(поэма)
Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 225, 2001
Каждый четверг к восьми часам утра на Казанском вокзале, не самом столичном, но в центре Москвы, еще только спросонья влезающей в домашние тапки, за платформой электричек, идущих на Куровскую, к стоящему "столыпину", на котором написано "почтовый", везут этапы. Вдали видна голубятня тоже когда-то почтовых голубей, водокачка еще со времен паровозов, за которой сразу же разветвленье подъездных путей. Щелкают капканами стрелки. И грозно кричит в рожок подающий вагоны. Неспеша набирают ход электрички, опоздавшими злорадно любуясь, а конвой торгует женщинами - тридцать рублей за любую. Зеки глотают деньги - на нитку нанижут, к зубу привяжут и судорожно глотнут, так надежнее - кровные к телу ближе. Дрогнут зеки. Прохладно тут. Одежда их внесезонна, но в каждой - загашник. Одеты - кто в чем, с обязательным сидорком за плечом. Обувь их без подошв - шмон не любит загадок, опять же - ближе к ступне им будет окраина, вот только мороз залютует, делая вид, что лижет, пес голодный, он тоже служит в охране. Неважные вести — их грузят в «почтовый». Неспешные вести - дойдут ли? Конечно, дойдут - им всего-ничего потребуется, чтобы в доходяг превратиться вдруг. А пока их огибает вокзал суетливый рядом. Руки, небось сплошь в наколках и мокрых делах, порешить бы их всех разом - и была не была! А кто-то их примет за почтальонов. Удивится - сколько почтальонов у нас! И только очень внимательный глазом не смажет по их глазам воспаленным и выделит их из рваного сброда, видимо, у него наметанный глаз. Глубоко запрятавшие свою обреченность (ее вместе с ними да в глубь страны) - стоят и ноги их, будто стебли черные, растут из кованого горшка тюрьмы. Нет, не с этого вокзала наведывался я к старику. С прилизанного и чистого, где пассажиров не так стерегут, с более западного к Пастернаку ездил (денег на такси не хватало если). Свистят электрички, будто соловушки в клетке. Так в какой околоток вам, сударь, загон? В Переделкино, до третьей отметки, третья зона, она лучшая из всех ваших проклятых зон, там живет Пастернак меж далекой Европой и близкой Сибирью, в зоне, назовем ее так, между Нобелевской премией и секирой. И тогда от станции через кладбище прямиком, шагом быстрым, а то и бегом. Три сосны на косогоре. Это здесь он окажется вскоре. Другое дело, если едешь к нему на такси и говоришь - "Гони, но не слишком тряси!" И тогда проезжаешь веселое место, как все здесь, красивое, где чуть ли не ногами резину месят и делают презервативы. Колпак цензуры - незаметный и тем не менее зрячий, всем братьям-писателям, у кого губа не дура, этот намек непрозрачный. Шелест гравия на повороте. Здесь таксист замедляет ход, хотя нет никакого знака, нехотя расступаются старые ели. Слева у магазинчика - поселковый люд, а по правую сторону - дом Пастернака. А вот и он копошится на участке своем И, завидев, рукою машет. Видавшая виды кепка, на все сезоны одна, и глаз усталая голубизна. Что и говорить - неважно выглядят у нас поэты… А ты что хотел, чтоб он был в мундире при эполетах и чтоб фанфары вокруг, и бронзовый профиль в небе качался?.. Да спасибо, что без кляпа во рту и еще не четвертован на части на красной площади газетных полос, опозоренный до седых волос. Все это будет потом, а пока не запечь ли нам для начала быка, аппетит, прямо скажем, волчий, воспаленно уже видит воочью и серебрянные плошки с икрой, и лотки с заливною рыбой, куриный галантир и с шампанским ведро и возглас: "Смотрите кто прибыл!"… Далее - хрустальная менажница, в ней паштет, прикрытый черной испанской маслиной… Да ничего подобного. Был скромный обед с гороховым супом в суповнице длинной. Очень скромно жил Пастернак, а главное - незащищенно. Вот если б кремлевская здесь от Кремля стена, с бойницей, изнутри закопченой, и с малой ротой пусть неважных стрелков (поэты и сами стрельнуть не промах), и вообще, кто охраняет у нас стариков, не в дурдомах, а когда они дома? Да Боже упаси, никаких охран. Поэт свободен, и дом его - храм. Другое дело - немного счастья, по части счастья всегда недобор, а, впрочем, оно не делимо на части, его или много или не видишь в упор. И я представил кладовщика, чья от счастья лоснится щека. Интересно, какая у него поза, когда он кидает нам счастья горсть? Наверно, так Пастернак несет свою прозу: - Вот мое счастье, дорогой