Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2016
Александр Мотельевич
Мелихов родился
в 1947 году. Окончил математикомеханический
факультет ЛГУ. Кандидат физикоматематических наук.
Известный прозаик и публицист. Живет в СанктПетербурге.
Когда в
начале девяностых в своем романе «Исповедь еврея» я вложил в уста героя-полукровки эпатирующую формулу «нацию создает общий запас
воодушевляющего вранья», это и мне представлялось сильным
ударом: ведь на лжи ничего хорошего основано быть не может! (Как
бы не так.) Но уже и тогда я подвел своего униженного и оскорбленного героя
к пониманию, что сокрытым двигателем его гимнов отщепенчеству
было вовсе не презрение к народному единству, но зависть к нему.
Увы, не
мимолетному и бессильному презирать могучее и долговечное,
а потому индивидуализм, либерализм часто оказываются последним прибежищем завистника.
Только идентифицируясь с какой-то социальной группой, мы обретаем иллюзию собственной
силы и долговечности, — если только сама эта группа сильна, а главное — долговечна,
ибо лишь долговечность может породить иллюзию бессмертия
— главнейшей из человеческих грез (а только они и могут нас утешать и воодушевлять).
Однако никакая
социальная группа не бывает такой долговечной, как нация, и уж тем более ни одна
из них далеко не обладает столь пышной родословной, какие каждый народ сочиняет
для самовозвеличивания в минуты исторического подъема
и в особенности упадка. После полураспада традиционных религий национальная принадлежность
сделалась едва ли не единственным суррогатом бессмертия, — и это главное, что
дает человеку патриотизм, что заставляет его защищать свой национальный дом —
свою экзистенциальную крышу. Но по этой же причине и
национальные унижения переживаются мучительнее прочих: ничто не ранит так
глубоко, как оплевывание едва ли не единственного
дома, где человек может хоть отчасти укрыться от ощущения собственной
мизерности и бессилия в мироздании. Однако именно этого — оплевывания
чужих домов — как раз больше всего и хочется тем, кто хотел бы туда попасть, но
не может прижиться из-за недостаточно теплого приема. А поскольку бездомному
было бы совсем мучительно признаться в зависти к обитателям хоть и плохонького,
но собственного дома, то либерализм в его вульгарно-материалистическом изводе вполне способен послужить респектабельной маской зависти.
Такой либерализм я назвал бы либерализмом бездомных: если у меня нет
собственного дома, пусть его не будет ни у кого.
Эту
драму в трагическом развороте миру пришлось наблюдать уже побольше
века назад, когда наиболее энергичные и честолюбивые обитатели еврейского гетто
попытались войти на равных в большой мир народа-хозяина, встретившего их не так
радостно, как им грезилось. Выходов из унижения представилось три: 1) завести
собственный национальный дом (сионизм), 2) дойти до самоотверженности по
отношению к дому хозяйскому вплоть до полной ассимиляции, 3) разрушить этот
дом. Что можно было сделать двумя способами: объединить все национальные дома в
«единое человечье общежитье» (путь коммунизма) или, напротив, разложить все
престижные национальные общности на атомы (путь либерализма). Именно так во всех общественных движениях, направленных
на разрушение традиционных укладов (не в последнюю очередь собственного,
еврейского), евреи оказались едва ли не самой активной
национальной группой.
Я не
слишком верю, что без евреев не случилось бы ни коммунистической, ни
либеральной революции: повышенное присутствие евреев лишь ослабляет любое
массовое движение, вызывая недоверие к нему, но создавать иллюзию их лидерства
и могущества оно вполне способно, и в конце концов
платой за вход в избранное европейское общество сделался Освенцим.
Российское
еврейство отделалось дешевле: в погромах
Гражданской войны счет шел все-таки «лишь» на сотни тысяч, если даже к ним
присоединить будущих «безродных космополитов». Тем не менее
самые обидчивые из нас, несмотря ни на какие личные успехи, все равно не
ощущают российскую экзистенциальную крышу собственной. И в отместку стараются
внушить тем, кто себя под нею уютно чувствует, что крышу над головой имеет одно
лишь «быдло», что все патриоты рабы, раздуваемые
национальной спесью, — в чем столько же правды, сколько в последнем прибежище
мужичка-неудачника — в афоризме «Все бабы с…».
