснялась Ивану. Текущие занятия ее немного заслонили: он ходил на работу к восьми часам, а стояла зима, и утром, когда бригада собиралась у ворот муниципальных мастерских, было еще темно. В тот день предстояло мыть огромные железные щиты, очищая их от наклеенных программ и портретов кандидатов прошлых выборов, и снова развозить щиты по городу. […]
Вырывавшаяся из шланга вода была твердой, словно стальной прут. Она мгновенно смачивала бумагу и разрывала ее в клочья. Прощайте, обещания прошлых лет! Прочь навсегда, жирное лицо с подбородком! Работа была приятной; увлеченные разрушением, они немного напоминали детей.
Патрик пришел помогать Ивану. Высокого роста, немного сутулый безработный маляр, он не надеялся удержаться в мастерских, хотя и знал свое ремесло досконально: алкоголь имел над ним полную власть.
– Подожди, подожди! – вдруг закричал Иван, увидев крупно напечатанное имя «Матильда». Впрочем, лицо – волевое и грубоватое – совсем не походило на лицо вчерашней… знакомой? – о, если бы… Почти знакомой. Патрик остановился и добродушно смотрел, как Иван осторожно вырезал полоску бумаги с именем.
К именам у Ивана особое отношение. Ведь это надо же – одним словом обозначить целого живого человека! Всю жизнь и после! Да так, что он на это слово отзывается. Нет, как хотите, но тут какая-то тайна.
Правда, Матильда сказала, что ее зовут Од. Но все-таки Иван думал, что не совсем ошибся. Ведь и Иван – его прозвище из-за русского (некоторые считают, что немецкого) происхождения, а имя у него другое. Против Ивана он ничего не имел, напротив, в младенчестве его едва не назвали Иваном, но отец настоял на другом. И вот волею судеб он все-таки назывался Иваном.
Патрик смотрел вопросительно.
– Очень красивое имя – Матильда, – сказал Иван, складывая полоску бумаги и пряча в записную книжку.
– Ты чудной, – сказал Патрик. – А ты ее знаешь?
Потом они затаскивали щиты в грузовик. Не слишком тяжелые, нет, но неудобные, громоздкие, влекущие под порывами ветра несущих их людей. Затем Иван с Патриком залезли в кабину грузовика и сидели там с влажными красными руками и лицами. Кабину удлинили за счет кузова, и во втором ряду привинтили к полу скамью. Всего туда помещалось шесть человек рабочих.
– Проволоку не забыли? – на всякий случай спросил Марк, один из бригадиров. Он был титулярным* работником, в отличие от остальных, полставочных по договору на год.
– Взяли, взяли. И кусачки взяли.
Совсем юный Alexis повел грузовик в тихий павильонный квартал, где, признаться, делать им было нечего. Но здесь находилось кафе, и с его посещения начинался рабочий день. С глотка мутно-белой анисовой водки, пастиса. О, сильна власть коллектива: четыре месяца Иван работал в бригаде, и четыре месяца его угощали, а он отказывался. Правда, и его отказ на них повлиял: если раньше Ивана спрашивали: «Ты будешь?», то теперь говорили: «Ты не будешь?»
Свободных людей дело, пить или не пить. Для Ивана этот вопрос не стоял. Неприятен бывал черный Чарли: захмелев, он настойчиво произносил непристойности. Конечно, бывали удачные шутки, но затем он начинал сравнивать половой орган своей подружки с мышиным глазом и игольным ушком. Словесная смесь делалась все более жгучей, нужно быть Роланом Бартом, чтобы ей наслаждаться.
– Ты не будешь? – спросил Венсан, антилец.
– Нет, спасибо.
Ален повернулся к Ивану со стаканом в руке:
– Ты, говорят, объехал весь мир, – сказал он.
– Половину, – заметил тот чуточку шутливо.
– Я добрался до Индии, – сказал Ален. – До Тибета.
Лицо его смягчилось и просветлело. Он даже поставил стакан на стойку.
– Там живут совсем по-другому: там влажно, тепло и спокойно. И потом, там все бедные, а с бедными жить просто. Собака, и та виляет хвостом и играет, а попробуй к ней подойти, когда она с костью: смотрит косо, рычит. Так и люди.
– Нужно ехать, – сказал Марк.
– Ну, а она? – Чарли продолжал свой разговор.
– Ну, что она, она ничего, – сказал Марк. – Ей – наплевать.
– Никогда не поверю! – жарко сказал Чарли. – Женщина на такие вещи не плюет.
Они поехали самым дальним путем, для того, чтобы за день набралось побольше километров на счетчике; это тоже показатель успешной работы. За четыре месяца Иван наездился досыта. Так ему случалось трудиться в покойном Советском Союзе. Но тут все происходило как-то легко, без жестокости. Вестимо: там был коммунизм.
В тот день им досталось от ветра! Щиты парусили, а они шли через улицу, ветер дул, приходилось изо всех сил упираться. Рабочие привычно бранились, очевидно, черпая в этом поддержку и силы, и все порядком вспотели. Щиты были поставлены вдоль ограды. Их крепко прикручивали толстой проволокой, поскольку находились любители ночью их унести.
– Прикручивайте хорошенько, ребята, – сказал Марк.
И они прикручивали на славу.
– Ни за что не открутят! – сказал удовлетворенно Alexis.
– Открутят, – покачал головой видавший виды Ахмет, живший в опасном квартале. – Они тебе Эйфелеву башню открутят! Теперь везде так: днем половина людей работает, а ночью другая половина портит.
– Ну уж, половина, – сомневался Ален.
– Ну, треть.
– Треть половины.
Ален хмыкнул и стал тихонько насвистывать свой любимый мотивчик, а потом напевать: O my baby, my little gentle baby… Эта песенка была его позывными. (Дети будут петь ее в день его смерти, проходя мимо Ивана, и он начнет думать и беспокоиться об Алене.)
– Это был очень сильный порыв, стремление, – сказал он. – Когда я был молод. Хотелось открыть Америку!
– Ты и сейчас не старый, – сказал Иван. – Ну, сколько тебе лет? Тридцать шесть?
Тот посмотрел удивленно:
– Разве все в этом дело? Я устал, ты понимаешь? Потому что оно не пришло. Не нашел. Так долго ждал – и не пришло. Это старит, ты понимаешь? Вот ты – ты моложе меня, потому что нашел, я это чувствую, я не знаю что, но нашел! Ты нашел эту пищу, – сказал он напряженно. – Я думал, что это – трава, напиток, порошок, путешествие. Нет, не то.
Его глаза зажглись, порозовели впалые щеки.
– Твой час найти еще не пришел, – сказал Иван. – Терпение.
Ален махнул рукой. Терпеть он не хотел. Да и сколько времени ему еще нужно ждать, и сбудется ли когда-нибудь смутная надежда существования? Сам Иван полагал, что это ностальгия по вечности, которая всех нас посещает.
К ним торопился знакомый автомобиль с эмблемой мэрии. Завмастерскими Жожо сидел за рулем, с ним рядом – озабоченный человек с папкой в руках. И еще один, безразличный, с ведром и кисточкой. Они принялись наклеивать номера на щиты. А Жожо проверял, прочно ли щиты прикручены. И в одном месте, рванув, оторвал. Он был недоволен:
– Ребята, разве так прикручивают! А ну, идите сюда все!
Крепкими грязными руками Жожо согнул кусок проволоки. Он захватил им железную стойку ограды и трубу каркаса щита и соединил вместе концы. Ухватив плоскогубцами, он потянул их на себя так, что рубашка его затрещала в плечах под напрягшимися мускулами, ограда и щит подались друг другу навстречу. Резкими движениями Жожо крутил плоскогубцы, сделал пять или шесть оборотов и остановился. Рабочие шумно перевели дыхание. Наставник откусил свободные кончики проволоки кусачками. Теперь ее раскрутить невозможно.
Они поехали в мэрию: нужно было срочно перенести тяжелую мебель. Чарли сидел за рулем и шутил. Вернее, он хвастал своими победами над прекрасным полом, как это часто бывало. Он перебирал качества своих партнерш, словно ощипывал перья с курицы и бросал их в мусорный ящик. Раздраженный Иван спросил:
– Чарли, для тебя есть что-нибудь красивое и святое в жизни?
Понятно, что это была вежливая попытка сказать: «ты грязная свинья». Ну, может быть, не так сильно, но в ту сторону. Они ехали по пустынным улочкам, за окнами было холодно, и стекла запотели. Им было бы всем уютно и хорошо – так, как бывает только зимой, когда по-медвежьи начинаешь подремывать и ценить нагретое пространство, даже тесное, – если б не эта ругань.
– Emmerdeur,* – мрачно сказал Чарли (метр восемьдесят, 90 кило). Он пошел на конфликт.
– Ты полегче, Чарли, – сказал Иван (метр семьдесят пять, 75).
Чарли открыл рот, чтобы продолжить и, несомненно, заострить тему, как послышался спокойный голос Алена (метр семьдесят два, 65):
– Дай ему жить, Чарли. Ты разве забыл, что мы в республике?
От неожиданности Чарли пропустил свою реплику, а пропустив, уже не решился продолжать в том же тоне. Тем более что Ален был коренным французом, и его взгляды имели вес.
В мэрии нужно было носить мебель: отдел гражданских состояний переезжал в другую комнату. Но происходило и что-то еще: запах духов стоял в коридорах и на лестницах, веяло свежестью, незнакомые радостные ароматы тревожили ноздри и сеяли желание перемен. Представитель парфюмерной фирмы переходил из отдела в отдел, оставляя образцы продукции, и сотрудники – почти все женщины – тут же открывали пузырьки и флакончики, обоняли, давали нюхать друг другу, мазали виски и шеи. Красавица Фабьена – секретарша уполномоченного советника по градостроению – громко высказывала свое мнение, и к ней прислушивались другие женщины и даже толпились вокруг нее, словно природная миловидность делала ее экспертом и в царстве обоняния.
– Нет-нет, девочки, сейчас такой аромат совсем не котируется, – сказала Фабьена с немного странной, но милой гримаской (ей особенно шло, когда она морщила нос, и она пользовалась этим постоянно). Представитель фирмы молчал, сохраняя каменную улыбку, отлично сочетавшуюся с безупречно отглаженным костюмом. Он был средних лет, с первыми признаками жизненного изнеможенья.
– А что вы скажете об этом? – Он протянул красавице плоскую коробочку, признавая тем самым ее авторитет и влияние. – Здесь содержание амбры намного выше, запах более стоек и более – извините – тяжел. Им хорошо подчеркнуть тайную страсть к партнеру. Вместе с тем, гамма свежести дает аллюзию на возможность бегства и авантюры.
Фабьена смотрела благосклонно на эксперта:
– Вы думаете, для молодой женщины этот запах не слишком…
– Вы абсолютно правы! Но в том-то и дело, что здесь мы играем на контрапункте: мы подчеркиваем зрелость чувства! Вы понимаете? Вижу, что понимаете! Редко сталкиваешься с таким тонким пониманием языка ароматов, как у вас! И в вашей мэрии, – добавил он на всякий случай, не зная рангов обступивших его женщин. – И вообще в вашем городе, – еще расширял он зону фиделизации, то есть приручения клиентуры.
Иван и Чарли тащили тяжелый железный стол. Общие усилия и сложность рабочей обстановки их помирили. В чуждой социальной среде Чарли подчас стеснялся и стушевывался. Он был смелым в грузовике, а в своем квартале пятиэтажек – местным идолом мальчишек, и заводилой.
Возбужденные женщины сновали по коридору, увлекая за собой и обычных посетительниц разного возраста. И даже усталые люди из очереди за социальной помощью встрепенулись и ободрились. Известная в городе госпожа Снегиреф, заходившая в мэрию просто так, гуляя, чтобы отнести какую-нибудь рекламку в старческий дом, где она жила, – и она стучала клюшкой по полу и говорила что-то о фиалках и анемонах.
Иван любил анемоны: они скромные, нежные. Они похожи на подснежники, которые в России его детства и в самом деле росли на едва оттаявших островках земли, окруженные снегом. Какое счастье уже издали видеть лиловые и розовые чашечки, нежнейшие!
Водитель Алексис, завороженный, молчал, ноздри его трепетали. Он тянулся туда, где слышался голос Фабьены, или вот еще стук каблучков Изабели, секретарши самого мэра, громоздкого тучного социалиста Дюпона, обильно смоченного потом зимою и летом.
– Мальчишка, – любовно говорил о нем Жожо. – Еще совсем мальчик!
Это французское доброжелательство всегда приятно удивляло Ивана: начальник в стране его юности уже давно кричал бы злые слова.
– Надо ехать, ребята, надо ехать, – тревожился Марк.
Они поехали. Ароматы духов основательно пропитали их и изгнали на короткое время запахи табака и железной гари.
– Ну и ну! – Ахмет вытирал слезящиеся глаза. – Ну и нанюхался!
– Говорят, есть такой одеколон, особый. Если им попрыскаться, то женщины ничего не могут с собою поделать: их прямо так и притягивает к тому мужчине. Просто липнут!
Сообщение Алексиса заняло их на короткое время, хотя Марк и пожал плечами, а Ален недоверчиво свистнул.
– Правда, правда! – настаивал юноша. – Мой брат видел по телевизору, когда служил в Германии.
– И не купил? – спросил заинтересованно Чарли.
Они приехали в муниципальную библиотеку. Как выяснилось, нужно было перевезти рояль, стоявший обычно в читальном зале. Рук вполне хватало, но в узком месте – как обычно, на лестнице – к роялю нельзя было подойти. Ивану достался угол – тяжелый, блестящий. Музыкальный ящик отзывался на усилия мужчин глухим ворчливым гулом.
Неизвестно, где лучше быть при переноске такого предмета. Если идти первым, то он наваливается на тебя всею тяжестью, грозя раздавить, а если сзади – то он тянет вперед и выскальзывает из рук, грозя раздавить товарища. Спускаясь, Иван видел место, где попадет в ловушку, но ничего нельзя было поделать. На крохотной лестничной площадке, где рояль поворачивался, Иван неизбежно оказывался в углу один на один с тяжелою частью. Стены мешали товарищам подойти и помочь.
От чрезмерного усилия Ивана бросило в жар, секунды растянулись в вечность. Поза была трагически неудобной, но изменить ее он не мог. Перед глазами поплыли буквы плаката, висевшего в мастерской: «Если вы получили травму, поднимая вес неправильно, то страховка Вам выплачена НЕ будет. Благодарим за ваше понимание».
– Ивана задавило! – раздался тревожный возглас Марка, и эмигрант почувствовал, что тяжесть уменьшилась. Это бригадир подлез и подставил спину под инструмент, пока тот поворачивался в тесном пространстве. Кстати, есть фортепьянные пьесы, которые Иван очень любил. «Письмо Элизе» – какое чудо!
Колени у него легонько дрожали.
На улице ребята поставили рояль на платформу с колесиками и вкатили в грузовик. Они обложили его одеялами и привязали веревками. Теперь инструмент не казался таким огромным. Рабочие остались с ним в кузове: мало ли что.
Больше рояль носить не пришлось. Они привезли его к церкви, и человек, ходивший перед порталом, подбежал, показывая, как нужно подъезжать. Он дирижировал грузовиком, словно оркестром. Руки его взлетели и трепетали, будто жаворонки в небе, он манил шофера к себе, отступая, а потом энергично бросил руки вперед и вниз, и грузовик замер.
– Отлично, ребята! – сказал человек лет сорока с пышной гривой волос, в свитере и шарфе. – А теперь опускаем… о’кей! и везем.
Рояль опустили на платформу и закатили в церковь. И поставили неподалеку от алтаря.
– Вероятно, будет концерт? – осторожно предположил Иван.
– О да, – ответил человек равнодушно, не поворачивая головы. Видимо, в рабочей одежде Ивана он видел окончательный приговор. В спектакле жизни все роли расписаны вплоть до носок и пуговиц, это железная вещь.
– И вы будете выступать?
– О нет, я здесь органист. – Он уже почти уходил, но Ивану отпускать его не хотелось. Тем более, органиста!
– Вероятно, вам знакома история этой церкви? – сказал Иван. – Правда ли, что художник – автор витражей – изобразил в персонажах Евангелия свою жену и друзей?
Органист остановился и медленно повернулся.
– Вы это знаете? – Он не скрывал удивления, хотя, казалось бы, эти сведения доступны публике. Во всяком более или менее приличном путеводителе…
Его лицо просветлело, он протянул руку:
– Андре. Идемте, я кое-что вам покажу.
И он поднял руку к высоким цветным окнам. Действительно, в изображениях событий тысячелетней давности фигурировали и жена художника, и он сам, и сестра жены, и архитектор, и подрядчик, и их жены и сестры. Они, между прочим, жили недавно, до последней мировой войны. Ивана это не возмутило, хотя, конечно, видна разница между лицом вообще и лицом живого человека. Впрочем, и черты живых людей можно несколько обобщить, изображая.
– Ребята, я останусь, – сказал Иван коллегам. – Уже скоро пять.
Они едва успевали вернуться к пяти в мастерские, чтобы оттуда разойтись по домам. Марк заворчал, но Иван мог позволить себе эту вольность: титулярным он не был. Андре пообещал вернуться через минуту и подняться с ним к органу.
Иван любил пространство этой церкви, первой построенной в 30-х годах из бетона, с полом, покатым в сторону апсиды. Конечно, цвету витражей было далеко до благородной таинственности Шартра или живости XVI века. И, однако, в религиозной постройке всегда есть щемящая нота, вздох грусти о прошлом. Странно, что цвет ныне не удается почти никому.
Тут Иван обнаружил, что он не один. Почти скрытый колонной сидел человек. Неподвижно. Нет, не бродяга, не спит. Иван шел мимо него, совсем близко, и было поздно менять направление. Почувствовав взгляд, Иван повернулся. Он всегда чувствовал, если на него смотрели, даже издалека или в бинокль.
Немолодой человек с коротко подстриженными – под спортсмена – волосами поднимался со стула, протягивая ему руку. Нельзя было не ответить на этот жест дружелюбия, хотя Ивану и случалось попадать таким образом в ловушки.
– Kahn, – произнес человек с сильнейшим английским акцентом.
Иван назвался. Некоторые время они смотрели друг на друга. Взгляд Кана был пристальным, но одновременно несколько грустным.
– Вы, вероятно, католик? – спросил Иван наудачу, словно предлагая Кану объяснение его присутствия в церкви.
– Агностик. Но мне понравилось это место: здесь легко сосредоточиться. И попадаются интересные люди. Вне часов многолюдных собраний, разумеется.
Кан был худощав и сутул, вероятно, из-за своего роста: рослым людям часто хочется спрятаться среди других, особенно в юности. Потом это проходит, но остается сутулость. Да и мебель для рослых неприспособленна, и сутулость усиливается.
Из-за хлопнувшей двери появился Андре, пожал Кану руку и увлек обоих вихрем своего энтузиазма. По винтовой лестнице они поднялись к органу. Отсюда открывался изумительный вид на неф. Пропорции стали другими, а вес собственного тела, казалось, уменьшился.
Иван передернул плечами, как это бывает у людей, если им холодно.
– Что с вами? – участливо спросил Андре. – Вы изменились в лице. У вас кружится голова?
– Простите, я пережил странный момент рассеянности!
– Это был момент концентрации, – дружелюбно предположил Кан.
– Так вот, – продолжал Андре, – вы видите, это построенное из бетона здание культа воспроизводит черты античности. Намеренно. Возьмите колонны: они уменьшаются в диаметре кверху, глаз, оценивая перспективу, обманут, и потолок нам кажется выше, чем на самом деле. Но самое главное – ощущение свежести. А это нечасто. Слепок души строителей, вы понимаете? Их молодость и любовь, семейственность в основе, так сказать, окрасили целое. В музыке это обычная вещь. Кстати, хотелось бы вам что-нибудь услышать? Я с удовольствием сыграл бы.
На Ивана Андре не смотрел. Влиял, несомненно, тот факт, что он оставался в рабочем костюме. Обычная история, и не только с органистами.
Кан молчал. А потом взглянул на Ивана, словно поняв и уступая ему место.
– Ах, сыграйте одну вещь, Андре, – попросил Иван.
– У вас есть предпочтения? – Органист улыбнулся. – Итак?
– Знаете, это… К сожалению, я не могу дать точной отсылки… Это прелюдия Франка… Прозрачная, печальная, словно вы смотрите издалека и узнаете родные места.
Андре сделался серьезен и мягок. И взяв несколько нот, смотрел вопросительно. Иван кивнул.
Органист изменился, играя. Исчезли его широкие плечи борца и шумное дыхание.
– Вам повезло, – сказал он. – Однажды я готовил эту вещь для концерта, я знаю ее наизусть.
Как хорошо было б сменить здесь слова на звучание музыки! Принять это созерцание пространства, завершенность дня и жизни, успокоение однообразных порывов тела. И вздохи органа – в молодости они казались Ивану посторонним досадным шумом, а теперь он их полюбил, догадавшись, что несовершенство есть признак живого. В механическом – например, в чертеже колеса – нет случайных добавок. А образу дерева не вредит и сухая ветка, скорее напротив, нужна.
– Прежде, чем снова надеяться, надо успокоиться! – произнес Кан, когда Андре кончил играть и сидел, склонившись над клавиатурой, не двигаясь.
– Вот что: я хочу предложить вам стаканчик. Идемте ко мне! – сказал Андре. – Это напротив. […]
Они сошли вниз.
– Могу предложить вам уиски, пастис, ром, порто… Иван, извините: водки нет, именно водки и нет! Кан, а вы…
– Уиски, пожалуйста.
– Водку я ненавижу. Знаете что? Дайте мне сиропу черной смородины с газированной водой!
Андре был озадачен, но с заказом справился.
– А я сам? Я последую примеру нашего австралийского друга!
Треугольник встречи еще не приобрел четкости. Спустя время роли распределятся: вот родители, а это приемыш, приблизительный слепок семьи. А если неясно, кто хочет быть кем, не получается дружбы.
– Дорогой друг Кан, что вы делаете в жизни?
– Я преподаю английский язык.
– Вери гуд! В эпоху глобализации и нам, в нашем городке, пора научиться правильно произносить название кока-колы. И уж тем более песенок.
– А вы, Иван? – манера Андре спрашивать была прямой, но доброжелательной. – Впрочем, видел, вы работаете в…
– При мэрии. Но вообще я подстригаю траву и деревья. Профессия – ждать у моря погоды.
– Как интересно. И вам удается?
– В этом году ожидать стало блаженством.
– Почему же именно в этом? Да и погода обыкновенная, ни бурь и ни засухи.
– Кажется, я полюбил женщину, – вдруг сказал Иван смущенно, и это выглядело странно в разговоре при первом знакомстве, всегда несколько шутливом и в полутонах.
– Ого! Ну что ж, если любите – любите! – искренне сказал Андре, немного задетый и взволнованный откровенностью Ивана.
– Плоды бывают поздними, мой старший друг, – продолжал он. Нотка зависти прозвучала в этом слове «старший», нотка ревности неизвестно к чему, хотя и верно, что Андре явно моложе Ивана лет на десять. Так говорят «старший», имея в виду «бедный». – И что же, если не секрет, ваша избранница – из нашего кантона?
– Вы хотите спросить, француженка ли она? – с напускным простодушием сказал Иван, немного мстя за «старшего». Андре, поняв это, засмеялся. Им нравилось, очевидно, чуточку поддеть друг друга.
В холостяцкой квартире Андре виднелись островки увлечений: пачки нот, книги, исписанные листы, комнатный велосипед, покрытый густым слоем пыли, гантели на коврике. Из окна была видна церковь.
– Кстати, почему она под лесами? Такая недавняя, и уже на ремонте.
– Видите ли, в тридцатые годы мешать бетон не умели, вернее, мешали вручную, и не могли получить однородную массу. Достаточно выпасть камешку, как вода проникает внутрь до железа, железо ржавеет, ржавчина взрывает бетон. Но тогда полемика шла вокруг другого: архитектор намеревался пристроить туалет. В церковном здании, впервые! Возмущение было всеобщим.
– Что ж, все должно быть священным в здании культа, – заметил Кан. – Только коснись его, приблизь слишком к земле – и скоро трепета никакого, и всем наплевать.
– Вы берете часть человека, – сказал Андре. – Вы лишаете его цельности.
– Я? – удивился Кан. – Понятие священного зависит от эпохи. Помните, при царе Соломоне вблизи от Святого Святых лилась кровь животных потоком. Ныне подобное кровопролитие коробит, кажется знаком незрелости. А тогда проблема отхожего места стояла ребром: поедание мяса и жира было частью обряда, не так ли. Представьте себе пресыщенье священников, завороты кишок и перитониты! Смерть от запора была будничным явлением.
– Время царя Соломона прошло! – защищался Андре.
– Ну, не скажите. Скажите – проходит.
