Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 233, 2003
Критика русского зарубежья. В 2-х тт. Сост., прим., преамбулы О. Коростелева, Н. Мельникова. М., “Олимп”, 2002. Т. 1 – 471 с. Т. 2 – 462 с.
“Встреча с эмиграцией”. Из переписки Иванова-Разумника 1942–1946 годов. Сост., прим. и комм. О. Раевской-Хьюз. М.–Париж, “Русский путь”– YMCA-PRESS, 2001, 393 с.
Е. Скарлыгина. Неподцензурная культура 1960–1980 годов и “третья волна” русской эмиграции. М., МГУ, ф-т журналистики, 2002, 92 с.
Когда мы говорим о феномене российской эмиграции, то имеем в виду четкие три волны, выброшенные из России большевистским переворотом, Второй мировой войной и национально-идеологической чисткой советских семидесятых. Эти три волны, собственно, и представляют летопись русской литературы за рубежом. Летопись богатейшую и пока не до конца изученную. В последние же десятилетия интерес к эмигрантскому наследию вырос уже со стороны массового российского читателя, желающего лично убедиться, как и что было на самом деле. Поэтому не надо удивляться многочисленным изданиям художественной и мемуарной литературы первой и третьей волн (второй повезло меньше) и не менее многочисленным литературоведческим исследованиям, и просто учебным изданиям. В этом потоке монографий, сборников, брошюр, статей есть работы блистательные, но много и скороспелок, что в общем-то неизбежно, когда необходимость рассказать подавляет профессиональный анализ.
Поэтому стоит только приветствовать проект “Библиотека русской критики” издательств “Олимп” и АСТ, результатом которого стало появление двухтомника “Критика русского зарубежья”. В сборники вошли статьи известных критиков, литературоведов, писателей и философов первой и второй волн – Д. Мережковского, Г. Адамовича, В. Ходасевича, В. Вейдле, П. Бицилли, К. Мочульского, М. Алданова, А. Бема, Г. Струве, И. Чиннова, Р. Гуля, Н. Ульянова… Уже по этому изобилию имен видно: двухтомник составлен произвольно. Что не служит, в данном случае, упреком, так как “произвольность” признается и самими составителями. Антология литературной критики – пишет автор предисловия О. Коростелев – “может представлять собой перечень методик критики… быть сборником манифестов… сборник лучших статей о лучших авторах… сборник лучших критических произведений…” и т. д. Но может быть (и в том трудно не согласиться с Коростелевым) и “отбором текстов, основанных исключительно на вкусовых пристрастиях составителей”, чуть разбавленных работами критиков, “вроде Ю. Айхенвальда, Д. Философова или Ю. Терапиано, которые пусть и не были блистательными стилистами, но все же слишком долго и заметно подвизались на критическом поприще”. (Не буду отдельно касаться темы “стилистических грехов” Терапиано, критика известного и любимого в эмиграции. Во всяком случае, представленная в сборнике статья “О новых книгах стихов” свидетельствует против высказанного упрека. Но отнесем это тоже на счет оговоренного составителями права на субъективность.) Да, сегодня вполне возможен субъективный метод отбора текстов, ибо российский читатель не так давно вошел в дом эмигрантской культуры, и у посетителя есть частное право осмотреться по сторонам, выделить то, что глаз зафиксировал в первую очередь.
Так что двухтомник “Критика русского зарубежья” – это сборники работ тех, “кого помню и люблю”. Издание задумано как популяризаторское и рассчитано на лиц, “знакомящихся с историей литературы ХХ века”. Что само по себе прекрасно – помнить и любить. Тем более, что россыпь имен вполне представляет картину эмигрантского творчества. Федотов, Осоргин, Бицилли, Ильин, Ходасевич, Святополк-Мирский, Алданов, Набоков… Через их критическую мысль представлена в сборниках и общая панорама литературной жизни эмиграции – писательские имена, журналы, литературные дискуссии. В рецензии вряд ли стоит и пытаться останавливаться подробнее на персоналиях двухтомника, но вот на вступительной статье О. Коростелева позволю себе задержаться – именно потому, что в издании такого рода вступительная статья призвана пусть бегло, но осветить историю русской литературной эмиграции.