Вот
неудачники-то и проповедуют и даже пытаются исповедовать ту разновидность
либерализма, которую можно назвать либерализмом бездомных. Однако существует и
другая разновидность — либерализм домовладельцев, обладающих какой-то
вненациональной экзистенциальной защитой, как правило
групповой, поскольку персональная практически невозможна: для нее необходима
преемственность.
В
«Новом времени» (2015, №14–15) опубликована емкая статья известного ученого и
мецената Дмитрия Зимина «О патриотизме и рабстве». Д. Зимин тоже выделяет два
вида — только уже не либерализма, но патриотизма: «Один — это любовь к родному
государству, когда человек гордится достоинствами своего государства, своим
правительством и правителем, настороженно, а то и враждебно относится ко всему
зарубежному. Другой — нежная любовь к родине, скорбь по поводу ее бед и
недостатков, внимательное и доброжелательное наблюдение за всем хорошим в мире,
желание учиться у мира этому хорошему, чтобы перенести это хорошее на свою
родину. Эти два вида патриотизма — гордиться или учиться — конкуренты. А может,
и политические противники».
Итак,
национальная гордость противопоставлена готовности учиться,
а также любить родину и скорбеть по поводу ее бед и недостатков. Хотя всякий
педагог знает, что, утратив чувство собственного достоинства (оно же гордость),
и школьник, и студент утрачивают и важнейший стимул учиться: как выражаются
психологи, высокая самооценка — двигатель личности. Впрочем, личность и нация —
вещи разные: нация не имеет собственных интересов и мечтаний, их имеет только
личность; личность же готова любить родину только в обмен на экзистенциальную
защиту. То есть за ощущение включенности во что-то такое, чем можно гордиться.
Гордиться же можно и страданиями, стойкостью в несчастьях, и ровно такую форму
национальной гордости предложил виднейший идеолог российского сионизма Владимир
Жаботинский. Он считал первейшей задачей национального возрождения пробуждение
национального достоинства, требующего отказаться от влюбленности в
блистательную господствующую культуру —
унизительной влюбленности свинопаса в царскую дочь. И эти идеи
изоляционизма и национальной исключительности позволили общественному движению
сконцентрировать усилия и со временем превратиться в демократическое
государство, открытое всему хорошему в мире. Покуда
это не мешает физическому выживанию.
Иначе
говоря, учиться и гордиться — это союзники, каждый из которых не может обойтись
без другого. Без гордости нация лишится важнейшего
рычага концентрации усилий, требующихся даже и для того, чтобы переносить к
себе «все хорошее»; если же нация перестанет учиться, то
в конце концов она не сможет давать поводы для гордости и самым пламенным
патриотам первого вида. Разумеется, даже и необходимейшие социальные функции
неизбежно конкурируют друг с другом, считая себя более важными, чем это
признается государством и обществом, — конкурируют друг с другом и промышленники,
и аграрии, и экспортеры с импортерами — разумеется, всегда будут конкурировать
и социальные группы, ответственные за выживание и за развитие. Это нормально и
даже в чем-то хорошо, ибо полная победа любой из них оказалась бы смертоносной.
Собственно, фашизм и есть стремление построить общество, лишенное внутренних
противоречий, фашизм — это бунт простоты против трагической сложности
социального бытия.