мой гость! Знал ли он, что убьет его счастье? Разумеется, знал, но отчасти. Тогда почему не сжег или не закопал? - Шила в мешке не спрячешь. Это точно, ищейки у нас - нюхом зрячи. Только-только замысел начнет закипать и что же прикажете - его закопать? Да земли не хватит… И я представил, как с лопатой идут на кратер. Сирен завывание. Кислородная маска к лицу. Жизнь - не хроническое заболевание. Хроника жизни подходит к концу. "Боря, Боря, ну хоть что-нибудь скажи…" Когда-то он ею прекрасно был болен, любимой сестрой была ему жизнь. - Вы знаете три "М" буддистов? - Нет, просветите. - "Мозг для того, чтобы фиксировать мертвое. Любой опыт уже мертв. Мудрость в неизвестности…" Я бы добавил - в стихийности… (Это мое убежденье кричало: стихийное - всегда начало). - Это сказал Заратустра? - Нет, простой буддийский монах, но такой же шустрый и в таких же красных штанах. Тот самый даос, что пришел на самую высь Тибета, и крикнул что есть мочи богам: "Ниспошлите мне кайф!" И было услышано это. Он даже был удивлен слегка, когда вино ему ниспослали боги. Добрый человек, он его разбавил. Хотел, чтоб хватило на всех. "Дурак ты убогий! - сказали боги, - кто же вино разбавляет?! Ты совершил величайший грех. Теперь иы всю жизнь будешь пить свою бормотуху. И не видать тебе кайфа, как ушей своих, лопоухий…" - Что это? - спросил Пастернак. - Да так, - отвечал я, в ту пору непризнанный, - если хотите - моя притча об альтруизме. Далее будут строки какой-нибудь тибетской частушки, типа: Я назло богам не вредный, я и строен и поджар. Хвост трубой стоит передний, да и задний не поджат. - Не пойдет, - сказал Пастернак. Конечно, не пойдет. Спросят: "Это что еще за монах, да еще, как Буденный, в красных штанах? И как у него могут стоять два хвоста в одно и то же время?"… Какой-нибудь попросят убрать. Я возмущусь, и тогда они спросят: "А чего ты, собственно, хочешь, брат?" А посему я сей замысел подарил французам, будучи под впечатлением от их коньяка. С тех пор мы, собственно, вместе живем и дружим и нашу дружбу ничем не разлить пока. - Это где же вы теперь живете? - В МГУ многоспальном, правда, в отличие от французов, я живу нелегально. Однажды по местному радио я читал студентам стихи (я их, между прочим, и без прописки пишу), написанные с пылу с жару, видимо, были стихи неплохи, если вместо милиции - французы на меня набежали. Знакомимся и тут же дружим и пьем. Напрягаются, но понимают. Немного мучаются, но секут, а это, согласитесь, немало. В нашем социалистическом тут, для них непривычных комнат, разделенных наполовину и разбитых на блоки, зоны и этажи, где черт-те чем учащихся кормят и где вообще охраняема жизнь. Специально подобранные старые девы там вершат свое гнусное дело, наши советские бонны… - А откуда французы-то? - Из Сорбонны. - А что они делают тут? - Стажируются, наших классиков изучают, наши классики, видимо, что-то там излучают, помимо того, что имеют какой-то метрический вес. Рыжий Фрио - на Маяковском (наверное, коммунист), на Достоевском - жгучий Луи Мартинес, а другой Луи - на Толстом и далее - вниз. Кого-то еще изучает четвертый, с кем-то на пару, но эти трое просто отличные парни. Может, и тот ничего - наших классиков зритель… И оживился старик - - Всех четверых везите. Но привез я к нему одного, да и тот оказался американцем, он тогда только-только окончил Гарвард, я это заметил по платиновому кольцу на пальце, хотя какой из меня антиквар. Оно ему был ок лицу, это дополнение к кругосветке - тоже кольцу. И я поймал себя на мысли, что вечно не туда поступаю. Счастливец, он объехал весь мир, только в Китай не впускают. Да черт с ним - с Китаем, хочешь, к Пастернаку скатаем!? Боль и еще одна сверх. Неотлучно врачам ассистирует смерть. Вся в белом, она, как всегда, находится рядом, всегда преждевременная и нарядная, как девочка еще несмышленая и неопытная, но спешащая жить. Развратная сука - от нетерпения вся дрожит. Лезет в постель, изнывая от дрожи. Человек умирает - всегда умирать молодой, а она с ним на ты, будто тысячу лет уже прожил. Висит на волоске еще тяжелая жизнь. Дрожит волосок, дрожит… вот-вот улетит в пучину. … - Вот, послушайте еще кусок, по-моему, получилось… Проза, мертвые души пишут ее, как бы подчеркивая, что "Мертвые души" - поэма. И я подумал: его поэзии она по колено. Старости переломный, а посему очень хрупкий возраст, уж