– Еще уиски?
– Слушайте, почему бы и нет. Посмотрим, будет ли второй стаканчик столь же удачным.
– Иван, а вы?
Апатрид наслаждался дружественностью обстановки.
По понедельникам Иван оставался в мастерских во время обеда, чтобы вымыться и постираться. О, блаженство горячей воды, обильно льющейся! О, мыло, делающее тело скользким и гладким! Нагрелся и воздух в кабинке, пришли воспоминания о море и пляже, об игре в волейбол, о телах загорелых и ловких, с прилипшим песком.
В минуты довольства плоти легко приходят также мысли о вечности, о том, что после количества лет на земле непременно начнется что-нибудь – не может не начаться, даже если химия и физика пока не открыли мест обитания душ. Всякое знание человечества не беспричинно, всё, сказанное словами, есть знание.
Уже пора бы и выходить, а он медлил. Пар, горячие тонкие покалывающие струйки. Говорят, Римский Папа каждый день купается в бассейне. Иван его понимал.
Наконец, он закрыл воду и стал вытираться. В тишине донеслись странные звуки, напоминавшие всхлипывания. Даже послышались жалостливые причитания. Душевая примыкала одной своей стенкой к кабинету Жожо. Иван приложил к ней ухо: гул и шум другого пространства сделались отчетливее, а вместе с ними и вздохи. Кто-то рядом страдал и горевал о чем-то. И это в наше время, в конце ХХ века, во Франции!
Бесшумно Иван вышел из душевой кабинки. Стекла перегородки потускнели и запылились, нужно было приподняться на цыпочки, чтобы видеть. И крайне осторожно: плач – это момент предельной открытости, его легко вспугнуть.
За столом сидел Жожо Пармантье. В руке он держал карандаш, и разграфленный лист бумаги лежал на столе, куда он вписывал фамилии рабочих, отработанные часы и задания. Начальник смотрел перед собой, по его лицу текли слезы. Ах, и продвижение по службе не избавляет нас от горечи жизни.
Заметил ли Жожо тень Ивана или просто почувствовал чье-то присутствие, неясно, но он резко встал и ушел в угол к умывальнику. Только его вздрагивающие плечи были видны. В ворота уже стучали вернувшиеся с обеда работники, громкие голоса просили открыть, и Иван пошел. Это были Пепе и Кики. Пепе (по-русски было б Дедуся) назывался, собственно, Жако, он хромал и имел одышку. На работу его взяли из жалости: ему оставалось два года до пенсии. Все-таки приятен этот жест человеколюбия: патрон на такое не пошел бы. Ну, разве где-нибудь в Японии, как рассказывают. Частники говорят о рентабельности, что приятнее традиционной жадности. Вообще теперь почти все переименовано усилиями структуралистов. Если б не они, какими чудовищами мы бы предстали.
Пепе был молчалив. Он видел многое в жизни, даже служил в Иностранном легионе. Бывших легионеров Иван встречал часто, и легко могла бы возникнуть неправильная мысль, будто половина французов служила когда-то в легионе. Впрочем, попадались и немцы среди бывших, и даже один русский. К сожалению, вор.
Бригада поехала монтировать сцену в колледже, в дальний новый квартал, где предполагался спектакль, поставленный учениками. Попадались щиты с налепленными фотографиями кандидатов и программами партий. Усталое лицо женщины-троцкистки, в детстве увезенной из России. Волевое лицо кандидата Союза охотников. Улыбающееся лицо кандидата Национального комитета ныряльщиков. Ну, и более традиционные партии красных и белых. Борьба за власть уже шла: кандидату правых нарисовали знаменитые усики, а левому измазали лоб чем-то коричневым.
– Иван, у меня есть к вам дело, – сказал Жожо, когда бригада усвоила задание и принялась таскать панели из грузовика. Он отвел работника к окну.
– В общем, это даже не дело. Я знаю, вы читаете книги, я хотел вам сказать… дело в том, что в моей жизни… такая происходит история! В общем, уже произошла. Я не знаю только, окончательно ли, настолько она удивительна и болезненна. Жена ушла от меня.
– Ах, как обидно! – сказал Иван. – У вас есть и дети.
– И дети, и дом, и всё. Дети остаются пока со мной, суд еще не решил, и потом, поскольку ушла она, то, понимаете ли… – и я понял бы, если б она ушла к другому мужчине. Но дело в том, что она ушла к женщине!
– Merde, – сказал апатрид.
– Мне это, прямо скажу, больно.
– Еще бы! Бывает, приходится терпеть поражение от соперника, мы ведь не боги, и, знаете ли, он бывает как надо – моложе, богаче, крепче. Но когда женщина отнимает жену – тут аномалия. Тут страдает наша вирильность!* А между тем ясно, что этой даме не сделать ребенка вашей супруге!
– Ну, знаете, ныне все возможно, вы слышали про английскую овцу Долли? Она заглотнула ее постепенно. Китти работала на почте, в окошечке, и эта повадилась туда ходить, разговаривать, потом приглашать, сначала со мной, потом без меня, ужас!
Лицо Жожо хранило детское выраженье обиды. Конечно, в наше время мы готовы почти ко всему, но все-таки делается не по себе, когда что-то такое случается именно с нами.
Весь план жизни разрушился, генетический код был в полном недоумении. Жожо смотрел с надеждой.
– Я знаю одного человека, – сказал Иван. – Я с ним посоветуюсь.
– Только никому не говорите!
– Разумеется.
Рабочие устанавливали перила подиума. Прибежала группа школьников, они прыгали по сцене и топали, радуясь новинке, кричали и бегали друг за другом. Вопль учительницы шум перекрыл:
– Ро-же! Роо-жже! Прекрати немедленно! Немедленно прекрати!
Держа щетку наперевес, словно копье, Роже старался попасть в апельсин, поставленный на спинку стула.
Несмотря на прохладный день, Иван обедал на свежем воздухе, под знаменитым на весь департамент кедром. Было ясно, и сквозь ветви дерева – сквозь изящную сетку, образованную тысячами мелких побегов, – светило голубое небо. Пир для взора! Синева, тончайшие веточки и мощные разветвленья ствола, – поразительное, библейское дерево! Брак нежности и мощи. Что-то тут божественное, не зря древние иудеи опасались шарма ливанского кедра, а крестоносцы, им очарованные, привезли его в Галлию и посадили повсюду.
Иван задумчиво кушал свой сендвич. Два одинаково одетых человека, шедшие по противоположной стороне улицы, стали переходить ее по диагонали, явно намереваясь подойти к нему. Старомодные костюмы, постиранные рубашки и галстуки, чистые и опрятные. Это была, так сказать, форменная одежда мормонов, или христиан последнего дня, прибывших из далекой Америки, с берегов Соленого озера. Иван их сразу узнал.
– Вы воспользовались свободной минутой, чтобы отдохнуть под этим величавым деревом? – начал один из них, как тут же узналось, – Уолт. Второго звали Том.
– Не только отдохнуть, но и подкрепить бренное тело, утомленное затянувшимся переходом земной жизни, – ответил Иван в тон. Ему нравилось удивлять людей.
Мормоны переглянулись.
– Брат живет в этом городе? – спросил Том.
– О, временно, временно, как все в этой жизни, длящейся мгновение, – не поддавался Иван, убегая от скучных социологических вопросов. Где, сколько лет, профессия.
– Не хотите ли придти к нам, – сказал Уолт. – Мы могли бы поговорить на эти темы, которые интересуют нас чрезвычайно… Вот как нас найти…
Он вынимал кусочек бумаги.
Тут Иван увидел нечто, что мгновенно стерло его шутливое настроение. Не кто другой, как Матильда-Од показалась на улице, и в каком положении! О таком только и может мечтать влюбленный: она толкала свой маленький автомобильчик, не желавший, ясное дело, заводиться.
– Провидение решит о нашем знакомстве! – крикнул Иван мормонам, побежав.
Молодая женщина чуточку запыхалась от усилий, ноздри ее раздувались, чудный румянец покрыл щеки. Ни грана официальности во взгляде. Напротив, немая просьба о помощи, почти предложение дружбы.
– Здравствуйте, Ма… Од! Позвольте быть вам полезным? Помните, мы на днях… я… и еще эта лекция, и вы показывали диапозитивы, а потом мы несли аппарат.
Она смотрела внимательно:
– Конечно, я помню.
– Аккумулятор? – предположил Иван. – Конечно, он.
– Конечно, он. Ночь была холодная, и вот, пожалуйста!
– Садитесь за руль, садитесь, сейчас заведем! – суетился мужчина.
Матильда-Од подобрала длинную юбку, вспыхнули ярко-бежевые носочки на щиколотках, и села за руль.
– Од, включите зажигание и поставьте вторую скорость! И когда я скажу, отпустите сцепление.
О, с каким восторгом Иван толкал автомобильчик! И тот набирал скорость, а эмигрант бежал, упираясь в него руками, мимо ошеломленных братьев-мормонов, мимо кедра, мимо. О, так бы бежать и бежать, любуясь чудной головкой!
– Давай! – крикнул он. Мини-автомобиль, подпрыгнув, закачался, словно колыбель младенца, завелся. Матильда отъехала шагов на тридцать и остановилась. И поехала обратно к Ивану задним ходом. Из окошечка на него смотрело обрадованное лицо. Ласка темных глаз. Боже, не умереть бы от счастья.
– Спасибо! – улыбалась она. И почувствовав, вероятно, что Иван заслужил нечто большее, протянула ему руку:
– Спасибо большое!
Он задержал драгоценную руку в своей на две секунды дольше, чем позволяла вежливость. Жасминовая прохлада пальцев. О, почему нельзя прижать их к губам?
– Вам никуда случайно не надо? Я подвезу.
– Иван, вот ты где! Мы тебя ищем!
Крик несся из грузовика, выехавшего на перекресток, и Марк показывал ему кулак из окна кабины. По-видимому, такой оборот дела устраивал молодую женщину, и она, улыбнувшись Ивану, уехала. Ах, какая досада! Ну почему его жизнь зависит от глупых случайностей? Что им стоило поехать другой дорогой!
– Это твоя знакомая? – ошеломленно спросил Чарли. Он смотрел на Ивана иначе, чем обычно. Вероятно, тот факт, что у него могла быть знакомая женщина, переводил его в более высокий разряд существ. В сознании Чарли, разумеется.
– Да, – отрезал Иван.
– Так ты, может, был и женат? – продолжал изумляться Чарли.
– Чарли, дай ему жить, – послышался голос Алена. – Почему бы Ивану не быть женатым? Что тут такого?
Действительно. Что тут такого. В наше время многие женаты даже по несколько раз. Знаменитый психолог Сирюльник назвал это латентной полигамией, и с тех пор все стало на место.
Они поехали заправляться бензином. Колонка стояла в углу обширного хозяйственного двора позади мастерских. Тут оказалась маленькая очередь: заправлял свой «рено» курьер мэрии Пьер. Ждал и муниципальный советник Трийе за рулем «мерседеса». Ребята насмешливо переглянулись.
– Обычно он приезжает ровно в полдень, когда никого уже нет, – сказал Ален.
Курьер уехал, и стал заправляться советник. На его лице блуждала особенная улыбка, несколько смущенная и немного заискивающая, щеки его порозовели, он ни на кого не смотрел, хотя на него посматривали не только рабочие бригады, но и маляры, красившие какие-то щиты, и механики, – эти везли через двор какую-то деталь… минуточку… ну да, коробку передач от сенокосилки.
– Да что тут особенного? – сказал Иван. – Ну, заправляет человек свою машину.
– Все в порядке, не бойся, – засмеялся Чарли. – Что тут особенного? Человек заправляет свою машину, не краденую. Он едет куда-нибудь на уик-энд, и он наливает бензина в бак. Хороший мотор работает и на бесплатном бензине.
Трийе взглянул в их сторону. Может быть, до него донеслись обрывки фраз, ключевые слова, интонации, и он понял, что о нем речь? Чарли потупил взгляд, словно ему стало неловко. Естественно: кто он такой против советника?
– Ребята, срочно на площадь генерала Де Голля: там грузовик рассыпал гравий! – Жожо кричал из окошка своего пикапчика. – А потом возвращайтесь в мастерские. Сегодня можно.
День зарплаты.
Гравия оказалось полтонны, на шестерых это немного. Пришлось грузить лопатами: погрузчик не мог туда въехать.
И надо же такому случиться, что зарплата не пришла!
Событие исключительное, казалось бы, именно ввиду его редкости люди должны отнестись к нему спокойно. А получалось наоборот. Возбужденные кучки служащих ходили по мастерским, по садику мэрии. И даже в отделах, этом оплоте местной выборной власти, на вопросы приличных посетителей отвечали без обычной любезности. Красавица Полина из бухгалтерии расплакалась: она с трудом выносила общее напряжение. Мэр отсутствовал: он уехал на совещание департамента по росту преступности. Его сотовый телефон не отвечал.
– Мой друг, нелегко помочь вашему другу, – сказал Кан, выслушав резюме любовной трагедии Пармантье. – Сердце женщины полно противоречий, превосходящих проницательность и самых острых умов нашего века. Быть может, ее посетил дух обновления? Так и змея протискивается в узкое отверстие, чтобы сбросить старую кожу. И вот Китти устремилась в щель разрыва и развода! Да, именно в щель! Гм! В наше время это наиболее распространенный мотив. Заметьте, она сохраняет – в известном смысле – верность вашему другу, то есть своему супругу. Ее соблазнителем стал не мужчина, а женщина, что в рамках традиционной католической морали – а есть ли другая? – не встречает однозначного приговора.
Они стояли на пороге церкви, ожидая Андре.
– Хорошо бы попробовать сильное средство, а именно, найти соблазнителя, который соблазнил бы соблазнительницу жены вашего коллеги.
– Не слишком ли надуманно? – сказал Иван. – Это напоминает сюжет бульварной пьесы.
– Другая возможность – если она, конечно, есть, – подружиться с обеими женщинами, познакомиться с Жожо – так ведь? – и затем обнаружить ценность Жожо в глазах его бывшей – но еще психологически с ним связанной – жены.
– Кан, да вы просто гуру!
– Ну, вот еще! – улыбнулся Кан. – Это величание сделалось бранным. Пожалуйста, не шутите так при посторонних.
Не дождавшись Андре, они разошлись. Удаляясь неторопливо, Кан шел преподавать свой английский язык. Он не любил спешить. И случалось, что отказывался от предприятия, если видел, что придется поторопиться. На поезд, например. Может статься, его неторопливости споспешествовал и какой-то дефект ноги, – он немного хромал, и казалось, будто он слегка подпрыгивает. Но это только казалось: на самом деле он прихрамывал.
Ярко освещенное окно школы языков обещало, прежде всего, тепло и уют. То были вечерние курсы для взрослых, решивших по каким-то причинам освоить язык Шекспира и Т. С. Элиота, или хотя бы язык объявлений «Нью-Йорк Таймс». Кан мог преподавать и классический английский, британский, но спрос на этот последний уменьшался.
Ученики почти все собрались.
– Good evening, – сказал Кан. – Сегодня мы посвятим наше время некоторым неправильным глаголам, например, to go, идти. Я вижу, среди вас есть новички? Вы совсем новички – или вам приходилось сталкиваться с английским?
Новичками были осанистый мужчина лет тридцати пяти, уже с некоторою выпуклостью живота, и молодая женщина – по виду ближе к тридцати, одетая с большой тщательностью.
– I speak English, – сапломбомсказалмужчина. – My name is Dupont!
– Я учила английский в лицее, – порозовев, сказала женщина. – Меня зовут Од.
– Очень хорошо, – сказал Кан. – Через два-три занятия вы скажете, устраивает ли вас уровень трудности, или вы хотели бы идти быстрее: to go quicker! To run!
Спустя полтора часа все порядком устали переименовывать привычные действия и предметы. Все-таки язык Мольера был тоже неплох.
Од и Дюпон разговаривали после занятий, – и малая общность в судьбах объединяет, это известно, а они оказались новичками среди учеников.
Кан это заметил, и ему сделалось почему-то неприятно, хотя он не мог сразу понять, почему. Впрочем, посмотрев им вслед, Кан подумал, усмехнувшись, что экологически они далеки: рядом с Дюпоном, напоминавшим танк, Од казалась газелью.
Кан поселился в угловой квартире дома начала века, в стиле венского артнуво, с глазурными виньетками по фасаду. Квартира немного нависала над улицей, подобно средневековой крепостной башенке. А сама улица была знаменита тем, что русские анархисты тут делали бомбу в конце XIX века – и нечаянно на ней взорвались.
Он лениво разогрел ужин, состоявший из сосисок с горошком (привычка, усвоенная в Кембридже, когда он был молод), и принялся разбирать свою библиотеку, наконец-то пришедшую морской почтой. Словари, энциклопедии и философские трактаты были слабостью Кана. Но он любил почитать и поэзию, считая ее хранительницей древнего дара пророчества.
Тогда, посмотрев в спину удалявшемуся Кану, Иван двинулся в противоположном направлении. Дорога шла вверх, и вскоре улица кончилась, домов не стало, да и асфальтовое покрытие сменилось песчанистой тропинкой, выводившей на холм и на пустыри, заросшие акацией.
Здесь дышалось легко и сладко, ветер приносил запах сырой глины и прелой листвы. Там и тут виднелись провалы; то были обрушившиеся подземные галереи. На северо-востоке Париж окружен поясом брошенных каменоломен, шириною от сотен метров до нескольких километров. Тут не строят: опасно. Лишь высоковольтные линии гудят над головою, да воры пригоняют автомобиль, чтобы просто бросить или все-таки сжечь.
На пустыре жили люди. Тунисец Мохамед, Альфонс, Отшельник (мы как-нибудь зайдем к нему в гости, если останется время). Некоторое время жил здесь Пьер в своем караване, путешественник и искатель истины: спустя два года рак унес его в могилу. Жил марокканец Джеф в деревянном сарайчике; он в нем и сгорел по оплошности пьяного человека.
Иван шел проведать цыгана Альфонса. Он превратился в оседлого и жил в бараке на границе двух департаментов. Здесь начинался лес Союза охотников и фермерские поля с кукурузой, уже убранной.
Поднявшись на холм (им названный в шутку Фавором из-за одинокости посреди равнины), апатрид созерцал постепенное снижение местности к реке Марн. Черный кустарник, заросли бурьяна, почерневшие на холоде. Черный цвет зимою преобладал. И над местом нависало серое дождливое небо с лунками и прорывами голубизны, туман, почти скрывший вдали высокий противоположный берег. Островки зеленой травы и желто-коричневой глины вносили свою ноту – надежды, может быть.
Вчера до Ивана дошли слухи, что Альфонс сделался болен, может быть, умер. Его собаку видели бегавшей по рынку с оборванной веревкой на шее. Альфонс обычно приходил к закрытию рынка и убирал мусор вместе с другими. За это он получал – как и остальные, впрочем, три-четыре человека – остатки мяса для себя и своей собаки, а также овощей, иногда неплохих. И денег ему давали немного, которые он немедленно тратил на бутылку с вином.
Так вот, Альфонс не пришел, а прибежала его собака.
И теперь ее лай и подвывание слышались, доносимые порывами ветра. Пошел дождь, холодные жгучие капельки били в лицо, Иван старался как можно ниже нагнуть голову, покрытую капюшоном. Под ногами хлюпала жидкая глина в глубокой колее прошедшего трактора, – откуда он взялся?
Забор, сделанный из досок и всякой всячины, отгораживал обработанный участок земли, где Альфонс выращивал кое-какие овощи, лук и зеленый салат, помидоры. В глубине начиналась молодая рощица акации, и перед нею стоял домик, сделанный из остатков всего на свете: дерева, железных щитов, кусков фанеры. Увидев Ивана, собака не залаяла, как обычно, она повизгивала и скулила, словно приглашая войти.
Дверь не была заперта.
– Тут есть кто-нибудь? – кричал Иван. – Альфонс!
Никто не отзывался. Глаза привыкли к полумраку, и он увидел Альфонса, сидевшего посередине хибарки на стуле. Глаза цыгана были открыты, он смотрел на посетителя. Лицо его – обычно бордовое от действия холода и вина – было черным, – того цвета, какой бывает у застарелого синяка.
– Добрый день, Альфонс! Ты что тут сидишь? Ты болен?
Альфонс начал говорить. Нет, не говорить, а хрипеть, – голосовые связки ему не повиновались. Наконец, Иван понял:
– Я не могу пить… – хрипел Альфонс. – Это конец.
Полвека своей жизни он пил каждый день, и вот привычнейшее действие сделалось невозможным. Оно было, повторяемое неизменно, если не гарантией, то хотя бы заверением в его, Альфонса, бессмертии. И вот, подступала смерть.
Вода проникала повсюду. Стояли ведра, ржавые кастрюли, стеклянные банки, в которые капала вода через пробоины в крыше. И даже на столе слышался звук капель, но у Альфонса уже не было желания и сил подставить какой-либо сосуд. Он сдавался.
– Тебе надо в больницу, – сказал Иван.
– Они приезжали, – хрипел Альфонс.
– Кто они?
– Красный Крест… на вездеходе.
А, вот что значила эта колея.
– Ну и что?
– В больнице умирают… я не хочу…
– Тебе нужны лекарства, горячий бульон и постель!
– Ты думаешь? – спросил он упавшим голосом.
Он боялся и ничего не хотел.
Очень трудно хотеть за другого. Помочь другому легко, если он хочет. Нужно, чтобы он хотя бы хотел.
Как тут быть, думал Иван, пересекая пустырь в ином направлении, чтобы выйти к железной дороге. Применить силу или принять его отрешенность? Вероятно, его можно уговорить, соблазнить, пообещать вылечить и вернуть в привычные обстоятельства. Ах, что-то сломалось в теле Альфонса, и упорство к жизни ушло из души.
Иван прикрыл дверь, но не плотно, и собака, просунув морду, смотрела на Альфонса, скуля, преодолевая страх перед побоями, – входить в жилище ей запрещалось. Интересными оставались разные звуки падения капель, в зависимости от формы и наполненности сосуда: легкое эхо из ведер, сухие щелчки о стол, пенье железной коробки и бульканье в банках. Это помогало Альфонсу не думать и не бояться, он слушал и медленно погружался в дремоту, и ему виделся брат, наливавший бульон в тарелку, и жена брата, резавшая колбасу, а он сам уже наполнял стакан вином, чтобы, как прежде, поднести его к устам и выпить залпом, а потом не спешить, радуясь тому, что бутылок несколько, и все стало по-прежнему. Болезнь ему просто приснилась.
Собака, повозившись, выбрала сухое место и свернулась клубком. И спрятала нос в черный мех на животе.
Иван хотел выйти к железной дороге, чтобы поехать на работу, вернее, на приработок. Он не руководился нуждою в деньгах, – настолько он привык к минимуму, достойному, так сказать, философа. Просто однажды судьба свела его с адвокатом по имени Ив Дюваль де Марн. Он подвез эмигранта на машине, и с тех пор тот стал ухаживать за газоном и садом юриста. И не только его послало Ивану Провидение: были еще и процветающий врач-гинеколог, и профессор Сорбонны, глава многодетной семьи и одноногий офицер морского флота, живший со своей племянницей, и женщина трудной судьбы, вероятно, в прошлом владелица дома терпимости, и… Иван насмотрелся всего.
И в был мужчиной в расцвете сил, миновавший акмэ, – так греки называли сорок лет возраста человека. Ему все удавалось. Симпатичная жена Магали и очень красивые дети Пьер и Лиз, лицеисты. Он владел домом в квартале таких же домовладельцев. Не панельных «павильонов», Боже упаси, а добротных буржуазных особняков начала века. И сад был такой же. Поразительно, до чего жилище, сад и окружающие животные делаются похожими на хозяев!
Мощные заросли кавказского лавра вдоль стен, кусты орешника и кряжистые замшелые яблони, тис и кипарис, залившие своей тенью весь редшоссе (первый этаж) и нижние комнаты.
После покупки дома владелец, очевидно, сам занимался садом, это демократично и полезно для здоровья. Да и экономно. У него подобрался отличный инструментарий: косилка, ножницы электрические и такие, превосходные пилы. Все хранилось в отдельном сарайчике, тоже добротном и под черепичною крышей. При воротах стояла обширная сторожка, очевидно, когда-то жил в ней привратник. Или, может быть, кучер, Ив Дюваль де Марн не знал с точностью. Он купил этот дом, когда положение его упрочилось после громкого процесса о драгоценностях президента пивного треста.
И, тем не менее, в последнее время в доме чувствовалась какая-то печаль.