Статья
Д. Зимина отличается достойной сдержанностью выражений, но все-таки в ней можно
расслышать и отголоски давнего либерального софизма, пытающегося отделить
любовь к родине, любовь к народу от любви к государству, к власти («Патриотизм
как любовь к государству всячески подогревается властью»). И власть, и
государство, разумеется, любить невозможно, как невозможно любить никакой
механизм, способный в любую минуту тебя перемолоть, — их никто и не любит,
включая даже тех, кто от них кормится. Однако любить и понимать необходимость —
совершенно разные вещи. Сказать «Я люблю свою родину, но ненавижу государство»
примерно так же наивно, как провозгласить: «Я люблю
свою жену, но ненавижу ее скелет». Думаю, даже самая нежная мать не так уж
обожает кишечник и сопутствующие выделения своего ребенка, но она понимает, что
без хорошего пищеварения померкнут и его веселые глазки, потускнеет атласная
кожица…
Много
ли народов сохранилось без собственного государства? Курды, цыгане… Но так ли уж много достижений науки и культуры они
перенесли в свою среду? Народы в рассеянии сохраняет только гордость, на учебу
у них сил почти не остается. Евреи две тысячи лет считали себя избранным
народом (вот уж гордыня так гордыня!) и благодаря этому выжили в ужаснейших
испытаниях, когда от космополитических римлян давно не осталось и следа. Но
выжили евреи еще и потому, что категорически не желали учиться ничему
«хорошему», а, напротив, изо всех сил стремились законсервироваться в
максимальной изоляции. А когда они наконец пожелали
«учиться», им, чтобы не рассыпаться, немедленно понадобилось и собственное
государство. Собственное государство понадобилось даже
финнам, которых, кажется, еще никто не уличал в раболепии перед властью или в
пренебрежении личностью во имя государства, однако до обретения национальной
независимости что-то было не слыхать ни о финской науке, ни о финской литературе:
даже собственные классики оказались у них шведскоязычными
(а много ли осталось бы от российской науки, если бы государство полностью из
нее ушло?). Ради создания и сохранения собственного государства горячие
финские парни пошли на огромные жертвы сначала в Гражданской, а затем и в
Зимней войне, объединившись вокруг национального лидера Маннергейма — по той
единственной причине, по которой люди только и объединяются вокруг вождей:
вследствие невозможности добиться победы другими средствами.
Подчинить
многотысячные массы единой цели можно лишь одним способом — введением армейской
иерархии, — к ней все народы и прибегают как к средству выживания, а вовсе не
из любви к казарме, невозможной для такого своенравного животного, как человек.
Однако те, кому такая иерархия не по нутру (либо потому, что
она требует подчинения и от них лично, либо потому, что концентрация сил
представляется им опасной, а опасна она для всех геополитических конкурентов),
— все они либо искренне, либо демагогически стараются распространить убеждение,
что эта иерархия и патриотизм, на котором она основана, выгодны только
правителям.
Да,
жесткая иерархия им выгодна. Но им выгодна также любовь населения к своим
детям, поставляющая государству здоровых и развитых работников и солдат, — им выгодна
даже взаимная привязанность мужчин и женщин, без которой любое государство
обречено на депопуляцию. В общем, если мы пожелаем устранить из мира
все, чем может злоупотребить власть, нам придется прибегнуть к тактике
выжженной земли.
Любую
агрессию порождает только страх. Не одна лишь зависть, но и страх порождает
неприязнь к патриотизму: а не против ли меня они объединяются? «От любви к
своей Родине до ненависти к другим народам — один шаг», — предостерегают нас
либералы. И это так же верно, как то, что наша
привязанность к своей жизни, имуществу, семье, к своему здоровью и
доброму имени совершенно автоматически порождает ненависть к любому источнику
опасности, угрожающей нашему имуществу, нашим близким,
нашему здоровью и репутации — и так далее, и так далее. Означает ли это, что
нас следует освободить от имущества и семьи, как это предлагал пассионарный коммунизм, если уж нельзя избавить нас от
жизни и здоровья?
Критика
патриотизма чаще всего порождена стремлением лишить своих конкурентов этого
сверхмощного оружия. Поэтому лишь очень немногие утописты, вроде Льва Толстого,
желающие уничтожить решительно все эгоистическое, отрицают патриотизм как
таковой — в основном его хулят только извне, в чужом лагере объявляя его
национализмом, шовинизмом, фашизмом, а высокие слова приберегают для лагеря
собственного. Провоцируя тем самым у соседей национализм, шовинизм и фашизм,
ибо все эти градации — суть реакции на степень внешней угрозы.
Вот как писал о патриотизме Лев Толстой в своем
знаменитом очерке «Севастополь в декабре месяце»: «Из-за креста, из-за
названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть
другая высокая побудительная причина — эта причина есть чувство, редко
проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь
к родине». В ту пору артиллерийский поручик
Толстой еще не отыскал экзистенциальной защиты в христианстве. Однако,
пройдя через годы тоски и отчаяния, пройдя сквозь «арзамасский
ужас» близости смерти, Толстой обрел это утешение и начал писать о
конкурирующих грезах совершенно иначе: «Патриотизм в самом
простом, ясном и несомненном значении своем есть не что иное для правителей,
как орудие для достижения властолюбивых и корыстных целей, а для управляемых —
отречение от человеческого достоинства, разума, совести и рабское подчинение
себя тем, кто во власти… Патриотизм есть рабство» («Христианство и патриотизм», 1893–1894).
