Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 232, 2003
Умирание и смерть в творчестве Льва Толстого
“Хорошо жить, значит, хорошо умирать. Новый год! Желаю себе и всем хорошо умереть”. Так писал Лев Николаевич Толстой 1 января 1883 года в своем дневнике. 6 мая 1908 года он записывает: “Умереть – значит уйти туда, откуда пришел”. А в записи от 1 января того же года читаем: “В первый раз с необыкновенной, новой ясностью сознал свою духовность: мне нездоровится, чувствую слабость тела, и так просто, ясно, легко представляется освобождение от тела, – не смерть, а освобождение от тела; так ясна стала неистребимость того, что есть истинный “я”… И так стало твердо, радостно!” К убеждению, что смерть есть переход в иное бытие, Толстой приходит лишь в конце семидесятых годов. Изображение смерти в его произведениях и письмах, написанных прежде, показывает, что в течение многих десятилетий он отвергал мысль о жизни после смерти.
Как рассматривает писатель в своих произведениях умирание и смерть, каково отношение действующих лиц к смерти, какое место смерть занимает в их жизни, как они встречают собственную смерть или смерть других, как они обходятся с умершими, присутствует ли в его книгах представление о жизни после смерти – все это углубляет понимание личности автора и его творчества. У Толстого изображения и замечания по этой теме, пожалуй, противоречивее, чем у других великих русских писателей, но так как интерес к этой теме широк, возможно, стоит рассмотреть ее проблематику подробнее.
Смерть в жизни
В сентябре 1860 года в Гиере (Йер) Толстой видел, как умирал его старший брат Николай. Полное отчаяния письмо от 29 октября к Alexandrine (Александре Андреевне Толстой), дорогой ему, глубоко верующей родственнице, показывает раннее отношение Толстого к смерти: “…не то что половина жизни оторвана, но вся энергия жизни с ним похоронена. Незачем жить, коли он умер – и умер мучительно; так что же тебе будет? – Еще хуже. Вам хорошо, ваши мертвые живут там, вы свидетесь с ними (хотя мне всегда кажется, что искренно нельзя этому верить – было бы слишком хорошо); а мои мертвые исчезли, как сгоревшее дерево”.
Александра Андреевна напрасно пыталась убедить его в том, что жизнь продолжается и после смерти. Толстой не мыслил индивидуального существования человека вне материального мира. 29 октября I860 года он писал своему другу Афанасию Фету, чьи представления о жизни человека также ограничивались временем телесного существования: “Из земли взят и в землю пойдешь. Осталось одно, смутная надежда, что там, в природе, которого частью сделаешься в земле, останется и найдется что-нибудь”.
Толстой цитирует Библию не точно, и это позволяет судить о его образе мыслей. Русский перевод соответствующего места в книге Бытия звучит так: “Ибо прах ты и в прах возвратишься” (Быт. 3, 19). Церковнославянский перевод: “Земля еси и в землю отъидеши”. Слово “Адам”, имя первого человека в Библии, означает не только “человек, человечество”, но семантически связано с “землей”, “пашней”, что указывает на принадлежность тела к безличному, предметному миру. Прочная связь Толстого с землей, с земным сказывается в его творчестве. Если он выражает надежду, что после смерти от человека “останется и найдется что-нибудь”, то это – лишь отголосок учения Демокрита о вечном движении атомов – неистребимой материальной первоосновы всего сущего. Об этом Толстой писал Фету в следующем году: “…природа <…> это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь, все в нее же уйдешь” (12 мая 1861 г.).
Ужас перед смертью, которая кажется полным и окончательным уничтожением индивидуума, естественным образом приводит Толстого к отчаянию: жизнь становится для него бессмысленной. 17 октября 1860 года он пишет Фету в связи с кончиной своего брата: “Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет”.
Один из разговоров князя Андрея Болконского с Пьером Безуховым в “Войне и мире” иллюстрирует противоположность взглядов двух главных действующих лиц романа на убийство, на жизнь после смерти, на смысл жизни. Пьер дрался на дуэли из-за неверности своей жены: “Одно, за что я благодарю Бога, это за то, что я не убил этого человека”. Князь Андрей не понимает его: “Убить злую собаку даже очень хорошо”. Пьер возражает: “Нет, убить человека нехорошо, несправедливо…”, так как другому человеку причиняется зло. Он ратует за любовь к ближнему и самопожертвование, видит смысл жизни в том, чтобы “жить для других”. В ответ Болконский замечает, что сам он “жил для славы”, а это значит для других, и “совсем погубил свою жизнь” (II, 2, 2). Вечером они возвращаются к разговору. Пьер Безухов сообщает, что он стал масоном, излагает свои новые жизненные принципы. “Верите вы в будущую жизнь?” – спрашивает он. Князь Андрей удивленно переспрашивает: “В будущую жизнь?” Пьер понимает “это повторение как отрицание”, так как “он знал прежние атеистические убеждения князя”. Ответ Пьера: “Я чувствую, что я <…> всегда буду и всегда был. Я чувствую, что, кроме меня, надо мной живут духи и что в этом мире есть правда”. Князь возражает: это учение неубедительно, лишь “жизнь и смерть, вот что убеждает”. Он говорит словами самого Толстого, пережившего смерть брата. “Убеждает то, что видишь дорогое тебе существо, которое связано с тобой, перед которым ты был виноват и надеялся оправдаться <…> и вдруг это существо страдает, мучается и перестает быть… Зачем? Не может быть, чтоб не было ответа!” К замечанию Пьера, что и он имеет в виду то же самое, князь Андрей добавляет: “Я говорю только, что убеждают в необходимости будущей жизни не доводы, а то, когда идешь в жизни рука об руку с человеком, и вдруг человек этот исчезнет там в нигде, и ты сам останавливаешься перед этой пропастью и заглядываешь туда. И я заглянул…” (II, 2, 12).