Статья представляется мне весьма симптоматичной для нынешнего “периода популяризации” эмигрантского культурного наследия среди массового читателя. Автор предисловия, верно оценив неопытность своей аудитории, старается в помощь ей зафиксировать некие опорные моменты литературно-критической жизни эмиграции. Коростелев справедливо отмечает, что если в Советском Союзе развивался единственный вид критики – социологической, то эмиграция подарила нам блестящие образцы критики эссеистической, философской, импрессионистической. Ни формализм, ни психоанализ не пользовались у эмигрантов почетом (исключение здесь – А. Бем, проявивший интерес к психоанализу, впрочем, использовавший его как подручное средство). “Эмигрантское общество, так же, как и дореволюционное, продолжало оставаться литературноцентрическим” (так в цитате. – М.А.). Отличало критическую мысль эмиграции и обостренное чувство историзма – в попытках осмыслить заново роль человека в истории, да и саму историю. “Споры о кризисе культуры, о двух ветвях русской литературы ХХ века, о причинах разделения, о традициях и поколении, идущем на смену, и были главным содержанием литературно-критического процесса в эмиграции”.
Автор статьи пытается суммировать взгляды и пристрастия своих персонажей, что вполне возможно, ведь они сознательно выбраны составителями на роль героев в некоем общем деле (этим и определяется любой субъективный подход к литературе). Коростелев верно объясняет своему внимательному неопытному читателю, в чем состояло “умонастроение эпохи”: “Сохранение культуры для будущей России большинством в эмиграции стало осознаваться их главной миссией”. (Правда, автор предисловия не упоминает, что это обобщение было сделано в свое время крупным американским исследователем русской эмиграции, потомком первой волны проф. М. Раевым, книги которого были переведены на русский и хорошо известны специалистам. Но, очевидно, в популяризаторской вступительной статье многотиражного издания, рассчитанного на массового читателя, авторство и не важно. Хотя сами по себе работы Раева – прекрасный образец критической мысли зарубежья.)
Но что действительно важно в издании такого типа? Точность воссоздаваемой картины. Которая возникает, в конце концов, благодаря представленным в двухтомнике текстам, но при этом как-то вопреки автору предисловия. Дело даже не в таких необязательных по мысли пассажах, вроде “эмигрантские писатели предпочли создавать свою, не иностранную и не советскую литературу, практически литературу несуществующего государства” (разве литература создается в рамках государства? Эта задача стояла, пожалуй, лишь перед советским писателем, и то он сопротивлялся). Тем более, что далее Коростелев рассказывает и о “ново-классической” поэзии, и о “парижской ноте”, останавливается на основных проблемах молодой творческой эмиграции, пытавшейся соединить “русское письмо” с необходимостью адаптации в чужой культуре. Упоминает автор и о “Ските поэтов” А. Бема, и о “Кочевье” М. Слонима, и о полемике Адамовича с Ходасевичем – словом, посвящает читателя в события, действительно волновавшие эмиграцию первой волны. Но рассматривая эмигрантское творчество как “литературу несуществующего государства”, Коростелев главное внимание уделяет взаимоотношениям эмигранты – Советы, а также эмигранты первой волны – второй волны. И вот здесь-то легкая необязательность автора статьи, оправданная оговоренным правом на субъективность, начинает тяжелеть и давить.
