Эпизоды из жизни генерала Врангеля
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 235, 2004
Апрель 1918. Мисхор – Ялта
Когда на пятой неделе Великого поста до Мисхора, куда Врангель перебрался из Ялты с женой Ольгой и детьми – подальше от большевистских обысков и расстрелов, – долетели слухи, что немцы заняли Киев, а австрийцы – Одессу, никто поначалу не поверил. Но спустя день-два пришли известия: у Перекопа немцы ведут бой с красной гвардией, и та уже уносит ноги…
Еще через несколько дней утром пришли татары из соседней деревушки Кореиз, принесли, как всегда, свежие продукты на продажу и спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, сообщили: немцы идут из Бахчисарая на Ялту. А после обеда, отправившись с женой к вечерне, увидели необычное оживление: из улочек и парковых аллей группки жителей спешили вверх к шоссе. По восклицаниям и отрывистым репликам стало ясно: через Кореиз проходят немцы. Подхваченные общим волнением, устремились вместе со всеми…
Хорошо укатанное Ялтинское шоссе серой лентой слегка изгибалось между нагромождением скал и спускающимся к морю парком. И по нему, действительно, из Ялты на Севастополь медленно двигалась под прикрытием пехоты колонна артиллерии. Следом, исчезая за поворотом, бесконечным хвостом тянулся обоз. Что-то странное, не изведанное прежде испытал Врангель при взгляде на щетину длинных и плоских штыков, тускло поблескивающих на закатном солнце, на ряды серых глубоких касок и квадратных ранцев – эти столь знакомые внешние черты рейхсвера. К радости избавления от унизительной власти хама примешалась, схватив за горло, саднящая горечь. И в страшном сне не могло такое привидиться: по южному берегу Крыма маршируют самоуверенно, как по балтийскому побережью какой-нибудь Восточной Пруссии, тевтоны.
Жена, отвернувшись и уткнув лицо в ладони, расплакалась.
– Ну, будет, Олясь… – внезапно просевший голос отказался слушаться… Но немцы – вскоре Врангель вынужден был отдать им справедливость – повели себя корректно: “посадили” на власть в Крыму русского генерала Сулькевича, татарина по крови и магометанина по вере, разрешили пользоваться счетами в банках и вернули владельцам имущество и квартиры, отнятые большевиками. Старались не выставлять напоказ свое присутствие. Сразу открылись магазины, и татары повезли продукты на рынки.
Пасхальная неделя стала настоящим воскресеньем для всех, кто попрятался по своим дачам, спасаясь от ужасов большевистской анархии. Дни стояли тихие и солнечные, с ярко-синего неба исчезли все до единого облачка. Зацвели персики, абрикосы и миндаль. Вместе с природой вернулись к жизни люди: высыпали на пляжи, снова ходили друг к другу в гости, ездили в Ялту за покупками и развлечься.
С немцами появились в Крыму и газеты, в основном киевские. Первые же принесли ужасную весть: Корнилов погиб под Екатеринодаром и Добровольческая армия – бывшему главковерху удалось собрать всего-навсего три тысячи офицеров и юнкеров – совершенно большевиками уничтожена. Сердце перечило разуму и верить этому не хотело.
А в конце Пасхальной недели – с десятидневным опозданием – узнал Врангель из газет о ликвидации немцами ими же спасенной социалистической Центральной рады, образовании гетманства и избрании на каком-то водевильном “съезде хлеборобов” гетманом Украины генерала Скоропадского. Изумлению не было предела: вот так вольт исполнил его старый приятель и сослуживец!..
В тот роковой июль 14-го, не чуя ни сном ни духом скорого кошмарного будущего, с вдохновением и жаждой нового, после Семилетней войны, взятия Берлина, под прошибающий до слез марш “Прощание славянки” выступили они на войну, сразу прозванную Второй Отечественной. Каким же глупцом он был тогда! Захлебывался от мальчишеского восторга после первых скоротечных перестрелок и разведок боем, обошедшихся без потерь: “Вот это жизнь! Не приведи Бог снова вернуться в казарму”. Не он один – все верили: через полгода – разгром супостата и парад в Берлине…
Как же много ждали они от этой войны! Реванша за Цусиму и Мукден. Установления контроля над проливами, Константинополем и всеми Балканами, населенными братьями-славянами. Присоединения Восточной Пруссии, Галиции, Подкарпатской Руси и Буковины. Наконец, наград, чинов и славы…
А в итоге – трехсотлетний дом Романовых рухнул, армия отказалась драться с врагом, покрыла себя позором нарушения присяги и развалилась, Россия корчится в муках, и рвут ее, обессиленную, на куски… А старинный приятель Павел Скоропадский вознесся на германских штыках до “гетмана” придавленной германским же сапогом Малороссии. Форменное бесчестье!
Да не в бесчестье Павла главная беда, а в нем самом: не с его характером и привычками браться за власть, когда она меньше всего похожа на самое себя, а больше – на кисель. Точнее – на разлитый деготь, готовый вот-вот вспыхнуть: не сгоришь дотла, так вымажешься с головы до пят. И все же, так или иначе, Украина – единственный островок хоть какого-то порядка и надежды, который образовался – пусть при корыстной помощи немцев, да пусть хоть самого черта – в бескрайнем океане кровавой российской анархии. Так почему бы там не поискать привычного и достойного дела? Раз есть гетман – должны быть войска, а значит – нужны командиры. В том числе – конницы.
Мысль поехать в Киев, увидеться со Скоропадским и выяснить тамошнюю обстановку овладела им мгновенно.
16 маЯ 1918. Мелитополь – Александровск
По нынешним временам поезд шел вполне сносно: хотя и полз иногда, как черепаха, но зато на станциях сутками не стоял. Немецкие коменданты препятствий не чинили.
Относительно свободными оставались пока два жестких вагона III класса, куда пускали только немецких солдат. Единственный мягкий вагон II класса, отведенный для офицеров, и дюжина солдатских теплушек для прочих пассажиров были набиты битком. Всучившие кондукторам взятку ехали на открытых тормозных площадках, самые бедные и бесшабашные – на лестницах и плоских крышах.
В вагоне II класса, куда Врангелю с трудом удалось достать два билета, на нижних полках сидело, сдавив друг друга, по несколько человек. Кому-то повезло растянуться на верхних; в том числе и боковых, предназначенных для багажа. Свечей не было, и ночью в вагоне царил тревожный мрак. Одно утешало: нет, кажется и вшей с клопами – не станешь ведь целое купе персидским порошком посыпать.
От духоты и тесноты весь извелся. Что ни остановка, продирался к выходу: глотнуть свежего воздуха, размять отекшие руки и ноги, а то и выпить чаю на станции или купить чего-нибудь съестного.
Первое, что бросалось в глаза, – яркий желто-голубой флаг над крышей вокзала и серые фигуры немецких патрульных в касках, торчащие на платформе. А вот привычные бравые жандармы в красных фуражках, прежде встречавшие всякий пассажирский поезд, отсутствовали начисто.
На каждой станции поезд ожидала обычная после революции измаявшаяся толпа крестьян и городских торговцев вразнос, увешанных туго набитыми мешками. Едва останавливались, как они с воплями кидались на штурм вагонов. Хотя грязи, тоже обычной после революции, стало меньше. Изумляли буфеты: снова, как до войны, ломились от продуктов, но все вздорожало в 4-5 раз.
И повсюду царила русская речь. В Александровске нигде – ни на платформе, ни в зале I класса, ни в буфете – “мовы” не услышал. Городская публика ахала и охала по поводу бешеного роста цен. Группки офицеров без погон – едущих, как догадался, на Дон, в Добровольческую армию, – по-солдатски ругали гетмана, “продавшего” Украину Германии. Разве что у мужиков, сумрачно обсуждающих слухи о возвращении земли и инвентаря помещикам, проскакивало малоросийское словечко.
На немецкие патрули, заметил, и мужики, и офицеры косились с открытой неприязнью. И чуждались друг друга. А иные из простонародья, особенно кто помоложе, смотрели на благородную публику волками…
– Ну, погоди трохи – недолго кровь нашу пить осталося… – долетело до его слуха со стороны насупленных бородачей в картузах и серых армяках из домотканины, рассевшихся на мешках и поплевывающих себе под запыленные сапоги.
20 маЯ. Киев
Свободный номер в гостинице “Прага”, светлой шестиэтажной громадой торчащей на Владимирской, нашелся один-единственный: тесноватый и на самом верху. После мучительной дороги выспался Врангель на славу и с утра пораньше отправился к гетману. Скоропадский, оказалось, занял дом Киевского, Подольского и Волынского генерал-губернатора на Институтской улице, ответвляющейся от Крещатика. Ее только что подмели и полили – дворники в относительно чистых фартуках как раз скатывали брезентовые рукава. Электрические фонари целы, стволы каштанов, двумя рядами стоящих вдоль мостовой, одеты, как лошадиные ноги, “в чулки”, в свежую побелку, из листвы выглядывают бежевые пирамидки цветов.