– А, Иван, добрый день, как поживаете? – спортивный адвокат сбежал по ступенькам, протягивая издалека руку. – Первым делом, пожалуйста, подстригите газоны, они заросли, потом подрежьте туи при входе, лавр и орешник, и если будет время, покрасьте сторожку при входе. Кстати, если время останется, пройдите наждачной бумагой лестницу на этаж, и потом покройте лаком, и, если останется, конечно, время, подрежьте нижние ветви тиса! Мы едем на теннис, кстати, вы завтракали? – если нет – возьмите фрукты и йогурт в холодильнике, действуйте!
Загорелый, в белых шортах, стремительный и уверенный в словах и жестах. Осторожно выглянул из дома сын Пьер и пробормотал добрый день, а красавица Лиз вышла быстрой походкой, одетая в белую безрукавку и голубые шаровары, и поздоровалась:
– Иван, как поживаете! – тем тоном, когда девушка знает о производимом ею восхищении и испытывает от этого удовольствие. И исчезла, чтобы тут же вернуться в шортах. Как папа. Его пример разрешал и ей поступить так же, больше того, к подражанию приглашал. А Иван переоделся в рабочий костюм, то есть в когда-то выходные рубашку и брюки. Ботинки все те же: грубые, крепкие.
Лиз и Пьер принялись играть в бадминтон на газоне, и папа благосклонно наблюдал за детьми, время от времени поднимая глаза от листов бумаги, разложенных на столе и прижатых гладкими морскими камнями. Иван старался не смотреть в сторону Лиз.
Колени с симпатичными косточками, начинающие круглеть бедра, блестящая кожа, покрытая летним загаром. И погода исправилась: это на пустыре идет дождь, а в десяти километрах осеннее солнце щедро светит здоровой французской семье. И правильно делает: они красивы, полны энергии, живы. Чудная Лиз, хохоча, схватила ракетку Пьера и с ней убегала, а потом пряталась за Ивана, строя милые рожицы брату. Горьковатая сладость желания подошла к сердцу одинокого мужчины и не хотела превращаться в бескорыстное любование. Тогда он стал нарочно вспоминать Матильду, ее спокойные движения и весь облик, и его обдало любовью к ней, омыло словно горячей водой. Он завел торопливо косилку, и скоро бензиновые клубы дыма и тарахтенье мотора прогнали подростков с лужайки. Кстати, другой хороший инструмент для борьбы с искушением – пылесос с его ноющим голосом скуки. Иван открыл это однажды в Париже, когда работал в квартире одного чиновника. Тамошняя домработница то и дело просила подержать лестницу, пока она сначала снимет с верхней полки кастрюлю, а потом поставит ее обратно. Однажды она покачнулась и, вскрикнув, начала падать. Апатриду пришлось удержать ее за бедра, но лестница в этот момент поехала, и девушка вынуждена была схватиться обеими руками за его шею. Раскрасневшееся лицо с блестящими глазами было совсем близко, и если б не скрежет ключа в замке – это вернулась хозяйка дома – неизвестно, во что вылилась бы сложившаяся ситуация. Ивана несколько ночей мучили сновидения, он просыпался с наполненными упругой плотью ладонями.
Он давно хотел предложить Иву проредить ветви тиса и кипариса, чтобы открыть перспективу сада, сохранив, однако, некоторые ветви, а с ними – и нотку таинственности, что особенно ценится в городе, где взгляду почти нечего искать и угадывать. Ну, разве в подземном паркинге, но ведь там нет никакого романтизма, там плоский страх. Странно, конечно, что такие места не стремятся облагородить, ведь беззаботность души чего-нибудь да стоит, не одни же доллары и евро должны быть в голове, и не только кино. Ив согласился с предложением апатрида. Вот что-то творческое. Твердое смолистое дерево тиса нужно пилить, повиснув белкой в ветвях. Красные ягоды с клейким соком и чуть сладковатые на вкус. Говорят, страшный яд в зернах ягод – упаси Бог проглотить! Вот образ жизненных искушений, – подумал Иван.
– Мы обедаем в городе, вы нас не дождетесь, – объявил адвокат.
– Ключ я оставлю, как обычно, вечером вашей супруге?
– Ее не будет. Бросите ключ в почтовый ящик.
Ив остановился, размышляя. И потом произнес, глядя мимо:
– Мы разводимся.
– Ах, какая жалость! – воскликнул Иван. Обидно, когда гибнет замечательное произведение, – в данном случае, произведение жизни. Дом и семья, и все есть, и все хорошо, и на тебе! И ничего нельзя сделать.
– И ничего нельзя сделать?
– Нет-нет, давно загнило, назрело, так дальше продолжаться не может.
Ничего нельзя сделать. А, казалось бы, у них было место встречи. У живущих вместе всегда должно быть место встречи: постель, например, любимая работа, что еще? Путешествия, слава, или просто собака и кошка.
– Пока, Иван. – Иву почему-то было жаль уходить, и он медлил. – А, перспектива! И в самом деле, хорошо получилось!
Он стоял у окна, глядя задумчиво вдаль. Там бегали Лиз и Том.
– Всего лишь несколько мгновений, – пробормотал адвокат.
Подростки бежали к дому. Лиз все в тех же шортах и белой курточке. И она закричала:
– До свиданья, Иван! Вы завтра тоже придете?
– Нет-нет, я работаю целый день.
– Ну, тогда как получится! До скорого!
Она подбежала поцеловаться на прощанье, как это водится во Франции, точнее, четырежды прикоснуться щекою к щеке. Ивана обдало свежестью, нежностью, юностью, и он с облегченьем почувствовал, что отцовские чувства теснят в его сердце мужские.
Он усердно косил траву сада, как делал это уже сотни раз, если не тысячи. Рассудив, что компост обеспеченной семье ни к чему, он снял короб для сбора травы, и ее выбрасывало веером на скошенные круги газона. Она высохнет и исчезнет. Нечаянно он наехал на спрятавшийся в траве холмик муравейника, нож его срезал. Бедные насекомые заметались, бросились спасать микроскопические яйца, утаскивая их под землю. Апатрид, смутившись, подумал с досадой о своем всемогуществе. Он даже сел рядом с местом катастрофы и смотрел на муравьев, ожидая каких-нибудь философских мыслей. Сопоставления с человеческим обществом показались банальными. Один муравей сумел-таки добраться до его руки и впился в кожу, кусая и жертвуя, быть может, собой. Иван отметил, что не чувствует гнева, и подумал, что вряд ли гнев чувствует и Создатель, если человек – муравей в некотором смысле, не так ли – вдруг стал бы Его кусать, например, говоря, что Его нет, что Он умер и прочие глупости. Он дунул, и муравья унесло в траву.
Мэр вышел на крыльцо мэрии валкой походкой тучного человека. Суетливый курьер Гастон семенил рядом, неся палку с микрофоном. Служащие шумели перед входом, аккуратно толпясь в проходах между клумбами. В этом было что-то праздничное: шевелящаяся масса людей, разделенная прямоугольниками лоснящейся земли, только что вскопанной на зиму. Там и тут звучали голоса более громкие прочих, – то заводилы пробовали свое влияние. Народ поднимался на борьбу за справедливость.
– Нет, послушайте, как только возможно такое! – возмущался Патрик.
– Малоимущие всегда страдают первыми!
– А им – наплевать!
Гастон, путаясь в проводах, прилаживал микрофон. Наконец, мэр вскинул голову и обвел скверик перед мэрией долгим взглядом, словно исчисляя силу собравшихся подчиненных. Его дыхание неслось через громкоговорители, – дыхание утомленного вола.
– Я очень рассержен! – сказал мэр. – Очень рассержен! – повторил он, нажав на «очень». Да и «рассержен» он почти возгласил, так, что голуби сорвались с крыши мэрии и сделали круг над площадью. У всех ослабли колени: кто знает, чем может быть рассержен начальник? Уж не кем-нибудь ли из них?
– Так дело не пойдет! – угрожал кому-то мэр. – Всему есть мера! И теперь ясно, что эта мера перешла все пределы! Неприятную новость мне сообщили сразу после совещания по проблемам безопасности. Мы подготовили ряд важных решений, которые значительно улучшат качество жизни! И я тут же принял надлежащие меры!
Стали догадываться, на что намекает народный избранник и начальник, и ветерок облегчения пронесся над головами: он был с ними, трудящимися. Он был за них.
– Зарплата будет привезена завтра, и каждый работник – каждый и каждая – получит письмо с извинениями! Спасибо за ваше внимание и понимание.
– А теперь мы можем отправиться на наши трудовые места, – сказал помощник мэра, получив в свою очередь микрофон, и мэр слегка поморщился. Долголетний – вернее, вековой – опыт ему говорил, что переход между увещанием и отправкой на работу следует делать мягче, искуснее.
В мастерской только и разговоров было о речи мэра, пока их не смела потрясающая новость: Ален получил новое назначение! И не куда-нибудь, а смотрителем кладбища! Такого поворота дела никто не ждал, да и из других служб стали приходить люди взглянуть на счастливчика.
– Он не будет касаться конверта! (то есть зарплаты) – волновался Ахмет. – Ему хватит на жизнь одних чаевых! А конверт отправится на банковский счет! И через три года можно купить дом!
И Ален потерял свою обычную флегматичность агностика. Предложение занять место умершего смотрителя, его согласие и назначение произошли практически мгновенно, и он еще летел на крыльях удачи. И как это часто бывает, радость с трудом находила себе выход, настолько к ней мало привыкли, и выливалась в непристойностях. Она почему-то переживалась в терминах гомосексуального акта Алена и мэра, хотя ни тот, ни другой подобной репутации не имели. Впрочем, двусмысленность коренится в человеческой природе.
Появилась бутылка и пошла по рукам, замелькали скрипучие белые стаканчики. Иван мог уйти совершенно спокойно, в такой толчее он исчезнет незаметно. Никто не хватится его отсутствия, он человек будней.
Иван шел через площадь, мимо векового кедра, наслаждаясь осенней свежестью и синевой неба. Бывают же такие дни. Мимо Французского Сувенира, как называется цементный солдат 14-18 годов, бросающий свою гранату в пустоту. Мимо довольно сложной скульптуры, поставленной здесь в разбуженные семидесятые годы: схематичный обнаженный мужчина делал спортивный «мостик», а вверху помещалась женщина, опиравшаяся на него животом в позе спортивной «рыбки». В духе стремлений и порывов 68-го. Впрочем, Иван пережил тот год совсем иначе: в Москве начиналась Пражская весна, они там надеялись и мечтали. Парижский май им был непонятен, – как, глядя из тюрьмы, непонятно всенародное возмущение скверной работой транспорта, например.
Переведя глаза на землю, он почти столкнулся с Матильдой. Она тоже улыбалась своим, разумеется, мыслям, нужно быть совсем сумасшедшим, чтобы принять ее улыбку на свой счет. И все-таки, знаете ли, как знать…
– М…Од! – воскликнул Иван от неожиданности. – Как вы поживаете?
Она смотрела внимательно, стараясь сообразить, в чем дело, и улыбка медленно изглаживалась из уголков ее рта.
– Помните, эта лекция, и еще не заводился автомобиль…
– Вы меня просто спасли! – сказала она и улыбнулась (теперь-то, конечно, ему!). Сердце у него ёкнуло.
– Я не знал, как вас найти, Од… слушайте, предстоит интересный концерт! Хотите пойти послушать?
Она вынула изящную записную книжку, но вдруг спохватилась:
– Простите, так жаль, что у меня нет времени поболтать: меня ждут.
– Скажите, а завтра…
– Завтра у меня занятия английским. Простите.
И руки она не протянула, уходя. В конце аллеи мелькнули плащ и зонт. Их владельца Иван узнал сразу: Бруно, уполномоченный советник по градостроению, восходивший все выше и выше. Как же так! Его больше не устраивала секретарша, очаровательная длинноногая Полина! И он зажег огонек, на который летела его бабочка Од! Гм, «его»… Не слишком ли быстро мы начинаем мыслить в терминах собственности…
И зачем ты ему, дорогая, – думал Иван, глядя вслед молодой женщине. Разве ты не видела Полину? Что общего между вами? Разве ты не заметила, как он трется возле мэра и его советников на Празднике уборки винограда (как будто тут есть еще виноград? Но вина, конечно, хватает), вокруг их супруг и особенно дочек? А ты, мой нежный архивариус, какое звено его карьеры ты можешь заполнить, какою ступенькою послужить?
Эти выкладки его немного утешили: ясно, что для вирильного карьериста Од – всего лишь этап. Развлечение, разминка. Увы, и через это нужно пройти. Через все нужно пройти, это Ивану давно стало ясно, именно пройти и выйти. Но ему самому выпадало служить этапом, и когда это осознаешь, то бывает особенно больно.
Жизнь, о, милый архивариус, не состоит из двух-трех сильных моментов, когда слово «счастье» приходит на ум. Жизнь – это долгая вереница дней нищеты всякого рода: материальной, и это еще полбеды, но вот и сердечной – и это похуже. А нет хуже ощущения пустоты, когда твоя экзистенция никому не нужна, когда ты коченеешь от холода. Тогда придет его время: осторожно взять умирающее лицо в ладони и поднести к губам, ко рту, и напоить тебя дыханием любви. Иван – человек будней, его время всегда приходит, их больше всего в году.
Повиснув на шее Бруно, болтая ногами, Матильда звонко смеялась. Ее колени сверкали белизной в лучах заходящего солнца. Ивану было грустно. Она не осталась с ним, и это еще ничего, но ясно, что ее радость хрупка и кратка.
Ивана опять завораживала предопределенность всего. Судьба, как и прежде, раскрывала ему свои секреты, но на все тех же условиях: Ивану не дано ничего изменить, ни йоты. Стоя рядом с прицелившимся охотником, не имея права ни толкнуть его, ни вспугнуть газель. Но руки опускать нельзя. Даже нужно предвидеть время прямого, так сказать, действия.
После того, как Иван увидел Бруно и Од вместе, он пошел к дантисту.
Собственно, эмигранта тревожил не самый зуб, а его отсутствие в нижней челюсти. Что ж, отсутствие говорило о старении тела. Но главное, что оно обличало Ивана в социальной опущенности. Он был наг социально, это видно с первого взгляда (а как вы знаете, первый взгляд вы бросаете на обувь, второй на прическу. Детали потом, если молния-осмотр удовлетворил. Откровенность взгляда тоже служит шкалой значительности: важных персон вы им не ощупываете, на них вы смотрите неподвижным внимательным взглядом).
Доктор Ларжо вырывал зубы Ивану и раньше, поскольку социальное страхование оплачивало эту операцию на все сто. Собственно, только вырывание и показалось законодателю необходимым. Но вот желанье Ивана вставить недостающий зуб доктора озадачило.
– И не можете обойтись без него? – спросил он недоверчиво. – Знаете ли, некоторые просто выбирают пищу помягче. Кроме того, не затруднит ли новичок вашу речь? И кстати, при каких обстоятельствах вы его потеряли? Кариес?
Конечно, было бы приятно намекнуть, что он потерял зубы в борьбе с жестоким советским режимом, и отчасти это было так, но лишь отчасти. Главная причина – молодецкое к ним отношение в юные годы, словно то была не хрупкая часть Иванова тела, а слесарный инструмент: разгрызть орех или перекусить проволоку (до сих пор его всего передергивало при этом воспоминании) тогда ничего не стоило! Несомненно и тут проявление таинственной славянской души. Позже оказалось, что надо платить за это.
Опытный специалист выяснял осторожно, какие у Ивана ресурсы, чтоб предложить подходящую смету. Социальное обеспечение относится, как известно, к зубам и зрению с пренебрежением. Жизнь среднего француза от них непосредственно не зависит, возиться с ними за счет бюджета не стоит.
Поговорив с дантистом о положении в восточных странах – по сообщениям телерадио, там царили право сильного и разбой, – и получив рандеву ровно через неделю, Иван отправился в универмаг Монопри купить новую рубашку. И нашлась замечательная! Именно такую он представлял себе в детстве, читая у Стивенсона и Дефо о «дюжине рубашек тонкого голландского полотна». Синяя, отбеленная по швам, крепкая, тонкая, – неправда ли, иногда одежда словно хочет облечь ваши плечи и груди, чтоб защитить от непогоды и позвать в путешествие на край света, где, наконец, все и найдется – дом и любовь? Ведь не может так быть, чтоб кончилась жизнь среди жевателей резинки и грызущих орешки перед телевизором?
Рубашка оказалась такой нарядной, что даже кассирша вдруг взглянула на него с любопытством и улыбнулась. Она догадывалась, вероятно, что происходит в сердце стареющего покупателя.
Органист Андре чувствовал себя превосходно в беспорядке книг, нотных партитур, стульев, дивана, лампы со старинным зеленым абажуром. Несколько картин висело на стенах: гуляющие по берегу Марны, вид на стрелку, – там, где Марна впадает в Сену. Натюрморт с яичницей, где художнику особенно удались яичные скорлупки. И всегда спавшая кошка на этажерке, иногда мяукавшая во сне, может статься, ей снились мыши или кот, появлявшийся в марте на скате крыши напротив.
Старинные настенные часы мелодично пробили шесть вечера, а седьмым был звонок в дверь: это пришел Кан со своей поразительной, почти пугающей австралийской точностью.
– Кан, проходите, располагайтесь, – начал Андре, и тут снова в дверь позвонили. Явился Иван, постоянный наблюдатель и почти писатель нашего рассказа. На нем была великолепная синяя рубашка, совсем новая, и даже брюки показались отглаженными (как это ему удалось?), а ботинки были, несомненно, начищены.
– Я вижу, my dear friend, вы хотите показаться кому-то привлекательным? – улыбнулся Кан, тронутый усилиями Ивана. – Ошибусь ли я, если предположу, что речь идет о той женщине?
Иван, грустно улыбаясь, вздыхал.
– О да, житейское нас влечет и тащит, – сказал Андре. – Хотите что-нибудь выпить? Соки, вода, портвейн, уиски? Иван, чаю?
– Как же так, чаю! – хмыкнул Кан. – А водка?
Иван помотал головой:
– Не все русские пьют водку. А я ее ненавижу: это запах пьяного дяди, ползающих соседей, пятна рвоты в подъезде, – нет, господа, увольте! И лежащие на улицах в день зарплаты, словно мертвые на поле боя.
– На поле боя жизни, – задумчиво вставил Андре.
– Слушайте, а Достоевский, Толстой, Бердяев? Наконец, Дягилев с его балетами, Стравинский с его Петрушкой? – Кан сыпал сюжетами, как из капиталистического рога изобилия. – Не будете же вы отрицать…
– Кстати, о Стравинском! – вспыхнул Андре. – Какая странная музыка! Качество, блеск, современность – и в то же время ничего более вульгарного в музыке я не знаю.
– Она подстать теме: возрожденье язычества. Пляшет восставшая плоть, торжествует и попирает.
– В конце концов, во всем есть свой смысл, – сказал примиряюще Кан. – Даже в Петрушке с его Стравинским. И, по-моему, главное не в содержании – например, нашей беседы, – а во встрече. Нам почему-то приятно наше общество.
– Понятно, почему, – сказал Иван. – Один человек смертен, а втроем – мы уже человечество, а оно бессмертно. Поэтому люди стремятся быть вместе хотя бы в кафе, и…
– Мне скоро нужно идти, – предупредил Андре. – Месса.
– Видите, как все буднично, – заметил Кан. – Взглянув на часы, услышав будильник, придется зевнуть и пойти служить великому Богу. А где обещанный трепет и обильные чудеса?
– Видите ли, дело в том, что символика, эмблематика…
Ивану было неприятно это услышать.
– Мы живем во время, когда мысль перестала гореть, она теперь – паразит на биении сердца предков.
– Быть может, она исчерпалась?
Они шли по лестнице вниз.
– А как ваш английский, гуру Кан?
– Вери гуд. Пришли двое новеньких, начинающий министр и молодая женщина. Он – танк и волк, а в ней есть мягкость и, скажем прямо, изящество. Типичное изящество француженки, ну, вы знаете, этот шарм, не нуждающийся в особенной красоте, даже, может быть, от нее он погиб бы.
– Иван, вы согласны с нашим австралийским другом? Та, о которой вы мечтаете, отвечает подобным критериям?
– Я об этом не думал. Мое восприятие женщины… впрочем, он прав: изящество, шарм. Это продукт встречи юга и севера: живость юга, рассудительность севера, бег и медлительность. Не знаю: вы застали меня врасплох.
Ивану казалось, что Кан говорил о людях, которых видел и он.
– Слушайте, если хотите – оставайтесь, я быстро, – сказал Андре. – Послушайте проповедь: многие приходят ради нее.
Неф церкви был довольно наполнен. Впереди люди сидели густо, затем головы редели и лишь три и четыре поднимались над стульями в последних рядах. И тут уселись наши знакомые. Солнце пронизывало витражи, и огромный фиолетовый крест окрашивал сумрак в свой цвет.
Иван был немного печален: с тех пор, как рядом с ним образовалось место для Матильды-Од, занять которое она не спешила. И неясно, займет ли когда-нибудь.
Внимание ассамблеи ощутимо усилилось. Проповедник стоял перед пюпитром, словно собираясь с мыслями и призывая к сосредоточенности. – Мы живем в особенное время, – начал он негромко. – Не случайно многие говорят: такого мы не ожидали, мы и не думали, что придет однажды подобное время! И вот она все-таки наступила, эта ни на что не похожая эпоха. И наша реакция – человеческая прежде всего, понятна. Да и трудно ожидать иной, ведь все мы созданы из плоти и кожи. Разумеется, нам хотелось бы избежать непоследовательности, всего того, что могло бы неблагоприятно отразиться и на нас самих, и на наших близких, и на странах третьего мира. Однако поставим вопрос прямо и честно: franchement,* сделали ли мы все, что могли? Учли ли все обстоятельства? Я полагаю, что всякий непредвзятый человек ответит: нет! наверняка есть слабые звенья в нашем анализе! Есть еще гласные и согласные, которые мы не использовали!
Проповедник сделал паузу. Напряжение аудитории достигло предела. И даже Кан подался вперед, стараясь не пропустить ни одного поворота диалектической мысли. Андре, закрытый буфетом органа, отбрасывал сложную тень на трубы; вероятно, он читал книгу.
– Как же нам быть? Некоторые скажут: ну, тут от нас ничего не зависит. Что мы можем сделать? Претендовать на то, чтобы влиять на события – не значит ли баюкать себя иллюзиями? Franchement!
Иван терял нить рассуждений. Французский не был его родным языком, этого нельзя забывать. Да и грусть, свившая гнездышко в глубине его сердца, хотела иных тем. Он подумал, что раньше, до встречи с Матильдой, он был если не счастливее, то спокойнее в своей отверженности. Ее появление осветило страницу его жизни, – быть может, всю оставшуюся главу. И оно же стало источником печали. […]
Вы заметили, что наш город-пригород одним своим краем выходит к пустующим километрам с провалами карьеров и высоковольтной линией. Часть места заняли свалки строительного мусора. Еще недавно бросали и пищевые отходы, что привело к обильному размножению крыс. Стали происходить коллективные нападения этих умных животных на кошек и кур. Жители лимитрофных улиц потребовали запрещения свозить сюда съедобную дрянь. И спустя десять лет победили.
Попадались также плакаты, запрещавшие вход на пустырь ввиду опасности обвала. Впрочем, были и другие плакатики, – о том, что территория принадлежит Охотничьему клубу.
Из города вышли два человека. Асфальт почти сразу сменился размытой проселочной дорогой. Похоже, они знали местность: они углубились в заросшие акацией проходы между холмами и затем свернули на почти неприметную тропинку, утонувшую в молодых зарослях все той же акации, – как известно, превосходно растущей на известковой почве, – и вышли к глубокому провалу. На его краю стояло небольшое кирпичное здание кубической формы, а вниз полого спускались ржавые рельсы колеи вагонеток. То была пришедшая в негодность шахта.
Провал они обходили по краю, мимо кустов жимолости и огромного куста орешника, и старой замшелой яблони. Как ни странно, и орешник, и яблоня были ухоженными, с подрезанными ветвями. Дальше идти становилось все труднее. Они уперлись в колючий завал из ветвей акации, терна и шиповника.
Пришедшие двое были молодые мужчины. Один из них, с бородою, громко позвал:
– Эй! Э-э-эй!
Никто не отзывался.
– Может быть, его нет, – сказал молодой безбородый.
– А нельзя ли подойти с другой стороны? – спросил молодой бородатый.
– Час ходьбы обходить.
– Позови еще.
Молодой безбородый принялся кричать:
– Эй-о, эй-о!
Они не знали, что на них давно уже смотрят глаза человека, сидевшего за колючим валом веток. И теперь он выпрямился и показался им.
– Привет, Ашер, – сказал он.
– Салам алейкум! Можно зайти к тебе в гости?
Человек кивнул и отодвинул в сторону связку терновника. Обнаружились прорезанные в склоне ступени, по которым гости взошли.
– Это мой друг Али, – представил Ашер молодого бородатого. – Он слышал о тебе и пришел говорить. Если ты согласен, конечно.