В своем дневнике Пьер Безухов еще раз высказывает свои взгляды на жизнь и смерть (II, 3, 8). Теперь для него главное в жизни – самопознание, личное усовершенствование и достижение “главной добродетели – любви к смерти”. “Только превратности жизни могут показать нам тщету ее и могут содействовать нашей врожденной любви к смерти или возрождению к новой жизни”.
В романе князь Андрей Болконский выражает собственное мнение Толстого, Пьер Безухов – взгляд, который Толстой в то время отвергал. Если знать позицию Толстого, зафиксированную им в дневнике четыре десятилетия спустя, то можно заметить, что устами Андрея говорит молодой, а устами Пьера – старый Толстой.
Убеждение, привитое молодым людям высокопоставленными государственными деятелями, что умереть за отечество есть высокая честь, Толстой иллюстрирует размышлениями Николая Ростова во время смотра войск Императором. “Как бы счастлив был Ростов, ежели бы мог теперь умереть за своего Царя!” Чуть позже Ростов повторяет: “Только умереть, умереть за него!” А в конце главы эта мысль всплывает снова (I, 3, 8). И в этом отношении писателю предстояло перемениться. В повести “Хаджи Мурат” (1904) Толстой критикует тех русских офицеров, которые в бою видели только возможность сделаться героями.
Документом обретения нового, религиозного мировоззрения в конце семидесятых годов является “Исповедь”. Из-за конфликта с Русской православной церковью это произведение могло быть опубликовано только за пределами России (1883–1884). Толстой пишет, что во время своего пребывания в Западной Европе он, как “большинство образованных людей”, увлекся идеей общественного прогресса, не придя к вере в Бога. Две встречи со смертью лишь ненадолго поколебали его материалистический образ мыслей. Первой была увиденная в 1857 году публичная казнь в Париже: “…вид смертной казни обличил мне шаткость моего суеверия прогресса. Когда я увидал, как голова отделилась от тела, и то, и другое врозь застучало в ящике, я понял – не умом, а всем существом, – что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка…” Второе потрясение было вызвано в 1860 году смертью брата: “Умный, добрый, серьезный человек, он заболел молодым, страдал более года и мучительно умер, не понимая, зачем он жил, и еще менее понимая, зачем он умирает. Никакие теории ничего не могли ответить на эти вопросы ни мне, ни ему во время его медленного и мучительного умирания”. Но, как признается Толстой, “это были только редкие случаи сомнения”, он все еще верил в прогресс.
Внутренняя борьба за веру в Бога поставила его на грань самоубийства: “Я вспомнил, что я жил только тогда, когда верил в Бога”. Он добавляет: “…стоит забыть, не верить в Него, и я умираю”. Одной из причин своего протеста против Церкви Толстой называет молебен за победу в войне: такая молитва есть не что иное, как призыв “во имя христианской любви убивать своих братьев” (глава XV).
Систематического изложения своих новых взглядов о смерти Толстой не дал. Они отчетливо проявляются в отдельных дневниковых записях. “Надо так свести жизнь с смертью, чтобы жизнь имела часть торжественности и непонятности смерти, и смерть – часть ясности, простоты и понятности жизни” (7. 9. 1900). “Люди думают, что они телесно живут в этом мире, а между тем они не живут в нем, а только проходят через него. Живут люди духовно вне времени и пространства; жизнь же в этом мире есть только исполнение известного назначения” (5. 11. 1904). В других местах он формулирует смысл этой земной фазы. Человек призван “совершенствоваться. <…> в этом… закон и цель нашей жизни. Жизнь есть увеличение своей души” (22. 10. 1904); “…рост физический останавливается, но духовный не перестает до глубочайшей старости и смерти” (6. 6. 1906). Слова о “самосовершенствовании” Толстой вложил еще в уста Пьера Безухова, но там ничего не говорится о многократном существовании человека в теле. Этот мотив звучит иногда в дневнике. 6 января 1903 он записывает: “Какое бы было мучение, если бы я в этой жизни помнил все дурное, мучительное для совести, что я совершил в предшествующей жизни”. Три года спустя он пишет: “Мы не помним прежней жизни потому, что воспоминание есть свойство только этой жизни” (18. 2. 1906). Если не считать сочувственных высказываний о буддизме, нет, по-видимому, каких-либо указаний на то, что Толстой занимался темой реинкарнации и ее значением для этико-духовного развития индивидуума. Можно предположить, что внутреннее чутье говорило ему о том, что земная жизнь человека не может не повторяться. В этом смысле существенным сдвигом, возможно, стала мысль, записанная Толстым 26 мая 1903 года: “Здешняя жизнь не иллюзия и не вся жизнь, а одно из проявлений, вечных проявлений вечной жизни”.
Перед смертью
Однажды ночью в Арзамасе в 1869 году Толстого охватил жуткий, необъяснимый страх смерти. Он описал это переживание в “Записках сумасшедшего”, над которыми работал с перерывами с 1883 по 1903 годы. Рассказ ведется от первого лица, является автобиографичным. Повествователя терзает бессонница, усиливается внутреннее беспокойство: “Чего я тоскую, чего боюсь? – “Меня, – неслышно отвечает голос смерти. – Я тут”. – Мороз продрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она вот она, но ее не должно быть”. Он не может найти успокоения даже в молитве. Вновь и вновь нападает на него страх смерти: “Всю ночь я страдал невыносимо, опять мучительно разрывалась душа с телом. Я живу, жил, я должен жить, и вдруг смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь? Умереть? Убить себя сейчас же? Боюсь. Дожидаться смерти, когда придет? Боюсь еще хуже. Жить, стало быть? Зачем? Чтоб умереть”. Я не выходил из этого круга. <…> Если Ты есть, открой мне: зачем, что я такое? <…> И я затихал и ждал ответа. Но ответа не было, как будто и не было никого, кто бы мог отвечать. И я оставался один, сам с собой”.