Фасад большого нарядного особняка подновлен, покатая железная крыша тускло поблескивает цинком. Ветерок со стороны Днепра едва шевелит огромное желто-голубое полотнище с большим трезубцем. “Верно, брезгует прикасаться”, – съязвил про себя Врангель. Офицерский караул, охраняющий главный подъезд, поразил отсутствием погон на русской парадной форме. Разместился гетман просторно: первый этаж отвел под канцелярию, второй – под кабинет и личные покои…
Едва Врангель перешагнул порог приемной, как дверь, ведущая в кабинет, отворилась и появился Кочубей – старый знакомец, бывший кавалергард. Тоже без погон, но, как помнится, уже произведенный в штабс-ротмистры. Гетман принимал какого-то земца, и у них нашлось время, отойдя к высокому окну, переговорить. Кочубей, состоящий в должности дежурного адъютанта, вполголоса и часто прерываясь – то и дело заходили чины штаба, и работы, судя по их озабоченному виду, каждому хватало, – рассказал об изгнании немцами большевиков с Украины, об их помощи в формировании украинской армии.
– Что-то я по дороге от самого Екатеринослава ни одного украинского патруля не заметил, – перебил Врангель. – На всех станциях и в городах – только германские часовые.
– Пока они дали деньги только на формирование штабов, – пояснил Кочубей. – Зато штаты большие по военному времени и оклады хорошие.
Ни тени сомнений не уловил Врангель в его словах и тоне. Хоть бы усомнился в бескорыстии немцев. Тем более – в совместимости службы исконным врагам России с честью русского офицера. Неужто столь “хороши” оклады?! И сколько это выходит нынче, любопытно знать, – тридцать сребреников?
– И как же вы обращаетесь к гетману?
– Вопрос этот весьма сложен, Петр Николаевич, и пока еще только разрабатывается знатоками украинской старины. Ни бледное одутловатое лицо, ни тихий голос Кочубея не утратили серьезности. – Но обычно так: “ясновельможный пан гетман”.
Отвернувшись к окну, смотрящему на вылизанную Институтскую улицу, Врангель едва скрыл едкую усмешку. Раздражение распирало все сильнее. В таком настроении и застал его гетман, когда, провожая раннего визитера – импозантного господина в земгусарской форме, – сам вышел в приемную. Сердечно, как в прежние времена, расцеловались, и Скоропадский сразу пригласил в столовую завтракать.
Внешне, сразу заметил Врангель, Павел мало изменился: так же элегантен, не располнел, не ссутулился от кабинетной работы. Но залысины забрались повыше, посеребрились пшеничные, высоко изогнутые брови и коротко стриженные усы, да морщин на высоком лбу и под светлыми глазами прибавилось. И лицо слегка осунулось. Верно, от банкетов… Что заинтриговало, так это форма: всегда он был безукоризнен во всех деталях форменной одежды конногвардейцев, а тут черная кавказская черкеска тонкого сукна и опять же без погон. Что же, новоиспеченный гетман решил, что под запорожский зипун больше всего подходит именно черкеска?
За разговором – о пережитом, о сослуживцах – завтрак пролетел быстро.
– Послушай, Петр… – отложив в сторону салфетку, Скоропадский легко поднялся из-за стола. – Что-то душно в кабинете. Давай-ка прогуляемся по саду, подышим. А то скоро начнутся одно за другим заседания. Министры набегут, просители…
Пройдя через просторный зал, где стоял зачехленный рояль и висели, распространяя пряный запах масла, большие портреты украинских гетманов в тяжелых рамах, спустились на первый этаж и вышли в сад. При их приближении поспешно скрылся, не отдав чести, стоявший в нескольких шагах от двери немецкий часовой в бескозырке с красным околышем. Изумленный взгляд Врангеля не ускользнул от Скоропадского; его тонкие губы досадливо поджались.
– Не хочется, чтобы они лишний раз показывали мне, что я просто узник… – грусть в его глуховатом голосе и вздохе была совершенно искренней. – Хотя я, генерал и монархист, конечно, милее им, чем Петлюра с его социалистическими экспериментами, их рука так же тяжело лежит на мне, как и на всей Украине. Шагу не дают ступить самостоятельно…
Врангеля дернуло было напомнить “ясновельможному пану гетману”, что тот сам выбрал свою участь, но сдержался.
– Поначалу они поставили парных часовых у главного входа с улицы. Но я добился, чтобы их заменили на русский караул. А в саду согласился на одного часового, но с условием, что при моих прогулках его будут отводить. Сейчас, видно, дежурный адъютант не успел предупредить кого следует.
Фруктовые деревья оделись в пышное бело-розовое цветенье, наполнив сад густым ароматом. Врангель с наслаждением дышал полной грудью, чуть покашливая – видно, продуло сквозняком в вагоне.
Гетман в нескольких словах обрисовал свои планы по формированию армии: вооружения и снаряжения имеется на восемь корпусов, украинское крестьянство – надежный элемент для комплектования, в Киеве и других городах собрались десятки тысяч офицеров, среди них много специалистов – генштабистов, военных инженеров, артиллеристов. И без обиняков предложил:
– Тебя, Петр, сам Бог послал. Не согласишься пойти ко мне начальником штаба?
Столь высокого предложения Врангель не ждал; максимум, по его мнению, чего он мог ожидать, – начальник формирования конных частей.
– Ты ведь знаешь, Павел: я с Украйной ничем не связан… Да и условия местные мне не известны. Поэтому для должности начальника твоего штаба вряд ли гожусь. Какую-то работу я бы мог выполнять, но исключительно как военный техник. Дай мне время ознакомиться с положением. Да и дела требуют моей поездки в бобруйское имение…
Нотки сожаления в голосе Врангеля показались Скоропадскому не совсем искренними. И неожиданно сильно задела “Украйна”. Впрочем, в устах аристократа и конногвардейца она вполне естественна. И самому ведь не без труда удалось выбросить из речи и ее, и “Малороссию”. Он задумался, стоит ли извлекать припасенные аргументы?
Но Врангель уже поспешно сменил тему.
– А что тебе известно о Корнилове? Верно, будто убит? А армия его?
– Да какая там армия… Едва с пехотный полк набралось. В основном – мальчишки: юнкера, кадеты, гимназисты… Корнилов больше половины потерял при штурме Екатеринодара. Совершенно бессмысленном… Тогда же и сам был убит. Остатки – тысячи полторы, не больше – спас Деникин: вывел обратно на Дон. Знаком с ним?
– Кажется, виделись… Так ты считаешь, перспектив у Добровольческой армии нет?
– Хотелось бы надеяться на обратное, но увы… Формально во главе стоит Алексеев, но он тяжело болен. Кто выжил, из армии уходит. Денег и боеприпасов нет. Кубанские и донские казаки ее не поддерживают.
Солнце, поднимаясь из-за Днепра над цветущими деревьями, пробиралось во все закоулки сада; на каменистые дорожки легли яркие теплые пятна. Врангелю стало вдруг жарковато в тесном пиджаке, но холодок между ним и Скоропадским, как-то незаметно возникший и пока едва ощутимый, не исчезал.
22 маЯ. Киев
Беседа, начатая за поздним обедом незатейливым, но сытным, с водкой и портвейном “Массандра” и перенесенная потом в кабинет, затянулась до сумерек. Не так-то просто оказалось для них заговорить наконец начистоту. Подтолкнула карта: ярко раскрашенная, мелкого масштаба, подробная, она заняла широкий простенок между окнами, плотно прикрытыми портьерами из золотистого бархата. И только присмотревшись, Врангель сообразил, что петляющая желто-голубая полоска обозначает границу гетманства. И граница эта, на западе совпадая с бывшей российской границей с Австро-Венгрией, заключила внутрь себя не только малороссийские губернии, но и Новороссию с Одессой и Херсоном, а дальше прихватывала Донецкий каменноугольный бассейн, добрую часть Донской области с Таганрогом и Ростовом, всю Кубанскую область и даже Черноморскую губернию с портом Новороссийск…
– Украинская держава, – пояснил гетман, проследив за его взглядом, и с гордостью прибавил: – Как видишь, одно из самых больших европейских государств.
Врангель перевел изумленный взгляд с карты на его лицо. Горело всего несколько свечей в расставленных по кабинету массивных бронзовых канделябрах – электричество в Дворцовой части города погасло, – но и их света хватило, чтобы убедиться: хозяин кабинета совершенно серьезен и действительно необыкновенно горд произведенным впечатлением.
– Послушай-ка, Павел, а какой бес попутал твоих картографов и занес так далеко? Особенно на юго-восток.
– Причем тут бес? Ты разве не знаешь, что Кубань и Черноморье заселялись запорожцами, моими предками. Там и теперь все говорят по-украински.
– А Таганрог с Азовом? А Донбасс? – Врангель не совладал с внезапно вырвавшимся раздражением, его длинное жилистое тело подалось вперед из глубокого кожаного кресла. – Там-то кто говорит по-малороссийски? Или эти земли Донского войска тебе нужны для обеспечения углем и соединения с Кубанью?
– На Дону тоже немало выходцев с Украины…
– А где их нет? Поселения бывших запорожцев есть и на Амуре. И они до сих пор говорят на малороссийском наречии. Так почему бы твоей державе не претендовать тогда на Волгу и Сибирь, чтобы соединиться с ними?