Житель пустырей смотрел внимательно. Смотрели на него и пришедшие. В городе он вполне сходил за клошара. Но тут, среди зелени и солнца, в тяжелых ботинках, в поношенных изрядно джинсах и рубахе, подпоясанный ремнем, он производил иное впечатление. Его бороды и волос ножницы касались не слишком часто. Иван называл его Отшельником, но населению он был больше известен под именем Натурист.*
– Ты верующий, – сказал Али.
Отшельник кивнул. Он видел в глазах нового знакомца особенную тревогу, ту, которая заставляет молиться. Беспокойство молящегося, встревоженного до глубины души Молчанием. Ясно было, что речь пойдет о фундаментальных вопросах, иначе и незачем к нему приходить.
– Бог говорит через своих пророков, – сказал Али. – И последний по времени пророк – наш Магомет. Он принес последние новости от Бога, и его следует слушать.
Отшельник не отвечал. Молчали и гости. Наконец хозяин места медленно заговорил.
– В мире много посланий и пророков. Но есть религия, основатель которой назвал себя сыном. Так указана степень близости к Богу, не превзойденная до сих пор. Это важнее, чем раньше или позже.
– Как же так! Как можно быть сыном Бога? – тут же начал раздражаться Али. – Просто глупо! Посмотри, куда привела ваша нелепая вера! Кругом разврат и преступность!
Отшельник молчал.
– А мы против разврата! Ты разве за него?
– У Исаака родились два сына, Исав и Иаков, – уверенно-веско начал Отшельник. – Исав был волосатый, а Иаков – будущий патриарх и родитель двенадцати – имел гладкую кожу. Первым вышел из чрева Исав, а вслед за ним Иаков, его близнец. Иаков вышел, держась рукою за стопу Исава. Это образ истории. За волосатым временем жестокости следует гладкое время мира и знания.
На мгновение посетители присмирели, настолько сказанное было логичным и ясным. Но потом возбужденье вернулось.
– Ну, объясни мне, если можешь! – яростно говорил Али. – Неужели и ты веришь во все эти сказки, которые рассказывают по телевизору? Бог создал землю и все остальное в шесть дней! И каждое утро восходит солнце! Почему я должен им верить, что Земля вертится? Докажи, если можешь!
Такого поворота Натурист не ждал. Как доказать, не сходя с места? И почему не сделало это народное образование? Оно ведь обязательное в этой стране?
– Во-первых, Земля круглая, – начал он примирительным тоном, – круглый почти шар, – вспоминал он напряженно рисунки в школьном учебнике, где сначала дым показывался на горизонте, потом труба и, наконец, пароход. – Если б ты находился в самолете…
– Вот именно, в самолете, – вмешался Ашер. – Когда ты в самолете, то дело другое. Самолетом можно делать великие дела!
– Маятник Фуко! – вдруг вспомнил Отшельник. – Ты можешь видеть в Париже маятник Фуко! Этот опыт доказывает, что Земля вращается вокруг своей оси.
– Вы едите свинину, – не сдавался Али. – А в вашей книге сказано прямо: не ешь свинины! Не ешь!
– Я не ем мяса, – сказал Отшельник. – Вы хотите покушать со мной?
Практические вопросы несколько успокоили взрыв, вызванный различием доктрин. Отшельник предложил на обед молодые побеги крапивы, сваренные в воде и политые оливковым маслом. И сухой хлеб. Подобная скудость была аргументом, Али и Ашер это почувствовали, и не знали, как возразить. В такой нищете долго не проживешь, если ее не дополняет что-то такое. К этому «что-то» и хотелось приблизиться.
– И что же это за маятник? – осторожно спросил Али.
В наступавший уик-энд очередь иметь детей была за матерью. Ив Дюваль де Марн отвез их к Терезе и теперь не торопясь возвращался. Он даже зачем-то заехал в центр города и посидел в кафе за чашечкой кофе. Из окна был хорошо виден знаменитый ливанский кедр, 350-летие которого недавно справляли. Праздник затеяли экологи; пришлось приехать и мэру и произнести речь о зеленом богатстве Франции. И Ива пригласили, и охотничий клуб, и филателистов, и всех.
Ив подумал, что поступил опрометчиво: нужно было предвидеть отсутствие детей и организовать что-нибудь. Вылазку, встречу, поездку. Знакомых, которым можно позвонить и приехать, у него не было. Да и не принято импровизировать у людей комильфо. Нечаянный звонок намекает на бедствие, а оно заразительно, это знает любой деловой человек. От терпящих бедствие нужно немедленно отойти. Во всяком случае, выждать.
Адвокат вспомнил о подчеркнутом к себе внимании со стороны девушки-юриста, стажера. Он даже подумал, не порыться ли в бумагах насчет ее телефона. Но и тут приличнее позвонить предварительно, поболтать о том и о сем и затем предложить продолжить общение.
Рациональнее всего заняться делами, хотя ничего интересного не было, все пустяки. Кража саженцев в питомнике города, незаконная выемка гравия в карьере, или вот еще драка в казарме, дело запутанное донельзя, когда одному парашютисту сломали руку. Скучая, Ив смотрел на пустынную улицу и увидел, что молодая женщина в телефонной будке испытывает затруднение. Поймав его взгляд, она заулыбалась и стала показывать монету, пожимая недоуменно плечами. Иностранка не знала, что монеты давно упразднены из-за постоянных взломов и что нужна карточка. Ее-то Ив и вынул из кармашка бумажника и помахал в воздухе, а потом протянул в ее сторону. Она понимающе кивнула и направилась к двери кафе.
Ив почувствовал приступ жара. Впрочем, профессиональное умение владеть собой пригодилось ему и тут, и когда иностранка оказалась у столика, он улыбнулся и пригласил ее сесть. Ей было лет двадцать пять, не больше. После смешных попыток объясниться выяснилось, что легче всего им это делать на английском. Ив помнил многое из школьного курса, а женщина прямо-таки говорила на языке Шекспира. И неудивительно: она была немка, ехавшая домой из Лондона в Дюссельдорф через Париж. Где-то в окрестностях у нее есть знакомые, но она не может до них дозвониться. А ей хотелось бы задержаться на день или два.
– Плиз, но проблем, – сказал Ив. – Ай бринг ю ту май хоум, ай хэв телефон.
Ее звали Эльза.
Рюкзак был положен в багажник. Эльза, смеясь и болтая – чересчур быстро, чтобы Ив что-нибудь понимал, – уселась рядом с ним и тут же похвалила марку автомобиля, а через минуту, когда они проехали квартал, похвалила и умение Ива водить машину. Она даже добавила жест, подняв вверх большой палец.
Иву было приятно. За годы семейной жизни он привык к постоянной критике. И вот, пожалуйста, хоть что-нибудь он умеет. Но машину он и вправду водил хорошо.
Ворота открылись автоматически, и Ив въехал во двор по хрустящему гравию.
– Ты здесь живешь? – удивленно спросила Эльза. – Один?
– Со мною дети, но сегодня они у матери.
– А! Понятно.
– Пожалуйста, проходите… Ecoutez, si vous… tu… vous…
Эльза засмеялась:
– Ты, у тебя, с тобой! О’кей!
– Если уж мы здесь, то давайте поужинаем?
Эльза согласно тряхнула головой, ее золотистые волосы разлетелись.
В ней были легкость и быстрота, заражавшие Ива. Впрочем, беспокойство зашевелилось в печенках. Он даже подумал, что предпочел бы видеть на месте молодой Эльзы свою сорокалетнюю полнеющую – несмотря на все притирания и сухарики – Терезу. Но Эльза школьницей не была, это ясно.
Ив поставил куски мяса в духовку. Стол он накрыл в гостиной, словно столовая еще оставалась священным семейным местом. А гости могут откушать в гостиной.
– Хотите что-нибудь выпить? – спросил адвокат.
– И типично французское! – сказала Эльза, немного жмурясь, отчего припухлость вокруг ее глаз увеличивалась.
– Кир, например?
– Например!
Эльза сказала, что она очень соскучилась в Лондоне по Дюссельдорфу. Точнее, в Кембридже, где она изучает английский и преподает немецкий. И какие англичане зануды. (Тут Ив удовлетворенно хмыкнул.) И какой там противный туман, гораздо хуже немецкого. Ив понимающе кивнул и предложил выпить на брудершафт. Гостья охотно продела свою руку в кольцо, образованное рукой адвоката. Они опустошили рюмки, а потом лицо женщины оказалось совсем близко, и ее приоткрытые влажные губы (она быстро их облизала). Адвокат поцеловал их осторожно, а Эльза ответила на поцелуй энергично, она даже произвела звук удовольствия, что-то вроде «ммм».
Иву этот звук очень польстил. Легко и просто, без всякий усилий он нравился миловидной женщине. Фактом своего существования, удобством устроенного быта. Он чувствовал, что его жизнь качнулась куда-то, не сказать в пропасть, но уж конечно в неизвестность. Он вспомнил, что в молодые годы, когда предполагалась встреча с Терезой, он пользовался таблетками «кис кул»,* и сейчас пошел их искать. А тем временем свет в гостиной сделался приглушенным, и приятная расслабляющая музыка звала забыть обо всем (кроме, разумеется, самых важных дел, точнее, дела о разводе директора гостиничного концерна, которое приносило Иву достойный доход вот уже одиннадцатый год). Легко касаясь слуха, виолончель Ростроповича удаляла из сердца горечь семейной неудачи и экзистенциального поражения.
Ив подумал, оправдываясь перед кем-то, что этот жизненный опыт ему необходим: ему легче будет вникать в детали семейных драм и бракоразводных процессов, особенно если обнаруживались любовные перипетии тяжущихся сторон. Они казались ему почти выдумкой и обычно раздражали. Оказывается, бывает.
И он, присев рядом с Эльзой, взял ее руку. Размягченная пищей, теплом и событиями дня, женщина улыбалась, посматривая на него с любопытством. Ив, привлекая ее к себе, потянул за руку, она вынуждена была податься к нему и опереться на его колено. Адвокату стало там горячо, и стрела желания пронзила его насквозь.
Снова ее губы оказались совсем близко, а также ее глаза, как теперь стало видно, слегка подведенные. Движением руки остановив его приближение, она сказала:
– Мой рюкзак остался в машине.
Адвокат перевел дыхание. Пришлось оторваться и выйти внутренним коридором в гараж, минуя неприметную дверь, в действительности стальную. За нею хранились произведения искусства: Ив следовал совету экспертов и помещал деньги в творения, иногда и не дорогие, но звезда авторов которых восходила, и произведения тоже росли в цене, подобно некоторым винам. Недавно он перекупил знаменитый рисунок Кульбака «Умиленный кондотьер» и маленькую бронзовую «Овечку в пейзаже» Лежена, и был очень доволен.
Ив вынул рюкзак из машины и понес его в дом сам, по-рыцарски.
– Я положу тебя рядом с гостиной, – сказал он.
То была комната для гостей, спеарум, как называл ее Ив в то время, когда ею еще пользовались. Ныне она пришла в запустение, и даже приходящая женщина перестала проходить тут пылесосом.
_______________
«Комната для пик», если выразиться, несмотря на глобализацию, по-французски.
– Комната для пик, и ни одной… пики! – раскованно пошутила Эльза.
У адвоката сосало под ложечкой, и холодок проскакивал мимо сердца, когда он принес свежие простыни, и гостья беззаботно помогла ему застелить постель, становясь на колени и выгибая спину, стараясь дотянуться до края матраса. Потом она вынула из рюкзака мешочек и еще что-то, вероятно, пижаму, и расстегнула пуговицу джинс. И оглянулась на Ива. Хозяин не знал, как ему поступить.
– Спокойной ночи, – сказала она, подойдя совсем близко и целуя адвоката. Ив подумал, что ему лучше уйти. И он поднялся к себе со смешанным чувством облегчения и разочарования. Правда, он не спешил улечься, несмотря на усталость. Он долго чистил зубы, рассматривал свое лицо и убеждался, что в нем появился новый штрих: две еле заметные складки, сходившие к уголкам рта миной хронического уныния, как бывает у некоторых собак. Его удивила розовость щек, – и правда, они немного горели, как когда-то, когда он ждал Терезу в спальной.
Ночью он носил пижаму, состоявшую из штанов и длиннополой рубашки. Он, наконец, покинул ванную комнату, огромную, светлую, богато украшенную разноцветным кафелем, словно восточный дворец. Паркет приятно поскрипывал. Он почему-то оставил дверь в спальню приоткрытой, испытывая удовольствие и опасение. Перевернув двадцать раз подушку, он нашел, наконец, удобное положение для головы. И тут до него донесся голос Эльзы.
– Ив!
Адвокат вскочил, словно пожарник по тревоге.
– Я не могу справиться с отоплением!
Ив пошел вниз с бьющимся сердцем. Он почему-то вспомнил недавнюю статью в юридическом журнале, трактовавшую запутанную проблему презумпции невиновности. В конце концов, все невиновны, – был смысл этой статьи. Ибо общество до сих пор не достигло равенства на старте жизни. Вот вы его достигнете, писал автор, тогда и говорите о вине, арестовывайте и судите молодых людей.
Он открыл дверь в комнату для пик, и в тот же миг лампа у изголовья кровати потухла.
– Ай! – засмеялась в темноте Эльза. – Теперь и с электричеством что-то случилось!
И правда: в ее голосе звучало напряжение.
Разумеется, Ив знал, как устроен его дом, он мог пройти его вдоль и поперек и на ощупь. И сейчас он осторожно пошел прямо, протягивая руку. Она коснулась чего-то гладкого и теплого, и оно вздрогнуло от прикосновения. Это было, как постепенно сообразил Ив, бедро Эльзы. […]
Утро застало Ива в его спальне. Бодрый, спортивный, он вскочил и размялся, а потом проделал несколько упражнений с гантелями. И затем заторопился завтракать и ехать в город на аукцион. Пропустить его не хотелось: знакомый эксперт утверждал, что на торги будет выставлен настоящий Кандинский, если не Шагал, но ранний, еще предметный, и никто не знает, что это Кандинский, да и сам он, эксперт, узнал об этом случайно только вчера. Судя по официальной оценке, никто ничего не знал.
Ив открыл тяжелую дверь подвала и проник в свой Лувр. По углам стояли огнетушители, комната была оборудована распознавателем дыма и прямо связана с пожарниками и полицией. Только знающий код мог включить и выключить эту связь. Гвоздем коллекции Ива была знаменитая «Либерасьон II», признанный шедевр 50-х и ныне стоивший почти столько же, сколько сам дом. В материальном выражении он представлял собой писсуар устаревшей модели со специальным кармашком для льда, распространенный в Нью-Йорке перед Великим Кризисом. От него, кстати, пошло выражение piss on ice, то есть «вести роскошный образ жизни». Такой писсуар позволяли себе лишь богатые рестораны и отели. Франк Синатра его обожал.
Это важно для понимания генезиса произведения, тоже элитарного, выходившего за пределы вульгарного эстетического конвенциализма. Иву было неловко вспоминать, что он просто не заметил шедевра, приняв его за санитарное оборудование. Впоследствии он познакомился с известным трудом Клемана Бербенно, поставившим все точки над i. Разумеется, рынок последовал влиятельному критику в установлении цен.
«Либерасьон II» стоял величаво посреди комнаты на специальной подставке из красного дерева. Пересекавшая его трещина символизировала хрупкость всякой свободы в современном мире, а отбитый кончик носика – ущербность человеческой экзистенции, потерявшей ориентиры и упорно двигающейся к своей гибели. Глубина произведения была поистине неисчерпаемой. В конце концов, благодаря ему Ив приобрел реноме в мире искусства: всякая репродукция произведения сопровождалась пометкой мелким, но четким шрифтом: «Коллекция Дюваль де Марн».
Стараясь не шуметь, он прошел мимо комнаты для пик, где безмятежно спала Эльза. В гостиной тут и там лежали ее вещи, из рюкзака торчал плюшевый мишка, и юриста это тронуло. Он даже заколебался, уходить ли, и вернулся с полпути. Эльза спала, разметавшись на постели, и он, подкравшись, поцеловал ее… гм, глаза разбегаются при виде стольких возможностей! Ну, так и быть: в ямочку на спине. Женщина зашевелилась и проговорила что-то по-немецки сонным голосом, и затем потянула на себя одеяло. Этот обычный жест Терезы остудил Ива. Он вышел из дома и захлопнул дверь.
Советник по градостроению Бруно чувствовал подчас стеснение рядом с мадам Пешмор, как, например, вчера на представлении проекта благоустройства бывших карьеров. Рядом с ним сидела довольная Од, и от уполномоченного архитектора не ускользнуло, что умерла мина приветливости на лице могущественной дамы. А многие уже видели представительницу департамента министром и даже президентом, если б не Салический закон, сохраняющий влияние почему-то и в республике (если вы не знаете, то это – невозможность для женщины занимать королевский трон.) И проект, которым руководил он, Бруно, неожиданно натолкнулся на критические замечания весьма острые, хотя и не вовсе несправедливые. Однако критика мадам Пешмор все больше не хотела считаться с чрезвычайными трудностями местности. Мало того, что почва изрыта и изобилует провалами, сами политические интересы завязались в настоящий гордиев узел. Мэр так и сказал: «В нашей коммуне обнаружился сложнейший гордиев узел», так что из публики даже спросили: «Простите, чей?» Все хотели своего. Город – застроить и использовать, экологи – чтобы все оставалось по-прежнему, потому что это место единственное в Иль-де-Франс (как зовется парижский район), где водится редкое насекомое богомол. Охотники также хотели статуса кво, смыкаясь с экологами, несмотря на то, что те требовали запретить всякую охоту на территории департамента.
А между тем «железная Леди», как лестно и льстиво называли мадам Пешмор, превращалась в очаровательную почти шаловливую женщину, когда она встречалась с Бруно наедине. От острого ума предпринимателя эта двойственность не ускользала. Он считал ее в порядке вещей и даже видел тут шанс побыстрее шагнуть на следующую ступеньку карьеры. Признаться, он не придавал особого значения своей связи с Од. Ему льстила привязанность молодой женщины, ясно, что она в него влюблена, а это не каждый день, даже и редкость. Пешмор интересуется им совсем по-другому, скорее как потребительница. Од его немного раздражала своей мечтательностью и интересом к вещам, не обещавшим рентабельности. Искусство, какие-то манускрипты, явная склонность к строительству семейного гнезда, хотя для него нужно еще таскать и таскать материалы! Если действительно хотеть комфорта, а не так, что лишь бы поставить кровать и стол.
Поскольку Од скорее склонялась остаться, чем идти на важный и скучный прием, Бруно этим воспользовался.
– Ну и прекрасно, – сказал он. – Мне нужно там быть обязательно, ты понимаешь, это важно для дела. Я покажусь и быстро вернусь.
Чертыхаясь, он перевязывал плохо завязавшийся галстук.
– И потом, там будет Пешмор, ты понимаешь, ты сама женщина. Ей приятней и легче помочь мне с проектом, если… ну, не делай такую мину: ты же понимаешь, это нужно не только для меня, но и для тебя!
Од держала в руках книгу. Она вдруг почувствовала испуг, словно в гладкой доселе поверхности отношений пробежала трещинка, и она была в этом сама виновата, снова сама она, как прежде с другим, и не раз! Но ведь Бруно говорил здравые вещи, вернее, логичные, так живут и действуют все.
– Если я задержусь, то поеду к себе, – сказал он. – Чтобы тебя не беспокоить.
И чмокнув ее мимоходом в щеку, он вышел. Она видела через занавеску, как он сел в машину и тронулся с места резко, по-спортивному, завизжав колесами. Далекий всплеск душевной паники Од испугал. Нужно кому-нибудь позвонить, поболтать и отвлечься. Сестре, например, переехавшей жить в Эльзас. «Потому что там люди страдали больше и стали добрее». Но ей было неловко искать сочувствия и совета у сестры, всегда удачливой, любимицы родителей. Не позвонить ли Камиле – лучшей подруге? Нет, это последнее дело – жаловаться подруге на любовные трудности. Это определенно не советуется в путеводителях любви, и, кстати, кем? Од вспомнила об «Искусстве любви», когда-то читанном – и внимательно – в студенческие годы. Овидий должен помочь ей. Он, конечно, поможет, античный поэт и знаток женщин! И мужчин! В его сборнике целый раздел посвящен уловкам любящей женщины. Од устремилась на поиски. Книга была, разумеется, где-то здесь в ее библиотеке, рассованной по квартире. Книжные островки расположились повсюду. «Искусство любви» обнаружилось под ножкою этажерки. И кто туда засунул его? Од наудачу раскрыла. «Пусть твои жесты будут редкими и сдержанными, если пальцы толсты, а ногти не слишком гладки, – писал римлянин. – Та, чье дыхание жарко, не должна говорить натощак, но держаться на расстоянии от мужчины, с коим она говорит. Если зубы твои черны, слишком длинны и неровны, ты причинишь себе убыток, смеясь». Од бросилась к зеркалу. Из него выглянуло милое испуганное личико. По щекам ползли две слезинки.
Жожо догнал медлительный грузовик на пронырливом пикапчике «рено» и велел немедленно ехать на кладбище, на помощь Алену. Они развернулись и поехали. Правда, пришлось остановиться «У Робера», чтобы вылечить Чарли от депрессии, которой он страдал после вчерашнего перепоя. Стаканчик пастиса вызвал слабую улыбку на его чернокожем лице, а второй оживил. И другие приняли участие в борьбе с депрессией, с дурными новостями из всех уголков земного шара, с последствиями взрывов и ураганов. В конце концов, не так уж плохо жить во Франции!
Но вот некоторые умирают, подумал Иван, помогая Алексису заезжать в кладбищенские ворота задним ходом. Дело оказалось несложным. Назавтра предстояли похороны, а в семейном склепе усопшему не хватало места. Ален уже перенес кости предыдущего покойника в яму с известкой; им предстояло погрузить еще замечательно крепкий гроб и избавиться от него приличным способом. Например, сжечь на пустыре.
Ален выглядел неважно. Красно-фиолетовые круги под глазами говорили о том, что легкие деньги не впрок, что подчас недостаток средств нас бережет от чрезмерного потребления, прежде всего алкоголя. До мэрии уже дошли протесты: новый смотритель не следит-де за состоянием могил, бумажки и мешочки из супермаркета валяются всюду. И даже его сторожка оказалась запертой в часы открытия.
– Ты знаешь, некоторые недовольны, – сказал Ахмет.
– Таковы люди, – пофилософствовал Ален.
– На это место много желающих, – сказал Чарли.
– Поехали, ребята, – торопил Марк. – Возьмите бензина и поехали. На сегодня еще есть работа в парке, там сломали скамейки.
– «Вечное владение», – прочел Алексис надпись, выдавленную в цементе склепа. – «Вечное» – это как?
– Тридцать лет, – сказал Ален.
– Немного для вечности!
– Все в мире относительно, мой юный друг.
Как это вечное может быть относительным, почти возмутился Иван, однако ничего не сказал, чувствуя, что коллеги останутся равнодушны. Они отперли тяжелый замок на воротах карьера, и грузовик въехал на дорогу с остатками тощего асфальта, затянутого глиною и песком. Акация заглушила здесь всю остальную растительность, молодые побеги пробивались через трещины покрытия. Воробьи прыгали в поисках корма. Всюду жизнь.
Местность делалась все менее приветливой. И неудивительно: земли здесь было немного, сорок-семьдесят сантиметров поверх мусора свалки. Тут царствовали буйные заросли шиповника. Голый красный холм глины, явно искусственного происхождения, возвышался вдали. И на нем виднелась неподвижная человеческая фигура.
– Натурист, – равнодушно сказал Чарли.
Грузовик приблизился к роще акации, за которой прятался барак Альфонса. Раньше немедленно послышался бы собачий лай. Но теперь все было тихо.
– Так что Мусташ? – спросил Ахмет. «Усы». Это было еще одно наименование Альфонса, которым он чрезвычайно гордился. Вернее, он гордился усами, как может гордиться человек своими успехами. Иван иногда думал, что Альфонс держится в жизни за две вещи: за бутылку вина и за свои усы. Как все мы, впрочем, хотя наши усы и бутылка могут выглядеть внушительнее. Диплом научного исследователя, например, коллекция современного искусства. Но и усы Альфонса – кое-что. Упомянем и их, не пропадать же им вместе с хозяином.
Марк хотел сбросить гроб на землю, но раздумал, и велел Чарли и Ивану спустить его на руках. Тяжелый, дубовый, с бронзовыми ручками, отсыревший, загорался он неохотно, так, что даже политый на него бензин выгорел, а он едва тлел.
– Все-таки странно человеческое исчезновение! – вырвалось у Ивана.
– Что тут странного? – недоуменно спросил Чарли.
Ахмет наблюдал за их действиями с заметного расстояния.