Скажем, отдельная часть этой большой вступительной статьи посвящена отношению эмигрантской критики к советской литературе. При всем желании, я не могу согласиться с тем, что в 1937 году Адамович “окончательно похоронил словесность метрополии”. В 37-м, может, и похоронил, да потом передумал. И в 60-е писал приятные слова о том же Евтушенко, а уж следить за “литературным трупом” метрополии до последних дней своих не переставал. Коростелев объясняет эту “некрофилию” эмигрантской критики весьма своеобразно: “Комплекс кающегося дворянина, присущий многим дореволюционным литераторам, сохранился в эмиграции”. Может, сменовеховцы и мучились тем, что “вышли мы все из народа”, но парижская нота все-таки пела об ином. Да за примерами далеко ходить и не надо – они все в том же двухтомнике! Скажем, В. Вейдле – говорящий о “двух прозябаниях”, надеясь на их общий расцвет… Ни комплексов, ни трупов. Самое удивительное, что Коростелев приводит эту цитату Вейдле – но как-то не сопрягая ее с предыдущими своими высказываниями, сохраняя в тексте статьи налет все той же импровизации.
Но импровизация – дело небезопасное для историка литературы; в легкой своей игре она может так далеко отвести от предмета изучения, что он потеряет истинные черты и приобретет абрис и логику импровизационного исполнения. Под знаком которого и следует читать всю заключительную часть статьи Коростелева, посвященную второй эмиграции. Эмиграция, которая (читаем): “…не удалась как поколение, за редчайшими исключениями не дала крупных имен и внесла в эмигрантскую литературу сильную струю провинциализма… литераторы второй волны вновь принялись все оценивать сквозь призму политики”… Хочется глубоко вздохнуть и – извиниться перед теми представителями второй эмиграции, что еще живы. Да, вторая эмиграция “не удалась как поколение” – но только в том смысле, что была представлена несколькими поколениями, и таким единым “непоколением” подростков, пленных и беженцев от советской власти прошла через страшные испытания Второй мировой, через голод и неустроенность первых изгойских лет, и сохранила в себе чувство принадлежности к русской культуре. Это чувство принадлежности и позволяет говорить о второй волне все-таки как о некоей общности. Что же до литературы второй волны… Она писала слабее Бунина (но не хуже Берберовой) – так ведь это дело не “прописки”, а – таланта, Божьего дара. К тому же имена первой волны – Бунин, Ремизов, Мережковский и др. – разве это не дореволюционная Россия? Ну, да, Набоков… Так ведь не угадаешь, где талант зарыт… А проза того же Филиппова или Ржевского – профессиональная, высокого уровня проза – пусть не похожая на Поплавского, но в своей традиции – не ниже. А уж критика и литературоведение того же Л. Ржевского – явление, вполне заслуживающее внимания (и трудно назвать его “Пилатов грех” – “политизированной критикой”, это эссе вполне философское. Впрочем, Ржевского в двухтомнике вообще нет).
Очевидно, объективности ради Коростелев приводит в двухтомнике работы В. Маркова и Н. Ульянова – которые, по-коростелевски, “погоды не делали” – потому что вторая волна все оценивала сквозь призму политики… Надо сказать, что напечатанная в сборнике статья Ульянова (у которого есть работы и поинтереснее) вполне “работает” на эту мысль. Но давайте разберемся, в чем же тут дело?.. Если исторически подойти к опыту второй волны (а Коростелев, судя по его тексту, ратует за позиции историзма), то надо заметить: выброшенные Второй мировой послевоенные эмигранты, естественно, не сразу смогли отторгнуть себя от политики – как не могли это сделать и эмигранты первой волны в начале своего существования за рубежом. Но прошло время, и творческая природа взяла свое. Сегодня судить об этом мы можем по напечатанному ими. И разве “Новый Журнал”, единственный орган русской эмиграции во время войны и долгие тридцать лет – единственный литературный “толстый” журнал в зарубежье (не будем трогать партийных “Граней”), был сплошь и рядом политизирован? Нет. Хотя его редакторов М. Алданова и М. Цетлина, а уж тем более – историка М. Карповича, как и Романа Гуля (которых, кстати, нужно отнести к первой эмиграции), действительно занимали вопросы политики – в общем ряду тем. Да, “Новый Журнал” был печатным органом всей и всякой эмиграции – в том числе и политической. Но в этом “литературно-политическом” журнале (как он себя в прошлом определял) литературная критика не считалась занятием побочным, а открывался журнал всегда литературным разделом. Да, писатели второй волны посвящали свои произведения теме войны, “красных звезд” – но это тот случай, когда быт их жизни был обобщен до бытия, когда из реалий вычленялся экзистенциальный опыт; что ж, Кафка – это тоже политика?.. А пассаж Коростелева – “в литературу пришли бывшие советские люди со свойственным им мышлением”, – на мой взгляд, просто нельзя серьезно рассматривать. Это православная Ольга Анстей была советской? Или сосланный Борис Филиппов? (Бросаю “мяч” назад: а в какой стране, кстати, провел свою молодость автор статьи?..) Словом, первые две эмиграции прошли примерно один путь в истории, но первая была многочисленней и просвещеннее второй, что и сделало ее в культуре более живучей и более эффектной. Автор же предисловия, вопреки оговоренной им легкой “субъективности” его критического метода, заковывает свой импрессионизм в жесткую конструкцию и выдает некую схему культуры эмигрантской России.