– Не передергивай, Петр… – Скоропадскому лучше удавалось держать себя в руках: хорошо зная характер приятеля, он не хотел раздувать так некстати вспыхнувший спор. – Незачем нам с тобой копья ломать – пусть историки со всем этим разбираются.
– А как же с Крымом? – Врангель отступать не хотел. – Материковую часть Таврической губернии твои картографы включили в Украину, а Крым?
– Видишь ли… Немцы не признали Крым частью Украины.
– Вот как… – обезоруженный откровенностью, Врангель сбавил пыл; плечи его расслабленно приникли к высокой мягкой спинке. – Стало быть, они намерены отторгнуть Крым от России…
– Ну, это мы еще посмотрим… После завершения войны, я уверен, мне удастся как-то убедить кайзера вернуть Украине и Крым, и Галицию со Львовом.
– О чем ты, Павел? – изумился Врангель. – О победе Германии?
– Да. Я уверен, война окончится победой Четверного союза.
– Забудь и думать об этом! Вступление в войну Соединенных Штатов склонило весы в сторону Антанты. У них ведь самая мощная индустрия и огромные резервы живой силы.
– Ну, не скажи… – прикуривая папиросу от свечи, гетман приподнялся над письменным столом, заваленным бумагами и папками, потом вышел из-за него и заходил по кабинету; язычки пламени, а с ними и тени на стенах, заколыхались.
– Пока всего-навсего это компенсировало выход из борьбы России. Сам посуди: американцам нужно время, чтобы перебросить в Европу войска, тылы, запасы снаряжения. Далее…
Врангель слушал внимательно, осаживал желание возразить и никак не мог решить: делиться со Скоропадским тем скверным впечатлением, которое произвели на него разговоры со встретившимися в Киеве знакомыми офицерами или нет. Одни признавались, что махнули на все рукой и думают лишь о том, на какие средства существовать. Другие, подобно ему, мучились вопросами: откуда придет избавление от немецко-большевистского ига? как продолжить борьбу за Россию? под чье знамя встать? Но все крыли гетмана по-солдатски.
К Алексееву и Деникину из тысяч офицеров, нашедших приют в гетманской столице, уезжали пока жалкие десятки. И причина вовсе не в гибели Корнилова – единственного, кому верили беззаветно: из уст в уста, со ссылкой на прибывших с Дона добровольцев передавалось, что Алексеев и Деникин – “за эту сволочь учредилку”…
Именно этим и объясняли многие свое решение зачислиться в украинскую армию. Целыми днями носились они по украинским штабам, выясняя, где поскорее можно поступить на службу, покорно выслушивали суровые требования “размовляти тильки на державний мови” и сочиняли десятки “заяв” и “проханний”. Картину Врангель нарисовал себе удручающую: штыков и шашек у гетмана – кот наплакал, командующий немецкими войсками на Украине генерал-фельдмаршал Эйхгорн и его штабные, на словах все обещая, на деле формирования строевых частей не допускают, все склады бывшего Юго-Западного фронта взяты рейхсвером под охрану, гетману не дают ни вооружения, ни боеприпасов. Похоже, немцы больше всего опасаются, как бы под видом украинской не возродилась русская армия: тогда прощай их планы поживиться за счет России.
– Давай вернемся к твоей армии, Павел… Насколько я успел ознакомиться с делом, сильно сомневаюсь, чтобы тебе позволили сформировать крупные части, особенно конные. Но вопрос даже не в этом, – протестующий жест гетмана заставил Врангеля поспешно уточнить свою мысль, – я-то сам готов взять любую посильную работу. Хоть околоточным, будь это полезно России. Но скажи мне откровенно… Веришь ли ты сам в возможность создать самостоятельную Украйну? Ведь это – расчленение России…
Скоропадский какое-то время молча отмерял по кабинету шаги, слегка заглушаемые темным паласом.
– Скажу одно: я – русский человек и русский офицер. И я – не расчленитель… – заговорил он наконец, остановившись перед картой. – В моем правительстве, чтоб ты знал, идет нешуточная борьба по этому вопросу… Я стараюсь вести среднюю линию. Хотя бы для примирения… Может быть, в отдаленном будущем Украина и воссоединится снова с Россией. Но пока в Москве сидят Ленин с Троцким, самостийность Украины – лучшее лекарство против большевизма.
– А по-моему, это ничем не лучше большевизма. Немцы потому и поддерживают гетманство, что это – верный способ расчленить Россию и прибрать к рукам наши богатые западные земли. Разве не так?
Слова Врангеля все же вывели Скоропадского из обычного равновесия, и он горячо заговорил о стремлении к самостоятельности, веками жившем в украинском народе. С каждым словом Скоропадский возбуждался все сильнее. Широкий рукав черкески порывисто обмахивал цветастую карту, едва поспевая за решительно вытянутым указательным пальцем; нервно подрагивали, отсвечивая серебром и эмалью, головки газырей, петличный Георгий и рукоять длинного кавказского кинжала.
– …Ты, Петр, наслушался уже моих хулителей! Некоторые наши общие с тобой приятели открыто мне говорят: как ты, русский генерал, обласканный государем, коему ты присягал, можешь помогать немцам расчленять Россию?! Ну, чем, скажи, я усугубил положение России, приняв гетманскую булаву? Чем? Изменил союзникам? А где они, союзники? Взгляни на карту… Захотели бы – помогли бы нам еще в прошлом ноябре. В том-то и беда, что никто, кроме немцев, помочь нам теперь не в силах. Если думать действительно о России, надо принимать ту помощь, какую дают, а не ту, какую хочется. И хулители всех мастей это оч-чень хорошо понимают… Потому понаехали в Киев, под защиту немцев и мою. Они предпочитают оставаться тут, жить в сытости и поливать меня грязью, а не едут на Дон и Кубань бороться в рядах добровольцев.
– Я не обвиняю тебя, Павел, – поспешил перебить гетмана Врангель и тут же пожалел: ведь тот может подумать, что он принял эту гневную отповедь на собственный счет. – Потеряв за три года почти три миллиона убитыми, мы давно свободны от моральных обязательств перед союзниками. И я вполне допускаю возможность немецкой ориентации. Весь вопрос в том, помогут ли немцы создать армию, которая двинется от Киева на Москву…
Но Скоропадский уже взял себя в руки. Вернувшись за стол, незряче глянул в какую-то бумагу, вяло забарабанил по ней согнутыми пальцами.
– Сию минуту никто на твой вопрос ответа не даст…
Разговор иссяк сам собой. Желание еще раз попытаться убедить Врангеля перебраться в Киев и помочь сформировать армию посетило Скоропадского на миг и исчезло, оставив в душе горький привкус досады. Тем более, Врангель напомнил вскользь о крайней нужде съездить в Бобруйск – побывать в имении. Ну, да Бог ему судья…
Врангель чувствовал себя, как на похоронах: гроб опущен, первые комья земли гулко застучали по крышке и пора уж уходить от чужой смерти – возвращаться к собственной жизни.
А в жизни его – беспросветная тьма, как в том гробу. Займи он должность начальника штаба гетмана – не закончится ли его служба на Украине вместе с германской оккупацией? А то и раньше – с властью Скоропадского, бывшего сослуживца? И приятеля, как видно, тоже бывшего… Скорее всего, так и случится. А в Добровольческой армии? Сведения о ней – самые противоречивые, и кому верить – неизвестно. Неужто ее дело еще безнадежнее и там все завершится даже раньше?..
Расстались на пороге кабинета, неловко обнявшись. Полумрак помог им разойтись взглядами, полными разочарования и сожаления.
27 маЯ. Киев
В представлении Врангеля как-то не связался с громким именем владельца этот одноэтажный домик, деревянный и старый, под тронутой ржавчиной крышей, занимающий угол нешироких, с редкими каштанами улиц Караваевской и Кузнечной. Подминая его, фасадом на Караваевскую, высилось массивное, бурого крипича, здание в три этажа; между первым и вторым протянулась по фасаду длинная вывеска с аршинными буквами белой эмали: “Кiевлянинъ”.
Ступеньки крыльца расшатались. На их скрип, опережая электрический звонок, залаяла за потемневшим забором собака.
Почти тут же распахнулась дверь, и в проеме появился высокий худощавый господин в клетчатом пиджаке нараспашку. Явно сам хозяин. Незастегнутые пуговицы, отсутствие галстука, небрежно расчесанные светлые усы и волосы, обрамляющие большую лысину, – все говорило о том, что он привык к непрошеным гостям и считает вполне приличным принимать их по-домашнему. Из темной глубины дома доносился стук пишущей машины. Частый, прямо-таки пулеметный.
– Что вам угодно, господа? – осведомился он учтиво и тихо. Темные глаза, широко расставленные, с живым любопытством оглядывали Врангеля и его спутника – высокорослых, худых, с военной выправкой, одетых в дорогие костюмы. Услышав же титулы и фамилии, подошел к ним чуть не вплотную, словно примеряясь, насколько они выше его еще и ростом, и представился с достоинством, к которому примешался озорной вызов:
– Шульгин – это я. Мелкопоместный дворянин Волынской губернии. И еще редактор “Киевлянина” и депутат Государственной Думы. Чем могу служить, господа?
