Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 225, 2001
“Вот и Николай Моршен перешел в мир иной через свое Двоеточие”, – написал мне сразу же после смерти Моршена проф. Вольфганг Казак, человек часто размышляющий о конце жизни и о продолжении ее после перехода в состояние, которые некоторые считают погружением в небытие. Ключевое стихотворение в сборнике Моршена “Двоеточие” (1967) заканчивается строками: “Я смерть трактую не как точку – / Как двоеточье:” Эти строчки предполагают отрицание конца, продолжение – чего? какой жизни? – жизни души, творческой жизни? Может быть, и той, и другой. Но как бы ни интерпретировать эти слова – они звучат оптимистично. Поэтому я пишу не некролог, не плач по поэту-другу, а краткое воспоминание о человеке, которого знала долгие годы и сохранила о нем светлую, добрую память.
Несмотря на тяжелый путь в молодые годы (войны, беженство, угроза насильственной репатриации, эмиграция), Николай Моршен до конца, даже тогда, когда его одолевали болезни, оставался жизнелюбом, довольным своим образом жизни: поэзия, семья, природа: страстно любил рыбную ловлю (в этмо году “на рыбалку” не поехал), плавал в каноэ по заливам и озерам, ночевал в палатке, а затем, у себя дома – застолье со свежекопченой или жареной рыбой, приготовленной умелой рукой хозяйки – его жены Натальи Васильевны. Был он неизменно остроумным, живым собеседником, часто звонил по телефону, сам больной, узнавал о моем здоровье, когда я заболела, читал новые стихи, которых со временем, увы, становилось все меньше.
Я еще помню Николая Николаевича Марченко (Моршен – псевдоним) высоким, тонким астматическим юношей, хотя тогда он был уже отцом семейства. Лицо с высокими скулами, большой лоб, светлые глаза смотрели внимательно и серьезно. Мы были соседями в дипийском лагере (Цоо камп), находившемся в британской зоне Германии, в разрушенном и на глазах возникавшем из руин Гамбурге. Жил он с семьей: отец – известный зарубежный прозаик Николай Нароков, мать, тетушка, жена и сын. Стихи Моршен писал и в Германии, но в отличие от своего отца он, как и Елагин, не писал прозу, не занимался и литературоведением, даже рецензий не писал, но в Америке стал великолепным переводчиком поэзии, долгие годы переводил стихи для экспортного журнала “Америка”. Тогда, в лагере, мы, “перемещенные лица”, были заняты одними и теми же заботами: куда бы “переместиться” подальше от Европы, кто нас приютит? К началу пятидесятых годов очень многие “перемещенные” наконец разъехались. Так Моршен с семьей очутился в Калифорнии, а я – в Пенсильвании.
В Америке я впервые написала ему в 1973 году, послав свой “первый блин комом” – небольшой поэтический сборник “Огни”. До конца дней я буду благодарна за его добрый и, можно сказать, мудрый ответ. Приведу отрывок из этого письма с тем, чтобы показать душевную щедрость признанного поэта, писавшего начинающему, совершенно неизвестному автору, которого он смутно помнил по суматошной жизни в дипийском лагере. “Что касается стихов Ваших, то они кажутся мне своеобразными и идущими скорее от иностранной поэзии, чем от русской зарубежной, живущей другими нотами. Возможно, что этот путь приведет Вас к открытию некоторых новых возможностей в русской поэзии. Во всяком случае, поздравляю Вас в дебютом и желаю успеха на трудном и скромном пути русского поэта в Зарубежье. Лавров на этом пути ждать никому не приходится, но тот, кто научится ценить поэзию как образ жизни, останется ей всегда благодарен. В “Огнях” я ощущаю именно такое отношение у Вас. Кое-какие стихи Ваши я уже видел в НРС и обратил внимание на их своеобразие. Продолжайте писать. Посылаю Вам “Двоеточие”…
Вскоре мы встретились на берегу Тихого океана, в Монтерее, где до выхода на пенсию Моршен преподавал в Институте иностранных языков Министерства обороны и где утопал в экзотичнских калифорнийских цветах его одноэтажный дом. С лагерных времен внешне поэт почти не изменился: оставался моложав и строен, поседевшие волосы почти не поредели и, благодаря морскому климату, удалось избавиться от астмы, мучившей его в Европе. Тогда же, в первую нашу “американскую” встречу, мы перешли “на ты” и, можно сказать, душевная и творческая наша дружба продолжалась почти три десятка лет.
