Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 225, 2001
Александр Солженицын. Россия в обвале. М., 1998, 206 стр.
“Эту книгу, – объясняет автор, – я пишу лишь как один из <свидетелей и страдателей бесконечно жестокого века России: запечатлеть, что мы видели, видим и переживаем”. Солженицын – летописец. А в другом месте сказано: “Эту книгу я пишу, ощущая на себе все те требовательные и просящие, растреянные, гневные и умоляющие взгляды”. Солженицын – обличающий глас народа. Но и еще: “Нам всем думать надо лишь – как выбраться из-под развалин”, “из болезненного размыва нашей жизни”. Солженицын – мыслитель. Поскольку Солженицын заявляет, что эта его книга – последняя “на все эти темы”, есть основание связать ее с некоторыми трудами писателя, которые посвящены и первому обвалу России – обвалу, начавшемуся в 17-м году. Поучительно.
Итак, в XX веке Россия “в обвале” уже вторично. Первый случился в 17-ом и длился несколько лет. Началом начал Солженицын считает так называемую Февральскую революцию. Он много написал об этом: в сущности все его огромное “Красное колесо” – попытка объяснить причины того обвала. В этом объяснении Солженицын прочно стоит на “веховских” позициях. Именно в “Вехах” (сборник статей группы либеральных авторов, изданный в 1909 г.) содержалось предупреждение против гибельных последствий ожесточенной борьбы российского “общества” (российской интеллигенции) с государством, властью. И, по мнению Солженицына, революцию “определил страстный конфликт общества и власти… Все назревание революции было не в военных , не в экономических затруднениях как таковых, но – в интеллигентском ожесточении многих десятилетий, никогда не пересиленном властью”. (“Размышления о Февральской революции” – “Публицистика”, т. 1, Ярославль, 1995, с. 499).
Действительно, российские либералы раскалили свою борьбу с властью в период, когда самодержавия практически уже не существовало. Думская монархия (1906–1917) – это совсем иная монархия, чем, к примеру, монархия Николая I, Александра III да и Александра II. Жизнь опровергала убеждение некоторых либералов и уж тем более революционеров в “нереформируемости” самодержавия. Конституция и парламентаризм в России были не за горами, когда, говоря словами Солженицына, режиму и был нанесен “крушащий удар”. За ним и последовали события, приведшие к огромным жертвам и “извратившие всю Россию” (там же).
Таким образом, вину за первый обвал, последовавший за падением монархии в марте 1917 г., Солженицын возлагает на дореволюционную интеллигенцию. Оторванная от народа, чуждая исторической государственности, проникнутая и завороженная идеями Запада, она “сумела раскачать Россию до космического взрыва, да не сумела управлять ее обломками” (“Образованщина”, – “Публицистика”, т. 1, с. 92). Перепрягли коней на переправе (во время войны)… Да, либеральные лидеры действительно подтолкнули падавшего, не представляя ни будущего России, ни собственного будущего. Впрочем, это лучше видно сегодня. Тогда многое виделось иначе. Думается, либералы того призыва искренне верили в свои “программы”, к тому же в февральско-мартовские дни они действовали в обстановке хаоса. Солженицын, однако, судит сурово: “Незнанье – не оправданье. Не зная ни народа, ни собственных государственных сил, надо было десятижды остеречься непроверенно кликать его себе и себя в пустоту” (“Образованщина”, с. 94). Справедливо.
“Вехи”, которые Солженицын характеризует как “книгу из будущего” (а можно, вероятно, сказать и “на будущее”), отнюдь не политический документ, связанный лишь со временем борьбы “власти и общества” в дореволюционной России. “Веховство” – философия, и как таковая она безвременна. Но в трактовке второго российского обвала (“коммунистической” России) Солженицын покидает веховские позиции. Конечно, грехи большевистского режима тяжелее грехов режима царского – это так. Однако нельзя отрицать и того, что история сталинского “большого террора”, “гулагизации” общества не покрывает всю его историю. Во времена перестройки и постперестройки этот страшный период был “вычленен” так называемыми демократами в пропагандистских целях и необоснованно отождествлен со всем советским режимом.