К удивлению Врангеля, с громким именем не связался и голос: слабый и какой-то никакой.
Нанести визит известному всей России газетчику и правому думцу, яростно выступавшему в защиту монархии и собственными руками принявшему из рук Николая Романова манифест об отречении, советовали многие. Одни указывали на обширные связи Шульгина как в гетманских, так и противогетманских кругах, другие – на его тесные сношения с союзными консулами в Киеве, а третьи намекали на тайные контакты с генералом Алексеевым… Вот кто наверняка мог бы прояснить ситуацию с Добровольческой армией. Потому-то Врангель и решился прийти в этот дом, попросив герцога Лейхтенбергского пойти с ним.
– Я работаю, но перерыв не повредит. Чаю с молоком не угодно? А пирожки с капустой? Я вегетарианец… – Шульгин, энергично встряхивая протянутую Врангелем руку, увлек его через узкую переднюю в угловую комнату.
Походила она то ли на маленькую гостиную, то ли на библиотеку. Окно, смотревшее на перекресток, загораживал разросшийся в большой кадке лимон, уткнувшийся в низкий беленый потолок. Стены подпирали старые массивные шкафы, забитые книгами. Остатки свободного пространства загромождали круглый чайный столик, заваленный газетами, два вольтеровских кресла – на одном свернулся калачом серый полосатый кот – и диван, высокую спинку которого венчала резная полка, тесно заставленная фарфоровыми безделушками.
Предложив располагаться и извинившись, Шульгин вышел. Пулеметный стук пишущей машины, стоящей, вероятно, в кабинете, прекратился. Через минуту-другую он вернулся с большим мельхиоровым подносом; стаканы, сахарницу, молочник и блюдо с пирожками небрежно прикрывала пара вышитых салфеток. Сдвигая газеты на край, Шульгин перехватил взгляд Врангеля, устремленный на ровные ряды огромных, тисненных золотом переплетов.
– “Киевлянин” за пятьдесят с лишним лет, – пояснил не без рисовки. – А лимон – его ровесник и, опасаюсь, переживет газету…
Прислуги в доме, похоже, не было: и шарообразный никелированный самовар Шульгин принес сам. Разливая чай, рассказывал, как он прекратил выпуск “Киевлянина” после вступления в город немцев.
– Вы читали мой последний номер?
– Нет, – ответил Врангель. – Я на днях только приехал.
Разочарование, мелькнувшее на подвижном лице Шульгина, было слишком заметно. Но Шульгин сразу перескочил на другое:
– Едва немцы вступили в город, как заявляется ко мне Кочубей. Гвардеец, между прочим, а теперь у гетмана в адъютантах…
– Сослуживец мой, знаю.
– А что он – потомок того самого Кочубея, которого погубил изменник Мазепа, тоже знаете? Так, значит, заявляется – весь преисполнен важности, будто от него зависит, какую новую религию примет теперь Киев. И безо всяких там конвенансов начинает уговаривать возобновить “Киевлянина”, чтобы поддержать посадку Скоропадского на гетманство. Представляете, Петр Николаевич? Так я сказал этому потомку – тоже безо всяких: “Мне кажется странным, что Кочубей приглашает меня на мазепинское дело”, – Шульгин от души расхохотался. – И другие потом подъезжали, но я всех заворачивал. Гетманшафт поддерживать не буду – мерзавцы эти не дождутся! Ничего не стану делать против Господа, России и совести.
Хозяин успевал и говорить, и смеяться, и разливать чай, и глотать пирожки с капустой, и прихлебывать молоко из стакана. Обращался он к одному Врангелю. Герцог, тщетно пытавшийся на продавленных пружинах дивана сохранить осанистость, лишь слушал внимательно.
Врангель сквозь прищур пытливо разглядывал хозяина… Высокий, всего на полголовы ниже самого Врангеля. Немного сутулый – не иначе, как от неумеренного сидения за письменным столом. Красивым не назовешь: черты лица тонкие, а нос несуразно большой, с утолщенной “по-гречески” переносицей, глаза расставлены слишком широко, подбородок маленький и безвольный. Особенно нелепы длинные усы, лихо закрученные стрелками вверх. И одет не ахти: кургузый, не по росту пиджак грубоватого сукна сильно потерт на локтях. Но в заразительном смехе, умном живом взгляде и даже в слабом, хотя и хорошо поставленном голосе – “бездна обаяния”, как выражается Олесинька. Такие умеют нравиться женщинам… А самое яркое и притягательное в нем – язык. Поострее бритвы “Жиллет” будет. Не приведи Бог попасть…
– А вы не думаете, Василий Витальевич, что нужно возобновить выпуск “Киевлянина” и бить их вашим словом, раз мы пока не можем их бить оружием?
– Нет, – решительно возразил Шульгин. – Конечно, все эти вопли украинствующих про “русское иго”, под которым, дескать, “Украина стонала двести лет”, насильственная украинизация учебных заведений – все это гнусно и отвратительно. Но я прекратил выпускать газету, протестуя против немецкой оккупации. А теперь шавки Эйхгорна через разных гешефтмахеров – ну, разве один Липерович еще не в гешефте! – предлагают возобновить, но только… только-то!… не нападать на германскую политику. А вот не дождутся! Раз мое молчание для них опаснее моих статей – буду бить их молчанием. Значит, совсем их дела плохи. И прекрасно! Щирая Украина погибнет в исполинской пасти истории, словно Атлантида. А Россию и монархию мы восстановим. Любой ценой восстановим… Но! – и Шульгин, как строгий учитель, сделал крайне серьезное лицо и ткнул худым пальцем в низкий потолок. – Упаси нас Бог совершить это святое дело при помощи Германии…
Он готов был развивать эту кипевшую в нем тему до бесконечности. Тактично послушав еще какое-то время, Врангель все же перебил:
– А ежели Германия победит?
Вмиг помрачнев, Шульгин задумчиво погладил вытянувшегося замурлыкавшего кота.
– Тогда, Петр Николаевич, боюсь, соглашение с немцами станет для нас неизбежным. Надо трезво смотреть на вещи. Но восстановление монархии при помощи Германии – это самое страшное, что может случиться с Россией… Как монархист я подчинюсь этому, но произвести над собой ломки не смогу и работать над воссозданием России вместе с немцами не стану. Тем более, с продавшимися им иудами… Вот что тогда сделаю: отойду от политической и издательской деятельности и примусь за исторические романы… Не переплюнуть ли Загоскина, а? “Павло Скоропадский, или Малороссы в тысяча девятьсот восемнадцатом году”. Каково?
И опять рассмеялся первым.
– Веселого мало, – нешироко развел руками Врангель. – Я заехал к Скоропадскому и попробовал поговорить с ним. Это естественно: ведь я служил под его началом. Тяжело и бесполезно. Хитрый глупец – и ничего больше. Немцы не дадут ему ни сформировать армию, ни стать настоящим вождем. А он или не понимает этого, или боится признаться себе.
– Так вы отвергли его предложение стать во главе штаба украинской армии?
Темные глаза Шульгина смотрели невозмутимо. Ничем не выдав своего удивления осведомленностью собеседника, Врангель твердо ответил:
– Окончательно. Прежде всего потому, что такой армии нет и никогда не будет. Ну, и по другим причинам. Надеюсь, вполне понятным.
– Вполне.
– Что же тогда остается? Добровольческая армия? Что вы о ней думаете? Я ведь за этим и пришел.
Шульгин всем видом показал, что уже понял и это.
– Думаю я вот что… В ней – все задатки возрождения русской армии. Она не согнула шею ни перед большевиками, ни перед немцами. Она выжила в героическом походе от Новочеркасска до Екатеринодара и продолжает борьбу без Корнилова. Деникину по популярности, конечно, далеко до болярина Лавра. Но ведь при Керенском его мужественные протесты против разрушения русской армии и издевательств над офицерами были слышны всей стране.
– Вы знакомы с ним?
– Нет. Но видел в Москве на августовском совещании в Большом театре. Он сидел в одной ложе с Алексеевым, Корниловым и Калединым, в правом бельэтаже. Хотя и не выступал. Так что, какой он оратор, – не знаю. Но как военный – возможно, посильнее Корнилова – и в плен не попадал, и победы его “Железная дивизия” одерживала громкие.
По худому, скованному напряженным вниманием лицу Врангеля тенью метнулось что-то неуловимое. Шульгин и не пытался уловить. К чему? Много разных людей обивало порог его дома в переломный 5-й год, еще больше – в смутный 17-й, а теперь и вовсе не дом, а проходной двор стал. Все хотят одного: узнать, что будет с Россией и как ее спасать. И встречаются среди них весьма и весьма высокие люди – и ростом, и положением. Ростом Врангель, пожалуй, повыше прочих будет, но никак не положением. Хотя человек, похоже, незаурядный. Между бровями – две глубокие складки воли. Нос – тонкий, с горбинкой – придает лицу что-то орлиное. Голос – густой мощный баритон. На зависть мощный. Говорит внятно, с властной расстановкой. Привык, видно, драть горло перед строем. Взгляд вот… Не то что бы неприятный, но какой-то тяжелый. И давит, как предгрозовое небо. Может быть, виной тому цвет глаз: сталью отливает… Но что притягивает в этом взгляде – твердый, испытующий. И требующий высказаться. Именно решительно требующий, а не приглашающий, как у того же несчастного Николая II. А у герцога – вовсе пустой, и весь он – никчемник, заурядный увалень голубой крови. Выродились, увы, Романовы за 300 лет, а с ними и цвет русской аристократии…
– Это все в прошлом, Василий Витальевич. А что теперь?