В этой схеме есть и такое звено: “Из-за агрессивности и малодаровитости второй волны первая довольно долго не хотела признавать ее своей преемницей и вынуждена была это сделать лишь в силу обстоятельств”… Так и видится стая агрессивных вшивых советских ди пи, подмявших под себя нежную Берберову и Набокова с бабочками… Но стоит ли порицать пленного и остовца за вшивость? На войне как на войне. А вот по поводу несостоявшегося диалога… я просто приведу слова очевидца – С. Голлербаха, члена американской Академии художеств, писателя, эмигранта второй волны: “То, что одни – белогвардейцы, а вторые – все-таки “советские”, – это имело значение только для очень небольшой части первой эмиграции… это, конечно, была не интеллигенция, а средний армейский состав, которому вообще было свойственно деление русских на “проклятых большевиков” и “белых рыцарей”. У них и жены были такие же вредные. А так – контакт, конечно же, был с самого начала. Писатель Ржевский переписывался с Буниным, и взаимный интерес между кругами интеллигенции первой и второй волн был очень большой” (из интервью журналу “Континент”). Что и делало возможным печатать на страницах “Нового Журнала” Бунина и Ржевского, Алданова и Елагина, Адамовича и Анстей… “Новая эмиграция прорвала для нас железный занавес. От нее мы узнали, что от октябрьского обмана в России не осталось следа, что между народом и властью – полный разъем. Это свидетельство наших братьев, оставшихся тут, вместе с нами, в Европе, и есть основной смысл встречи двух российских эмиграций”, – писал Роман Гуль, словно предчувствуя будущие “интерпретации” взаимоотношений первой и второй волн (Роман Гуль, “Я унес Россию. Апология эмиграции”. Т. 3, “Россия в Америке”, “Мост”, Нью-Йорк, 1989, с. 140).
На ту же легенду работает и окончательный вывод Коростелева о смене поколений: “в старшем поколении преобладают общественники, в младшем – эстеты, вторая волна эмиграции вновь все начинает мерить на политический аршин”. Но работает только в схеме, а не в реальности. Керенский как был политиком – так и остался до конца дней своих, до последних статей в “НЖ”, ибо в том было его призвание. А Бунин в один период написал “Окаянные дни”, а в другой – окаянные “Темные аллеи”… Елагин не мог оторваться от общественной темы – так болело, а найти у Моршена “факты социальной биографии” – дело пустое, он жил “вне”. “Антисоветчицу” Анстей гораздо сильнее интересовала религиозная тематика, а Синкевич – живой импульс, и не только в поэзии, но и в эссеистской своей критике… И дело в том, что в любой эмиграции есть эмиграция политическая, есть литературная, а есть и чисто обывательская; и одна всегда будет писать на темы партийные, вторая – на темы эстетические, а третья – суп варить… С другой стороны, мы действительно все живем в истории, которая в определенные моменты взывает к определенным чувствам и мыслям. Очевидно, что современный момент – популяризации эмигрантского наследия среди массового читателя – допускает возможность сочинить собственную легенду о том, как все было и почему. Тем более, что так ладно все складывается в точную диаграммку: политика–искусство–политика, вниз–вверх–вниз. Но мы же не кинематикой занимаемся. К тому же, любому исследователю известно, что существует и некое “сопротивление материала”, разбивающее вашу стройную концепцию, если она неверна. Так и тексты двухтомника сопротивляются сказанному во вступительной статье и раскрывают перед читателем совершенно иной мир. Поэтому обратимся к текстам. Оставим в стороне легенды.