не замаливать ли собрался грехи? Проза поэта, какая, к чертям, это проза, проза поэта - это пожилые стихи. Первая фраза всему закоперщик, но самое лучшее приходит под самый конец. Он так думает, а по мне все лучшее остается за первым, самым первым листиком, начинающим твой венец, когда сама бесспорность кричала, стихийное - всегда начало. И это главный поэтов резон, как молодость - самый плодотворный сезон, где в порядке вещей считалось, чтобы вся их жизнь в нее целиком умещалась. Странные порядки творятся на небесном Олимпе. Кажется, и мы в это дело влипли. Краткость - медсестра таланта со смертельной инъекцией в ручке галантной, следящая тайком, чтобы поэт не стал стариком. И с силою, какою гнут оглобли, или наоборот - птенцом в горсти: - Молодость, молодость, замах крыльев у тебя огромный, а нечего тебе нести… Но тут за меня заступился Ливанов - великий актер трагедийного плана, обожавший не только анапесты и прочий шелк словесных струй: - Борис, не предавай его анафеме, ты сам приговорен к костру… Слово, везде оно - слово, а в России поступок. Свободное слово, оно свободно, если автор сидит в закутке. Даже лирика здесь - паскуда, сбежавшая из вендиспансера налегке. Ему легко писалось с его орлиным-то зреньем. Вот так крестьянин свою проходит межу. Но его попросили спуститься на землю. "Спускайтесь на землю, вас уже ждут". На привокзальной тумбе для доморощенных объявлений среди десятков продаж и обменов халуп подороже, где обычно народа скопленье и всегда серый снег, от руки написанная записка: "Умер великий поэт. Похороны по этой дороге…" Три сосны над его могилой, будто он заблудился в трех соснах. Врет намек - он достаточно пожил в лесу этом гиблом, знал, что делал, и едва ли жалел, да и жалеть было поздно. Память, она с камнем за пазухой. Государственная, знает когда и к кому запаздывать. Нет, никакого зла она на него не держит - нет ему памятника, всего лишь стела от влаги бежевая. И там, где печалится его профиль, мрамор лопнул у самого глаза, образуя что-то вроде ложбины, куда, конечно же, сразу и сбежались поплакать дожди. Дитя до старости, балвень, а вечно плачет глазница пустая, будто зацепилась душа где-то там за небесный шлагбаум, где родина делает вид, что тебя отпускает. ЭПИЛОГ Аукцион Кристи. Торговцы и менялы. Письма Пастернака с безусловной энергетикой оригинала. Навсегда ускользающий почерк красив - судьбы курсив: Но спасибо тебе за все бесконечное! Спасибо. Спасибо. Спасибо… Время происходящего - Вечность. Место - Россия. Или нет, это еще Грузия, принявшая его по-дружески. "Я хожу по Тифлису не так, как ходил по нему в прошлые свои наезды, и гляжу на него не такими глазами, как смотрел на него, наверно, недавно Митя. Я приехал сейчас не восхищаться, не вдохновляться, не произносить речи и пировать. Я приехал молчать и скрываться, провожаемый общественным проклятием…" "Но вот я утром вновь пишу тебе, радость и любовь моя, без надежды на то, что это письмо предупредит меня и я не прилечу (какие глаголы пошли, благодаря авиации) раньше…" Цена лота 19 000 - 28 000 $. "Моя болезнь сейчас в полном разгаре. Я страшно ослаб. Отзывы сердца на любое ничтожное движение страшно болезненны и мгновенны. Единственно, что доступно сравнительно без боли, это лежать плашмя на спине. Но поведение окружающих таково, что они по-видимому верят в мое выздоровление. Я не вижу паники кругом. Но все очень больно. Лялечка моя милая, всю жизнь я доставляю тебе огорчения!.." Сколько стоят его мучения, а также информация, что схвачен за глотку, но глотка еще цела? - 16 000 - 23 000 цена лота - стартовая цена. * * * Я чужбину не выбираю - она везде не родина вторая, географии крайний случай, она самой судьбы умнее… Так вам сразу и отдала Россия своих лучших, их она и сама убивать умеет. Так что такое счастье? Уже здесь, в Нью-Йорке, мне кто-то сказал, что оно в почве. Ее только надо уметь реализовать. Добрая душа, он даже поделился со мной секретом. И еще советом меня одарил: "Да брось ты поэзию и спустись на землю! Нет ничего дороже родной земли. Неважно, где она, чья она и сколько стоит. Она твоя, ты же на ней рожден. Ты не представляешь, какое это счастье - торговать родимой, даже если ты только-только приехал сюда…" И заплакал - так искренен был. Я, конечно, догадывался, что на земле есть счастье, но не совсем был точен - оно в земле. Нью-Йорк