– Пока армия восстанавливает силы на юге Донской области, на границе с Кубанской. Денег в обрез. Все наши толстосумы – патриоты своего кармана. Но добровольцы едут со всех концов страны, дух исключительно высок и все необходимое добывают в бою. Я верю в Добровольческую армию. И считаю, что каждый истинный патриот должен быть в ее рядах, ибо без возрождения армии не будет возрождения России.
– А известны вам намерения командования?
– Намерения? – Шульгин вернул на тарелку недоеденный пирожок и взялся за гнутую ручку высокого подстаканника из потемневшего мельхиора; после нескольких глотков чая голос его неожиданно утратил страстность: – Ну, кому ж они, кроме Алексеева и Деникина, могут быть известны.
– Зато в Киеве много разговоров о республиканстве Алексеева и Деникина, – Врангель попытался зайти с другой стороны.
– А разговоров, что Совнарком делает эвакуацию в Берлин, еще больше, – и Шульгин заразительно расхохотался.
На этом пришлось заканчивать: звонок на входной двери и лай бегающей во дворе собаки известили о новых посетителях.
– А сами вы часом не собираетесь к Алексееву? – спросил Врангель прямо, упираясь руками в деревянные подлокотники кресла.
– Собираюсь. Раз я закрыл “Киевлянина”, что мне здесь делать?
– Что ж, благодарю… Надо будет попробовать… Может, в другой раз мы с вами встретимся у Алексеева, – поднявшись, произнес неопределенно Врангель.
Провожая визитеров, Шульгин ясно ощущал, что согласие Врангеля – чисто внешнее, равно как и благодарность. А внутренне, тот уходит совершенно неудовлетворенным.
Усаживаясь в поджидавший их комфортабельный “Бенц” герцога, Врангель поймал себя на том, что слегка уязвлен: не проявил Шульгин к нему ни должного интереса, ни доверия. Трещал без умолку и все только о себе и своей газете, а расспрашивать ни о чем не расспрашивал и явно не склонен был делиться всем, что знает о Добровольческой армии. Впрочем, скрытность эта недорогого стоит, коль в ней так много актерства. Как и во всем облике Шульгина. Привык, видно, в Таврическом дворце ходить гоголем среди господ депутатов да с думской трибуны петь соловьем. Вот и результат: тщеславен и самовлюблен не в меру.
Автомобиль, миновав разросшийся парк, огороженный чугунной решеткой, свернул на широкий и зеленый Бибиковский бульвар. В людском потоке проплыли каски немецкого патруля. Еще одного… Шофер мягко притормозил: обыватели, ругаясь и неистово работая локтями, ломились в узкие двери вставшего на остановке желтого трамвая.
Ну да ладно, успокоил себя Врангель. Актерство и самовлюбленность Шульгина скорее забавны и задевать не должны. О потерянном времени жалеть глупо: знакомство свел полезное. Пишущая братия всегда пригодиться может.
Когда “Бенц” выезжал на Крещатик, пронзительно гудя пролеткам и фаэтонам, Врангелю вдруг подумалось: как же, верно, счастливы те, кого Бог одарил способностью легко и красочно описывать все на бумаге и только тем обретать громкую известность. Вот шашкой слава добывается куда тяжелей.
15 августа. Киев
Дела свои в имении Врангель закончил быстро. Собственно, и дел-то особых не было. Благодаря присутствию сначала польских, а затем немецких войск мужики вели себя смирно. Но так или иначе, доходы иссякли и скоро не предвиделись: разоренное войной и дороговизной хозяйство добили беспощадные реквизиции. Как быть дальше: оставаться ли в имении, возвращаться в Киев или ехать назад в Крым – не знал. И сколько ни прикидывал, ни советовался с женой – решиться ни на что не мог.
В чем не сомневался, так только в том, что немецкую пяту, коль нет еще новой русской власти и армии – что в Белоруссии, что на Украине, что в Крыму, – сменить может только большевистская. А как скоро придут на помощь союзники – и черт вряд ли знает.
От неопределенности и метаний устал ужасно. Разными путями дошло до него несколько писем от сослуживцев. Главные новости были столь же неожиданны, сколь и долгожданны: за Волгой и на Северном Кавказе началась настоящая война с большевиками. Донская армия Краснова разворачивается и почти освободила Дон, а Добровольческую армию, передохнувшую под ее прикрытием, Деникин по примеру Корнилова повел во второй поход на Кубань, где казаки поднялись якобы поголовно.
Новости окрылили. Раз так – оставаться безучастным зрителем разгорающейся борьбы долее нельзя. Глупо и малодушием попахивает. Да и бездельничать надоело смертельно. И покомандовать – не корпусом, так хоть полком для начала – захотелось вдруг до зуда в ладонях: стиснуть в кулаке рукоять эфеса и сполна отплатить хаму за все мытарства, унижения и страхи, отвести душу в бою.
Пробудившееся боевое нетерпение оттеснило все сомнения, два кожаных чемодана и портплед были быстро уложены, за сравнительно скромную мзду немецкий комендант не только оформил разрешение на поездку в Киев, но и помог с плацкартами на единственный почтово-пассажирский поезд.
Но когда в минувшее воскресенье, далеко уже за полночь, он шагнул из провонявшего потом и махоркой жесткого вагона на скупо освещенный и пустынный перрон, одну руку машинально подав жене, а другой подзывая носильщика, он твердо знал только одно: к Скоропадскому – лишь за новостями. А где служить, куда ехать и под чье начало становиться – еще предстоит решить, посоветовавшись с людьми, лучше других осведомленными о положении на Волге и Северном Кавказе.
За тем и пришел нынче вечером в дом генерала Драгомирова на Анненковской улице, узнав случайно, что тот не сегодня-завтра отбывает в Добровольческую армию.
Драгомиров принял его в кабинете – отцовском еще, с тяжелыми приземистыми шкафами, плотно и аккуратно заставленными книгами, туркменскими верблюжьими коврами с бахромой, увешанными оружием, – по-домашнему, облаченным в зеленый атласный халат, в кабинете – отцовском еще, с тяжелыми приземистыми шкафами, плотно и аккуратно заставленными книгами, туркменскими верблюжьими коврами, увешанными оружием. На массивном письменном столе красного дерева, потемневшем от времени, лежали в беспорядке бумаги; похоже, он разбирал их перед отъездом на предмет сожжения. Несмотря на безветрие и духоту, источаемую нагретыми за день каменными домами, окна на улицу были плотно закрыты. Стоял терпкий запах табака, лаванды и старых книг.
По его словам, третьего дня офицер-посыльный привез из Новочеркасска письмо от Алексеева. Из него явствует: союзные державы намерены создать на Волге новый фронт из русских сил – против немцев и большевиков, возглавить их предложили Алексееву и обещают самую широкую материальную поддержку. Алексеев предполагает в ближайшее время выехать туда и приглашает Драгомирова к себе заместителем.
– Поехали со мной, Петр Николаевич. Дело на Волжском фронте тебе найдется: формировать там придется дивизии и регулярной кавалерии, и казачьей конницы. А то и сводить их в корпуса. Ты знаешь те и другие – тебе и карты в руки.
Обычная прежде добродушная полуулыбка ни разу не потеснила с морщинистого лица Драгомирова хмурую сосредоточенность. Говорил он, тяжело отдуваясь в поседевшие усы и промокая лысину скомканным батистовым платком с такой озабоченностью, будто уже нес на своих плечах тяжкий груз будущей должности. Сходство с отцом, командовавшим когда-то войсками Киевского округа, чей портрет висел за его спиной, Врангель нашел полным. И некоторой тучностью, и круглой по-кошачьи головой, и сосредоточенным выражением.
– Конским составом Поволжье и Урал не богаты, но как-нибудь наскребешь по сусекам. Восточные казачьи войска подымешь. А союзники доставят снаряжение.
Слухи о будущем фронте на Волге, где дрались против большевиков русские и чехословацкие части, уже гуляли по Киеву, воодушевляя антантофилов. И ничто в глазах Врангеля не могло быть более надежным их подтверждением, чем письмо самого Алексеева. Но скоро ли придет туда помощь из Англии, Франции и Америки? Да и достаточна ли она будет?
– А не кажется вам, Абрам Михайлович, что Волжский фронт нужен будет союзникам лишь до тех пор, пока они не ликвидируют Западный. А что потом?
Союзники наращивают силы в Мурманске и Архангельске. Оттуда, полагаю, наш фронт будут снабжать англичане и французы, а американцы и японцы – через Владивосток. Видимо, и там в скором времени высадятся их крупные силы.
– Японцев? А как их потом выпроваживать обратно в Японию?
– Главное сейчас – с их помощью выпроводить на тот свет большевиков. А уж потом уладим все дела с союзниками. Новая русская власть национальными интересами поступаться не станет, территорией – тем более.