* * *
Своеобразным продолжением темы взаимоотношений эмигрантских поколений стал сборник “Встреча с эмиграцией. Из переписки Иванова-Разумника 1942–1946 годов”, подготовленный Ольгой Раевской-Хьюз. Это книга – не просто о знаменитом Разумнике Васильевиче Иванове (псевд. Иванов-Разумник), известном в русской истории не только в качестве активного деятеля партии эсеров и редактора журнала “Заветы”, но и как острого критика предреволюционной поры, без работ которого картина литературной жизни той эпохи была бы неполной.
В феврале 1942 года Иванов-Разумник с женой был вывезен немцами в Западную Пруссию и помещен в трудовой лагерь в городке Кониц и таким образом стал “представителем второй эмиграции” (кстати, Раевская-Хьюз не совсем права, когда пишет, что в Конице с ним удалось встретиться лишь архимандриту Иоанну (Шаховскому), основному “источнику информации” о Разумнике того времени, – в одном бараке с Разумником жил юный тогда С. Голлербах, о чем он писал в автобиографическом эссе “Лагерное” в книге “Мой дом”. Уверена, что среди представителей эмиграции второй волны можно найти людей, знавших Разумника в тот период). Из лагеря Иванов-Разумник пытался наладить отношения со своими бывшими коллегами, рассылая письма по всем добытым адресам. И надо сказать, откликнулись не только те, кого связывала с Разумником прежняя революционная деятельность, – писали ему и те эмигранты первой волны, которые знали Разумника лишь по его статьям (скажем, А. Бем, чьи письма приводятся в сборнике). Переписка Разумника, как справедливо пишет о ней Раевская-Хьюз, – это удивительный документ, “это раннее предвестие того, что произойдет в послесталинскую эпоху, то есть размытие границ между русской эмигрантской и русской советской литературой – процесс, ускорявшийся с годами. Эта встреча – первая и символическая брешь в той почти непроницаемой стене, которой окружил Россию коммунизм”. И это, добавлю, именно – встреча, узнавание друг друга, признание, приятие.
В предисловии Раевская-Хьюз отмечает существовавшие разногласия в эмиграции, связанные с различным пониманием революции и феномена советской России – “в зависимости от времени, прожитого на родине после 1917 г. Каждый уносил с собой ту Россию, которую он оставил. Это наблюдение (С. Л. Франка. – М. А.) объясняет многое во взаимном непонимании “старых” и “новых” эмигрантов, то есть тех, кто ранее или позднее покинул Россию” (замечу: Раевская пишет о разногласиях внутри первой волны. Это еще раз дает повод утверждать, что и разное отношение ко второму потоку со стороны первой волны определялось принадлежностью не к “потоку”, а к “течению” – конкретным группировкам со своими идеологическими установками, взглядами и даже эстетическими вкусами внутри каждой эмиграции).
Из переписки Иванова-Разумника с Ниной Берберовой, Борисом Зайцевым, четой Ремизовых, Ф. Степуном, А. Бемом, четой Постниковых – французскими и пражскими эмигрантами первой волны – возникает достаточно полная и красноречивая картина жизни зарубежной России 20-30 гг. Адресаты Разумника описывают вырвавшемуся из-за железного занавеса коллеге и другу все конфликты, споры, дискуссии и “тайны” эмигрантской жизни тех лет. В свою очередь, Разумник предлагает собственное понимание ситуации, в которой оказалась русская и советская литература. Он не сомневается в том, что “русская литература по обе стороны границы – едина”, просто есть “два русла” ее, “отделенных друг от друга китайской стеной вот уже четверть века”.