Далее Толстой рассказывает о случае на охоте. В этот раз он вполне сознает, что испытывает страх перед смертью. На лыжах он шел по заячьему следу и заблудился: “И я вдруг почувствовал, что я потерялся. До дома, до охотников далеко, ничего не слыхать. <…> Остановиться – замерзнешь. Идти – силы слабеют. <…> Сердце колотилось, руки, ноги дрожали. Смерть здесь? Не хочу. Зачем смерть? Что смерть? Я хотел по-прежнему допрашивать, упрекать Бога, но тут я вдруг почувствовал, что я не смею, не должен, что считаться с Ним нельзя, что Он сказал, что нужно, что я один виноват. И я стал молить Его прощенья и сам себе стал гадок. Ужас продолжался недолго. Я постоял, очнулся и пошел в одну сторону и скоро вышел. Я был недалеко от края. Я вышел на край, на дорогу. Руки и ноги все так же дрожали и сердце билось. Но мне радостно было. Я дошел до охотников, мы вернулись домой. Я был весел, но знал, что у меня есть что-то радостное, что я разберу, когда останусь один. Так и случилось. Я остался один в своем кабинетце и стал молиться, прося прощенья и вспоминая свои грехи. Их, мне казалось, мало. Но я вспомнил их, и они мне гадки стали…”
Эти цитаты являются прежде всего образцами потрясающей литературы. Толстой сам не раз видел умирающих, конкретная ситуация страха образует важную основу многих сцен смерти в его художественных произведениях. Заключительная фраза последней цитаты указывает на происшедшую в Толстом перемену.
В “Войне и мире” Толстой дает многогранное изображение смерти и умирания. Преобладают описания предсмертной ситуации, преимущественно глазами окружающих. Толстой показывает близких умирающего, их беспомощность, их любовь. В первом томе Пьер Безухов становится свидетелем смерти своего отца в обстановке раздора и растерянности (I, 1, 20-21). В конце третьей части I тома Толстой описывает ранение Андрея Болконского в Аустерлицком сражении, он лежит на земле, мимо едет Наполеон. “Глядя в глаза Наполеона, князь Андрей думал <…> о ничтожестве жизни, которой никто не мог понять значения, и о еще большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих” (I, 3, 19). В одной из начальных глав III тома находится сцена смерти старого князя Николая Андреевича Болконского. Писатель и в этом случае делает упор на реакции окружающих (III, 2, 8). Несколько позже описана Бородинская битва с ее огромным числом жертв. Здесь начинается путь Андрея Болконского к смерти. Перед битвой “возможность смерти в первый раз в его жизни, без всякого отношения к житейскому, <…> а только по отношению к нему самому, к его душе, с живостью, почти с достоверностью, просто и ужасно, представилась ему” (III, 2, 24). Толстой не говорит подробнее о предчувствии смерти у князя Андрея, но промежуток до момента смертельного ранения не настолько велик, чтобы читатель не почувствовал здесь прямую связь (III, 2, 36). Небольшой снаряд падает между князем и его адъютантом. Князь Андрей не обращает внимания на крик “Ложись!”, он даже насмешливо отвечает, что адъютанту должно быть стыдно. Вид гранаты, крутящейся, как волчок, пробуждает в нем мысль об опасности: “Неужели это смерть?… Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух….” Тяжело раненный, он падает на землю. Следует рассказ о первой медицинской помощи и хирургической операции. “Когда он очнулся, разбитые кости бедра были вынуты, клоки мяса отрезаны, и рана перевязана”. Глава заканчивается воспоминанием о Наташе, первой настоящей любви Андрея, хотя жениться ему так и не довелось. Князь Андрей размышляет, отчего так тяжко умирать: “Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам – да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле…”, все это он охотно разделял бы, если бы не пришлось умирать. Здесь Толстой передает прежде всего свои собственные мысли того времени. Другие писатели и поэты могли бы включить в такие предсмертные мысли тоску умирающего по любящим его людям, близость которых он желал бы при своем “шаге через порог” (говоря словами Владимира Линденберга), его воспоминания о них и чувство благодарности к ним за их любовь в течение жизни, или его надежду, что они будут молиться за него, когда они узнают о его смерти.
Смерть князя Андрея описана в четвертом томе. Судьба вновь приводит его к Наташе. Вместе с другими ранеными он попадает в Москву, в дом Ростовых, затем во время бегства в Ярославль в деревне происходит их встреча, и, наконец, Наташа и сестра Андрея княжна Марья провожают любимого человека в последний путь. Он “не только знал, что он умрет, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину <…> То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и – по той странной легкости бытия, которую он испытывал, – почти понятное и ощущаемое”. Наташа сидит у его постели, от слабости князь Андрей ненадолго забылся. Он вспоминает, что его мысли были о жизни, смерти и любви: “Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь <…> Любовь есть Бог, и умереть – значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику”. Уже в этот период творчества граница потустороннего мира становится для Толстого проницаемой. Вновь уснув, князь Андрей видит дверь. Но это не вход в мир жизни после смерти, не граница между телесным и душевным бытием, а дверь, за которой поджидает смерть.