Что-то, казалось Врангелю, старый кавалерист не договаривает. И обычная его твердость и бравада не так явно выпирают: ни в тоне, ни во взгляде, который то и дело уходит в сторону. И письмо Алексеева лишь пересказал в двух словах.
– А что Михаил Васильевич? Сам он уверен в скорой помощи союзников нашим силам на Волге?
– Не был бы уверен, не собирался бы переезжать туда, – буркнул Драгомиров, всем видом показывая, что далее развивать эту тему считает излишним.
Врангель укрепился в своих подозрениях; явно, ощутил, не на пустом месте они возникли.
– А здоровье его как? Говорят, болен серьезно.
– Об этом в письме ни слова.
– Но тогда, Абрам Михайлович, мне непонятна стратегия Деникина. – Фронт создается на Волге, туда едет Алексеев, а он двинул армию в противоположном направлении – на Кубань. И какой смысл тратить силы на повторный штурм Екатеринодара, когда идти надо на Царицын? Ведь только через Царицын можно связать антибольшевистские силы юга и востока.
– Пожалуй… Но Деникин, как я понимаю, считает, что прежде всего нужно освободить Кубань с Тереком и создать там прочную базу. Екатеринодар он возьмет, в этом сомнений нет. Шульгин уже умчался туда – издавать газету.
– Решил обратить Алексеева с Деникиным в монархическую веру?
Драгомиров и эту тему не поддержал, только сильнее надул щеки.
– Все увидим на месте, Петр Николаевич, – он тяжело поднялся из-за стола, подперев лысиной отцовский портрет. – Так что ты решил? Едешь со мной?
В тоне его Врангелю почудилось неудовольствие. Поспешив встать вслед за хозяином дома, он заявил, что согласен. Но тут же оговорился: сначала заедет в Ялту к семье, а уж оттуда – в Екатеринодар. Там и условились встретиться.
Покидал Врангель дом Драгомирова окрыленный. Длинные пружинистые ноги сами несли в гостиницу. Слава Богу, разъедающие душу сомнения и мучительная неопределенность развеялись как дым. На Волге его ждет настоящее дело! Алексеев с головой уйдет в политику и сношения с союзниками, а военное управление отдаст Драгомирову. Иначе не настаивал бы на его приезде. А Драгомиров загодя решил доверить ему формирование конных частей. Кому ж еще-то? Самому в седло уж не вспрыгнуть: годы не те… Из-за стола вон лишний раз лень встать, да и сквозняков в чистом поле слишком много. Потому, видно, и недоволен был его промедлением.
Нет, не зря он выжидал, не напрасно искал так долго, куда приложить силы. Да, на Волге его место. Оттуда предводимая им конница начнет освобождение.
…Парадный подъезд гостиницы заливал яркий электрический свет. Выстроились в затылок с десяток лихачей. Настораживая кровных рысаков с забинтованными ногами, урчал длинный черный автомобиль, за рулем которого восседал дородный немецкий унтер. Уже шагнув в световой круг, Врангель ощутил вдруг на душе что-то тревожное. Впрочем, уловимое. Что-то вроде водянистого привкуса в шампанском дождливого года.
С чего это вдруг? Смертельно надоело лицезреть чванливых тевтонов в вестибюле и коридорах? Всю гостиницу забили, сволочи… Или Драгомиров тому виной?.. Ах да, верно… Почему-то он предпочел уйти от разговора о здоровье Алексеева. Ну, и что тут страшного? В конце концов, старики без болезней не живут.
2 сентЯбрЯ – 25 августа (7 сентЯбрЯ).*
Ялта – Ростов-на-Дону – ЕкатерИнодар
Революционная анархия, сразу отметил, поднявшись на борт, оставила свою мертвящую печать и на коммерческом флоте: “Король Альберт” потерял былую роскошь, а капитан и его помощники – элегантность и предупредительность. Пароход, прежде – почтово-пассажирский, опасно перегрузили товарами: на палубах, даже верхней, громоздились бочки, ящики и тюки. Толпа пассажиров была настолько густа, что без локтей не пробиться. В кают-компаниях I и II классов совсем иная публика – не та, что в прежние времена: толстые и болтливые армяне, смуглые и горбоносые греки и рыжеватые евреи в черных жилетках. Держались они вольготно и даже нагло.
…Ростов, прозванный газетчиками “русским Чикаго”, как и в прежние времена, шумом и суетой напоминал улей, в который забрался медведь. Кричали пронзительно разносчики газет и продавцы кваса, бойко торговали магазины и лавки, рестораны и кафе оглушали несмолкаемой музыкой, тумбы пестрели зазывными афишами театральных бенефисов и цыганских хоров. И даже городовые – “крючки” – красовались в своих васильковых мундирах, довершая иллюзию вернувшегося прошлого.
Немецкие патрули попадались куда реже, чем в Киеве, но их, а также безжизненно повисших в знойном мареве сине-красно-желтых флагов Всевеликого войска Донского вполне доставало, чтобы грубо возвращать Врангеля к суровой и унизительной действительности.
Хотя и составленный из одних вагонов III класса, поезд Ростов – Екатеринодар выглядел приличнее украинских: чисто убрано, стекла целы, свечей у кондукторов хватает.
На станции Батайск, перерытой окопами и заставленной ограждениями из колючей проволоки, зона оккупации рейхсвера наконец закончилась. Проверку документов и багажа патрули последней немецкой комендатуры провели с обычной педантичностью, но, хорошо организованная, много времени она не отняла.
По обеим сторонам виднелись следы недавних боев: не засыпанные еще воронки, обломки повозок, остовы сгоревших и столкнутых с путей вагонов, следы пуль и шрапнели на стенах станционных зданий. То и дело паровоз пронзительно свистел и притормаживал со скрипом и лязгом, проползая, как улитка, участки, где копошились, ремонтируя полотно, рабочие в замасленных тужурках.
Вместо прежних двенадцати часов поезд дотащился до Екатеринодара за полтора дня.
В быстро светлеющей синеве безоблачного неба, над конусообразной крышей вокзала – первое, что увидели дальнозоркие глаза Врангеля, – привычный белый флаг Министерства путей сообщения со скрещенными топором и якорем. Наконец-то у своих! Вздохнул полной грудью. Екатеринодарский вокзал имел типичный прифронтовой вид. На перроне сидели и лежали на своих вещах женщины и дети, толкались офицеры и казаки, всюду валялся мусор. Среди этого беспорядка важно расхаживали патрули добровольцев в белых гимнастерках и кубанских казаков в серых черкесках поверх черных бешметов. Высокие узкие окна подернула тусклая желтизна; стало быть, заключил Врангель, электрическая станция в городе работает.
Патрули цеплялись к сошедшим с поезда мужчинам, что в военном обмундировании, что в штатском, без разбора. А вот носильщика не дозовешься. В едва освещенных залах не протолкнуться и не продохнуть. Спали вповалку на жестких деревянных скамьях и на цементных плитках пола. К буфету тянулся длинный хвост. По всему, беженцы с севера.
Сопровождаемые носильщиком, вышли на площадь, обсаженную пирамидальными тополями. Два извозчика, стоящие прямо против выхода, нагло заявили, что “заняты”. Третий, хозяин пароконного фаэтона на резиновых шинах, заломил пять рублей. Торговаться не стали. Уселись, не обращая внимания на неопрятность кожаных подушек, и поехали в войсковое собрание – позавтракать.
Из окна вагона Екатеринодар походил на станицу: маленький какой-то, одноэтажные белые домики, среди которых преобладают деревянные и турлучные, и даже лачуги под соломенными крышами прячутся в садах, дворы огорожены некрашеными заборами, а раскидистые ветви громадных акаций превратили немощеные улицы в тенистые аллеи. На мысль о городе наводили разве только торчащие из густой зелени высокие колокольни и купола храмов, да закопченные трубы заводов.
Теперь же картина переменилась: улица и выходящие на нее переулки вымощены бурым кирпичом, акации поредели и между ними на асфальтовых тротуарах выросли трамвайные и фонарные столбы, от вокзала к центру пролегли узкие трамвайные рельсы, в обоих направлениях едут открытые экипажи и телеги с грузом. Появились наконец и каменные особняки, обнесенные выкрашенными в черный цвет чугунными оградами с орнаментом, и высокие, до трех этажей, дома. Справа, много выше железных крыш, покрашенных и оцинкованных, засияли золотистые купола громадного собора темно-красного кирпича, стоящего посреди небольшой квадратной площади. Улицы приятно удивили прямизной, а кварталы – одинаковым размером. Навстречу прогремел, пугая лошадей, моторный вагон бельгийского трамвая, белого, как в Петрограде, цвета.
Войсковое собрание на Екатерининской улице было переполнено офицерами: они толпились и громко переговаривались в вестибюле, поодиночке и группами спускались и поднимались по неширокой лестнице. Несмотря на утреннее время, оживленные компании заняли почти все столы в зале ресторана на втором этаже. Блюда напомнили Врангелю доброе старое время; и цены умеренные. Единственное, что огорчило, – отсутствие любимого шампанского “Piper-Heidsieck”; пришлось довольствоваться полусухим удельным “Абрау-Дюрсо”, приторным на вкус.