История XX века показала, что “кривая” обесчеловечивания неуклонно шла вверх. И либеральному обществу начала XX в. самодержавие, вероятно, представлялось не меньшим монстром, чем большевистская “диктатура пролетариата” нашим современникам. Многие из нас соглашались, что мы живем в “империи зла”, а управляют нами злодеи. А тогда было множество людей, которым тоже казалось, будто “Россия управляется в лучшем случае сумасшедшими, а в худшем – предателями” (В. Оболенский. Моя жизнь и мои современники, Paris, 1988, с. 500). Большевизм представляется особенно страшным еще и потому, что и сегодня он на виду и на слуху: а можно ли подойти к советскому режиму с веховских позиций? История белой эмиграции, т. е. людей, ставших первыми жертвами большевизма, победившего в гражданской войне, дает на него положительный ответ.
По окончании революции и гражданской войны некоторые Участники белого движения, пусть в иной форме, повторили веховские идеи в сборнике “Смена вех” (Прага, 1921 г.). Веховцы призывали интеллигенцию примириться с монархической властью для совместной работы во имя великой России. Сменовеховцы призывали примириться с большевистской властью тоже во имя великой России. Солженицын отвергает сменовеховство ка движение потерпевших крах и поэтому продиктованное желанием “прислониться к чужому плечу”, видит в нем “узкополитические интересы” (“Образованщина”, “Публицистика”, т. 1, с. 87; “Россия в обвале”, с. 45). Но ведь, строго говоря, и веховцев можно обвинить в том же. Кстати, и обвиняли.
Дело в ином. Пройдя через опыт гражданской войны, обвала России царской и демократической, сменовеховцы поняли, чего будет стоить России новый, послебольшевистский революционный обвал. Сменовеховский идеолог Н. Устрялов писал: “Могу сказать одно: следовало бы решительно воздержаться от проявления какой-либо радости на этот (“сломим-таки большевиков”) счет. Такой конец большевизма таил бы в себе огромную опасность”. Так думали не одни сменовеховцы. Многие эмигрантские газеты тогда писали, что “для восстановления старого строя уже просто нет кирпичей, из которых он был сооружен” и что ненавидя большевиков, страстно желая им скорейшего падения, “Россия вместе с тем боится повторения революционного опыта 1917–1921 гг.” (цит. По: Ю. Емельянов, С. П. Мельгунов. В России и эмиграции. М., 1998, с. 74). Умные эмигрантские головы сознавали неизбежность угасания большевистского радикализма.
Действительно, рассматривать большевизм как нечто раз и навсегда данное и неизменное – заблуждение. “Октябрьский большевизм” и “нэповский большевизм” значительно отличались друг от друга. Сталинщина – это нечто третье, а послесталинская эпоха – четвертое.
Осудив дореволюционную либеральную интеллигенцию за ее революционность и оппозиционность, Солженицын сурово осудил послереволюционную, советскую интеллигенцию за ее сервильность, “двоедушие и кривостояние” по отношению к “коммунистическому” режиму (“Образованщина”, “Публицистика”, т. 1, с. 115).
Самого Солженицына в “кривостоянии” не обвинишь. Но у него “дымились перед глазами крушение России в 17-м году, безумная попытка перевести ее к демократии одним прыжком” (“Угодило зернышко промеж двух жерновов” – “Новый мир”, 1998, № 9, с. 63). И поэтому он никогда не призывал не тольео “решать дело оружием”, но и вообще к немедленному устранению “коммунистического” режима. (Между прочим, либералы дореволюционной России “решать дело оружием” тоже не хотели).
Наивно думать, что будучи общественным и политическим деятелем (а свою “политическую страсть” Солженицын признает “врожденной” – см. “Угодило зернышко…”, с. 54 – он не отдавал себе отчета в том, какое политическое значение приобретали его публицистические труды и обращения, как, впрочем, и художественные произведения. В “Письме вождям…” он призывал их отказаться от того, что они называли марксистско-ленинской идеологией, допустить “все идеологические и нравственные течения”, “колоьбу мыслей”. В “Жить не по лжи” звал интеллигенцию к идеологическому неповиновению.