Он хочет встать и запереть ее, ибо его охватывает “мучительный страх”. Захлопнуть дверь не удается, он изо всех сил пытается хотя бы удержать ее. Но смерть врывается к нему, и он умирает. Осознав, что он грезит, он заставляет себя проснуться. “Да, это была смерть. Я умер – я проснулся. Да, смерть – пробуждение!– вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором. Он почувствовал как бы освобождение прежде связанной в нем силы и ту странную легкость, которая с тех пор не оставляла его”. Рационально Толстой пока еще не видел в смерти “пробуждения”. Но интуиция художника внушила ему это изображение смерти как сна, за которым следует пробуждение. Десятилетия спустя, в мае 1902 года, во время болезни, он признался в дневнике: “Это были потуги смерти, то есть нового рождения”.
Далее в “Войне и мире” рассказано, как заботятся люди, находящиеся рядом с князем Андреем, об умирающем. Безличной формулировкой – “Его исповедовали, причастили” – Толстой подчеркивает, что это происходит не по воле князя Андрея. Даже о благословении им сына говорится, что он сделал то, “что от него требовали”. Отрицательное отношение к церковной обрядности Толстой сохранил до самой смерти.
За многими страницами романа, показывающими путь князя Андрея к смерти, следует очень короткое сообщение о самой кончине. Княжна Марья говорит: “Кончилось?!” Наташа, закрыв глаза умершему, спрашивает недоуменно: “Куда он ушел? Где он теперь?..” Вопросы остаются без ответа. Обе женщины плачут “от благоговейного умиления, охватившего их души перед сознанием простого и торжественного таинства смерти, совершившегося перед ними”. Толстому свыше дано было изобразить иное умирание, нежели то, какое он видел у своего брата, а именно: готовящийся умереть предчувствует, что смерть не является концом.
В дневнике Толстой документирует перемену, даже перелом своего мировоззрения, пережитый им в последние десятилетия жизни. Начиная с 1902 года, то и дело встречаются спокойные, подчас даже весьма положительные высказывания о близкой кончине: “Рад, что не перестаю думать о смерти…”, – записывает он 30. 11. 1902. “Совершенно спокойно думал о смерти…” (14. 11. 1903). А 3 января 1904 г. он спрашивает себя: “Боюсь ли я смерти?” И отвечает: “Нет, – сравнивая себя с путешественником, который “только переменит способ путешествия”. 23. 12. 1906 Толстой пишет о “радостной готовности к смерти”. Несколько дней спустя, 28. 12. 1906, он продолжает: “…я накануне смерти, я начинаю жить настоящей жизнью”.
Умирание
В своем первом крупном произведении “Детство” (1852) Лев Толстой рассказывает об умирании матери Николеньки Иртеньева и о встрече с покойной, лежащей в гробу. В основе описания лежат впечатления писателя об умирании его бабушки и отца, когда Толстому было около десяти лет. Ребенка ведут в “мрачную, душную комнату” к смертельно больной матери: “Глаза maman были открыты, но она ничего не видела… О, никогда не забуду я этого страшного взгляда! В нем выражалось столько страдания!..”
Позже мальчику рассказывают, как она умирала: “Когда вас увели, она еще долго металась, моя голубушка, точно вот здесь ее давило что-то; потом спустила головку с подушек и задремала, так тихо, спокойно, точно ангел небесный. Только я вышла посмотреть, что питье не несут, – прихожу, а уж она, моя сердечная, все вокруг себя раскидала и все манит к себе вашего папеньку; тот нагнется к ней, а уж сил, видно, недостает сказать, что хотелось: только откроет губки и опять начнет охать: Боже мой! Господи! Детей! детей! Я хотела было за вами бежать, да Иван Васильич остановил, говорит: Это хуже встревожит ее, лучше не надо. После уж только поднимет ручку и опять опустит. И что она этим хотела, Бог ее знает. Я так думаю, что это она вас заочно благословляла; да, видно, не привел ее Господь (перед последним концом) взглянуть на своих деточек. Потом она приподнялась, моя голубушка, сделала вот так ручки и вдруг заговорила, да таким голосом, что я и вспомнить не могу: Матерь Божия, не оставь их!.. Тут уж боль подступила ей под самое сердце, по глазам видно было, что ужасно мучилась бедняжка; упала на подушки, ухватилась зубами за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут”.
Это описание демонстрирует изумительное мастерство художника, сумевшего изобразить событие, органично вплетающееся в сюжет книги, так, чтобы читатель мог перенести его на свою жизнь. Это часто допускаемая ошибка – не разрешать детям видеть умирающих. Возможно, у Толстого на протяжении всей его жизни было бы иное отношение к смерти, если бы ему позволили видеть кончину близких.
В следующей главе мальчик видит ее, лежащей в гробу. “Я не мог верить, чтобы это было ее лицо. Я стал вглядываться в него пристальнее и мало-помалу стал узнавать в нем знакомые, милые черты. Я вздрогнул от ужаса, когда убедился, что это была она; но отчего закрытые глаза так впали? отчего эта страшная бледность и на одной щеке черноватое пятно под прозрачной кожей? отчего губы так бледны и склад их так прекрасен, так величествен и выражает такое неземное спокойствие, что холодная дрожь пробегает по моей спине и волосам, когда я вглядываюсь в него?..” Толстой выбрал перспективу не взрослого человека, предающегося воспоминаниям, а ребенка. Довольно необычно то, что “неземное спокойствие”, исходящее от умершей вскоре после освобождения души, вызывает у смотрящего чувство ужаса. Писатель еще не умел уделить смерти определенное место в духовной жизни.
