Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 227, 2002
Ян Пробштейн. Инверсии. Стихи и переводы. М., Аркада-arc/ Книгописная палата, 2001, 160 с., 400 экз.
Новая книга Яна Пробштейна – своего рода итог. Отсюда необычность ее композиции: первая половина отдана оригинальным стихам, вторая – переводам. Пробштейн – поэт плодовитый, переводчик неустанный. Он автор семи книг оригинальных стихов, причем одной на английском. Амплитуда его переводческих интересов чрезвычайно широка, участие в шести антологиях – английской, американской, мексиканской, венесуэльской, норвежской и латышской поэзии – говорит само за себя. За всем этим стоит труд скрупулезного исследователя литературы, глубокое, до тонкостей, знание языков, способность различать просодические нюансы, чувствовать мировую поэзию как единый организм, а значит – миропонимание и философия.
Поэты обычно включают переводы как своего рода приложение к сборникам избранных стихотворений, дабы показать еще одну сторону своего дарования. Для большинства поэтов переводчики неприметным курсивом скрываются за именем того, кого переводят. Переводы вторичны. Поэты-переводчики часто до преклонных лет скрывают свое оригинальное творчество. Пробштейн же прямо с обложки, выделив крупно одно под другим по горизонтали слова ЯН – белым и ИН – черным, заявляет о своем кредо. Бинарная классификация, отсылающая к древнекитайской натурфилософии, говорит о стремлении к слиянию и синтезу. Но это еще не все. Само название книги “Инверсии” – едва ли не постулат: стершееся, потерявшее семантическую нагрузку определение “перевод” он как бы предлагает заменить новым понятием, прямо отсылающим к теории праязыка, к инвариантности, перекодировке всеобщего, универсального сообщения. В той же мере, как и к текстам поэтов иных культур, это определение автор готов применить и к своей собственной поэзии.
Стихи Пробштейна, на первый взгляд, могут показаться традиционными: устоявшаяся дикция, сильная рифмовка, опора на аллитерацию, разнообразие тропов, богатство аллюзий. Их культурный код, их мифологемы узнаваемы, их метрический рисунок, при всех смещениях, не выбивается из колеи, проложенной русским стихосложением. Даже любовь к неологизмам, неожиданным ассоциативным ходам на разных уровнях (фонетическом, лексическом или метафорическом) не меняет первого впечатления. Однако традиционность эта нуждается в определении особенно сейчас, когда расшатывание русской просодической культуры идет рука об руку с калькированием метрических образцов, не укладывающихся в пределы, отпущенные русским языком, а мысль, в попытке возвеличить банальность, окончательно стирается.
Вот с мысли и следует начать. Стихи Пробштейна обращены к конечным вопросам бытия: тайна жизни и смерти – их осевая проблематика. Все остальное – темы, метрика, образы – подчинены задаче показать, какими путями сознание стремится преодолеть противоречивость, изначально сопутствующую земному существованию. Стихи эти телеологичны. Тип сознания, предложенный ими, – становящийся, пронизанный болями и тревогами, – устремлен к метафизической сущности окружающего мира. Одни стихи могут быть удачнее других, с какими-то находками можно не согласиться. Однако цельность мировосприятия, предельная заостренность переживания, ищущее напряженное мышление связывают их в одну цепь, сообщают качество, организующее стихи в книгу. Эти стихи трудно вырвать из контекста, они перетекают одно в другое, преломляют в различных гранях кристалла увиденное и пережитое, преображают его, обновляя в неожиданном ракурсе. “И только детства зайчик золотой/ играет в склепе памяти моей,/ а Шуберт мне возвышенно поет/ о смерти…” Этому стихотворению откликается другое: “У Черного моря, у синего горя/ белеет прибрежной ракушкой/ мерцает память моя…” От памяти, от ее неустанного брожения, поэт ведет отсчет событий, будь то картины детства или мира, открытого переживанию и воображению: “Но можно дом с собой носить по свету/ и в щелку памяти, как в скважину замка,/ увидеть продырявленную карту/ и книгу-парус, липу и отца”. Ударные, кодовые слова-образы варьируются, перекликаются, личное предстает надличным, сознание стремится к всеобщности, частное событие оборачивается со-бытием. “Слова, однажды сказанные нами,/ еще звучат – чем дальше, тем слышней”.
О переводах Пробштейна нужно писать отдельно. Его переводческая методология своеобразна. Он тяготеет к переводу всего корпуса или значительного числа произведений одного или другого поэта, например Элиота, но удачи сопутствуют ему и в тех случаях, когда он ограничивается переложением отдельных стихотворений. Строки некоторых его переводов, сохраняя образную и лексическую близость к оригиналу, звучат как русские стихи и запоминаются. К примеру, из стихотворения “Кузнечик и сверчок” Китса: “Поэзия земли не знает тлена” или из “Плавания в Византию” Йейтса “Здесь старикам не место. Молодых,/ сплетающих объятья, славят птицы…” Предлагая читательскому вниманию ряд удачных переводов особенно трудно поддающихся переложению на русский язык стихотворений Эмили Дикинсон, Пробштейн смело приоткрывает свою переводческую лабораторию, помещая два варианта перевода одного и того же стихотворения. Немедленно хочется обратиться к оригиналу. Но и обратившись к нему, сделать выбор между вариантами чрезвычайно трудно. А переводчик должен делать этот выбор постоянно, ибо его задача не только передать особенность переводимого текста, но и включить его в диалог с иной воспринимающей культурой.
И вот в заключение несколько слов о диалоге в пределах рецензируемой книги. Темы, понятия, образы и мифологемы поэзии Яна Пробштейна диалогически соотносимы с подобным рядом в поэзии переводимых им авторов. “Инверсии” дают нам редкую возможность осознать, насколько близкими по духу оказываются поэты, представляющие различные культуры, и насколько эти культуры суть элементы единой картины, отражающей пути духовных исканий человечества.
Валерий Петроченков, Вашингтон