Письма эти – бесценный вклад в летопись зарубежной России. Особенный интерес представляют подробные письма старинного друга Разумника, товарища по партии эсеров Екатерины Постниковой. Она дает четкую – не без идеологии – характеристику основным журналам эмиграции и ее главным деятелям. Полные внимания и заботы о старшем по возрасту коллеге, письма Альфреда Бема описывают литературно-критическую ситуацию той поры – помимо того, что характеризуют самого Бема не только как талантливого критика, но еще и надежного, чуткого человека, протянувшего в то военное время руку помощи – и помощи реальной – совсем чужому, в общем-то, человеку (и никаких комплексов по поводу “советскости” или “политичности” Иванова-Разумника “академичный” Бем не испытывает). Этот человеческий момент очень важен для книги Раевской-Хьюз. Перед читателями представлена не просто переписка деятелей русской культуры, чьи имена составляют ее гордость, – это частный, тихий голос русского человека, попавшего в колесо истории и с честью несущего свое горе и свою память.
В Приложении Раевская-Хьюз помещает несколько очерков Разумника о советской литературе и литературной ситуации в Советской России, напечатанных в газете “Новое слово” в 1942 году. Не разделяя позиций газеты, Разумник печатался в ней как в единственной европейской русской газете того времени. Эти публикации помогли критику восстановить связи с друзьями-эмигрантами. В очерках, посвященных прозе и поэзии советской России, Разумник дает четкий анализ процессов, происходящих на родине (сохраняя “партийную верность” социалиста-революционера, давая образец социологической критики), характеризует ряд литературных имен (Булгаков, Зощенко, Леонов, Олеша, Пильняк, Бабель и др., выделяя талант одних и эпигонство других), недоумевает по поводу отношения эмигрантской критики к советской художественной литературе, не принимая ни полного отрицания ее, ни “приподнятого отношения”.
Здесь же в Приложении помещены два очерка-воспоминания об Иванове-Разумнике – Ирины Бушман и Евгении Сидоровой, друживших с критиком до войны. Отдельно стоит отметить прекрасный комментарий Раевской-Хьюз, сопровождающий представленные в сборнике письма. “Встреча с эмиграцией” – это не только встреча представителя второй волны Иванова-Разумника с эмиграцией первой волны, принявшей его с открытым сердцем. Это еще и встреча читателя с зарубежной Россией, хорошая возможность понять те поколения, что были отрезаны от родины все эти долгие десятилетия.
* * *
Было бы несправедливо ограничить этот разговор о зарубежной России лишь рассказом о первых двух эмиграциях. Исследовательской литературы о третьей волне пока мало – но интерес к ней растет, что дает надежду на то, что к третьей волне исследователи и популяризаторы обратятся прежде, чем она почиет – как это произошло со второй волной, невостребованной даже в те недавние времена, когда были живы Елагин, Филиппов, Моршен.
В разговоре о третьей эмиграции хочу упомянуть работу Е. Скарлыгиной. Собственно, тема Скарлыгиной – шире: “Неподцензурная культура 1960–1980 годов и третья волна русской эмиграции”. Исследуя историю “самиздата”, автор справедливо подчеркивает социальную обусловленность его происхождения – независимо от того, носили ли тексты откровенно политико-оппозиционный характер, работали ли на восстановление оборванной “связи времен” или выступали эстетическими оппонентами советской литературы. Самиздат живо откликался на общественную потребность русской интеллигенции в свободном неподцензурном слове, необходимо дополнял российскую культуру до состояния, более-менее отвечающего ее литературоцентрическому характеру. Историю же собственно политического самиздата Скарлыгина предлагает отсчитывать от середины 60-х годов, от распространения в среде интеллигенции стенограммы суда над И. Бродским, а также записи закрытого процесса над А. Синявским и Ю. Даниэлем. Да и саму эмигрантскую судьбу третьей волны автор связывает с этими двумя процессами (хочу уточнить, что в работе Скарлыгиной речь идет именно о литературно-политической составляющей третьего потока, начавшейся насильственным выдворением диссидентов из СССР).