Несколько лет спустя неодинаковость поведения перед лицом близящейся смерти захватила Толстого настолько, что он посвятил этой теме отдельный рассказ – “Три смерти”. Рассказ вышел в свет в 1859 году, то есть раньше столь потрясшего его умирания брата. Писатель еще не задается вопросом, в чем смысл смерти и возможна ли жизнь после смерти. Его интересуют три основные позиции: отрицание смерти – на примере богатой дамы, естественное приятие смерти – на примере срубленного дерева и умирание человека, близкого к природе, – на примере крестьянина. Дама, страдающая тяжелым легочным заболеванием, едет за границу. Ее муж не говорит ей, насколько серьезно ее состояние: “это значило бы убить ее”. Ему ясно, что поездка должна быть прервана. Она же недооценивает опасность, обманывает себя. Следующая сцена показывает ее, умирающей в московской усадьбе. Муж беспомощен, не пускает детей к матери, священник тщетно пытается обнадежить истеричную бабушку. Умирающая осыпает мужа упреками: если бы он ее послушался, она бы выздоровела в Италии. Она приходит в ужас, когда ей целуют руку: “…только мертвых целуют в руку”. Наступившую смерть автор констатирует так: “В тот вечер больная уже была тело, и тело в гробу стояло в зале большого дома”.
В рассказе судьба смертельно больной женщины пересекается с судьбой умирающего крестьянина. Карета дамы останавливается на почтовой станции, здесь лежит при смерти крестьянин дядя Хведор. Ямщик выпрашивает у умирающего сапоги, ведь они ему уже не нужны. Предчувствуя и принимая близкую смерть, мужик безропотно отдает сапоги. Мысли его заняты другим: “Только, слышь, камень купи, как помру”. Ночью на него нападает беспокойство, наутро рука умершего, “холодна и бледна”, свисает с печи. Кухарка Настасья рассказывает свой сон: дядя Хведор слез с печи, чтобы наколоть дров. “Дай, говорит, Настя, я тебе подсоблю”. Она не может ему поверить. “…А он как схватит топор да и почнет рубить, так шибко, шибко, только щепки летят. Что ж, я говорю, ты ведь болен был. Нет, говорит, я здоров, да как замахнется, на меня страх и нашел. Как я закричу, и проснулась”. В эту минуту ей приходит в голову мысль, не умер ли он. Толстой убедительно показывает, как люди, не присутствующие непосредственно у умирающего близкого им человека, могут воспринимать его смерть. Павел Флоренский, священник, богослов и универсальный ученый, казненный в 1937 году, свидетельствует, что он видел внутренним оком своего отца, когда тот умер вдали от него. Толстой слышал о подобных случаях, хотя и не мог поверить в их подлинность.
Третий эпизод в рассказе “Три смерти” – гибель дерева, срубленного ямщиком, чтобы поставить крест на могиле дяди Хведора. Над гробницей дамы к тому времени уже возвышалась часовня. В лесу раздается равномерно повторяющийся “чуждый природе звук”. “Дерево вздрогнуло всем телом, погнулось и быстро выпрямилось, испуганно колебаясь на своем корне. <…> Оно рухнулось макушей на сырую землю”. Если умирание барыни совершается в обстановке привычного лицемерия, – люди ее круга исключают смерть из жизни, – то крестьянин и его окружение воспринимают смерть как нечто данное от природы. Для них естественно разговаривать и о материальном после смерти. Кухарка заботится об умирающем и укрывает его с вечера. Включение смерти в жизнь здесь полное. Ночью умерший является ей и показывает, что смерть есть переход в более светлую жизнь, “пробуждение”. Дерево рубят, звук топора – знак того, что здесь происходит насилие над природой, однако, пишет Толстой, деревья вокруг освободившегося места “еще радостнее красовались”, демонстрируя вечный круговорот смерти и рождения. Казалось бы, рассказ не противоречит христианским представлениям, тем не менее автор разъясняет в письме к Александре А. Толстой в мае 1858 г.: “Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия – природа, с которой он жил”.
Умирание с сознанием своей принадлежности природе, единения с ней, изображенное Толстым в рассказе “Три смерти” на примере крестьянина и дерева, можно сопоставить с умиранием лошади в набросанной в 1856, но законченной только в 1885 году повести “Холстомер”. Больное животное убивают, и когда потекла кровь, “ему стало легче гораздо. Облегчилась вся тяжесть его жизни”.
В “Войне и мире” есть эпизод насильственной смерти. Французы ведут Пьера Безухова вместе с другими русскими пленными, якобы виновными в поджоге, на казнь. “Преступников расставили по известному порядку, который был в списке (Пьер стоял шестым), и подвели к столбу. Несколько барабанов вдруг ударили с двух сторон, и Пьер почувствовал, что с этим звуком как будто оторвалась часть его души”. Пьер, когда-то говоривший князю Андрею, что благодарил Бога за то, что не убил виноватого перед ним человека на дуэли, теперь, при виде этого убийства по приказу, уже не в состоянии мысленно переработать свои впечатления “Острожные <…> молча смотрели вокруг себя, как смотрит подбитый зверь на подходящего охотника”. И далее: “Был дым, и французы с бледными лицами и дрожащими руками что-то делали у ямы”. Толстой подчеркивает, что страдают не только жертвы, но и палачи: “На всех лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров, всех без исключения, он читал такой же испуг, ужас и борьбу, какие были в его сердце”. Пьер спрашивает себя: “Да кто же это делает наконец?” Позже он осознает, что сам был приведен туда только для того, чтобы стать свидетелем казни, то есть во имя душевного страдания. Участие в этом страшном убийстве, совершенном “людьми, не хотевшими этого делать”, чревато психическим разрушением. “В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в Бога”. Человек из народа, полностью сохранивший свою связь с русской землей, помогает Пьеру вновь обрести почву под ногами. Это Платон Каратаев, идеальный образ, воплотивший надежды Толстого.