Порывая с традицией великой русской литературы, Солженицын, как считает критик Игорь Золотусский, прямо и окрыто явил собой писателя-мстителя. “Понятие “враг”, – пишет он, – коренное понятие его биполярной прозы” (“Независимая газета”, 11/XII-98). Для Солженицына “история сокрушения врага, обессиливания и опорочивания его – идея фикс, тот конечный верстовой столб, до которого, хоть и скрипя зубами, надо во что бы то ни стало дойти, а может быть, обдирая в кровь руки, и доползти” (там же).
В “Угодило зернышко…” Солженицын пишет, что его душа Требовала “врезать”. Сперва “врезать”, конечно, коммунистам, ну а уж потом и западным радикалам и др.: “я не мог иначе” (“Новый мир”, № 1, 2001, с. 152).
И вот свершилось: за рубежом издан “Архипелаг”! Победный клич вырвался из груди Солженицына: “Я увидел перст Божий. Значит, пришли сроки. Как предсказано Макбету: Бирнамский лес пойдет!” (“Бодался теленок с дубом”, Paris, 1975, с. 611).
Именно в роли борца с коммунизмом приветствовали Солженицына политические верхи на Западе. Их охлаждение к нему наступило тогда, когда они посчитали, что в борьбе с Советами он – не демократ западного образца, а ретроград – русский националист. Вот тогда-то бодавшийся с дубом превратился в “зернышко”, угодившее между двух жерновов. Политических.
Но как бы там ни было, либералы “первого призыва” все же имели свою программу. Существовали и некоторые общественно-политические организации, на которые они рассчитывали опереться в момент падения царского режима и перехода к демократии. А что 70 лет спустя?
За долгие годы существования “злобесного” советского режима не было и не могло быть разработано сколько-нибудь определенного, скажем так, плана перехода к иной системе, иному правлению, иной власти. А ведь предупреждения о трудностях, даже трагичности такого перехода, были. Г. Федотов просто с поразительной точностью описал то, что придет с падением большевизма. “Нет, – писал он, – решительно нет никаких разумных человеческих оснований представлять себе первый день России “после большевиков” как розовую зарю новой свободной жизни. Утро, которое займется над Россией после кошмарной революционной ночи, будет скорее то туманное “седое утро”, которое пророчил умирающий Блок. И каким же другим может быть утро после убийства, после оргии титанических потуг и всякого идейного дурмана, которым убийца пытался заглушить свою совесть? Утро расплаты, тоски, первых угрызений… У разбитого корыта бедности, отсталости, рабства, может быть национального унижения. Седое утро” (Г. Федотов. Завтрашний день – “Современные записки”, 1938, № 66, с. 362).
“Часы коммунизма свое отбили. Но бетонная его постройка еще не рухнула”. Так Солженицын начинает книгу “Россия в обвале”, повторяя эти слова из другой книги – “Как нам обустроить Россию”. И напоминает, что еще тогда, в 90-м, он выражал беспокойство: как бы нам “вместо освобождения не расплющиться под его (коммунизма) развалинами (“Россия в обвале”, с. 1).
Итак, сама бетонная постройка “коммунизма”, его “глыбы” нас все же не расплющили, а вот развал постройки, ее обломки… Однако ее ли это обломки? Все свои неудачи, все провалы да и само насилие “коммунистические” (номенклатурные, лучше сказать) правители “объясняли” наследием “проклятого прошлого”, “родимыми пятнами” царизма и капитализма.
Удивительно, но сегодня из уст “демократических” властителей мы слышим сходные объяснения их провалов и обвалов. Тот же Гайдар утверждает, что беда – следствие не его реформ, а результат их недовыполнения, недоведения их до конца. Один из “отцов-основателей” российской демократии образца 1990-1993 г. Ю. Афанасьев доказывает, что обвал России – итог того, что она все еще не “вырвалась из социализма”.