– Да, пожалуй, – согласился с Иваном Алексис. – Но ведь все не исчезает? Мой отец говорит, что все не исчезает, что есть душа.
Чарли присвистнул.
– И где же она? Все это глупости! – Он потянулся подтолкнуть ногой доску, отпавшую от общей горевшей кучи, и вдруг, сделав пируэт, словно поскользнувшись другой ногою, шлепнулся задом в грязь. Коллеги взорвались хохотом.
– Вот так, глупостей не говори! – сказал Марк, отсмеявшись и вытирая выступившие слезы. Чарли, чертыхаясь, вытирал зад пучком сухой травы.
Оставив головни догорать, они ехали прочь по той же ухабистой размытой дороге, мимо сваленных бетонных обломков. На холме стояла одинокая фигура Натуриста. Или Отшельника, если предпочитаете. Он смотрел вдаль, поверх грузовика и деревьев. Иван тоже любил приходить на этот холм и знал, что он видит.
Долина колоссальных размеров с рекою, но воды скрыты домами. Русло отмечено извилистою лентою зелени. А излучина блещет на солнце. Противоположный склон обильно застроен павильонами и гроздьями блочных зданий. Оттуда еле доносится гул Восточной автострады, проходящей за гребнем, по равнине.
Отшельник спокойно смотрел на долину, заполненную голубоватым воздухом. Здесь дышалось легко, и он любил приходить на холм, названный им горою Фавор. Зимой вся местность приобретала оттенок торжественности и величавости гибели: черные кроны деревьев, черные остья травы. Он подумал, что его жизнь достигла предельной ясности, за которой ждать уже нечего. Уже нужно явление Бога, чтобы завершить великий эксперимент. Но Бог медлил. Не приходил, несмотря на обещания учителей и аскетов разных столетий. Это его чуть-чуть удивляло.
Он спустился с холма в сторону громадного отверстия в склоне. Тут начиналась большая галерея, уходившая под землю на сотни метров, где он иной раз скрывался в особой «точке молчания», как он ее называл, чтобы проверить, не зовет ли его к себе вечность. Тишина тут стояла предельная. Жизнь тела делалась невыносимо громкой и шумной: стук сердца, работа легких, шорох крови в артериях. Но постепенно все замедлялось, и удары сердца делались реже, и тогда приходило странное наслаждение – бытием, думал он. Но и все. Великий Бог молчал.
Он пошел по тропинке к себе. Перед ним выскочила и побежала, кудахтая, фазанья курочка, еще одна. Они бежали, ища, где броситься в сторону и скрыться в траве и кустах. Охотничий клуб привез и выпустил птиц, на которых предстояло охотиться его членам, а дичь, спасаясь, ушла из леса, что в трех километрах, сюда на пустырь, под покровительство Натуриста.
Обнаружился и человек. Этот жадно срывал оставшиеся ягоды ежевики, незрелые и даже загнившие, и ел их. Он был так увлечен, что Отшельник спокойно приблизился к нему на расстояние приветствия и сказал:
– Здравствуй.
Человек рванулся и почти подпрыгнул, повернувшись в воздухе, но мгновенно оценил ситуацию и вернулся к собиранию ягод, ничего не ответив.
– Я вижу, ты голоден, – сказал отшельник. – Если хочешь, можно зайти ко мне – тут в двух шагах, я дам тебе пищи.
– С какой стати ты хочешь меня кормить? – резко отвечал незнакомец.
– Потому что ты хочешь есть. Как твое имя?
– Зачем тебе знать мое имя? – в его голосе слышалась ярость. – Ты что, из полиции? – Он поправил пиджак, и тогда Отшельник увидел, что из заднего кармана брюк незнакомца торчит рукоять пистолета. И он почувствовал легкость в ногах, как всегда бывало в момент опасности. Не страх, но легкость. Предвкушенье, быть может, исхода: не посылает ли Бог за ним в этот раз? Убийцу и смерть, чтобы Его наконец лицезреть.
– Мне нужно знать твое имя, чтобы помолиться за тебя, – сказал отшельник. Такого довода вооруженный человек не ожидал. Он даже смягчился.
– А, это ты – Натурист, – вдруг догадался он. – Я про тебя слышал.
Человек ел недозревшие ягоды. Вдруг он оставил все и повернулся. Колючий взгляд, тонкая синяя жилка, пульсирующая на виске.
– Послушай совета: не задавай незнакомым людям так много вопросов, если хочешь жить спокойно. Если хочешь жить.
И он ушел в чащу зарослей. Некоторое время слышался треск сучьев, будто там пробирался зверь.
Отшельник прислушивался к себе. Легкость в конечностях, почти невесомость стали уходить, словно кости вновь наполнялись весом и тяготением, необходимыми для передвижения по земле. Он был немного разочарован.
Кан решил, что жена начальника Ивана Жожо – это миловидная востроносая блондинка в окошечке почты. Он подумал, что ее зовут Китти. Во всяком случае, так звали жену Жожо. Он ожидал своей очереди перейти полосу на полу почтового отделения с надписью distance de discrйtion (предел нескромности, если попробовать перевести) и приблизиться к окошечку. И получить свою почту.
Писем было несколько, и все из Австралии, надписанные одним и тем же почерком. Блондинка в окошечке даже задержала на секунду конверты в руке, рассматривая почтовую марку с изображением кенгуру.
– Я могу подарить эти марки вам, – сказал, улыбаясь, австралиец.
– Даже так! Но я вас не лишаю чего-то важного?
– Что вы! Простите, вас зовут Китти? Я не ошибся?
Женщина насторожилась.
– Обычно меня называют Катрин, но и Китти тоже. Мой муж называл меня Китти.
Кан улыбался в окошечко:
– Позвольте представиться и мне: профессор Кан, преподаватель английского, австралиец. В Австралии я преподаю французский.
– Ах, как интересно! – сказала Китти.
Очередь начала шевелиться и покашливать, и Кан откланялся. Он засек время закрытия окошка, отмеченное на картонном диске: 5 часов 11 минут пополудни.
Сделав покупки холостяка, а именно, сосиски, консервы и уиски, Кан вновь появился и встал у служебного входа. Ожидала кого-то и женщина, и Кан сообразил, что это счастливая соперница Жожо, отбившая у него супругу. Она была по-спортивному подтянута, узка в бедрах и держала голову высоко. Марта, Кан знал это со слов Ивана. Вышла Китти и расцеловалась с подругой. Они двигались по направлению к Кану. Австралиец кашлянул.
– Ах, это вы! – оживилась Китти. – Марта, представь себе, этот господин – австралиец!
– И я хочу подарить вам почтовые марки с писем, которые вы так любезно мне сегодня вручили! Ду ю спик инглиш? – обратился он к Марте.
– Йес, – ответила та не слишком уверенно.
– Если бы вы оказались среди моих учеников, то я уверен, что их рвение к учебе возросло бы в пять раз! – сразу польстил Кан, полагая, что это расположит подруг в его пользу. – Поверьте, в наше время глобализации вам крайне необходим английский язык.
Нельзя сказать, что лицо Марты было особенно привлекательно. Разве что карие глаза, это правда. Но следы какой-то экземы скорее настораживали. Как и волевой подбородок.
– Китти, простите меня, антипода: я даже не представился вашей очаровательной подруге. Профессор Кан.
– Марта, – сказала женщина, явно потерявшая инициативу и контроль над ситуацией.
– Вы должны обязательно придти хотя бы просто взглянуть, как идут наши занятия, – обращался к ней Кан и протягивал уже квадратик визитной карточки. Марте, разумеется, хотя и Китти могла бы принять приглашение австралийца на своей счет. Кан церемонно откланялся. Он был доволен первым контактом и даже подумал, что положенье Жожо не совсем безнадежно. А его самого этот отчаянный приступ как-то омолодил.
– Ну, вот и кончился праздник, – сказал Ален, сидя вместе с другими в кабине грузовика. – Меня убрали с кладбища.
– Не принимай близко к сердцу, но я скажу, что ты немного преувеличивал, – сказал Ахмет. – Люди хотят уважения к своей могиле. Больше, чем к себе самим. Тут они очень чувствительны. Немного травы – и они уже бегут жаловаться.
– Мне стало неинтересно, – сказал Ален. – Каждый день одно и то же, и все время деньги, деньги.
– И они тебе надоели, – саркастически заметил Чарли. – И вот ты опять с нами!
– Близость к смерти наводит на размышления, – сказал Ален.
– Осторожно, не спять.
Они развозили пенсионерам подарки мэрии на Рождество. Это были симпатичные корзиночки с утиными головами, тоже плетеными из прутьев. В них лежали паштеты, сыры, консервы, две бутылки вина. И конфеты: старики любят сладкое.
Обычно этим занимался курьер Жиль, но он заболел, и целый квартал Пеплие (Тополей) остался без подарков. Да и место было такое, что лучше одиночке не появляться: там царствовал известный в городе Ичкок и его присные. Реноме его росло: после поджога лицея Ичкока даже показали по телевизору.
В молодости Иван относился спокойно к некрасивым кварталам, к блочным домам. Казалось тогда, что все можно переделать, улучшить, дойдут только руки и будет лишь время. С годами, когда стало ясно, что поезд жизни замедляет свой ход, что Машинист тормозит и вот-вот остановится у пятиэтажной бетонной коробки без лифта и со скучающими подростками на ступеньках… Тогда плетеная уточка от мэрии выглядит жестом Господа Бога. А может, и есть. Так восприняла бы подарок его мама в далекой Москве.
Это, конечно, приятно: после минуты настороженности и опасения люди понимали, зачем постучались в их дверь. Лица смягчались. И даже дарили улыбки. Старушки искали очки, чтоб расписаться, старики предлагали стаканчик. И Чарли не отказывался. Его растущая развязность стала тяготить Марка, и он велел коллеге сидеть в кабине, где тот и заснул.
– Понравилось быть перноэлями? (так французы называют Дедов Морозов) – спросил Жожо, довольный.
– Да, есть профессии на свете! – сказал мечтательно Алексис.
А общее настроение в городе делалось скорее тяжелым. Нападения подростков на пожилых людей участились, полиция была вынуждена принять крайние меры. Проводились собрания, где старикам объясняли, что нельзя появляться на улице с соблазнительными предметами в руках, как-то сумочка, телефон и уж тем более деньги. Мэр не мямлил, он прямо сказал: «Толерантность – зеро!» Напечатали план города, где наиболее опасные улицы и кварталы отметили красным пунктиром. Старикам советовалось их избегать в определенные часы и особенно в среду, когда уроков в школе нет. Правда, жители делали это и сами уже давно, но скорее инстинктивно и без всякой системы. А вот закон об обязательном ношении каски начиная с 60 лет не прошел. Оппозиционные партии увидели тут покушение на личную свободу граждан.
Когда перноэли вернулись к Жожо в мэрию, то попали в самый разгар: представители фирмы женского белья привезли свою продукцию для показа и продажи. Возбужденные женщины рассматривали образцы со всех сторон, обсуждали качество кружев и тканей и особенно цвет. Они потеряли всякую осторожность, и Чарли, бледнея, впервые увидел бедро красавицы Полины во всю его длину и мощь, когда она, приподняв юбку, старалась сообразить, подойдет ли ей цвет новых колготок. Да и Алексис с Иваном побледнели. Лишь Ахмет остался по-восточному невозмутим, хотя его глаза превратились в узкие блестящие щелки; остаток дня он молчал и не слышал никаких вопросов.
Жожо приказал им немедленно ехать к вокзалу: там грузовик рассыпал щебень на повороте, и его нужно было быстро убрать. Они торопились выйти на улицу, но вместе и медлили, взволнованные происходящим, а в холле мэрии вообще застряли. Здесь группа женщин во главе с социологом Одилью толпились перед зеркальной стеной, прикладывая поверх блузок и жакетов лифчики, чтобы посмотреть, идут ли они им. Красивой Одили шло все, а вот надменной Шантали ничего не удалось подобрать.
– Нужно быть очень осторожным, – сказал Ахмет. – В наше время легко потерять голову.
Щебенка оказалась сырой и тяжелой, они порядком вспотели и устали, и через час вполне успокоились.
От Кана не укрылось, конечно, что архитектор Бруно перестал ходить на его курсы. Од появлялась, но ее настроение стало совсем иным. Она сидела рассеянная и даже подчас не слышала, когда Кан говорил ей что-нибудь, стремясь вовлечь в общий разговор по-английски.
Пришли и Марта с Китти, однако непоседа Китти спустя полчаса начала зевать, шептаться с подругой, а потом, извинившись и сославшись на что-то неотложное, ушла вообще. Кажется, план Кана начал осуществляться. Он любил наблюдать за капризами либидо и умел подстроить ему ловушку, и указать новый предмет фиксации.
– Марта, вы очень способны, – сказал он. – Ах, если бы вы согласились получить несколько частных уроков – какой был бы прогресс! Знаете что? В Париже собираются поставить английскую пьесу в оригинале, хотите поехать? Это одно из лучших творений Чехова. Разумеется, пригласим и Китти, если она согласится. Но ей, видимо, английский не слишком дается.
Китти было не только трудно, но и тревожно. По-женски она чувствовала в неожиданной австралофилии Марты человеческий интерес к антиподу Кану. Присутствие Марты сделалось менее плотным, образовались пустоты. Китти вдруг вспомнила с неожиданной теплотой некоторые привычки Жожо. И как он хорошо стряпает. И как бывало приятно вечерами, после работы, особенно осенью или еще лучше зимой, когда шел дождь, а Жожо ходил в теплых домашних туфлях и вельветовых брюках, мягкий, как плюшевый барашек, которым она играла в детстве. И сегодня шел дождь, и было холодно. Марта пригласила ее на спектакль и сама же отговорила, сказав, что Китти будет трудно и скучно. И уехала с Каном в Париж. Китти подумала, не позвонить ли Жожо: предстоит раздел имущества, и хорошо бы как-то обо всем предварительно договориться. И самое главное, как быть с домом: продать и разделить стоимость, или разделить дом и продать свою половину?
«О, май бэби!» – напевал Ален песенку странствий своей молодости. Впрочем, однажды он уже заметил, что внутренне не откликается на этот привычный призыв к бодрости и действию. Словно его сокровенное я отделилось от какого-то пространства, с которым сообщалось и черпало там желание видеть и чувствовать. Словно накопленный груз усталости отвердевал, и шевелиться больше не требовалось.
Дети возились в своем уголке. «О, май бэби…», – напевала младшая тоненьким голосом. Сильви смотрела телевизор. Загостившийся безработный брат читал газету. Они переехали из кладбищенского дома в свою старую квартиру, ее даже не успели сдать новым жильцам. Это изгнание с кладбища не особенно задело Алена, хотя он и понимал, что шанс накопить денег на павильон позорно упущен.
– Ну что же ты, дурочка, делаешь! Он же тебя не любит! – взволнованно воскликнула Сильви, глядя на экран. – Нет, я не могу на такое смотреть! Это разрывает мне сердце! Давайте ужинать.
Стены украшали картины, сделанные вышивкой, пейзажи, сложенные из кусочков пюзл (из английского пазл). Несколько страусовых перьев образовывали букет, а на подоконнике вытянулись в ряд маленькие горшочки с кактусами.
Брат вынул бутылку вина.
– Ах! – сказала Сильви встревоженно.
Брат вопросительно взглянул на Алена, и тот кивнул. Штопор, скрипя, вонзился в пробку.
– Все-таки твои лекарства… врач говорил, что они не очень сочетаются с алкоголем. Да и на коробке написано.
– Стаканчик или два – так даже неплохо: лекарство быстрее разойдется по организму.
Сильви старалась наложить на тарелку Алена побольше, чтобы еда обезвредила опасные молекулы. Но у мужа не было аппетита.
– Что-то сегодня как-то печально, – сказала она. – И маме я давно не звонила. И в кино мы давно не ходили.
Брат снова налил. Удовольствия от хмеля Ален испытывал с годами все меньше. Теперь приходила усталость, сонливость. Вот что ему не нравилось в себе: безразличие ко всему, какая-то корка, которая задерживала смешное или загадочное. Мир потерял глубину, думал Ален, держа на вилке листик салата, словно то был сигнальный флажок.
– А твои ребята в бригаде? – словно угадав его мысли, спросила Сильви.
– Славные, – сказал Ален. – Иван очень смешной, когда Чарли доводит его. Марк умный. А Жожо не везет с женою: ушла.
– Вот странно: у них есть и дом, и хорошие дети.
– Семейная жизнь – как блюдо на столе. Если мало соли и перца, кто станет есть?
– Человек – не бифштекс! – протестовала Сильви.
– Что такое человек, – сказал Ален. – Призрак, эфемерное существо, сегодня он полон энергии, завтра наполовину пуст. Завтра в гробу.
– Моя мама ходит на мессу, – сказала Сильви.
– Да и моя ходила. А с тех пор, как она на кладбище, никаких от нее новостей.
– Ты очень тяжелый сегодня, – сказала Сильви. – Я чувствую, что ты не прав, но не умею сказать.
Брат съел свое блюдо и теперь играл в футбол, стараясь загнать зеленую горошину в ворота из куриных косточек.
– Кан говорит, что Жожо очень чувствительный, – удивленно сказала Марта.
– Он его знает? – спросила Китти.
– Нет, но он знает Ивана, который работает у Жожо.
– А откуда он знает Ивана? Он ведь из стран Востока.
– Не знаю. Иван много путешествовал.
– И еще он сказал, что в характере Жожо есть черты благородства, – продолжала Марта. Китти, пораженная, молчала. Такие вещи ей в голову никогда не приходили, хотя она их и слышала с экрана, особенно часто в фильмах о шпионаже. И это после всех иронических замечаний Марты в адрес ее бедного Жожо, как выясняется теперь, благородного и чувствительного! После беспощадных насмешек!
– И что он хороший отец и любящий муж!
Китти сделалось жарко, и она поторопилась спросить:
– Ну, мы едем на скачки?
– Ты знаешь, Китти… Мне очень жаль, но на этот раз мы пропустим. Кан просил меня помочь приготовить сообщение об Австралии.
– И чем же ты можешь помочь? – У Китти закружилась голова.
– Ну, сделать ксерокопии… подобрать иллюстрации… он мне покажет в книгах. Пока!
Китти долго смотрела на закрывшуюся дверь. Она вдруг испугалась возникшей рядом с ней пустоты, куда грозило хлынуть все: ее уверенность в завтрашнем дне, привязанность Марты, все их разговоры и планы. Она набрала номер телефона, но не сразу отозвалась, когда услышала мелодичный, певучий, с ноткой печали голос:
– Аллё. Аллё?
– Жожо, это я, – сказала Китти.
– Это ты, Китти? – Голос Жожо дрогнул.
– Ты понимаешь… дело в том, что… я давно хотела тебе позвонить… видишь ли… ты знаешь, конечно, что в парке поставили детскую карусель? Давай поведем туда детей? Им будет приятно.
– Еще бы! И мне тоже! А тебе?
– Ну да. Я приду часов в пять, хорошо?
– Очень хорошо: вместе пополдничаем.
– Вместе, – сказала Китти.
Не знаю, как вам, но Ивану сегодня немного грустно. Тому отчасти причиной серое небо, а главное, вероятно, в том, что после долгих лет и стольких порывов в какое-то божественное «навсегда» приходится согласиться, что – нет, не прорвался. И выбрать цели пониже. Вернее, увидеть, что нет больше сил заглядывать в космос.
Смеркалось. Идя мимо церкви, Иван услышал глухое звучанье органа. Андре готовился, вероятно, к концерту. Иван вошел осторожно, придерживая монументальную дверь.
Было темно. Только две свечи горели перед статуей св. Терезы. Их тонкие белые стволики растаяли в темноте, огоньки казались висящими в воздухе. Витражи померкли и почернели, и серые цементные стены тоже. Можно было исчезнуть совсем, раствориться среди пустых рядов стульев. И погрузиться в звучание. И забыть обо всем.
Андре играл вступленье к Страстям. Иные скажут, что органа тут недостаточно, чтобы вполне воссоздать волновое движение струнных и оркестра, и тем более голоса, но эмигранту хватало одной мелодии, чтобы озвучить в памяти все. Мелодию печали прерванной встречи божественности – и практичной скучной земли. О, мечта, ради которой не спали, не ели! Отказывались от всего! Ее обступили толстые ноги и нависли жадные животы. Это закон везде и всюду, непреложный, как смерть: пеньковую веревку Франциска сменяет шелковый шнурок францисканцев. Веселый взгляд студента – оловянный взгляд министра.
Окровавленную длань Основателя сменяет пухлая рука прелата.
Плотность этой точки истории – начала всего – необъяснима. Ее миллиардам хватило, чтобы жить две тысячи лет, и нам еще падают крошки зашифрованной в звуках и словах любви.
Темный силуэт человека двигался в проходе и растворился в сумраке нефа. Послышался звук открываемой двери, и эхо каблучков, несомненно, женских, хотя и было ясно, что их обладательница старается не шуметь. Зажегся новый огонек свечки и поплыл в темноте, в сторону освещенного полукруга возле статуи святой.
А невидимый Андре играл теперь прелюдию Франка. Словно медленно открывалось окно, откуда можно было взглянуть на долину Ивановой жизни, где было столько всего и все, наконец, прошло, и где медленно подступал к нему отдых в окружении любящих. Какие тонкие касания звуков, небывалая ласка, прозрачность. Боже мой, только музыка может выразить невыразимое, коснуться, исцеляя, раны. Если б она еще послужила душе и воздушным шаром, чтобы отделиться, подняться, наконец, отсюда.
Андре кончил играть и сидел молча. Не шевелились тайные его слушатели. Городские шумы, отрезанные толстыми стенами, едва доходили. И лишь иногда вздрагивал пол церкви: она стоит на холме, а у его подножья мчится к Парижу скорый до безумия поезд.
Андре спускался с трибуны органа по скрипучей лесенке. Он повозился, запирая дверцу внизу, и громко сказал:
– Закрываю. Есть кто-нибудь?
Впереди Ивана кашлянули, и это был кашель Кана. Женщина пошла к выходу не скрываясь. Поднялся и Иван. Они не удивились, узнавая друг друга. А вот женщину они видели в первый раз. Несомненно, беременная, она поздоровалась с ними тихо, и они тихо ответили. Андре запер церковь. Приятели посмотрели друг на друга вопросительно. Нет, сегодня быть им вместе не нужно.
– Бон суар, мадам, – сказал Андре, улыбаясь. – Спасибо, что вы пришли. Женщина ему улыбнулась.
– Друзья мои, до скорого, – раскланивался Кан.
Иван дошел, не спеша, до площади генерала Де Голля; его имя носила эта вторая по величине площадь нашего городка. Площади никуда не деться от имени генерала в любом населенном пункте Франции, как от имени Ленина в покойном Советском Союзе. Впрочем, и почившему генералу никуда не деться от площади. Пока, конечно, другая война и другой герой не займут место в сердцах потомков.
Кафетерий выходил окнами на площадь. Высокие во всю стену окна. Внутри вдоль окна тянулся длинный узкий прилавок, снабженный высокими стульчиками. Иван взглянул и замер. На одном стульчике сидела Матильда-Од.
Она сидела на высоком стульчике перед окном, сложив руки перед собой. Оставив пластмассовую лодочку с картошкой-фри и салатом, и бокал вина стоял едва отпитый. Она смотрела куда-то вдаль, поверх голов прохожих на тротуаре, поверх Ивановой головы. На ее лицо легла удрученность, та неизбывная печаль, которую спустя время врач назовет депрессией и пропишет таблетки. Ее волосы – каштановые, лившиеся волной и сиявшие (и снившиеся Ивану столь часто), свисали жидкими немытыми косицами.
Иван мог созерцать ее вволю. Руки и плечи, сузившиеся в движении, словно ей сделалось холодно, и она поежилась и так и осталась. Удлиненное лицо и припухлые чуточку щеки, как у ребенка. Высоко поднятые брови, отчего казалось, что Матильда чем-то удивлена. Изящный носик. И губы, оттопыренные от обиды.
Волна нежности поднялась в сердце эмигранта. Большую часть в его привязанности и любви к людям занимала жалость, он давно это осознал. Да и как любить, не жалея?
Великолепный Бруно оставил архивариуса и отправился дальше, ища, где же, наконец, взобраться на небосклон крупных заказов. Хорошо было бы ему врезать, подумал Иван, но ведь врезать без объяснений ничего не дает, кроме страха. Впрочем, и не врезать не имеет других последствий, кроме дутой наглости.
Од было горько и пусто. А между тем в метре от нее, почти касаясь ее колен – стекло, к сожалению, не позволяло, стоял человек, готовый за нее умереть. Во всяком случае, дать ей все, что у него было: некоторый опыт жизни, знания, верность и нежность. В наше время рентабельности – это кое-что, согласитесь.