В романе “Анна Каренина” Толстой рассказывает об умирании брата Константина Левина Николая, персонажа, в значительной мере навеянного воспоминаниями о покойном брате Толстого. Брат Левина тоже носит имя Николай. Константин видит, как умирающий молится. Сцену сопровождает авторский комментарий: “Левин знал, что эта страстная мольба и надежда сделают только еще тяжелее для него разлуку с жизнью, которую он так любил. Левин знал брата и ход его мыслей; он знал, что неверие его произошло не потому, что ему легче было жить без веры, но потому, что шаг за шагом современно-научные объяснения явлений мира вытеснили верования”. В этих словах от автора можно усмотреть начало перелома в мировоззрении Толстого в эти годы. Константин Левин обращается к Богу: “Сделай, если Ты существуешь, то, чтоб исцелился этот человек (ведь это самое повторялось много раз), и Ты спасешь его и меня”. Толстой добавляет: “После помазания больному стало вдруг гораздо лучше”. Это замечание, возможно, основанное на личном опыте, не выражает обычного для писателя негативного отношения к церкви.
Наступает вечер. В кругу близких растет напряженность, умирающий говорит: “Чувствую, что отправляюсь”. Когда входит Кити, Левин встает, чтобы остановить ее, и слышит просьбу умирающего: “Не уходи”. Позже Левину захотелось есть и спать, он приподнимается, чтобы выйти, но опять слышит: “Не уходи”. Три дня длится это состояние. “Страдания, равномерно увеличиваясь, делали свое дело и приготовляли его к смерти”. После чего Николай, по-видимому, приходит в состояние успокоения и принятия смерти. Комментарий Толстого: “В нем, очевидно, совершался тот переворот, который должен был заставить его смотреть на смерть как на удовлетворение его желаний, как на счастье”.
Основная сюжетная линия романа заканчивается самоубийством Анны Карениной. Анна бросается под поезд. Это происходит непроизвольно, под влиянием воспоминания о происшедшем ранее эпизоде: “И вдруг, вспомнив о раздавленном человеке в день ее первой встречи с Вронским, она поняла, что ей надо делать”. Тогда, видя отчаяние жены погибшего железнодорожника, Анна сказала: “Нельзя ли что-нибудь сделать для нее?” Вронский передал вдове 200 рублей. После обычного в такой ситуации разговора – один из собеседников находит смерть от несчастного случая ужасной, другой называет ее самой легкой, мгновенной – Анна неожиданно говорит о “дурном предзнаменовании”. Несколько позже, когда говорят о Вронском, она вспоминает о пожертвованных двухстах рублях, но предпочитает умолчать об этом, так как “чувствовала, что в этом было что-то касающееся до нее и такое, чего не должно было быть”, чувствует, что это – как бы плата за ее любовь. Самоубийство Анны отсылает к этому “предзнаменованию”. Уже лежа на рельсах, она осознает случившееся: “И в это мгновение она ужаснулась тому, что делала. – Где я? Что я делаю? Зачем?” Когда поезд, ударив ее, тащит тело Анны по рельсам, она успевает произнести слова молитвы: “Господи, прости мне все!” и видит человека, работающего “над железом”. Этот намек на стрелочника является, очевидно, мгновением смерти. Анна увидела его внутренним взором. “И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла”. Так завершается земная жизнь Анны (VII, 31). Толстой – в отличие от Гете в “Страданиях юного Вертера” – не останавливается на вопросе, имеет ли человек моральное право оборвать данную ему Богом жизнь, вместо того, чтобы нести возложенную на него судьбу до самой смерти или побороть отчаяние. Но Толстой дает Анне увидеть в последний миг свечу, и читатель вправе истолковать это, как взгляд из потустороннего мира на прожитую ею жизнь. Когда Толстой писал этот роман, он был на пути к подобному воззрению.
“Смерть Ивана Ильича” (1886) принадлежит к самым знаменитым творениям Льва Толстого и к наиболее известным о смерти вообще. Писатель рисует умирание чиновника, заурядного человека, начиная с первых признаков заболевания через растущее осознание смертельной опасности, кончая продолжительным умиранием и смертью. Ретроспективно описана жизнь Ивана Ильича, успехи по службе и ухудшение отношений с женой. Эти обстоятельства определяют поведение членов семьи во время его умирания. Родственники Ивана Ильича принадлежат к той массе людей, которые не включают смерть в жизнь, не задаются религиозными и этическими вопросами и не задумываются о жизни после смерти.
В эту весьма обычную жизнь болезнь, умирание и смерть врываются как нечто чужеродное, нечто такое, что члены семьи, друзья и медики склонны умалять, недооценивать или даже оспаривать. Только слуга умирающего может включить смерть в свою жизнь. После долгих и ужасных страданий принимает ее и обреченный на смерть Иван Ильич. И тогда кончина озаряет его ложную, неправильно прожитую жизнь. Современные исследования процесса умирания выявили у большинства умирающих пять стадий переживания смерти: отрицание, сопротивление, обсуждение, депрессия и, наконец, приятие (Elisabeth Kubler-Ross, Interviews mit Sterbenden [Интервью с умирающими], Stuttgart 1977). Повесть Толстого содержит все эти фазы и прослеживает их тесную взаимосвязь. Автор обличает лицемерие окружающих Ивана Ильича, искусственность их реакций. Единственное исключение – это слуга Герасим, чье отношение к смерти как к естественному явлению оказывается лучшей поддержкой для умирающего.