Но послушаем тех простых людей, с которыми Солженицын встречался на своем долгом пути из США в Москву и о которых рассказывает в “России в обвале”. Вот он перечисляет беды людей, о которых они ему рассказывали сами. В подавляющем большинстве рассказы начинаются прямо со слов “теперь”, “сейчас” или подразумевают их. “Сейчас никому не верим”. “Кто честно работает, тому теперь жить нельзя”. “Теперь кто не работает – живет лучше”. “Деньги превратили в ничто”. “Теперь мы за решетками”. “Идет грабеж простого народа”. “Теперь человек наш не верит ни в начальство, ни в депутатов, ни в президента”. “У нас теперь царит идеология захвата и зависти”. “Государство занялось грабежом”. “Как можно развалить за два года то, что строилось веками?” “Душа чернеет от того, что творится”. И наконец, пожалуй, главное: “А как сегодня жить не по лжи?” (“Россия в обвале”, с. 6-8). Сколько среди этих вопрошающих Иванов Денисовичей и Матрен? Впрочем, они скорее всего и не спрашивали. Молчали. Нет, не колеей “красного колеса” продиктованы эти вопросы. След иного “колеса” породил их, и тех, кто его запустил, не забудут многие поколения россиян. Когда в ходе встреч с писателем выступавшие сравнивали прошлое с настоящим в пользу прошлого, “аплодировало, на взгляд, две трети зала” (там же, с. 8).
Напрасно Солженицын убеждал, что многие из присутствовавших по своему возрасту просто не знают всех ужасов прошлого: в зале раздавался ропот. Та “гулаговская боль”, боль дедов и отцов – она уже в прошлом, в истории, во многом, увы, забылась. Те, кто роптали на встречах с Солженицыным, остро переживают свою боль, сегодняшнюю. Она для них больнее: грабеж “прихватизации”, безумие развала Союза, позор чеченской войны, униженность родной страны. А сколько жертв принесено! Каждый год, как утверждают демографы, преждевременно умирает около 5 млн. человек (рождаемость упала и не в состоянии компенсировать смертность). Подсчитать – будет, пожалуй, новый ГУЛАГ. Как считают медики, крушение “коммунистического” режима характеризовалось выраженным духом насилия, т. к. населению навязывались уже чуждые ему нравственные стереотипы индивидуализма и стяжательства, внушалось чувство исторической вины и ущербности.
Прав А. Солженицын, с болью подводя итог в “России в обвале”: +“Мы сломали не только коммунистическую систему, но доламываем и остаток нашего жизненного фундамента” (там же, с. 200). Кто доламывает? “Русский вопрос к концу XX в., – пишет он, – стоит очень недвусмысленно: быть нашему народу или не быть”. “Мы докатились до Великой Русской катастрофы 90-х гг. XX в.”. “Долог путь, долог. Но если мы опускались едва не целое столетие – то сколько же на подъем?” (“Россия в обвале”, с. 204). Ответчиков на вопросы “кто виноват?” и “что делать?” во все времена находилось много. Кто теперь ответит на эти вопросы?
И вот, пройдя через сталинский ГУЛАГ, через свою смертельную Борьбу с “коммунизмом”, “врезав” ему, через отшельничество в Вермонте, Солженицын, обратившись к новому российскому обвалу, возвращается на веховские позиции. Он не зовет к борьбе, к “крушащему удару” по российской “демократии”. В разделе “России в обвале”, названном “Строительное”, он призывает к долгому и тяжкому труду, а главное, к сбережению народа. Так когда-то и поступил почитаемый Солженицыным либерал “первого призыва” В. Маклаков. Непримиримый борец с царским самодержавием, а потом и самодержавием советским, в 1945 г. он заявил: “Мы борьбу прекратили. От тех, кто ее хочет вести, мы отделились. Самого крушения советской власти мы уже не хотим. Мы знаем, чего стоит стране революция. И еще новой революции для России не пожелаем. Мы надеемся на дальнейшую эволюцию” (“Новый журнал”, № 160, 1985, с. 6).
Жизнь сама дописывает историю “исторических колес” любого цвета.
Генрих Иоффе, Монреаль