Это
типичный антипатриотизм домовладельца, рассуждающего
по логике: у меня крыша над головой уже есть, а потому все общежития пора
расселить — в них теснота, антисанитария, попрание права личности включать свет
и слушать музыку по ночам, в любое время и в любом количестве приводить гостей
— и так далее, и тому подобное. Д. Зимин, тоже явно принадлежащий к
немногочисленному сообществу ученых и общественных деятелей, обладающих
собственной системой экзистенциальной защиты, позднего Толстого только и
цитирует, забыв упомянуть, что яснополянский пророк ничуть не менее яростно
отрицает и такие либеральные ценности, как суд и частная собственность. Далее
Д. Зимин сосредоточивается на отождествлении патриотизма и любви раба к
рабовладельцу: «Возможно, что в древние времена любовь раба к своему хозяину
позволяла рабу легче переносить свое рабство, увеличивала шансы на выживание и
создание потомства, и она нашла отражение в геноме. Сейчас это вредный атавизм.
Мы видели проявление такого патриотизма рабов в масштабах страны на примерах
гитлеровской Германии, сталинского СССР, полпотовской
Кампучии, нынешней Северной Кореи».
Уж не
знаю, к счастью или к несчастью, ибо свободолюбие под кличкой распущенности или
своеволия тоже не раз приносило миру неисчислимые бедствия, но никакого
патриотизма рабов никогда не бывало и быть не могло, ибо люди не могут не
испытывать неприязни к тому, чему вынуждены повиноваться против воли, если даже
на сознательном уровне этого желают. Они начинают любить вождей
только тогда, когда видят в них защитников и спасителей, то есть тогда, когда
внешняя угроза представляется им еще большей опасностью, — чаще всего
опасностью не столько для жизни, сколько для экзистенциальной защиты.
В своем
романе «И нет им воздаяния» я вывел металлурга эпохи сталинской
индустриализации, который разъясняет, что у них не было никакого культа
личности — у них был культ победы: это не мы служили Сталину, а Сталин нам
служил; мы были готовы ему повиноваться только до тех пор, пока верили, что он
ведет к победе, а если бы нам показалось, что он ведет к поражению, ему бы
пришел конец. И это вполне типично. Есть сколько угодно примеров, когда
правительство соглашается на капитуляцию, но ему тут
же начинает противостоять реваншистское движение снизу, — именно так, например,
начиналось возвышение Гитлера.
«Настоящий
патриот всегда должен быть готов защитить свою страну от своего правительства»,
— цитирует Д. Зимин американского философа Эдварда Эбби,
но патриоты и не нуждаются в подобных указаниях: они и сами переходят на
сторону противников власти, когда верят, что те сумеют лучше обеспечить
национальные интересы. А если им покажется, что оппозиционеры лишь используют их как орудие для устройства
собственных дел, то они предпочтут держаться за сложившийся порядок, за реально
существующий общий дом, сколько ни чести их рабами и быдлом
и ни соблазняй хрустальными дворцами, воздушными замками и бубнами за горами.
Д.
Зимин ссылается еще на один авторитет —
на шотландского писателя Нормана Дугласа: «Недоверие
к власти должно быть первейшим гражданским долгом», — хотя недоверие к власти и
без Дугласов у нас в крови. И оно действительно необходимо, но почему в
качестве первейшего долга? Никакой долг не может оставаться
приоритетным при всех обстоятельствах — иногда необходимо недоверие, иногда,
наоборот, доверие, — и либералы частенько стремятся превратить людей в
автоматы, действующие по неизменной программе, только не по правительственной,
а по антиправительственной. Но автоматизация человека никому не удастся:
люди всегда будут жить собственными интересами, и если они не подчиняются
оппозиции, то это вовсе не значит, что они в рабстве у правительства: они с
готовностью повинуются лишь до тех пор, пока находят
это выгодным, материально или психологически. Миролюбивые
либералы часто обвиняют в подъеме милитаризма государственное телевидение,
поскольку признать, что народ им не доверяет, было бы слишком уж обидно: ведь
они такие хорошие, они готовы пообещать народу все, кроме экзистенциальной
защиты, о необходимости которой они чаще всего просто не догадываются, ибо у
самих у них с этим полный порядок — что можно выдумать выше, чем миссия
посланцев цивилизации в варварской стране! Однако там,
где телевидения нет, его с большим перевесом заменяют слухи: европейцы и до
всякого телевидения знали, что евреи отравляют колодцы, а во время гражданской
войны Севера и Юга и южане твердо знали, что либеральные янки стремятся их истребить
из чистой злобы и зависти к их красоте и благородству, без всякой выгоды для себя:
читайте «Унесенных ветром».