Под конец Иван Ильич чувствует, как что-то толкает его в черную дыру, но – что особенно ужасно – он не входит в нее. “Пролезть же ему мешает признанье того, что жизнь его была хорошая”. Тут он ощущает телесную перемену: “А боль? <…> Ее куда? Ну-ка, где ты, боль?” Иван Ильич спрашивает себя: “А смерть? Где она? Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было. Вместо смерти был свет”.
“Ощущение света является утраченным сегодня вековым опытом человечества”, – замечает Johann Christoph Hampe, автор книги “Sterben ist doch ganz anders” (“Умирание – дело все-таки совсем другое”, Stuttgart 1977, s. 79), и приводит множество старых и новых подтверждений. Еще “Тибетская книга мертвых” сообщает о “ярком первичном свете, увиденном в мгновения смерти”, после того как умирающий прошел через “густую, зловещую тьму”. “Египетская книга мертвых” буквально носит название “Выход на дневной свет”. Путь туда ведет через суд мертвых и символически изображается в виде солнца. Сенека пишет (Письма к Луцилию, CII): “…тьма рассеивается, и со всех сторон врывается яркий свет. <…> Каким предстанет перед тобой Божественный свет, когда ты увидишь его на его собственном месте?” Многочисленные интервью с людьми, реанимированными после клинической смерти, в частности те, которые приводит в своей книге американский врач Рэймонд Моуди, подтверждают это тысячелетнее знание. Всякий раз за “темным туннелем” следует встреча с “существом из света” или с “лучезарным светом”. Георгий Иванов, один из самых известных русских поэтов, наделенный даром духовного видения, видел “вне времени и расстояния над бедной землей неземное сияние” (1930) и образно осмыслил смерть как момент, когда “душа провалится в сиянье катастрофы или торжества” (1950).
Толстой изобразил смерть при помощи тех же образов провала и света. Вряд ли у него были теоретические знания об этом предмете. Вероятно, он видел свет внутренним оком, подобно Федору Достоевскому, Георгию Иванову и Владимиру Линденбергу (Челищеву). В период, когда создавалась “Смерть Ивана Ильича”, он уже не отрицал категорически, что за смертью следует иное существование. Толстому удалось создать художественную картину умирания и убедительную интерпретацию смерти. Все подробности, вплоть до последних минут, обычно недоступных окружающим, когда они оказываются не в состоянии войти в положение умирающего, в высшей степени правдиво схвачены и изображены как в физическом, так и в духовном плане. Одним из первых в художественной литературе Толстой рассматривает проблему медицинской диагностики и новое для своего времени явление – попытки облегчить или отсрочить умирание при помощи медикаментов. Спустя недолгое время он мог бы добавить и тему запихивания умирающих в больницы: конвейерная смерть, которую Райнер Мария Рильке в “Записках Мальте Лауридса Бригге” (1910) противопоставил необходимой человеку “собственной смерти”. Существенным для понимания взглядов Толстого является то, что у него впервые смерть предстает как переход к более светлой форме бытия. В художественном творчестве Толстого неразрывно соединены писатель и моралист.
В позднем рассказе “Хозяин и работник” (1895) Толстой описывает жертвенную смерть на фоне мучительного для автора контраста между привилегированными слоями общества и простым людом. Представителями двух полюсов русской жизни являются купец Василий Андреич и кучер Никита. В рассказе показано внутреннее преображение человека. Именно это происходит с Василием Андреичем перед лицом смерти, в опаснейшей ситуации, в которую оба попадают по вине купца во время поездки в санях. Всю жизнь его помыслы были устремлены к наживе. В данном случае предвидится выгодная покупка леса, и Василий Андреич заставляет кучера ехать, несмотря на непогоду. Один раз они уже сбились с пути, потом неожиданно выезжают к знакомой деревне. Но Василий Андреич не внемлет предостережению судьбы. Едут дальше, и в конце концов им ничего не остается, как переночевать в снегу. “А не замерзнем мы?” – спрашивает купец. “Что ж? – отвечает возница. – И замерзнешь – не откажешься”. Никита роет в снегу подобие землянки. А Василий Андреич забирает себе лошадь, чтобы добраться до следующей деревни, бросив работника в поле. Он отмахивается от сознания своей вины перед Никитой: “Ему <…> все равно умирать. Какая его жизнь! Ему и жизни не жалко…” Никите тем временем становится худо. “Мысль о том, что он может и даже, по всем вероятиям, должен умереть в эту ночь, пришла ему, но мысль эта показалась ему ни особенно неприятной, ни особенно страшной”. Толстой следующим образом описывает отношение простого человека к смерти: “…он чувствовал себя всегда в этой жизни в зависимости от Главного Хозяина, того, который послал его в эту жизнь, и знал, что и умирая он останется во власти этого же Хозяина…” Постепенно он теряет сознание.
Тут возращается Василий Андреич. Его побег в снежной пустыне не удался, дороги он не нашел, но лошадь приводит его обратно к месту, где он оставил Никиту. Теперь он понимает серьезность положения, уже “ожидая неминуемой, скорой и бессмысленной смерти”. В санях он находит полузамерзшего в своей тонкой одежонке Никиту. Его слова “Чую, смерть моя… прости, Христа ради” доходят до сознания Василия Андреича – в нем происходит перемена. Он расстегивает шубу и ложится на Никиту, закрыв его тело со всех сторон. Мало-помалу жизнь возвращается к Никите. А хозяин чувствует, что теряет силы. “Но слабость эта его не только не была ему неприятна, но доставляла ему какую-то особенную, не испытанную еще никогда радость”. Никита говорит, что ему хорошо, тепло. Василий Андреич “думал только о том, как бы отогреть лежащего под собой мужика”, испытывал радость и никакого страха. Постепенное умирание купца передано ритмизованной прозой, своего рода белым стихом:
Он хочет встать – и не может,
хочет двинуть рукой – не может,
ногой – тоже не может.