Плотно позавтракав, оставил жену в читальном зале, а сам отправился к коменданту: теперь нужно позаботиться о квартире. Ловко обойдя благодаря встретившемуся сослуживцу очередь страждущих, с трудом добился ордера на комнату в доме мукомола Рубинского на Екатерининской. Стоял дом совсем недалеко от храма, мимо которого они проезжали утром – Екатерининского, семикупольного, самого большого в городе, построенного перед Великой войной. Дом одноэтажный, но с ванной и фруктовым садом. Выделенная комната оказалась светлой и большой, хотя и чересчур заставленной старой мебелью купеческого стиля.
Пока жена раскладывала вещи по полкам бельевого шкафа и ящикам комода, ополоснулся с дороги и облачился наконец в диагоналевые темно-синие бриджи и защитный мундир. Натянул и обмахнул щеткой скрипящие боксовые сапоги, взялся за аксельбант…
Нетерпение поскорее явиться в штаб Добровольческой армии распирало все сильнее и торопило пальцы, лишая их привычной ловкости. Осаживая себя, потуже затянул поясной ремень, надел плечевую портупею; старая драгунская шашка послушно приникла к левому бедру. Аккуратно расправил потрепанную уже изрядно “клюкву” – красный аннинский темляк. Крутанув барабан – все семь патронов не стреляны, – вложил револьвер “Наган” в не новую, но еще пахучую кобуру. Уложил в полевую сумку офицерскую книжку, аттестат, перегнутый пополам послужной список, предусмотрительно прихваченный в штабе Сводного конного корпуса, и чистую полевую книжку.
Придирчиво оглядел себя, поворачиваясь, в широком зеркале, вделанном в дверцу шкафа… Еще раз разгладил аксельбант и поправил шейного Владимира. Проверил, прихлопнув, по обыкновению, по ним ладонью, застегнуты ли кобура и полевая сумка. Ощупал карманы, на месте ли портмоне, носовой платок и расческа. Все, собран.
– Ну, ни пуха… – сказал сам себе.
Нагнувшись и приникнув губами к прохладной щеке жены, замер на миг, будто присел перед дорогой, и стремительно шагнул за порог, провожаемый ее ободряющим взглядом.
25 августа (7 сентЯбрЯ). Екатеринодар
Людской поток, пестрый и говорливый, постоянно пополнялся из боковых улиц и переулков. Женщины были одеты легко и по-простому; редко где над шляпкой плыл зонтик, чаще мелькали светлые платки.
Голосили и чуть не хватали за рукав продавцы вразнос, христарадничали нищие в солдатских обносках, не давали проходу молоденькие цыганки в цветастых платках и платьях, вопили, кидаясь из стороны в сторону и размахивая свежими номерами, мальчишки-газетчики. Кое-где, спрятавшись в затхлую тень подворотен, заунывно тянули простую мелодию старики-шарманщики.
Какие-то босяки пролетарского вида и даже рядовые казаки, потерявшие уставную выправку, шлялись хамовато среди обывателей, не уступая дорогу и смачно лузгая подсолнечные семечки. Асфальт тротуаров усеяли шелуха и мусор. Все это живо напомнило ему печальной памяти Петроград начала осени 17-го, загаженный торжествующей “революционной демократией”.
Переходя на другую сторону Красной улицы, пропустил похоронную процессию: с десяток, а то и больше, телег со свежестругаными гробами медленно тянулись вдоль трамвайных путей, явно направляясь туда же, куда и он, – к войсковому собору. На одной сидела, припав к крышке, молодая казачка, вся в черном. Выплакав уже все слезы, только подвывала. Прохожие замолкали и крестились, мужчины – снимая картузы, бескозырки и соломенные канотье. Но особенно не любопытствовали: попривыкли за войну.
– С-под Ставрополя, верно, – вздохнул кто-то.
– Мабуть, и Армавиру…
От перекрестка Екатерининской и Красной до Соборной площади оказалось всего два квартала. Посреди нее величаво тянулся ввысь войсковой Александро-Невский собор, золотом пяти шлемовидных куполов и белизной оштукатуренных стен подавляя стоящие по сторонам квадрата дома в два и три этажа, построенные из огнеупорного кирпича. Кварталом севернее вздымалось массивное, подобное прямоугольной гранитной глыбе, здание Зимнего театра.
Не затихший еще бабий вой сразу покинул сознание, едва Врангель приметил русский флаг над красивым двухэтажным особняком, выходящим фасадом на Соборную площадь. Перед ним замерли с заглушенными моторами три легковых автомобиля.
Войдя через кованую калитку, легко поднялся по ступеням. Вытянулись стоящие по бокам резных дубовых дверей часовой и подчасок: невысокие, но крепкие кубанцы, одетые в черные, парадные черкески при алых бешметах, низкие папахи белого каракуля с алым верхом сидят на головах ровно. Младший урядник, сосредоточенно хмурясь и шевеля полными губами, всматривался в его раскрытую офицерскую книжку дольше обычного.
У дежурного офицера выяснил, что Деникин нынче отсутствует: уехал с начальником штаба генералом Романовским в Ставрополь и сможет принять его только завтра. Раз так, поспешил дозвониться до квартиры Драгомирова, который, как обнаружилось к его немалому удивлению, занимает какую-то странную должность: помощника “верховного руководителя” армии Алексеева по гражданской части.
Придя на отведенную Драгомирову квартиру в доме на Графской улице, в четырех кварталах к югу от Соборной площади, Врангель застал его за вечерним чаем. Через затворенные окна – был верен своим привычкам – свободно проникал колокольный перезвон, но не свежий воздух, и столовую распирала духота. Воняло чем-то подгорелым. Свет, падая от цветастой фарфоровой люстры, стекал по его шарообразной лысине, покрасневшему носу и отвисшим щекам. Грузно навалившись на стол и постоянно оттягивая липший к полной взмокшей шее ворот просторной защитной рубахи, темной под мышками и на груди, он пил один стакан за другим и говорил негромко, но крайне раздраженно. И этот раздраженный тон немало озадачил Врангеля, заставив забыть о мясных и овощных закусках.
Невероятно, но должности в штабе армии Драгомирову не нашлось: у Деникина – свое собственное окружение. Потому и уступил настойчивым уговорам Алексеева стать его помощником по гражданской части. И чемоданы не успел разобрать, как пришлось спешно доводить до ума положение об Особом совещании – правительстве при Алексееве, проект которого набросал Шульгин, приехавший сюда из Киева. Алексеев подписал, но бумажка она и есть бумажка. А на деле теперь нужно создавать правительственный аппарат, восстанавливать губернское управление, разбирать конфликты с донцами, сноситься с кубанскими властями по поводу поставок.
В общем, должность чуждая и хлопотная, а главное – бесперспективная. Ибо о переезде на Волгу речь уже не идет, хотя там плечом к плечу с чехословаками успешно бьют большевиков части едва сформированной Народной армии. Союзники, как только началась полоса побед на Западе, к собственным планам воссоздания Восточного фронта охладели. А сам Михаил Васильевич почти уже не подымается с кровати.
– Да что ж с ним такое? – спросил Врангель.
– Мочевой пузырь. Ну, и рядом там… Острейшее воспаление, в общем… – вымолвил после заметной паузы Драгомиров, так и не решившись назвать вслух предполагаемый диагноз – острое воспаление предстательной железы. – Лучших докторов пригласили, здешних и ростовских. Опасаются скорого вскрытия нарыва. Это верная смерть.
– Я-то… – ошеломленный, Врангель с трудом находил слова, – рассчитывал представиться.
– Я уже доложил нынче днем. Представил, так сказать, заочно. Он обрадовался твоему прибытию. Сказал, Корнилов не раз вспоминал о тебе и даже писал на твой питерский адрес. В общем, пожелал тебе успешной службы под началом Деникина. Но принять никак не может.
Денщик Драгомирова, немолодой вахмистр-сверхсрочник в выцветшей гимнастерке с погонами, степенно внес и поставил на стол тихо шипящий самовар в форме вазы. То ли от жара, источаемого его блестящими мельхиоровыми боками, то ли от слов старого кавалериста Врангелю сделалось совсем душно; ощутил вдруг холодную липкую влагу под мышками и на пояснице.
– Деникин найдет какую-нибудь должность, Петр Николаевич. – Драгомиров потянулся к пустому стакану. – Вернее, Романовский… Вот кто первая скрипка в штабе, хочу тебе доложить. Хотя и генерал-майор всего. Близкий друг Деникина и Маркова убитого. Генштабист толковый и работоспособный, но слишком себе на уме.
Самоварный кран не сразу поддался руке Драгомирова. Упертый в паркую струю взгляд его прищуренных глаз остался Врангелю непонятен.
Ветер обессилел, и город накрыло, как стеганым одеялом, низкими сплошными облаками. Темнота сгустилась по-южному быстро. Кое-где через щели закрытых ставней пробивались яркие полоски электрического света, но фонари не горели. И хотя все вроде рядом, Врангель, перепутав квартал, свернул не в ту улицу. Скорее, не темнота была виною, а тяжелый камень на душе и тревожные мысли.