Работа Скарлыгиной невольно, но убедительно возражает утверждению Коростелева (в вышеупомянутой книге) о том, что вторая эмиграция в начале 70-х “сдала позиции третьей волне почти без боя”. Боя действительно не было – но совсем по иным причинам. Вторая эмиграция – творческая часть – в этот момент занималась чисто литературными делами, во-первых. Во-вторых, мировоззренчески она принципиально не совпадала с третьей волной, представляющей собой ревизионистов социализма или, в лучшем случае, поклонников западного капитализма – в области политической, и новаторов – в области эстетической. Остатки литературной второй волны были приверженцами классической традиции русской литературы (поэтому Пушкин Синявского априори не мог быть ими воспринят – он и был встречен как оскорбление, как отрицание бережно хранимого первой и второй эмиграциями духа русской культуры), а в области политической вторая волна отвергала социалистические идеи и спокойно-критически относилась к западной модели капитализма. И могу сказать, опираясь на высказывания представителей второй волны, что “борьбы” никакой не было, а был первоначальный интерес, некоторое прощупывание друг друга и – полное мирное расхождение людей как взаимно чуждых и не интересных друг другу.
“Вытеснение” же произошло в ходе самой жизни: люди умирали, голоса оставшихся были заглушены массовым исходом третьей волны. Но как показала нью-йоркская конференция “Континента” 2001 года, посвященная проблемам российской диаспоры, не только вторая волна сохранила свой индивидуальный голос, но даже и потомки первой все еще звучат – а вот в единую диаспору три потока эмиграции не слились, они текут параллельно. И уж если говорить о “политической агрессивности” той или иной волны, то прерогатива, безусловно, за третьей волной, и до сих пор выдающей в литературе и критике социально направленные тексты. Именно это и позволяет Скарлыгиной сделать справедливый вывод: “С конца 1960-х – начала 70-х самиздат и тамиздат реально воздействовали на общую ситуацию в стране, в том числе и на систему запретов, цензурные регламентации”. Не в этом ли и состояла основная, и отнюдь не эстетическая, задача третьей литературной волны – сокрушение советского режима?.. Задача, с которой третья эмиграция блестяще справилась. Кстати, примерно так и формулировал В. Максимов задачи “Континента”: быть континентом свободной мысли, бороться с идеологическим режимом Советского Союза (именно потому с падением режима Максимов сам перевел издание журнала в Москву, поставив перед редакцией новые задачи в новой России).
Скарлыгина дает в своем небольшом исследовании прекрасный обзор самиздатовских журналов и альманахов, изданий русского зарубежья (в книге не упомянуты поэтические “Встречи” – наследник и продолжатель “Перекрестков”, альманах, который существует в Филадельфии с 1977 г. и через который прошло не одно поколение зарубежных русскоязычных поэтов; правда, издание это – вне политики и “тамиздатом” его трудно назвать). Рисует автор и небольшие, но исчерпывающие портреты писателей третьей волны – А. Синявского, В. Максимова, А. Зиновьева, В. Войновича, В. Аксенова, Ю. Алешковского, Г. Владимова, А. Гладилина, Ф. Горенштейна, Ю. Мамлеева, С. Довлатова, Э. Лимонова, Саши Соколова. Сознательно не помещен портрет А. Солженицына, который, пишет автор, “никогда не считал себя эмигрантом” и творчество которого заслуживает отдельного разговора. Что правда, хотя именно Александр Солженицын сумел наладить диалог с первой и второй волнами и, даже не причисляя себя к эмигрантам, поддержал слабеющий с годами голос этой зарубежной России.
Большинство ее представителей уже ушло в иной мир. Теперь перед нами – лишь архивы, неозвученные свидетели жизни первых волн русской эмиграции, летопись временных ее лет. Давайте же будем добросовестно читать эту летопись, давайте с самого начала откажемся от “мифов” о прошлом русского зарубежья. Ведь избавляться от них труднее, чем создавать.
Марина Адамович, Нью-Йорк