Хочет повернуть головой – и того не может.
Василий Андреич чувствует – “Кто-то пришел за ним” и кричит: “Иду!” Теперь он видит себя со стороны, понимает, что посвятил жизнь погоне за барышом, а не любви к людям: “Что ж, ведь он не знал, в чем дело. <…> Не знал, так теперь знаю. Теперь уж без ошибки. Теперь знаю”. Последние его слова все те же: “Иду, иду!” Смерть, которую он считал “бессмысленной”, открывает ему свой смысл.
Хозяин Никиты обрел знание о том, что жизнь продолжается после смерти, непосредственно перед кончиной, услыхав голос, зовущий его, и крикнув в ответ: “Иду!” Это была не та полная ужаса смерть, которую видел князь Андрей. Нет, это был зов из области света, который увидел Иван Ильич перешагивая порог.
Подобным же образом Толстой дает прочувствовать смерть и другому персонажу – Хаджи Мурату в одноименной повести, написанной большей частью в 1902 году: “Все это показалось так ничтожно в сравнении с тем, что начиналось и уже началось для него”.
В 1860 году смерть брата вызвала у Толстого сомнения в смысле жизни. Когда в 1873 году умер его сын Петр, реакция Толстого была уже иной, потеря не ощущалась столь болезненно. 6 марта 1874 г. он написал своей душевно близкой родственнице Alexandrine: “На меня смерть никогда не действует очень больно (я это испытал на смерти любимого брата). Если потерей любимого существа сам не приближаешься к своей смерти, не разочаровываешься в жизни, не перестаешь ее любить и ждать от нее хорошего, то эти потери должны быть невыносимы; но если подаешься на это приближение к своему концу, то не больно, а только важно, значительно и прекрасно”. О смерти своего сына Ивана в 1995 г. Толстой написал Н. Н. Страхову 8 марта: “Для меня эта смерть была таким же, еще более значительным событием, чем смерть моего брата. Такие смерти (такие, в смысле особенно большой любви к умершему и особенной чистоты и высоты духовной умершего) точно раскрывают тайну жизни, так что это откровение возмещает с излишком за потерю”.
Заметным духовным обогащением оказалась для Толстого смерть 35-летней дочери Марии 26 ноября 1906 года. На следующий день он записывает в дневнике: “…в глубине души я был покоен <…> Да, это событие в области телесной и потому безразличное. Смотрел я все время на нее, как она умирала: удивительно спокойно. Для меня – она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, то есть мне перестало быть видно это раскрывание; но то, что раскрывалось, то есть: Где? Когда? – это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни”. Месяцем позже он добавляет, говоря о своих переживаниях последних минут: “…я держу ее худую милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа – одно из самых важных, значительных времен моей жизни” (28. 12. 1906).
Особенностью литературных изображений смерти у Толстого является их связь с многолетней внутренней борьбой, многолетними усилиями отвести место смерти в жизни. Никто из известных русских писателей не проделывал, не переживал столь интенсивно такого развития. Пушкин, павший на дуэли, разрабатывал другие мотивы: предчувствие собственной судьбы, влияние умерших на земную жизнь, понимание того, что человек имеет право перед лицом близкой смерти соединить земную радость со знанием о дальнейшем существовании души. Этот последний мотив встречается и у Лескова. Достоевский наглядно показал пережитый на личном опыте ужас ожидания казни. При этом две истины открываются читателю: во-первых, смерть не освобождает человека от земной вины, во-вторых, страданию от потери близкого человека необходимо противопоставить осознание того, что в своем новом бытии душа умершего намного ближе к Богу.
Мотивы, так или иначе связанные со смертью, в литературе чрезвычайно многообразны. Платон показывает на примере смерти Сократа, что знание о независимости души нивелирует страх перед смертью. Рильке разъясняет, что каждый умирает своей собственной смертью. Томас Манн в “Будденброках” выдвигает на первый план отрицательную реакцию на смерть, описывая церемонию установления гроба с телом для торжественного прощания и распри из-за раздела наследства. Владимир Линденберг изображает земное существование как переход, как подготовку к иному бытию, и показывает, как велико утешение знанием о реинкарнации. Для моего отца, Германа Казака, основной темой в романе “Die Stadt hinter dem Strom” (Berlin, 1947, “Город за рекой”, Москва, 1992) было осмысление земной жизни в “пограничной сфере” между жизнью и смертью, в фазе, непосредственно следующей за смертью. Льву Толстому эти вопросы едва ли были близки. В пору, когда создавалось большинство его произведений, писатель отвергал взгляд на смерть как на переход к потусторонней жизни. Но уже тогда он чувствовал, что его убеждения требуют пересмотра, у него появляются описания умирания как чего-то, входящего в иное бытие; это подается или через признания действующих лиц, или в другой форме (например, описание сна), но – независимо от мнения автора. Пожалуй, больше, чем другие русские писатели, Толстой уделил внимание различным стадиям умирания, обличил неискренность многих людей по отношению к умирающим и внутреннее неприятие человеком собственной смерти. Лишь в последние десятилетия жизни совершается в писателе процесс духовного созревания, исчезло всякое сомнение в том, что смерть не является последним пределом, что земная жизнь означает лишь определенную стадию человеческого бытия, начинающегося до рождения и продолжающегося после смерти человека. Поздние произведения Толстого – повесть “Смерть Ивана Ильича” и рассказ “Хозяин и работник” – в духовном плане принадлежат к числу самых значительных изображений смерти в мировой литературе.
Перевод Бориса Хазанова, Натальи Наглер,
Николая Дубовицкого и Вольфганга Казака