Иван поискал в кармане и нашел талисман, который всегда носил на счастье, маленький серебряный медальон с изображением святого Николая, и тихонько постучал в стекло. Потерянный взгляд юной женщины опустился вниз и нашел лицо прохожего. Некоторое время она не понимала, чего хочет от нее этот не слишком молодой мужчина в курточке с меховым воротником авиатора (и кожа, и мех были искусственными, и носивший их летчиком не был).
– Са ва? – сказал Иван, улыбаясь.
Теперь она смотрела на Ивана внимательно. Она догадывалась о сказанном по движению его губ. Если вы попадали в подобные горестные положения, то помните, конечно, как становишься отзывчив к малейшему проявлению доброты. «Спасибо» уличного нищего грело сердце, благодарность бродяги, которого вы подвезли на машине, казалась бальзамом. Если я говорю все это с уверенностью, то потому, что сам бывал и первым, и вторым, и третьим. А вот Иван попадал в совершенно новое положение.
Он с детства любил печальные лица. Может быть, потому, что часто видел его у своей матери. Она ему никогда не рассказывала, но он сам все вычислял – чисто по-детски, но, впрочем, и размышляя, – этого советскому ребенку нельзя было не уметь, иначе он не выжил бы. И альбом фотографий помог. В нем была одна – красивого юноши Миши, о котором мама вспоминала особенно, делая паузу и вздыхая. Он однажды пропал. То есть не вернулся домой, выйдя из института, где учился вместе с мамой. Они хотели идти вечером на репетицию в пролетарский клуб. Но он и туда не пришел. Потом по поводу Миши было собрание, он оказался врагом народа, а мама заболела с температурой и горячкой и на собрании не была. Кажется, Миша был еще и шпионом. В лице Матильды было страданье утраты.
Иван вошел в кафетерий и снова сказал:
– Са ва? – помогая улыбкой немного смущенной женщине, которую застал чужой человек в беспорядке чувств и мыслей.
– Помните лекцию? Вы так ловко показывали диапозитивы Шартра!
В другое время эта похвала показалась бы ей глупой, да и сама встреча обременительной.
– Очень рад вас встретить, М… Од! Я и раньше хотел вас искать, да мы и сталкивались – помните? Но столько разных занятий, они все мешали, а главное – неизвестно, будешь ли кстати, не попадешь ли, как волос в суп!
И другие поговорки просились Ивану на язык. Он говорил, говорил. Радость, знаете ли, болтлива. А для Од эта болтовня оказалась лекарством, он видел. Он жалел ее – о, до чего ее было жалко! И почему говорят, что женщине это неприятно? Круги под глазами, воспаленные веки, и стрелки-складки горечи возле рта. Она казалась много старше своих почти тридцати. Отвергнутые люди стареют.
– Слушайте, Од, а не пойти ли нам, знаете ли, в театр на славную какую-нибудь классическую пьесу? – вдруг предложил Иван. Это само у него вырвалось. – Да и просто в парк или музей, есть некоторые праздничные по настроению. Да вы знаете сами! – вдруг вспомнил он.
– Но не сегодня? – неуверенно сказала Матильда. Вечер близился к ночи.
– Я вас провожу, – сказал Иван. Она кивнула.
Так он узнал, что она живет на улице генерала Де Голля в недавно построенном доме. Улица начиналась сразу за площадью мэрии и шла к кладбищу и затем поднималась круто на холм к новым кварталам.
– Вон мои окна, – сказала Од. Они были освещены.
– Вы оставили свет, – догадался Иван. Она немного смутилась.
– Приятно видеть освещенные окна, когда возвращаешься, как будто там ждет кто-нибудь, так многие делают, – сказал Иван. – Завтра вечером я жду вас, о’кей?
Она кивнула, засмеявшись чему-то смущенно. Лицо ее смягчилось. Закрывая входную дверь, она оглянулась и помахала ему рукой.
Ему было легко.
Нужно, наверное, пояснить. Иван – человек будней. Не то, что он не бывает на праздниках, нет, он приходит, но остается где-нибудь сзади, чтобы людей не тревожить скромной одеждой. И лучше видеть. Пусть крепкие и удачливые выйдут вперед, стяжают аплодисменты и крики одобрения. Потом все едят и расходятся. Наступают будни. Люди праздника тускнеют и засыпают. Им нужен опять стадион, купанье в толпе, как вполне сознательно говорят в Ватикане. Напиться народным веселием и энергией и ожить.
Время Ивана приходит всегда. Будней в году гораздо больше, чем праздников.
– О, май бэби… – пел тоненький голосок из-за высокого забора павильона, когда Иван шел мимо. Какой-то ребенок не спал. Словно он имел порученье напоминать об Алене. Он был крепкий парень, Ален, ничего не скажешь, несмотря на некоторую худобу.
Иван старался вообразить, что такое – жить в своей стране. В России у него не было этого чувства, там всё-всё – даже сама его жизнь – принадлежало государству жестоких людей. Ну, кроме самого раннего детства, когда он этого еще не знал, и мир казался иным: мама, бабушка, дедушка, кузены, кузины. И друзья, разумеется. Впрочем, было чувство владения каким-то богатством сердца – не правда ли, столько людей, и все интересные, и всех можно любить. Потом оказалось, что Иван-то любит, а они уже нет. Остались сослуживцы и соседи по дому: – Как дела? – ничего – ну, заходите, выпьем вместе – пообедаем. А чтобы чувствовать себя вместе с народом, нужен президент на экране телевизора и футбольный матч.
Утром они стояли, сбившись в кучку перед воротами мастерских. И были встревожены.
– Кто бы мог подумать! – повторял Ахмет. – Нет, никто не мог бы подумать!
– И никто не говорил ничего!
– А Сильви что сказала?
– Ален, сказала она, я хочу тебе сказать…
– Что такое, ребята?
Обрадованные появлением ничего не знающего, на Ивана обрушило новость сразу несколько ртов: Ален умер. Лег вечером спать, а утром жена смотрит – а он мертвый. Умер во сне.
Господи, спаси нас от подобного ужаса.
Так и лежал в трусах и майке. И даже уже остывший почти. Сильви закричала, бросилась звонить пожарникам (во Франции им поручена скорая помощь). Полиция приехала, прибежали соседи. Детей увезли к бабушке.
Постепенно они справлялись с волнением. Тем более, что рядом с ж.д. переездом грузовик едва не перевернулся, рассыпав строительный мусор. Бригада немедленно выехала на место. Битой штукатурки оказалась целая куча, и скрежет лопат заглушил слова и мысли. А потом смерть Алена начала отдаляться, словно уносимая прочь каким-то течением.
И однако, что-то произошло. Словно через Алена Иван был присоединен к коллективу. Быть может, он Ивана любил. Или в нем, иностранце, сошлись нити юношеских порывов коренного француза: путешествовать по дальним странам, там найти все великое, страшное, славное.
– Он был неплохой, Ален, – сказал Ахмет. – Бог его примет в рай.
Марк недоверчиво хмыкнул. Но с мусульманином Ахметом на эти темы не спорили.
– Вот ты, Иван, говоришь: чтобы попасть в рай, нужно сначала умереть… (когда он говорил такое? Или писал?) Однако вот что странно: все хотят в рай, но никто не хочет умирать!
Наблюдение было емким.
– Пусть он подаст нам сигнал, что ли, знак, – сказал Жожо. – А то одни разговоры. Надоели! Сто километров одних обещаний.
Нетерпение человечества. К счастью, оно разное в разных районах земного шара. А то мы уже давно лопнули бы. А так, лопнув в одном месте, человечество терпит в другом, и тем временем приходит в себя там, где лопнуло.
Если умер, то надо потом хоронить. Выяснилось, что семья – то есть отец и дядья – не хотела никакого обряда. Просто взять и отнести на кладбище.
– Как же так! – высказался Ахмет. – Конечно, мое дело сторона, но надо что-нибудь сделать. Нельзя же зарыть… – он понизил голос – …как собаку.
– Как собаку, – громко подтвердил пьянчужка Патрик.
Иван тоже покачал головой. Важнейшее событие жизни требовало установленной формы жестов и слов, для импровизации не было нужной легкости. Но другие члены бригады молчали, да и некогда было в тот день: в парке упало старое дерево и разрушило часть ограды, и их бросили всех туда.
На другой день многие работники мастерских толклись возле входа на кладбище, бродили по дорожкам, читая имена и фамилии на памятниках. Ждали тело и мэра. И они появились почти одновременно. Грузный и пожилой, глава города шел не торопясь по аллее, поддерживая вдову под локоть, одетую в черное, опухшую от слез. В нем было что-то от священника. Осанка и поступь свидетельствовали, что причастность оккультным силам ему не чужда. Пусть они ему не подвластны, он знает, как их умилостивить.
Мысль о кремации тела Алена поддержки не нашла.
– Есть еще место в земле для коренного жителя нашего города, – твердо сказал Марк.
Зиявшая могила была перекрыта досками, и гроб поставили сверху. Лакированный, блестевший зловеще в лучах невеселого солнца.
– Он был молод и горяч, – громко сказал мэр. – Он любил жизнь. И вот его нет с нами. Болезнь нанесла свой страшный удар, и его не стало.
Что-то такое было в голосе мэра, что тронуло многих. Они откровенно отворачивались и сморкались. Сильви плакала. Человеческое сочувствие, вот что было неподдельным в этой почти проповеди. Мэр даже обратился к Алену на «ты», словно тот мог его слышать. Это вообще очень сильный прием, если вы замечали: обратиться к отсутствующему, как если бы он находился рядом, будь то умерший или Бог. Все невольно затаили дыхание, чтобы не пропустить возможного ответа, и хотя его не последовало, миг напряженного совместного ожидания запомнился надолго.
И вдруг могильщики засуетились, стали вытаскивать доски из-под последнего прибежища Алена и цеплять крючками за ручки гроба.
Сильви простирала руки, плача, ко всем, словно призывая на помощь. Там и тут всхлипывали в толпе. Сам мэр вынул белоснежный платок и приложил к глазам. Ивану стало его жалко: тучного пастыря человеческого стада, тяжело дышавшего в костюме и галстуке, которому пришлось нести в придачу к своей еще и тяжесть горестей своих подчиненных.
Все пошли к выходу, оглядываясь еще на могильщиков, которые воздвигали холмик и устанавливали венки. Мэр вел под руку вдову, коллеги шли следом. Брат Алена тихо пустил в таявшую толпу приглашение к заупокойной трапезе. Несколько человек отправились в дом родственника и друга. Бригада в тот день не работала. В мастерских ждали бутылки пастиса и воды, соленые орешки и прочая дребедень.
– Сначала поселился на кладбище временно, – сказал Ахмет, – потом его уволили, но он быстро вернулся – и теперь навсегда!
– Это случайность, – по-юношески уверенно сказал Алексис. Жожо задумчиво посмотрел и он увлек Ивана в своей кабинет:
– Ты знаешь, Китти вернулась! Ее подругу отбил один австралиец, какой-то гуру Кан.
«Браво, мой друг, твое знание человека начинает меня удивлять», – подумал Иван.
Словно Кан умел восстановить правильный ход вещей, нарушившийся по неизвестной причине. А правильный ход вещей – наилучший. Иван думал об этом, готовясь встретиться с Од. Вот и здесь был немного нарушен природный порядок: Бруно подходил ей по возрасту лучше, но этого мало. Парадокс в том, что градостроитель был старее Ивана, словно молодость эмигранта продолжалась вопреки документам (а кто не знает их власти над нами, простыми людьми! Но она, оказывается, не безгранична).
Условленное место встречи с Од просматривалось хорошо, и Иван не спешил на него выйти. Оставалось десять минут. Ему вдруг стало казаться, что Од не придет, хотя, разумеется, миловидной женщине прилично и опоздать, показывая свою независимость и самооценку. Они договорились встретиться в кафе, увы, переполненном людьми и табачным дымом. Сотня любителей ожидала результатов скачек, проходивших во многих городах Франции и Европы. Они условились в случае хорошей погоды ждать друг друга в маленьком скверике напротив, в десяти шагах. И что же, погода отличная: светлый солнечный день, влажный западный ветер, приносящий йодистый запах Атлантики даже сюда, в окрестности Парижа.
Каждый силуэт вдали казался знакомым. Опознавшись пять раз, он почувствовал грусть и вообразил, что нет, не придет, что и ждать не стоит. Стрелка часов над площадью прошла лишних четыре минуты. Он решил сделать круг, и пошел вдоль домов, образовавших площадь. Вот улица Астролябии, он в нее заглянул – и столкнулся нос к носу с Од! Удлинившееся от унынья лицо. Спустя мгновенье изумление его захватило, и радость. Вероятно, то же произошло и с лицом апатрида. В волнении они рванулись друг к другу и хотели дважды коснуться щекой щеки, как это делают знакомые (в Париже обычно четырежды), но сбились в движениях и поцеловали друг друга в губы. Это их окончательно смутило.
– Я думал, вы не… – начал Иван, но его фразу закончила Од:
– …придете!
– Как же так, не придти?! – воскликнул он.
Од готовилась к встрече, о чем говорили легкие оттенки косметики на щеках и под глазами, аромат духов. Несомненно, и она отметила усилия, которые предпринял Иван, чтобы выглядеть достойным кавалером. Он попрыскался одеколоном, который прислал ему Красный Крест на Рождество.
Они пошли от волнения торопливо, словно Од убегала, а он ее догонял, и оказались в парке. Иван успокаивался, к сердцу подступали беззаботность и благодушие. Верный признак того, что и Од переживала подобное. Подарок судьбы – возрожденное детство, когда небо становится высоким и синим.
Тут была карусель, и на буланых лошадках уже сидели два мальчика и девочка, пришедшие сюда с чернокожею няней. Владелец карусели посмотрел с надеждой на них:
– Прокатиться, мсье-дам?
И дети стали их звать, чтобы составился, наконец, кворум пассажиров. Они засмеялись. Од взглянула на Ивана, словно шалящая школьница – и вдруг потянула за руку к автомобильчику, изображавшему старинную довоенную модель. Им удалось в него поместиться!
Тронулась карусель. В тесноте они сидели совсем близко друг к другу, их бедра соприкасались, и он почувствовал скоро тепло Од, проникшее через черные колготки, юбку и его брюки.
Ему показалось, что события развиваются стремительно, и он не успевает за ними. Человек чуть-чуть старомодный, он нуждался в большем количестве ступеней. А Од была счастлива. После карусели ей захотелось играть в песчаную мельницу, потом она увидела на земле каштаны и устроила матч: кто попадет и сколько раз вон в ту урну? Что же, он попал раз, а она – три, и она стала смеяться:
– Мазила! – кричала она, бегая за каштанами. Они незаметно переходили на «ты». И неудивительно: они были два одиноких человека, да еще раненные другими людьми. Рассыпанная в человечестве раса, неотличимая по цвету кожи или глаз. Лишь складка в уголках рта ее обнаруживает.
Иван шутил, и рискованно, словно смехом желая прикрыть что-то, будто не в силах справиться с собой. Нужно вовремя остановиться, поскольку смех начинает пробивать дорожку – или рыть канавку – совсем другим отношениям, чем нежность. Скорее приятельству, чем любви.
– Знаешь, знаете что, Ма… – начал он, но закончил иначе: – …Од, дело в том, что…
– Ну, если тебе так нравится имя Матильды, ты можешь взять от него первую букву! – весело сказала Од. – Так или иначе, но ты угадал: среди моих имен есть и Матильда, так звали сестру моей мамы, но я его не люблю. Да я и не знала тетю: она умерла до моего рождения.
Ивану тоже было смешно, пока он мысленно не соединил два имени в одно. И тогда он вдруг испугался. Его обличили! Конечно, не Од целилась в него этой фразой. Не Провидение ли предостерегало его? Он трепетал.
– Вы… ты не проголодалась? Можно тебя куда-нибудь пригласить?
– Конечно, – задумчиво сказала Од. – И у меня к тебе просьба: ты не можешь починить мне книжную полку? Она совсем накренилась, того гляди упадет. Это в двух шагах отсюда, ты знаешь?
Еще бы не знать. Не однажды Иван нарочно изменял путь возвращенья к себе вечером, чтобы пройти мимо этого архитектурно скучного дома. Но если там кто-то живет?
По лестнице они медленно поднимались, и затем она долго искала ключ в сумочке. Ему слышалось тут колебание и неуверенность, и он был ни в чем не уверен вслед за нею. Однако расстаться им было выше их сил. Во всяком случае, его сил. Он даже подумал, что так не могут расстаться члены одной семьи.
– Ты можешь повесить свою куртку здесь… или дай, я повешу, – сказала она смущенно. Она открыла шкаф, встроенный в стену. Там висела одежда. Мужской глаз немедленно выхватил розовую кофту и белые брюки, которые прежде никогда на Од не видел. Коридор вел дальше и превращался в кухню, довольно обширную, служившую еще и столовой. Подоконник был уставлен цветочками в горшках, ухоженными, какими-то веселыми, – им было, несомненно, приятно, что хозяйка их любит. Наклеенные на горшки лоскутки бумаги сообщали их имена.
– Ах, так это элексина! – сказал Иван, увидев знакомый зеленый шар из мельчайших круглых листочков. – Как интересно. А это… peperomia caperata… – Из гущи матерчатых листочков высовывался пучок стебельков с зеленоватыми кулачками, пальчиками, ручками, похожими на человеческие. Откуда это чудо?
– Тебе нужно немного подкрепиться перед работой, – сказала Матильда. – У меня есть прекрасные вкусные яблоки! И сендвич. Я сделаю сендвич, окей?
Комната была довольно большая, окном выходившая… минуточку… да, окно выходит на бывшее здание полиции, ныне переехавшей в совершенно новое, с претензией на модернизм. Правда, полицейские стали жаловаться на неудобства выезда, они теряют время и не успевают догнать преступников. Да и автомобили у этих последних более мощные, и сами они, мускулистые и без живота, бегают быстрее, и вообще.
Книг была масса, и полка, в самом деле, опасно накренялась с одной стороны. Ее подпирала доска. Державшие кронштейн винты вылезли из стены. Ну, такое легко починить. Он принялся снимать книги и укладывать их стопками вдоль стены. Тут же стояла и обширная низкая кровать без спинок, занимавшая угол, с лампой и полкой над изголовьем. Классика. Ле Корбюзье. Но были и редкости: толстые большого формата тома.
– А, у тебя есть Эмиль Маль! – воскликнул Иван пораженно.
– Ты знаешь Эмиля Маля? – отозвался из кухни удивленный голос Матильды-Од. И она показалась в дверях. На ней был голубой фартучек, в руках она держала длинный белый хлеб и нож. Каштановые волосы ниспадали по обе стороны лица. Взглянув на нее, он, вероятно, изменился в лице, настолько она показалась ему красивой. У него дух захватило, как бывает только в юношеской повести.
– Что ты так смотришь, – сказала она, довольно, видимо, польщенная его взглядом. И улыбаясь, ушла в кухню.
– У тебя есть молоток?
– В коробке под вешалкой.
Там же нашлись и клещи. И гвозди. И отвертка. Современная женщина.
– И кусочек дерева, палка? Чтобы сделать пробку под винт.
– Ты можешь взять доску, подпорку. Но уже все готово. Потом.
Они усаживались в кухне напротив друг друга. Стол был не слишком широкий, и он, двигаясь, коленями коснулся колен Од. И она их отодвинула не сразу. Это промедление было как шум налетевшего ветра в ветвях парадиза.
– Здесь тихо, – сказала хозяйка. – Мне здесь хорошо, я люблю здесь сидеть, но иногда время начинает бежать слишком быстро. У тебя так бывает?
– Бывало, теперь это реже.
В жилище Од были следы остановки. Календарь на стене: клетки дней, заполненные рандеву, вдруг сделались пустыми с 22 февраля: ни встреч, ни дел. Потускневшая раскрытая книга, невскрытые конверты, по виду служебные. Но в ее лице не было и тени опущенности: она болтала и шутила! Например, она сказала… нет, сразу не вспомнить, надо посмотреть в записную книжку.
Они выпили сока. Он оказался холодным, и новый зуб Ивана немедленно жестоко заныл. Он не подал, правда, виду, но воспользовался паузой и отправился в ванную комнату. Там он извлек потаенный пузырек из кармана и прополоскал рот болезубоутоляющей жидкостью. Полотенца, розовый пеньюар, флаконы и тюбики, интимный мир ароматов и тела. Среди зубных щеток была одна странная, явно мужская, и Иван почувствовал к ней вражду.
Когда он вернулся, Од в кухне не было. Она стояла в комнате у окна и не оглянулась, когда он вошел. Сомнения быть не могло: она ожидала. Он осторожно приблизился сзади. Од, конечно, слышала его шаги. Она даже вздохнула. Он обнял ее за плечи, ощутив под ладонями начинающееся возвышение груди, и привлек к себе. Она чуть откинулась назад и оперлась о Ивана спиною. И потерлась о его лицо головою, волосами, как иногда это делает кошка, желая, чтоб ее погладили. Кончики волос легонько покалывали ему губы. Его вдруг ужаснуло расстояние, которое разделяло их, ткань рубашек, толстой ворсистой юбки. Сейчас Од отдалится, вспомнив о чем-нибудь, решив иначе, и исчезнет этот почти сон, счастье тепла и запаха. Целуя Од в шею, он щекою отодвинул воротник блузки, и услышал, как расстегнулась ее пуговка. Невыразимая по нежности линия лопатки уходила в полумрак одежды. Участившееся биение его сердца отдавалось звоном в пальцах. Маленькие горячие ладони прижались к его шее.
– Ты что, миллион выиграл? – спросил Марк, некоторое время понаблюдав за Иваном, отрешенным от всего и улыбавшимся своим мыслям. Иван только фыркнул и ничего не сказал. Да и другие почувствовали необычное рядом с ним, в поле какого-то приятного излучения.
Шарли немедленно пустился в рассказы о неожиданных выигрышах разных людей, и даже близких знакомых. Особенно запомнился случай, имевший место с дальним, но все-таки родственником, который выиграл холодильник. Все посмотрели на Шарли с интересом.
С Иваном произошла перемена, это заметили многие, даже почему-то и те, кто обычно не придавал значения его существованию. Полина, например, когда он принес в ее отдел коробку с бумагой. Она рассеянно взглянула на него, потом посмотрела внимательно и уже затем рассматривала его откровенно, словно видела впервые.
– Что с вами? – спросила красавица. – Вы миллион выиграли, что ли?
Иван молчал, но лицо его сияло.
– Как поживаете, хорошо? – только и сказал он, уходя.
Жожо, разумеется, заметил тоже. Он даже забеспокоился, все ли у Ивана в порядке, и поделился своими опасениями с Марком.
– Ты понимаешь, он ведь один и в изгнании, это нелегко, как ты думаешь, не обратиться ли ему к психологу, кажется, где-то есть бесплатные психологи для иностранцев, ему пропишут какие-нибудь таблетки, ну, ты понимаешь?
– Таблетки, – пожал Марк плечами. – А потом что? Алена мы уже схоронили.
В столовой к Марку подошел Ахмет:
– А что, правда, что Иван выиграл миллион на скачках? Маляры говорят.
– Почему бы и нет? – сказал Марк. – Каждому может прийти удача хоть раз в жизни.
– Значит, выиграл? – требовал подтверждения отец семейства.
Марк засмеялся:
– Пойди, спроси у него сам! Взаймы попроси тысяч десять (1524 евро, если вы затрудняетесь). Если даст – значит, правда.
Ахмет ушел, недовольный легкомыслием Марка. Но и юный Алексис слышал, что говорили рабочие отдела садов и парков. Он пришел в мастерские:
– Жожо, правда насчет Ивана? Что он немного… Говорят, что ничего удивительного: один, да и на его родине плохо, мафия, война, голод.
Жожо еще больше встревожился: молва подтверждала его опасения.
– Ты что, выиграл миллион? – спросил Патрик.
– Ну, не в деньгах же счастье! – почти взмолился Иван.
– Разумеется, так все говорят, но верят в это только романтики. Ты что, романтик?
Взглянув на Ивана, не отводил взгляда и Кан. К нему в школу Иван принес пачку афиш о концерте Андре, организованном в пользу бездомных детей в Румынии и бездомных румын во Франции. Неподалеку от Кана Марта листала толстую книгу в поисках изображения кенгуру.
– Ну что ж, мой северный друг, – сказал он по-английски. – Вероятно, я не ошибусь, если скажу, что вас любят? И вы тоже?
Марта внимательно прислушивалась, стараясь понять. Она удивительно быстро овладевала английским с помощью Кана. Иван молча улыбался. – Провидение подарило вам маленький отпуск и праздник… Все-таки иногда оно помогает нам жить, Провидение. Точнее, ждать.
– Мне не хочется вставать, – сказала Матильда. – А что, у тебя есть дела?
– Нет никаких.
– Ну, останься: тепло, когда ты рядом.