Выходит, ставка на Алексеева и Драгомирова пошла прахом. До Волги нынче – дальше, чем до Рейна в 14-м, а назначение его зависит от прихоти некоего Романовского. И что же они с Деникиным ему дадут? Вряд ли даже бригаду… Будущее опять покрылось непроницаемой и отталкивающей, как бельмо, пеленой неизвестности. И дышалось совсем не так легко, как утром, когда ехал на извозчике с вокзала: к духоте, влажной и липкой, приметалась прогорклая кухонная вонью, что тянула от каждого дома.
26 августа (8 сентЯбрЯ). Екатеринодар
До отведенного Деникину особняка промышленника Фотиади, на перекрестке Соборной и Борзиковской улиц, оказалось рукой подать. Под кованым козырьком, нависшим над парадным входом, вытянулся в струнку парный пост казаков с шашками наголо.
Одноэтажный дом даже по екатеринодарским меркам, нельзя было назвать ни большим, ни красивым, но декорировал и омеблировал его хозяин с явной претензией на роскошь: лепнина на потолке, шелковая обивка на стенах, красное дерево и карельская береза, ковры и портьеры, зеркала и картины в позолоченных рамах, бронза и фарфор. Пока Врангель составлял в гостиной, приспособленной под приемную, рапорт о поступлении в Добровольческую армию, Деникин освободился.
В кабинете, помимо командующего, находился и начальник его штаба генерал Романовский. Стоял у широкого окна, вполоборота, хорошо освещаемый красноватым вечерним светом: среднего роста, плотный, моложавый и без признаков кабинетной сутулости, частой среди генштабистов со стажем. Тяжеловатый выпирающий подбородок, плотно сжатые губы, нос с орлиной горбинкой и высокий лоб, увенчанный густым веерообразным вихром светлых волос, придавали ему надменный вид. Врангель сразу почуял в нем что-то шляхетское.
Выслушав краткое представление, Деникин поднялся, вышел из-за письменного стола и протянул руку. В его полуулыбке смешались благодушие и доброе лукавство.
– Петр Николаевич, а ведь мы встречались в Маньчжурии. Не припоминаете?
Голос его хотя и оказался низким и грубоватым, но слова эти он произнес как-то просто и мягко, по-домашнему, словно встречал в прихожей старинного приятеля, приглашенного на будничный обед в семейном кругу. И рука – мягкая и безвольная какая-то. Он заметно располнел: живот нависает на тонкий кавказский ремешок. И при его среднем росте полнота придала ему основательность и кряжистость, свойственные коренным русским людям. Еще заметнее постарел: голова почти совсем облысела, а длинноватые темные усы и небольшая бородка, подстриженная клином, густо проросли сединой. Глаза, правда, светятся молодым задором. И двигается весьма энергично, и говорит.
Жестом пригласив генералов садиться, Деникин двинулся на свое место. Только теперь Врангель смог оценить роскошь и дороговизну его письменного стола: скорее всего – французской работы – красного дерева, с накладками из золоченой бронзы и женскими фигурами, венчающими сильно выгнутые ножки. Спереди к нему приставлен прямоугольный чайный столик. Остальная мебель в кабинете – высокий секретер, стеганый диван светлой кожи, такие же кресла и зеркало с консолью – все одного гарнитура; все полировано до блеска, украшено накладками и витиеватой резьбой.
Среди этой французской роскоши и изящества тяжелая и рыхлая фигура Деникина, его защитная гимнастерка, далеко не новая, и простоватые манеры показались Врангелю мало уместными. И сразу окатило холодной водой разочарование: нет, далеко Деникину до Корнилова – ничего яркого и зажигающего. Не чувствуется, как в погибшем главковерхе, ни особого порыва, ни какой-то скрытой силы, ежеминутно готовой к устремлению. Ничто не указывает в Деникине на сильного духом вождя и полководца… Даже карты на стену не повешены.
Заняв ближайшее из двух кресел, стоящих по бокам приставного столика, Врангель оказался лицом к лицу с начальником штаба.
А Романовский, подумал он, – совсем иного теста. Рука тверже и холоднее, сидит словно каменный, только вот в глаза почему-то избегает смотреть… Не заметно, чтобы смотрел и в рот начальнику. Так, в никуда или в себя… Вот чтo их роднит, так это изрядно поношенные и застиранные защитные гимнастерки и темно-синие бриджи с выцветшими лампасами.
– А вас Господь уберег для святого дела… – Деникин отвалился на спинку кресла. – Вот только как же мы вас используем?
Взгляд его уперся в бронзовый письменный прибор, а в голосе пробились озабоченность и даже смущение:
– Не знаю, право, что вам и предложить: войск ведь у нас немного.
Чего-то в таком духе Врангель и ожидал.
– Как вам известно, ваше превосходительство, в семнадцатом я командовал кавалерийским корпусом, но еще в четырнадцатом был всего лишь эскадронным командиром. И, я надеюсь, с той поры не настолько устарел, чтобы вновь не стать во главе эскадрона.
– Ну, уж и эскадрона… – светлые глаза Деникина чуть сощурились и в них вернулось мягкое лукавство. – А бригадиром согласны?
– Слушаю, ваше превосходительство.
– Вот и славно, – с видимым довольством подытожил Деникин. – Оставляйте рапорт и завтра зайдите к Ивану Павловичу. Он вам все и расскажет.
Едва Врангель вышел, Деникин обратился к своему начальнику штаба:
– Так вы, Иван Павлович, считаете, пока Эрдели не воротится из Тифлиса, можно дать ему не бригаду Афросимова, а всю Первую конную?
– Другого выхода, Антон Иванович, просто нет. Уже ясно, что старику Афросимову дивизия не по зубам: растерял бойцовские качества и тугоумие одолело. И дела не сделает, и дивизию погубит.
Деникин, уйдя в себя, машинально рисовал костяной ручкой с сухим пером какие-то невидимые фигуры поверх рапорта Врангеля.
– Ну, хорошо, готовьте приказ. Афросимова вернуть на бригаду, Врангеля – на дивизию, временно командующим. А там видно будет… Перо нырнуло наконец в бронзовую чернильницу.
– Как-то Врангеля примут в дивизии, Иван Павлович… Все-таки не “первопоходник”. Верно, следовало предупредить его, а? – спохватился вдруг Деникин, не дописав резолюции.
– Не стоит вам беспокоиться на этот счет, Антон Иванович. Я поговорю с ним. Все-таки он казаками командовал предостаточно и к тому же, насколько мне известно, умеет брать части в руки и завоевывать популярность. Сами видели, каков…
– М-да… Решительность и крутость нрава так и прут. А что говорят те, кто знаком с ним?
– Говорят, на Японской войне он пользовался репутацией храброго офицера, но ничем особенным не выделялся…
Романовский сохранял беспристрастный тон, а сам не мог отделаться от неприятного ощущения, оставленного в нем бароном. Неестественная худоба при высоком росте, несуразно длинная шея, без всякого утолщения переходящая в почти плоский затылок, удлиненное лицо с глубоко прорезанными от крыльев тонкого длинного носа до уголков бесцветных губ морщинами, проникающий взгляд серых с желтизной – прямо-таки волчьих глаз… Как-то все это не слишком располагает. А главное, сдержанность и покладистость его – явно напускные, на наивных людей рассчитанные. Академию кончил хорошо. Впрочем, для выпускника Горного института было бы странным кончить плохо. Но по штабной линии не пошел и после прохождения курса в Офицерской кавалерийской школе вернулся в свой полк – лейб-гвардии Конный…
– Ну, это понятно, – благодушно заметил Деникин. – В гвардейском полку, где ускоренное производство, он мог рассчитывать получить полковника раньше, чем в Генштабе.
– Именно. И в результате генерала он получил на тринадцатом году службы.
– Вот как… – Деникин неопределенно хмыкнул и, избавившись от ненужной уже ручки, машинально провел ладонью по шее. – А я только на двадцать первом, знаете…
– Естественно, Антон Иванович. Если бы вы были сыном барона, а не бывшего крепостного крестьянина, выбившегося в офицеры, и служили бы в гвардии, а не в матушке-пехоте, да натирались при дворе… – Романовский невозмутимо пожал плечами.
– Да если бы меня, скажите уж, не турнули из академии за неуспеваемость, и не пришлось бы поступать вторично. – Рассмеялись одновременно и легко. Промокнув платком слезу, Деникин покачал головой.
– Выходит, слона – гвардейского честолюбия, то бишь – я и не приметил. Что ж, не самое плохое качество в потомственном военном. Посмотрим, как воевать будет в наших-то условиях. – И, помолчав, добавил со вздохом: – Эх, нет Маркова… И никого, подобного ему, уже не найти.
Тяжесть вздоха и приглушенность голоса выдали нахлынувшую вдруг горечь. И трех месяцев не прошло, как в первом же после выступления в новый поход на Кубань бою – за станцию Шаблиевка – случайным, считай, снарядом ранило смертельно их общего и самого близкого друга – генерала Маркова. От Бога был военачальник, и человеческих качеств исключительных.
Романовский, забирая со стола предназначенные для него бумаги, почти машинально коснулся руки Деникина, но от банальных слов удержался. Не нуждались они в словах: ни для осознания тяжести потери, ни для утешения.
Москва