С 1978 года по 1991 год Николай Моршен был постоянным автором поэтического ежегодника “Перекрестки” (с 1983 года – редактируемые мною “Встречи”). Последняя прижизненная публикация в периодике появилась в “Новом Журнале” в 2000 году. С девяностых годов он почти уже ничего не писал. Я горжусь тем, что во “Встречах” были впервые опубликованы лучшие, на мой взгляд, его стихи позднего периода: “Русская сирень”, “Еретик”, “Мир стихотворца глазами Панглоса”, “Вазопись”. А однажды он прислал мне замечательную подборку, прося опубликовать ее во “Встречах” после его смерти. Я уговорила напечатать эти стихи еще при жизни. Он согласился, и так появилась последняя его публикация во “Встречах” за 1996 год: “Умолкший жаворонок”, “Тугие паруса” и четырехстрофное стихотворение “В нежном плене сладкой слепоты…”:
В плоском свете одноглазой кривды
Не пройдут бескормчие плоты
Мимо Сциллы и Харибды.
Нужен киль да руль и нужен глаз да глаз,
Чтобы розоперстей стали зори
И ладья не в Лету понеслась –
В Ионическое море.
Где вода, как правда, солона,
И, как ложь, недолговечна пена,
А бесхитростная глубина
Отрезвляет постепенно.
Где волна с волною не спеша
Коротает вечность в разговоре.
Вспоминай же море, о душа,
Вспоминай (memento) море!
Помни не о смерти, говорит поэт, а помни о море, существующем вечность в сравнении с одной человеческой жизьню. Все три стихотворения вошли в книгу “Собрание стихов” Моршена, вышедшую в Беркли в 1996 году и приуроченную к восьмидесятилетию поэта. Он был бесконечно рад публикации первой книги почти полного собрания своих стихотворений.
“Встречи” Николай Николаевич прочитывал от корки до корки и щедро откликался на каждый выпуск; чаще всего он присылал в письмах свои замечания, иногда довольно саркастические, в адрес тех иил иных авторов. “Белавина ухитрилась в трех строфах дать три штампа… Перелешин, тоже как всегда, крепок, выверен, осмыслен. Если бы Волин писал на смеси английского с русским, а не ограничился двумя английскими строчками, было бы куда интереснее. Очень хорошо, что он “единственный русский суами”, но что это значит? Смотрел в БСЭ (30 томов) и в Академический толковый словарь (17 томов) – такого слова не нашел. Озлившись, срифмовал: Единственный русский суами, А не пошел бы ты к маме?” И в другом письме: “…Приятное знакомство – Рина (кажется, на иврите это значит – сердце) Левинзон… Второе Люшино (Ольга Анстей – В. С. ) еще хуже. Разве она забыла Георгия Иванова – Мы вымираем по порядку / Кто поутру, кто вечерком… Нельзя писать на тему, написанную другим, но писать много хуже. Это все равно что сказать: “Смотрите, люди добрые! Вы видите, насколько этот поэт лучше меня?” Т. е. написать неудачное стихотворение можно, но зачем его печатать? В этом же плане согрешил и Ваня (Иван Елагин – В. С.) во втором стихотворении… Странный псевдоним – Юпп. Так звали обезьяну в “Таинственном острове”. Но она, помнится, писала стихи лучше… У Володи (Владимир Шаталов – В. С.) хороша “Анюта” – даже в черно-белом варианте”.
В девяностые годы на поэта свалились болезни. Сперва начались адские боли в позвоночнике: нужно было принимать сильные болеутоляющие средства. Затем сделали операцию на позвоночнике, облегчившую боли, но стало давать себя чувствовать сердце, давно уже не очень крепкое. Возникла сердечная недостаточность. Но несмотря на физические недомогания он все еще живо интересовался литературной жизнью, регулярно читал “Новый Журнал”, “Русскую мысль”, “Встречи”… Так же любил откровенно высказываться (в последнее время больше по телефону) по поводу заинтересовавшей его статьи или стихов того или иного автора.