Она обняла Ивана за шею и спрятала нос под его подбородок. Она любила выбрать какое-нибудь углубление в его теле, он это заметил, и старалась в нем поместиться. Насколько это удавалось, конечно. Пальцы ее ног переплелись с его, и она шевелила ими, словно что-то спрашивая.
– Мне хорошо, – донесся ее приглушенный голос. – А тебе?
Еще бы! Счастье любимой женщины – это четыре пятых его собственного. Твердые соски упирались ему в живот, он чувствовал, и это его волновало.
– Все-таки я немного боюсь, – донесся ее голос. – Я так счастлива. Я не знала, что так бывает. Я не знаю, сколько времени это может длиться. Я боюсь, что вдруг все исчезнет, как сон, ты понимаешь?
Она вынырнула из-под одеяла и положила голову рядом на подушку, а затем на его висок и терлась ею. Он чувствовал горячие бусинки, они сыпались ему на лицо и достигали губ, он пробовал их языком. Соленые и горячие.
– Это будет длиться, пока мы не умрем, – сказал он. – Можно тебе сказать одну вещь?
– Ну, скажи, – голос Од прервался. – Но ты не скажешь чего-нибудь страшного?
– Нет.
– Тогда скажи.
Он приблизил губы к ее розовому ушку и проговорил:
– Я тебя люблю беспредельно.
В ответ Матильда-Од прижалась к нему так, словно хотела войти под кожу, или взять его всего в себя – и взяла, и уже не сказала, а выдохнула ему в ухо слова. Он слышал их впервые в жизни. Он повторял их мысленно, не решаясь произнести вслух, чтобы они нечаянно не улетели, точнее, не изменили смысла, чтобы их кто-нибудь не украл.
Как и теперь, я не решаюсь доверить их бумаге. Они принадлежат одному Ивану. Вы понимаете. Читатель бывает неподготовленным. Он берет и открывает книгу, где попало, а сам полон вкуса первого глотка пива и предвкушенья последующих.
– В конце концов, жизнь – это приготовление к последнему решительному одиночеству, – сказал Андре.
– Жизнь – это ожидание, – сказал Иван.
– И его нужно уметь наполнить, – подхватил Кан.
– Элбет, я приготовлю чай? – спросила Марта.
– Что же, пожалуй, – согласился тот, вынимая изо рта давно потухшую трубку. Кажется, никто не видел его курящим по-настоящему.
Они собрались в скромной квартире австралийца почти случайно: Иван встретил его на улице возле киоска с газетами, и то только потому, что Кан задержался, зачитавшись некрологом знаменитого адмирала в «Таймс» (эта газета печатает замечательно интересные некрологи. «Самому хочется умереть поскорее!» – говаривал Кан). Андре им попался идущим из церкви. А потом позвонила в дверь и Марта: она уже запросто приходила к своему любимому учителю английского языка.
Это было чаепитие в 5 часов, по английскому обычаю. Фиф-о-клок, как говорят по эту сторону Ла-Манша.
– Друзья мои, – сказал Кан серьезно. – Последние годы я замечаю в себе перемену: мне сделалась неинтересной всякая философская система, я больше чувствителен к фрагментам.
– Это библейское, – сказал Андре. – Кроме того, это практичнее. В случае проблемы – то есть тревоги по поводу значительной перемены – должно быть немедленно дано объяснение. Указана причина. Необязательно, чтоб настоящая. Хотя и желательно, конечно. Любое заявление, например, «он умер», должно быть объяснено. Сразу спрашивают: отчего? Ах, от рака, ну, тогда ничего, у меня его нет, следовательно, я бессмертен по-прежнему.
– Вы уловили важный нюанс, – сказал задумчиво Кан. – Но разве и в самом деле визит бледнолицей дамы…
В дверь решительно позвонили.
– Ого! – сказал Кан, засмеявшись. – Не она ли? – И пошел открывать. И другие засмеялись не слишком удачной шутке, скорее, впрочем, от неожиданности, и немного нервно. Только Марта молчала, не разделяя веселия мужчин. Впрочем, она занималась чашками и печеньем и не очень следила за разговором. Ей было просто уютно рядом с говорящими, Каном, в этой квартире. Теперь она старалась расслышать, о чем говорили в прихожей, голос Кана и другой голос, мужской и незнакомый. Следом за Каном вошел моложавый мужчина со светлым лицом.
– Господа, простите, кажется, я не успел вам сказать, что жду в гости старого знакомого, адвоката Ива Дюваль де Марн, – сказал Кан. – Да и адвоката я не успел предупредить о нашей нечаянной встрече. Но может быть, чуточку спонтанности в жизни не так уж некстати? А ля Достоевский, так сказать. Знакомьтесь, пожалуйста.
– Марта, – сказала Марта.
– Андре, органист, – сказал Андре.
– Нам приходилось встречаться, – улыбаясь, сказал Иван. Адвокат был немного ошеломлен:
– Вы? И что вы… – он замялся. Он едва не сказал «тут делаете».
– Мы иногда болтаем по-английски, – вмешался Кан. – Вы знаете, иногда я скучаю лингвистически, хочется поговорить просто так.
Иву пришлось быстро решить дилемму: или присутствие Ивана снижало, так сказать, качество общества, или, наоборот, поднимало апатрида на новую общественную ступеньку. Борьба чувств и оценок длилась мгновение, Ив был адвокатом, а в этой профессии умение владеть собой, то есть привычка к неожиданностям – главное.
– Очень, очень рад встретить вас, Иван, – сказал он, наконец.
– И я тоже! Надеюсь, ваш садик хорошо поживает?
– Он помнит о вас, – пошутил адвокат.
– Можно ли предложить вам чашку чая? – осведомилась Марта.
– Ах, пожалуйста, госпожа.
– Вы знаете, мэтр, – сказал Кан, – у нас образовался кружок, что ли, почти академия, где можно высказать любые идеи, даже самые сумасшедшие.
– Ну, это так говорится – сумасшедшие! – заметил Андре. – Вы знаете, в этом смысле во Франции с сумасшествием неважно.
– Есть, есть, – улыбался адвокат. – Один закон о презумпции невиновно… – И он прервал сам себя.
– Жизнь предлагает нам случаи настолько необыкновенные, что они превосходят всякую дерзость мысли, – сказал Иван.
– Вероятно, им все-таки предшествует мысль, – сказал Андре, – хотя, может быть, она и не побывала в нашей голове.
– В вашей?
– Вообще в человеческой.
– Что же это такое? – изумился Ив.
– Это называется идеализм, – примирительным тоном сказал Кан. – Марта, ты не можешь зажечь, пожалуйста, свет?
– А я могу рассказать вам, как однажды муха спасла жизнь человеку, – сказал Иван. Адвокат взглянул на него с опаской: он еще привыкал к тому, что Иван выглядит иначе и сидит рядом с ним как полноправный член культурного общества.
– Что-то я не знаю такой басни Лафонтена, – поддразнил Андре.
– Какой же величины должна быть муха! – добродушно вставил и Кан.
– Самая обыкновенная, маленькая, домашняя.
– А я в это верю, – неожиданно сказала Марта, и все обернулись к ней и посмотрели.
– Один человек оказался в Сибири, в самой северо-восточной ее части. Ему предстояло прожить тут три года, и два он уже прожил. Посреди пустынной местности с чахлой растительностью, с болотистой почвой. Красивой была тут только трава весною и в начале лета, а потом и она начала желтеть и чернеть. Раз в день он ходил на полицейский пост (его учредили ради него одного) расписываться в особом журнале. Ему дали работу в местных мастерских, но занят он бывал редко: положение ссыльного отрезало его от других людей. И людей было немного: двадцать изб, семьдесят шесть человек.
Он жил надеждой на возвращение. «На Запад», – так в Сибири называют территорию западнее Уральских гор. Он читал и писал (и прятал написанное, разумеется), но главным его занятием было надеяться и предвкушать. И хотя жизненный опыт говорил ему об опасности надеяться чрезмерно, что мог он поделать? О, он вернется! Окруженный теплом и любовью, он воспрянет, вздохнет, оживет! Со времени их разлуки прошло девять лет, а два года тому назад она сумела его навестить. Ослепительная в радости встречи, порозовевшая на морозе, пахнущая снегом, чистотой.
Он был достоин ее. Истощенный телесно, конечно, но исполненный героизма и непреклонности в убеждениях, то, что настоящий мужчина приносит к ногам своей избранницы. И он сохранил все чувства! Они остались теми же с того дня, когда его схватили в пригороде Москвы. В тот день жизнь остановилась. Его как бы поместили в консервную – если не банку, то все же.
Великолепье дорогой женщины его – как бы сказать – чуточку – нет, не встревожило. Удивило, пожалуй. Так выглядит женщина, окруженная вниманьем мужчины. Быть может, мужчин. Удивленье прошло, как тень от облака. Но вернулось и стало тревогой, когда в пачке писем – почта приходила сюда раз в две недели – он увидел конверт с драгоценными буквами, ибо написанными ее рукой. Он почувствовал желание бросить письмо в горевшую печь и удивился ему, не зная, что оно внушено, вероятно, ее ангелом-хранителем. И его тоже.
Письмо было длинным, чуть-чуть виноватым по тону, полным ободряющих формул. И он был немного подготовлен к тому, когда из листка бумаги вдруг высунулся блеснувший нож и ударил его в сердце. Д. писала, что оставалась верна ему все время, несмотря ни на что, пока он был в лагере. Но теперь, когда он на поселении и через год будет свободен, она может ему сказать. И должна. Дело в том, что… видишь ли… так получилось, что другой мужчина вошел в ее жизнь. И она его любит, хотя у него и нет тех качеств, какие есть у него. Жизнь не стоит на месте, дорогой мой, нет, не стоит. Она разделяет его убеждения, в этом смысле ничего не изменилось, но в другом смысле изменилось все.
– Друзья мои, вы понимаете, там, куда он забрасывал якорь терпения, там образовалась черная дыра, – сказал Иван.
Марта перевела дыхание. Она была, несомненно, самой внимательной слушательницей этой истории.
– Ну, а дальше? – спросил Ив. Его разбирало профессиональное любопытство.
– Девять вымороженных лет позади, а, так сказать, впереди? Разумеется, оставались друзья и убеждения, и это кое-что. Но целительная близость любимой? Она-то и питает надежду, а лишенье ее грозит…
– Постойте, – сказал Кан, – пожалуйста, факты, а уж выводы потом. Мы их сделаем сами.
– Несколько часов он созерцал безнадежность. Прежде он знал страдание преимущественно физическое, от голода и холода. Был великий смысл в перенесении их: остаться живым, и тем самым подтвердить истинность своих взглядов! Теперь же не стало смысла. И он, взглянув на часы, решил, что прекратит страдание сам, когда стрелки покажут ровно девять. Ему стало легче. Он поискал и нашел тонкую веревку. В деревянной балке потолка был гвоздь, на котором висела связка лука. За него он зацепил веревку и оставил длину с таким расчетом, чтобы, сев на стул, начать задыхаться. Ясно, что его бумаги и письма попадут в полицейский архив, и навечно. Бросив их в печь, он почувствовал дуновенье свободы. Ему захотелось писать, он даже подумал о заголовке: «мои последние 66 минут на земле». Интересно, что он понимал теперь лучше довольно многих друзей, которые ушли таким путем. Их он порицал за малодушие, иногда даже публично. Так вот почему они так поступили.
На столе стояла керосиновая лампа. Он ждал. Он даже почувствовал нетерпение, словно наконец-то нашел дверь в стене и может выйти, и уж там-то все по-другому!
Часы стояли перед ним, и минутная стрелка медленно, но двигалась к девяти. Никаких поступков делать больше не нужно. Полная безответственность. Принятие сложившейся жизни. Великое одиночество зимней ночи. Завершенность пути. Исчерпанность поступков, слов и воспоминаний. Оставалась только сила, выталкивавшая его из жизни девять лет. И вот она тоже иссякает через шесть… пять… четыре минуты… три… Ну, с Богом!
В этой окончательной неподвижности он вдруг увидел, что кто-то шевелится. Там, где стол примыкал к стене и куда достигал освещенный круг лампы. Темная точка пересекала стол, направляясь прямо к нему несколько неуверенной походкой. Это была муха. Обыкновенная домашняя, проснувшаяся неизвестно почему в самую зиму, когда от холода белый снег кажется серым.
Муха принялась чистить себе лапки, как это мухи обыкновенно делают, правда, пошатываясь, словно от усталости. И потом она приблизилась к руке человека и стала карабкаться, цепляясь за кожу, топталась, щекоча лапками, и сделала попытку взлететь: крылышки ее пришли в движение, она зажужжала! Словно она сообщала что-то на своем языке. Она хотела сказать, вероятно, что наступит весна, как всегда наступала, что зима не вечна и здесь – несмотря на вечную мерзлоту. Что есть капли любви в этом мире, капли, лучики, песчинки. И даже вот что: есть люди, которые держатся тем, что ты существуешь и держишься! Может быть, я выражусь яснее, если скажу, что жужжание этой мухи было арией любви. Этой божественной мухи.
Иван был взволнован. Марта приблизилась к нему с чайником и даже почти коснулась его руки, наполняя чашку. Ее глаза увлажнились.
– И он не повесился, – сказал адвокат.
Все зашевелились, облегченно вздыхая.
– Мне пришлось однажды защищать мужчину, задушившего уходившую от него жену. Какая страшная сила в человеческих молекулах. Мощь тяготения, разрыва, удара! Вся эта химия психики.
– Но вы здорово устроились, мой северный друг, – сказал Кан. – Тут вас любит женщина, там вам ползет на помощь муха, слушайте, вы просто неуязвимы!
– О, пути Провидения, – сказал Андре. – Нельзя ли еще чашечку чая, Марта?
– Самое поразительное, что эта муха оказалась в одной священной книге, – сказал Иван. – И это обнаружил Отшельник. Быть может, вы о нем слышали, его называют Натуристом, он живет в брошенных карьерах.
– Обнаружил в Библии? – с надеждой спросил Андре.
– Представьте себе, в Коране. – Иван извлек ветхий блокнотик. – «Бог не стыдится сделать притчу из мухи». – Я это всегда знала, – сказала Марта.
– Это трудней, чем из слона, – добавил органист.
– Мне тоже хочется рассказать, – сказал австралиец. – О том, как меня спасла грязь.
– Моральная, физическая? – осторожно выспрашивал адвокат.
– Простая, осенняя. Или вот еще: на дне водоемов.
Марта брезгливо повела плечами, и Кан почувствовал, как от нее потянуло холодком. Да и другие почувствовали отчуждение.
– Студентом мне случалось зарабатывать деньги туристическим гидом в окрестностях Грин Вэлли. Может быть, вы слышали о знаменитой Зеленой Долине? Но не буду обременять вас подробностями. Она окружена кустарником и лесом на десятки километров, а потом начинается пустыня. Местность трудно назвать красивой, в ней разлита – как бы сказать – настороженность. Торжественность скудности, если хотите. Но там, где вода, – там сущий Эдем. Нас было двое гидов и семнадцать туристов, и мы прошли сорок километров по тропам зверей, до пересеченья с дорогой, куда пришел автобус, чтобы отвезти всех в Сидней.
Тогда я остался, я хотел пересечь Грин Вэлли и выйти к морю. Местности по-настоящему я не знал, но подумал, что знаю другие, похожие. К вечеру небо переменилось: сероватые облака почти касались земли бородами. Бесшумно вспыхивали далекие молнии, но скоро докатился и первый гром. Началась сухая гроза, всегда неприятная какой-то противоестественностью, – хотя всего лишь тем, что мы привыкли к дождю. Привычка, друзья мои, стертость повторяемости, колея наезженности! Вот что нужно нам, бедным людям. Вы согласитесь, конечно, что всякий человек беден, нищ, муравей. Из-за своей телесности, разумеется.
– О, какой приятный радикализм! – воскликнул Андре. Кан посмотрел на него невидящим взглядом.
– Вдруг позади меня послышался топот, – продолжил он торопливо. – Я оглянулся. Семья кабанов бежала ко мне, и это было настолько удивительно, что я не успел ничего подумать и, следовательно, испугаться. Животные были озабочены чем-то. Я посторонился, и они промчались, обдав меня пылью и жаром горячих туловищ. Параллельно дороге тоже бежали животные, между деревьями мелькали коричневые пятна газелей. И запах догнал меня тоже и все объяснил: запах горелого. Молния зажгла лес, и огонь двигался, очевидно, в мою сторону. Я убыстрил шаги, хотя сразу сообразил, что до выхода из леса на равнину нужно пройти километров десять, а это два часа. Меня осенило: впереди было место по имени Таузенд Бруклитс, Тысяча Ручейков. Множество мельчайших источников, словно капилляры, выходили на поверхность. Недостаточно сильные, чтобы родить теченье воды, они питают болотистый пруд. Вода стоит всегда, даже в месяцы зноя.
Вдруг свет сделался серым, а конец зеленого коридора сзади меня – огненно-черным. Незнакомый прежде страх поглотил меня целиком, всякая мысль казалась бессильной. Бежать, пока есть силы, и все.
Блеснул водою вожделенный зеленый овал. Яростный натиск меня догонял, пальба ветвей, взрываемых закипающим соком, и гудение пламени. Я подбегал к спасительной луже, когда вал жара обрушился на меня сзади и сверху, и бросил меня в воду.
Смерть и избавление одновременно. Вода покрыла мне спину, а подо мной расступалось жидкое и густое, ил или глина. Жар, слава Богу, спал, я старался оглядеться, но это был еще не самый пожар, это был шар жара, накатывающийся первым и воспламеняющий все. И затем начинается собственно пожар, и он длится десятки минут, часы. Потрясенный, я увидел, что моя лужа уменьшилась вдвое, что я сижу уже не в воде, а в жидкой грязи, защищенный по пояс. Я брал пригоршнями теплую грязь и накладывал себе на голову. И вдруг мне сделалось все безразлично. Усилия без должного результата, в конце концов, утомляют.
И я сдался. Последним усилием я углубился в жижу и увидел совсем близко от моего лица круглые от ужаса – или мой ужас так в них отразился – глаза жабы, налившиеся кровью. Ход событий от меня ускользал: на поникшей осоке лежал тлеющий рукав моей рубашки, но мои обе руки были целы, а плечи и спина несли странную тяжесть, и я не мог пошевелиться и сбросить ее. И тогда свежая волна прибоя омыла меня, мне стало вновь десять лет, и я потерял сознание.
Слушатели молчали, переполненные чувствами Кана. И только теперь они вздохнули и убедились, что он с ними и жив. Марта взволнованно коснулась его руки, словно извиняясь за недавний жест отчуждения.
– Но вы рисковали! – сказал адвокат. – Вы могли испечься в этой рубашке из глины!
– Вот нужное слово – рубашка! – улыбнулся австралиец, с наслаждением расправляя плечи. – Почти.
– Боже мой, Боже мой, – приговаривал Андре. – О, какой шок! На всю жизнь!
Все смотрели на Кана.
– Интересно, что я, окаменевший, пришел в себя. Первое желание было пошевелиться; не удалось. Я чувствовал, что слезы текут и промывают глаза, что я немного вижу и что огонь отдалился. Мои воспоминания крайне скудны, они словно зарегистрированы частью моего существа. Потом я увидел людей, но не было сил удивляться, плакать или понимать. Меня выкапывали осторожно, словно драгоценное растение, приготовляемое к пересадке. Действительно, меня пересадили на вертолет, как я узнал об этом впоследствии.
– Да откуда он взялся? – почти с неудовольствием сказал Иван, словно вторжение техники нарушало эпическую, библейскую картину.
– Мой коллега вернулся с туристами в город и сказал, что я могу быть в зоне пожара. И на всякий случай послали.
– My God, – неожиданно сказала Марта, – бедный Элбет! Ты столько страдал!
Проявление женской сердечности тронуло и смягчило собравшихся. Кан раскуривал трубку по-настоящему, весь уйдя в это занятие. Так бывает с застенчивыми людьми, нечаянно завладевшими общим вниманием.
– Мне тоже вдруг вспомнился случай, который до сих пор питает мое подсознание, – сказал Андре. – Только не прозвучал бы он диссонансом в нашем сегодняшнем клубе, в нем нет ничего героического.
– Вот и было бы кстати вернуться к реальности, – с ноткой сарказма заметил адвокат.
– Видите ли, я часто тогда бывал у Анриэтты, нашей прихожанки и певчей, чтобы ее поддержать. Дело в том, что ее дочь заразили при переливании крови, – помните это дело?
– Конечно, конечно! – вскричал адвокат. – Десятки больных и мертвых – и ни одного виноватого. Слишком крупные были чиновники, правосудию не по зубам.
– Ну, тут я судить не могу. Не это меня поразило – да и кого это удивило бы? В то утро я долго говорил с Натали. Болезнь ее очень пугала, а зашла уже далеко и приближалась к концу. Страх смерти отнимал у молодой женщины силы. Знаете, как гипноз: все бесполезно, все равно я умру, и так далее. Конечно, такой гипноз нам тоже необходим, он предотвращает абсолютное сопротивление смерти. Всему свое время: и гипнозу, и смерти. Так вот, выяснилось, что Натали надеялась на выздоровление, хотя в то время никакого средства еще не открыли. Надеялась. Ей подробно не объясняли, в какой стадии она находится, однако завещание было уже написано, и так далее. Анриэтта-то знала, конечно. Ее самоотверженность была беспредельна.
– И понятно, это же ее ребенок, – сказала Марта.
– Нет, тут что-то другое, она хотела родить ее во второй раз, – заметил Иван.
– В то утро Натали было очень плохо (и забегая вперед, скажу, что она угасла через несколько дней). «О, да, Господь Бог меня здорово затормозил, – так выразилась она, – и, может быть, вовремя! Но слишком жестоко: мне хватило бы вполовину, чтобы понять. Теперь же я, кажется, не успею воспользоваться пониманием». Потом пришел Жорж, сын Натали, нечаянно заразившийся тем же недугом от матери, точнее, понесший в себе с рождения неумолимый вирус. В свои одиннадцать лет он был необыкновенно умен и вместе – полон страданий, страхов. Он превратился во взрослого раньше, чем выросли его кости и тело.
Анриэтта устроила файф-о-клок с чаем и печеньем. Я подарил Жоржу кусочек красивого минерала, специально купленного для него (в детстве я сам любил красивые камни). Если тебе плохо, сказал я ему, то считай до двадцати двух, глядя на самый красивый узор. Я подумал, что так подарю ему плацебо: кто не знает, что физическое страданье состоит из частей, и одна из них – душевная?
– Андре, можно налить вам чаю? Или вы предпочтете кофе? – Анриэтта была подчеркнуто любезна со мной. Она ценила мужское присутствие, будучи вдовой сама, а теперь, после бегства мужа дочери, испуганного одиозной болезнью, – особенно. Круг их общения весьма изменился, не стало приятелей, когда люди просто симпатизируют. Теперь приходили добровольцы из разных ассоциаций, люди идей и веры. Да и я, признаться, следовал скорей убеждениям, хотя и жалости было место. Впрочем, в наше время жалость почему-то предосудительна.
– Я провел юность в стране, где она запрещалась государственной моралью, – вмешался Иван. – Считалось, что лучше убить, чем жалеть, потому что жалость унижает человека.
– Какая парадоксальная мотивировка! – сказал Ив. – Когда-нибудь расскажите мне об этом подробнее.
– Мы пили кофе, то есть пили мы, Натали же присутствовала. А ей наше присутствие было скорее приятно, она смягчилась. Жорж вдруг вынул мой минерал и смотрел на него, шевеля губами. Потом снова он смотрел и шептал, и я вспомнил о своей выдумке. Мальчик считал до двадцати двух, чтобы боль прекратилась. На пятый раз я почувствовал стыд: увы, получилось не плацебо, а обман. К счастью, мальчик убедился в его бесполезности и оставил.
– Вот и весна, – сказала Натали. – Если ее пережить, то почти обязательно переживется и лето, и осень.
– О, разумеется, – ответила Анриэтта, – ничего окончательного не бывает, несчастье для чего-нибудь нужно.
– Мама, почему ты не покажешь Андре последние диски? – сказала Натали и вдруг закашлялась.
– Жорж, пойди, поиграй в свою комнату, – немедленно распорядилась Анриэтта и устремилась к дочери. Та наклонилась и свесилась с кровати, рискуя упасть, и кашляла сухо, а потом со странным бульканьем, будто кто-то пил жадно воду. Но нет, это у Натали горлом шла кровь. И потом вдруг все успокоилось, и больная откинулась на подушку.
– Мама, не трогай меня, – сказала она.
Мать принесла тазик и губку, намереваясь убрать лужицу с пола, и вдруг побледнела. Она переводила растерянный взгляд с дочери на лужицу, с лужицы на меня, с меня на дочь. Лишь через долгие секунды я понял, в чем коварство ситуации. Кровь была для Анриэтты смертельно опасна, не переставая быть кровью дочери. Словно отныне запрещалось коснуться себя самой! И в это мгновение мать и дочь разделились, я это почувствовал остро.