Человеку
настолько свойственно все подтасовывать в свою пользу, что относиться с недоверием
следует ко всякому делу рук человеческих, а не только к государству, но те социальные
учения, которые усматривают именно в государстве главнейший источник всех зол, заслуживают
скорее имени анархизма, чем либерализма. Однако все великие анархисты
— Бакунин, Прудон, Кропоткин — явно тяготели к утопиям, к эффектным и масштабным
слоганам (страсть к разрушению — страсть созидающая, собственность
есть кража, взаимопомощь важнее, чем конкуренция), все прошли через тюрьмы, тогда
как либералы обычно настаивают на «нормальности», практичности своего учения и сами
частенько бывают людьми практическими, полагающими, что если поменьше думать о том,
как переустроить мир, а побольше о том, как в нем устроиться, то и мир сам
собой придет в порядок. Поэтому они довольно часто все, что им
мешает, стараются устранить, а все, что помогает, сохранить, не задумываясь, что
и польза, и вред проистекают из одного источника: недоверие к государству — это
хорошо, а правовой нигилизм (недоверие к законам того же государства) — плохо, когда
государство дает — это хорошо, когда требует — плохо…
В общем, либерализм не догма, а руководство к действию: дают
— бери, берут — беги.
И напоследок
еще раз о национальной гордости великороссов. Сегодня они так раздражены против
Запада именно потому, что желают его любви: именно неоцененная любовь наносит нашему
самолюбию наиболее жгучие ссадины. Поэтому если бы русский народ преисполнился национальной
гордости до такой степени, что перестал бы зависеть от чужого мнения, к чему когда-то
призывал Жаботинский, то вместе с угасанием любви угасла бы и ненависть. Пусть это
было бы нескромно, зато все бы остались живы. Многие бывшие западники не могут простить
Западу еще и того, что там живут люди как люди, а управляют политики как политики.
А не святые, спрашивающие с себя строже, чем с других.
Строгие
воспитатели, которые желают видеть Россию скромной и самокритичной, возможно, и
впрямь не догадываются, что скромная Россия просто невозможна, что она, как и любая
другая скромная держава, рассыплется при первом серьезном испытании, ибо в глазах
своих граждан она не будет стоить того, чтобы ей чем-то жертвовать.
«А может,
оно бы и неплохо?» — с надеждой вздохнет немало народу, усматривающего в России
одну из главных угроз цивилизованному миру, не задумываясь о том, что ослабление
ее национальных амбиций откроет дорогу таким реваншистским амбициям униженных и
оскорбленных всех флагов и конфессий, с которыми «цивилизованный
мир» уже не совладает.
Впрочем,
это вариант чисто умозрительный. На деле каждый шажок к скромности Россия будет
тут же компенсировать озлобленностью, чьей мишенью прежде
всего сделаются национальные меньшинства, подозреваемые в нелояльности. Именно меньшинства
более всего нуждаются в том, чтобы русские уверенно ощущали себя хозяевами страны,
ибо только эта уверенность может вернуть им так вожделеемую
всеми нами национальную толерантность. Поскольку толерантность является не самостоятельным
качеством, но лишь следствием уверенности в своей силе и защищенности. А длительная
защищенность порождает даже и великодушие.
Так и напрашивается
призыв к национальным меньшинствам: не затрагивайте гордость русского народа, ибо только его уверенность в своем
авторитете обеспечивает вашу безопасность. Мне ли не понимать, что одной безопасности
далеко не достаточно, что у меньшинств есть собственная гордость, но ведь самоутверждаться вне сферы борьбы за власть можно в тысячу раз
более успешно — собственно, за пределами этой коммуналки и начинается самое восхитительное
и долговечное! А задирая русское большинство, изображая
его естественный патриотизм чем-то низким, вы все равно не добьетесь силового равенства,
но лишь пробудите мстительность и национальный реваншизм.
И тогда
победа будет не за вами.