В ноябре 1998 года он прислал мне ксерокопию старой статьи Владимира Вейдле “Двое других” – седьмую и последнюю из серии его статей о зарубежных поэтах “Жрецы единых муз”, опубликованную в “Новом русском слове” в октябре 1973 года. В ней говорилось о “других” – Елагине и Моршене – их Вейдле не причислял к “жрецам единых муз”. Из двух “других” он определенно предпочитал второго: “…и если бы даже был мне знаком один его “Многоголосый пересмешник”, эти семь четверостиший убедили бы меня, что он и мастер и поэт”. Моршен был очень польщен такой оценкой своего творчества. “На статью В. Вейдле я отозвался благодарным письмом В. В. начинавшимся (помнится) так: Калифорнийский ветерок, / Ты пересмешнику повей для / Того, чтоб он докликнуть мог / До берегов чужих: “О Вейдле!” А легко ранимый Иван Елагин глубоко обиделся на маститого парижского критика. Он горько жаловался друзьям (помню, Татьяна Фесенко даже писала Вейдле, упрекая его в пристрастности). В конце концов, Елагин написал известное стихотворение с такими строчками: …Критик в тебя влюблен, / Критик кричит “Ура!”, / Если с тобою он / Из одного двора. / Если же ты чужой — / Влепит тебе вожжой!
А Николай Николаевич считал, что Елагин обиделся напрасно, ничего для него обидного статья не содержала. Он хотел, чтобы я высказалась в печати о статье Вейдле, по его выражению “обелила” бы критика.
“Валечка! – писал он мне в ноябре 1998 года. – Посылаю тебе 3 ксерокопии, в том числе и случайно сохранившейся у меня статьи Вейдле обо мне и Ване; ему посвящено ¾ статьи. Статья эта залежалась и на одной складке истлела, но, в общем, сохранилась неплохо. Я перечитал ее сейчас и все равно не понял, на что Ваня обиделся. Попробуй ты понять и объясни мне. М. б. тебе захочется в рецензии “обелить” Вейдле, которого совершенно незаслуженно чернят люди, статьи этой, по-моему, вообще не читавшие. Твой Н. М. Извини за почерк: после операции у меня дрожат руки”.
Я ответила, что статью Вейдле трудно назвать “филиппикой” в адрес Елагина, как это сделал рецензент двухтомника Елагина – Александр Прокопьев в “Русской мысли” (15-21 окт. 1998), но “обеливать” Вейдле не нужно, он в этом никогда не нуждался. Да и дело это старое, почти всеми забытое.
Большой последней радостью для Моршена был выход в России самого полного собрания его стихов – “Пуще неволи” (М., Советский спорт, 2000). Книга вышла при содействии известного историка литературы проф. Владимира Агеносова, работающего в области литературы второй эмиграции. Так же поэта очень обрадовала рецензия на эту книгу Александра Грищенко в “Новом Журнале” (2001, № 223). Узнав, что автор молод, Моршен обрадовался еще больше: “Значит мои стихи понимает и принимает новое поколение в России”, – сказал он мне по телефону.
Буквально за несколько дней до инсульта, Николай Николаевич попросил меня сообщить ему, вернулся ли в Москву Владимир Агеносов (он в течение четырех месяцев читал лекции по русской литературе в Китае). Вскоре после нашего разговора я узнала, что Агеносов уже в Москве. Позвонила Моршену. Жена ответила, что Котик (так, или Котькой, Наталья Васильевна звала мужа) только что пообедал и пошел отдохнуть, но она его сейчас позовет. Вернулась к телефону взволнованная: нужно вызывать “скорую” – ему плохо. Поздно вечером внук сказал мне, что у дедушки паралич.
Через три дня, на рассвете 31 июля 2001 года Николай Моршен умер, не приходя в сознание. Похоронен в Монтерее рядом со своими родителями.
Прощай, Поэт! Да, смерть: Но после этого слова я тоже поставила не точку, а твое Двоеточие.