Органист остановился, словно мысль его пресеклась.
– Слушайте, что вы устраиваете Достоевского! Не лучше ли просто взять резиновые перчатки и вымыть?
– Именно так! – живо отозвался Андре на замечание Кана. – Анриэтта пошла и вернулась в резиновых перчатках. И она еще взглянула на меня, словно хотела убедиться, что свидетель не возражает. Мой интерес… нет, не то слово, правильнее сказать – потрясение – было вызвано столкновением двух экзистенциальных мотивов. Вы понимаете? Жест доброты, ставший смертельно опасным.
– Несомненно, тут особенный случай, – задумчиво сказал Иван. – Исполнение морального императива грозит гибелью…
– Скорее, подчинение моральной привычке, традиции, – заметил Ив.
– И еще это библейское верование, что душа человека живет в его крови, и запрет ее есть.
– И в то же время – повеление ее пить в церковном обряде.
– Как же, запрещение! – воскликнула Марта. – У мясников сколько угодно кровяной колбасы.
Кана передернуло.
– И жира.
– Марта, вы сгущаете краски, – поморщился адвокат. – Согласитесь, эти разновидности пищи ныне не в почете.
– Может быть, здесь, вблизи столицы. А отъедьте на сто километров…
– Марта, ты не сделаешь ли нам снова чаю и кофе? – спросил Кан, поспешно хватаясь за трубку.
Прибытие чая и коржиков заняло всех на мгновение, но затем все обратились взглядами к адвокату, ожидая и от него сообщения.
– Кажется, у нас сложился кружок рассказчиков, – сказал он. – Боюсь, на моей памяти нет ничего судьбоносного.
– Никогда не поверю! – сказала Марта. – Включите телевизор – там убийства да суды.
– Ну, в жизни это все-таки реже.
– В нормальной жизни. Теперь ее нету нигде.
– Даже у нас. Знаете этого типа – Ичкока? Пойдите вечером на станцию – мужья и вообще мужчины встречают своих женщин, когда те возвращаются из Парижа. От семи до девяти. А потом нигде ни души, все сидят по домам. И ничего нельзя сделать.
– Глас Марты – глас Божий, – сказал Кан.
– Всегда были зоны, где правосудие отсутствует, – смущенно сказал адвокат, словно он отвечал за такое положение дел. – Во времена Людовиков, например, Булонский лес был практически недоступен, там жили разбойники. Его приходилось прочесывать войсками.
– Существует взгляд, что человечество не может жить без преступников, – заметил Кан. – Без них не стало бы одного из элементов, связывающих людей в общество.
– Даже тут богачи оправдались! – возмутилась Марта. – Конечно, в ашелем они жить не поедут! (Этот страшный неологизм означает блочный дом пригородов.)
– Мое первое дело и было защитой как раз разбойника, – адвокат улыбался своим воспоминаниям. – Меня удивляет, что мне хочется о нем рассказать, и при этом я совершенно свободен, хотя дело чуть не погубило мою карьеру. Вероятно, вы даже слышали о нем. Но сначала послушаем Марту.
Молодая женщина посмотрела растерянно.
– Почему бы и нет! Положим конец мужскому засилью! Что вы нам расскажете, Марта? – вежливо спросил органист.
– Пожалуйста, пожалуйста, – почему-то обрадовался Кан. – Твое видение вещей очень важно для нас.
– Да мне… да я никогда… – выговорила смущенная Марта. Она взглянула на Ивана, словно надеясь на помощь.
– Да первое, что придет в голову! – воскликнул апатрид.
– Ну, правда, ничего не было в моей жизни сверхъестественного! – защищалась Марта, но всем было уже ясно, что она вспомнила что-то. – Разве вот один случай… Ну, хорошо. Я работала тогда в одном издательстве – с тех пор оно прогорело – и там был один старенький метранпаж. Очень хороший и порядочный, справедливый. С ним было приятно иметь дело. И умный. Ну, а потом, как это бывает со всеми, он стал болеть, его забрали в больницу, и я пошла его навестить. Прихожу…
– Вы помните, в какую больницу? – вставил адвокат.
– Ах, сразу не вспомню. Скорее всего, Саль-Петриер.
– Он был человек небогатый, – в голосе Ива сквозило удовлетворение.
– Слушайте, ну и что с того, если так? Больница для бедных, тем не менее, очень хорошая, – защищал ее Андре.
– Да почему это важно? – не понимала Марта. – Пришла к нему в больницу и говорю: мсье Анатоль, ваши коллеги вас приветствуют и желают скорейшего выздоровления. А он лежит худенький, бледный на кровати, все кругом белое, смотрит на меня печально и ничего не говорит. Так мне его стало жалко. Вот, думаю, всю жизнь он проработал, а теперь даже пенсией воспользоваться не сумеет. Да и что он делал бы один? Кругом него печаль и одиночество. Люди, как бильярдные шары, я замечала. Ударятся-встретятся – и покатились в разные стороны. Вот и метранпаж Анатоль – хороший, порядочный человек, а умирать собрался, словно всякий другой, может быть, и непорядочный, и вообще вор и мошенник. А он смотрит на меня и говорит: «Марточка, хорошо, что вы пришли. Я, наверно, долго здесь не протяну, да и болит все, надоело мне терпеть с утра до вечера. Хочу вам сказать одну важную вещь, вы ее запомните и всем там расскажите».
Марта остановилась. Кан посасывал потухшую трубку, готовый придти на помощь. Все молчали, надеясь на откровение. Всегда от умирающих ждут чего-нибудь особенного, и последние слова великих людей передают из поколения в поколение. Гете сказал, например (в переводе с немецкого): «Больше света!» Между прочим, нечто подобное сказал и один пехотинец, умиравший на Дальнем Востоке в 60-х годах, подумал Иван. «Зажгите свет, здесь темно!» – сказал он, но его словам значения не придали. Их запомнил будущий эмигрант.
– Продолжай, Марточка, – сказал Кан.
– «Марточка, продолжаю,– сказал Анатоль. – Видите ли, всю мою жизнь я любил креветки. Часто мне хотелось их покушать, но я себе в этом отказывал. Сами знаете, они довольны дороги, да и не столь уж необходимы организму, вы согласитесь. В конце концов, это лакомство. Зрелый человек должен владеть собой, подчинять своей воле капризы и страсти. И это я делал всю жизнь, по крайней мере, в отношении креветок. Теперь слушайте меня внимательно, вот к чему я пришел за это время болезни: если вы любите креветки – кушайте их, кушайте! Не отказывайте себе!» – и Анатоль упал на подушки.
– И что же, вы последовали его совету? – осторожно спросил адвокат.
– Да нет, креветки я не люблю, – смущенно сказала Марта. Вероятно, она вдруг увидела, как незначителен ее эпизод рядом с другими.
– Спасибо, Марточка, – ласково сказал Кан. – Можно подумать, что креветки играли роль в его философии жизни. Были своего рода моральным ориентиром. Это есть во многих религиях. Кстати, мэтр, вы любите креветки?
Ив, размышляя, поднял взор к потолку.
– Откровенно говоря, я предпочитаю омаров, – сказал он, наконец.
– Можно позвонить? – спросил вдруг Иван.
– Разумеется, – сказал Кан, и Марта повела Ивана к телефону. Он набрал номер Матильды, и уже набирал воздуха в легкие, чтобы поздороваться. Но не отвечал никто. Это было странно: она намеревалась вернуться не позже шести и тем более семи.
– Любезные друзья, я должен идти, – сказал Иван.
– Что-нибудь случилось? – спросил Кан, вынимая трубку изо рта.
– Надеюсь, что нет.
– Это далеко? – вдруг забеспокоился адвокат. – Я вас могу подвезти, мне безразлично.
– А ваш рассказ?
– В другой раз. Я вдруг вспомнил о важном рандеву.
– Спасибо, вы меня очень выручите. Извините, друзья мои, этот побег, но я очень встревожен.
– Не волнуйтесь, у меня нет никакого предчувствия, все хорошо, – сказал Андре. Он тоже вдруг заторопился к себе.
Адвокат повел машину быстро и ловко.
– Я давно вас не видел, Иван, – сказал он. – Судя по всему, дела у вас пошли хорошо?
– Дела? Простите, какие дела? – рассеянно ответил попутчик. – А у вас как дела? Хорошо?
– Вот ваша улица?
Иван взглянул на окна квартиры Матильды, и сердце его сжалось: они были черными. Уж не накликал ли он беду своими рассказами? Бездна зовет бездну, это известно, хотя люди этого и не знают, они думают, что можно вспоминать и фантазировать без всяких последствий. Как бы не так!
– Простите, Ив, я должен бежать! Я даже не могу вас пригласить!
– Куда? – удивился юрист. – Ах, ничего, ничего! До скорого: нужно скоро подрезать розы…
Он вдруг смутился, вспомнив, что теперь они как бы друзья и равные по рангу знакомства, и добавил:
– Если вы можете, разумеется, если это не…
– Непременно, непременно, – заверял его Иван.
Света в окнах не было.
Он не знал, что и думать. Он был в панике. Чтобы спастись, он стал вспоминать, как обычно, происхождение слова. Что оно от имени Пана, лесного божества, дорогого для французских поэтов, но это его не особенно успокоило. Готовый ко всему, он вбежал в подъезд и бегом поднимался по ступенькам. И задыхаясь от бега, вдруг увидел сидящую на лестнице Матильду. Глазами, полными слез, она смотрела на Ивана, подняв голову от колен.
– Это ты, – сказала она. – Я потеряла ключи… – говорила она сквозь слезы. – Я не знала, где ты, и тебя почему-то не было…
Иван встал на колени ступенькою ниже и осторожно прижал ладони к вискам Од. Она смотрела на него полными тревоги глазами.
– Моя дорогая, – сказал он. И вдруг заплакал. Обильно, неудержимо. Как будто прорвалась плотина. И хлынуло всё накопившееся за последние двадцать лет, за последние десять и пять. Матильда оправилась и тут же стала действовать. Ивановым ключом она отперла дверь и повела его за руку в комнату, и усадила его на постель. Она расстегнула ему ворот рубашки и, намочив салфетку теплой водой, стала обтирать шею и лицо. И вдруг она взяла его руку и поцеловала. Лучше бы она не делала этого: ласка была чересчур неожиданной, и сердце мужчины почти остановилось. Он решил, что умирает.
– Ма… Ма… – пытался он произнести ее имя, и не мог.
– Дорогой мой, дорогой мой! – негромко повторяла она, прижав Иваново лицо к груди, словно желая напоить его теплом, так, что он слышал стук ее сердца.
– О… О… – но и второе имя ему не удавалось произнести.
– Ведь есть же любовь на свете, правда, Матильдочка? Не все же умерло, не все, правда? Мы ведь живые и любим, правда?
– Ивануш-ка-дуратшук, – старательно произнесла она название русской сказки. Petit Ivan le petit fou. Голос ее дрогнул. Гладкие прохладные пальцы нежно трогали его мокрое лицо.
– Давай мы уже ляжем, – сказала Матильда. – Я хочу прижаться к тебе. Свет уличного фонаря проливался в комнату. Она вернулась из ванной и подошла к постели. Ее тело белело в полутьме. Он приподнял край одеяла, она быстро легла и, повернувшись, придвинулась к нему вплотную спиной. Завладев его рукою, она прижала ее к животу. Усталые после пережитого волнения, они задремывали, засыпали, и их двойное тепло увеличивалось. Губы Ивана касались бугорков позвонков на спине Матильды. И он благодарил Кого-то, уносимый в забвение течением ночи.
Свет фар проезжавших автомобилей отсвечивал на потолке. Слышались отдаленные звуки дома. Охваченные дремой, покоились они, словно достигшие предела жизни. Матильда взяла его руку и, потянув вверх, поцеловала ладонь. А потом опустила ее и положила внизу своего живота, на покрытый волосами бугорок. И они заснули.
Переплыть эту ночь, прижавшись друг к другу.
Переждать эту жизнь, любя друг друга. Вот занятие, достойное человека. Почему оно не удается почти никому?
Быть может, им удастся? Опыт страдания научает осторожности. И жалости. И ясно, что его время заканчивается. Ночь укрыла их тьмой, ветер сечет окно холодным дождем.
Иван проснулся первым и боялся пошевельнуться. Матильда ровно дышала, охватив его за шею обеими руками. Быть может, от взгляда мужчины она начала просыпаться, зашевелилась и залезла носом под подбородок Ивана, что-то шепча.
– Ты проснулся? – спросила она. Голос звучал приглушенно.
– Да.
– Давно? А я еще сплю, сплю… так тепло здесь… Ты очень удобный, чтобы спать с тобой.
– Пока я спал, я думал о нашей жизни.
– Ты можешь делать то и другое? – ее голос и смех звучали приглушенно, поскольку она прижалась лицом к его груди.
– Наш жизненный цикл немного не совпадает, – сказал Иван. – Чисто практическая трудность в том, что я умру раньше, и как ты будешь одна?
Матильда потерлась носом о его грудь и подтянула колени, словно младенец в животе матери.
– Если б я был твой сверстник, – начал Иван.
– Их я боюсь, – сказала Матильда. – Они спортивные, быстрые. Ну и хорошо: нам не придется стариться вместе. Я подумала… – она взяла его руку и прижала к горячей гладкой щеке. – Если будет ребенок… понимаешь? Он будет немного вместо тебя, ты понимаешь? И такой же любимый.
От простоты и наполненности этого рассуждения Ивана пронзила дрожь. Радость столкнулась со страхом поверить. Казалось бы, чем он рисковал? А вот страшно: это же чудо. Поправка к закону природы. К несправедливости жизни.
Он касался губами волос Матильды, шелковистых и колких, и осторожно проводил рукой по спине и лопаткам, и она отвечала на ласку едва уловимым движением.
– Ты понимаешь? – добавил он вслух. – Наши жесты любви.
Он осторожно взял ее голову в ладони, так, что волосы обрамили лицо. Женщина смотрела ему прямо в глаза, и серьезно. Но вот ее веки дрогнули, и розовые губы приоткрылись ему навстречу.
Он любил ее очень сильно в это мгновение.
Патрик не выходил на работу три дня, пораженный запоем. А когда он пришел, Жожо был откровенно рассержен:
– Больше не приходи: ты уволен.
– О, нищета, опять вся моя семья – нищета!
И правда, жена его с ним разводилась из-за его болезни. Патрик боролся за место в жизни последним оружием – пафосом.
– О, сестра моя – нищета! Дочь и жена!
– Так невозможно: хотя бы ты позвонил, прислал бы сказать, предупредить, наконец! А я не знал, что ответить! Меня спрашивают: где Патрик? И я, начальник, не знаю, где он! И почему его нет на работе!
Высокий Патрик, сутулясь, молчал. И все молчали. К счастью, телефонный звонок вернул нас к реальности: возле дома для престарелых с грузовика упали брикеты соломы, и их нужно было срочно убрать.
– А потом поезжайте в парк, там после праздника грязно, – распорядился Жожо. С возвращеньем жены он сделался веселым, молодцеватым. И его шутки стали приобретать развязность. И лицо часто делалось красным от грузного смеха. Как ни относиться к Библии, ее замечания подчас справедливы. «Лицо человека в печали лучше», – говорит она.
Они сидели в машине.
– Скоро конец контракта, – сказал Чарли. – И мы все расстаемся.
– Ну, не все, кое-кто останется в штате, – сказал Марк.
– Ну да, двое, трое, а остальные двадцать?
– А остальные двадцать… – повторил Марк, не зная, куда их деть. – Да не все и остались бы. Иван, ты остался бы?
– Скорее всего, нет, – сказал Иван. – Мне некогда: я пишу книгу. И потом, тут уже все ясно, ничего нового ждать не приходится.
– Он пишет книгу, а здесь больше нет ничего нового! – Тон Чарли был откровенно саркастичным. – После двадцати пяти лет ничего нового не бывает.
– Это правда, но зато после тридцати семи снова все новое, потом после сорока пяти, пятидесяти шести. А после восьмидесяти-девяноста – абсолютная перемена.
– После девяноста! Такая перемена, что жизнь кончается!
– Тогда-то и начинается главное.
– Да откуда ты знаешь?
– Из своей головы.
Чарли посмотрел на голову Ивана с сомнением и ничего не сказал. Растянувшись в цепочку, они шли через парк, подбирая бумажки, пивные банки, бутылки. Приблизившись, Марк вдруг сказал:
– А я верю.
Иван задумчиво на него посмотрел. Признание Марка было несколько неожиданным: он казался скептиком. Вернее, агностиком, как он себя и называл. Да и многие так говорили:
– Я – агностик, – говорили они.
Иван подобрал очередную бумажку. То был кусочек вырванной страницы. Он рассеянно прочитал:
Lorsque tes mains s’йgarent
Sur le bas de mes reins,
Et croisant mon regard
Elles changent de chemin…
Строчки показались ему знакомыми. Неподалеку белел на зеленой траве похожий клочок бумаги, и Иван пошел к нему с любопытством. И прочел продолжение:
Refusant d’assouvir
L’appйtit de tes sens,
Jusque dans mon sourire
Transparaоt l’innocence.*
– Иван, аллё, что ты там делаешь! – кричали ему коллеги.
– L’innocence, – бормотал он, разглаживая листки. – Невинность. – Словно то было посланное ему письмо, принесенное не волной и течением вод, а ветром. Невинность и мир. Он подумал и спрятал стихи в густой ветви кипариса.
На прощанье нужно сделать ребятам подарок. Как Иван ни старался, на ум приходила бутылка крепкого алкоголя. Пастис. Ну, что ж, если уж ничего другого не нужно.
Тяжелая зрелая листва на деревьях, обступившее лето. На сердце немного щемило от предстоящей разлуки. Словно он вошел в поток этой жизни и плыл некоторое время со всеми, а теперь оставляет их, не решив ни одного вопроса, не решив ничего.
Он сел на лавочку, чтобы собраться с мыслями. Вдруг ему предстал образ огромного безголового тела, и это было человечество все целиком и сразу, слепленное из крохотных комочков-людей. Комочки отделялись один за другим и исчезали в окружающей темноте, а тело продолжало движение, сокращаясь и извиваясь, наподобие гигантского червя.
– Скоро и мне – и нам – отделяться, – произнес он вслух. – Настает время великого одиночества.
Знакомый гудок прозвучал почти над его головой, требовательно и раздраженно. Бригада, сидевшая в грузовике, призывала его: близился полдень, обед. Иван доехал с ними до мастерских и там незаметно отстал. Ему хотелось быть в другом месте.
Матильда еще не вернулась, однако он почувствовал ее радостное присутствие: так отнеслись к его появлению вещи и книги, и растения на подоконнике потянулись к нему. «Мистика видимого мира», – подумал он. Все связано и сплетено, все соткано в громадный хитон бытия.
Он вынул тетрадь и удобно уселся. Накопилось что записать. Новые страницы – со времени сближенья с Матильдой – были другими, они излучали тепло, даже жар. А некоторые, написанные когда-то, казались холодными, скользкими. Иван их вырвал и выбросил: никому не нужна эта горечь, никому. Перенес – и благодари судьбу, если уж не можешь поблагодарить Создателя. И все.
Он наслаждался нежностью ко многим вещам, словно они были друзьями Матильды. Уголок ночной рубашки выглядывал из-под подушки, светло-зеленая блузка висела на плечиках, а внизу стояли туфли с высокими каблучками, напоминая о стройности ног, а рядом – баскетки, порядком послужившие владелице.
Ее шаги послышались на лестнице. Щелкнул замок, и тут же раздался голос:
– А, ты уже здесь!
От удовольствия Матильда жмурилась.
– Такая погода! И скоро отпуск! Куда мы поедем в мой отпуск?
– Куда хочешь. Кстати, куда тебе хочется поехать в отпуск?
– А тебе?
– Мне, признаться, и здесь хорошо. Почему-то так пишется, жалко оставить.
– Ну, ты возьмешь бумаги с собой, вот и все, правда? И мы поедем в Нормандию. Ты возьмешь туда свою тетрадь: ей тоже нужно проветриться. Как все-таки странно: твое тело моложе твоего лица и рук. У него другой возраст, правда, странно?
Матильда стояла позади него, обнимая за плечи, и терлась лицом о затылок.
– Когда я закончу книгу, – сказал Иван, – я буду отдыхать.
– Жаль только, что я в ней ничего не понимаю. Даже букв!
– Да ее переведут. В наше время это обычное дело. Тебе я оставлю ее в наследство.
– Ты будешь еще писать? Мне хочется с тобой поболтать, и чтобы ты смотрел. Я немного ревную тебя к твоей толстой тетради, но я ее тоже люблю!
– Я на таком лирическом месте, так все доброжелательно, что не хочется ставить точку.
– Ну, поставь многоточие или восклицательный знак.
Иван еще дописывал фразу, а Матильда смотрела, лежа на животе и подперев лицо ладонями.
– Ну, и что получается?
– «Они стали счастливы и жили еще долго-долго…»
– Да это просто сказка!
И тогда за окном послышался колокольный звон, он делался все сильнее. Матильда открыла окно, и торжественный Te Deum* наполнил комнату. Часы показывали половину первого ночи. К тяжелому звучанию колоколов примешивались далекие крики «ура» и гул волнующейся толпы.
– Ты знаешь, что это? – догадывался Иван. – Франция – чемпион!
– Ах, ну конечно, сегодня только и разговоров об этом футбольном матче!
В городке почти никто не спал, а если кто и успел заснуть, то был разбужен. Китти и Жожо бросились друг другу в объятия. Адвокат и его дети открывали бутылку шампанского перед телевизором. Марк покачал головой, услышав церковные колокола, и сказал:
– Скажите, пожалуйста, и кюре с нами!
Мэр, дремавший перед экраном в кресле, проснулся и некоторое время не мог соединить два противоречивых события – глубокую ночь и колокольный звон. Наконец это ему удалось, и он облегченно вздохнул.
Взволнованный Андре звонил отцу Фишеру по телефону, желая убедиться, что ничего страшного не произошло.
– Аббат Фишер, вы слышите?
– Франция победила! Я распорядился звонить! Вспомните апостола Павла: «Плачьте с плачущими, и радуйтесь с радующимися»!
– Пожалуй, пожалуй, – успокаивался Андре. К футболу он был равнодушен. Остался спокоен и Кан, хотя он разделил воодушевление Марты и даже спустился с нею на улицу, где возбужденные люди двигались в сторону мэрии. Ликование не миновало и полицейского участка. Дежурные не спали и не отрывались от экрана, а потом кто-то поспешил отнести потрясающую новость обитателям камер. Ичкок не проявил никаких чувств, но некоторые обрадовались. И заговорили о возможной амнистии.
Снова Отшельник почувствовал зов. Оставив занятия, он немедленно пошел в сторону покатого склона, заросшего молодыми деревьями акации. Здесь был мало кому известный вход в подземные галереи, уходившие глубоко под холм, на котором опасливо жались последние дома городка.
В галереях бывали обвалы, приходилось перелезать через кучи земли и известковые блоки, следуя за едва приметной тропинкой, возникшей за годы хождения здесь Отшельника. После нового поворота галереи его обступили тьма и молчание. Он зажег лампу «летучая мышь» и продолжал путь. Вскоре прекратились и сквозняки: галерея упиралась в тупик. Однажды он вздумал определить глубину залегания своего кабинета и подсчитал, что до поверхности здесь пятьсот или шестьсот метров, не меньше.
Это была его «точка молчания». Несколько лет тому назад он принес сюда стол и стул, подумав, что захочется что-нибудь записать. Не захотелось ни разу. И сейчас он просто сидел за столом. Чернота стояла вокруг и нависала сверху. Он задул лампу. Тьма делалась все более осязаемой. Но тишина отступала: казалось, стук сердца и движение крови в венах наполнили подземелье. Тело жило и пульсировало, словно дневной город.
Он сидел, положив руки на колени. Исчезали последние мысли. И последней была – он ей улыбнулся, старой знакомой: он чувствовал себя наподобие планеты в темном беззвучном космосе, одиноко летящей в пространстве, свободной от всего. Так и он пребывал в темноте, ни в чем не нуждаясь. Но в ком-то он нуждался, и сюда он пришел, чтобы повседневность замолкла и таинственный голос сделался отчетливее. Тело стало стихать: сердце билось медленнее, и вслед за ним замедлялось дыхание. Наступало особенное удовольствие, почти наслаждение: пребывание во тьме и молчании. Словно предисловие к чему-то особенному, к сообщению такого рода, что ради него стоило жить. Он ждал и жил в этом ожидании, делавшемся все слаще и свежее.
Париж – вилла Маргариты Юрсенар во Фландрии