Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2015
Сергей
Сергеевич Козлов родился в 1966
году в городе Тюмени. Окончил Тюменский государственный университет. Работал
учителем истории в школе, музыкантом, сторожем, текстовиком в рекламном
агентстве. С 1998 года был директором средней школы. С 2008-го по 2010 год —
главный редактор окружной общественно-политической газеты «Новости Югры». С 2011 года — главный редактор журнала «Югра». Обозреватель телеканала «Югра».
Почетный работник общего образования РФ. По повести «Мальчик без шпаги» снят
художественный фильм «Наследники» (2008), по мотивам романа «Вид из окна» снят
художественный телефильм «Жених по объявлению» (2011), сценарий написан
совместно с Дмитрием Мизгулиным и московскими
драматургами. Проза переводилась на азербайджанский, сербский, греческий и
болгарский языки. Депутат Тюменской областной Думы 5-го созыва. Председатель
общества русской культуры Тюменской области. Лауреат многочисленных
литературных премий. С 1999 года — член Союза писателей России. Член Союза
журналистов России.
Отец Нифонт [1]
Сентябрь 1919 года
По городу ползли тревожные сумерки. В арке проходного двора, привалившись спиной к облупившейся грязной стене, спал священник в полном облачении. Будто притомился после службы, присел отдохнуть и уснул. Он так сливался со стеной, что был почти незаметен с улицы. Где-то во дворах раздавались сухие хлопки выстрелов, крики, звон разбитых стекол. С соседней улицы появился санитарный «фиат» и остановился как раз напротив арки, где спал батюшка. Из кузова выпрыгнули солдаты отряда особого назначения, а из кабины, размахивая на ходу внушительным маузером, неспешно спустился командир. Поправив ремень, на котором висела деревянная кобура, он стал всматриваться в глубь проходного.
— Стефанцов, по последнему адресу, Волокитин, черный ход перекрой! — скомандовал он с легким акцентом, и солдаты послушно ринулись в арку.
Там один из них запнулся за ноги батюшки.
— Тудыть твою!.. — крикнул, падая, красноармеец. — Тут кто-то есть! Товарищ Лепсе!
— Кто еще?
— О! Вроде поп! — ответил другой боец. — Мертвый, что ли?
— Какой еще поп? — товарищ Лепсе сделал шаг в арку, покачивая в руке маузером, но войти не решился.
— Не мертвый, а пьяный вусмерть! — разобрался тот, который упал. — Сивухой несет!
— Поп? — переспросил товарищ Лепсе. — Пьяный? Комендантский час, а он… Может, он с ними, тормоши-ка его, — и нетерпеливо: — Да как следует!
— Мычит!
— Живой, стало быть…
— А ну дай-ка я его…
Священник пытался рассмотреть восставшие из мрака фигуры. По всей видимости, это ему никак не удавалось. Но вот он попробовал подняться и, осеняя пространство наперсным крестом, неожиданно громким баритоном воскликнул:
— Изыдите, дети сатанинские! Да воскреснет Бог и расточатся враги его!..
— О! Ты смотри, как он нас.
— Мартын, окрести его прикладом, чтоб хайло свое закрыл…
Коротким и точным ударом приклада священника снова сбили с ног, тут уже подоспел товарищ Лепсе.
— Ну, чего тут?
— Да… Поп пьяный… Ругается еще…
— Анафемствует…
— А может, придуряется? Тут как раз конспиративная квартира Национального центра. Может, он панам офицерам прислуживает? Или контрреволюцию их благословлял? — товарищ Лепсе наклонился пониже, пытаясь рассмотреть лицо священника. — О! Воняет как! Пьяный-то точно, но что он тут делал?
— Да я, товарищ Лепсе, на Пресне его сколько раз видел. Он к рабочим ходит, требы совершает. А пьян всегда. Точно-точно — всегда.
— К рабочим, говоришь, ходит? Может, агитирует? Деникин идет на Москву, а он, значит, на Пресню ходит. А ну, в машину его, к остальным. Да свяжите!..
— Зачем вязать-то, товарищ Лепсе? Он и так — ни рукой, ни ногой…
— Что т-ты рассуждать вздумал, Стефанцов, вяжи, я говорю…
— Да поп он обычный. Пьяный только.
— Да, он обычный поп, а значит — обычный контрреволюционер. Черносотенец еще. Ну? Может, кому-тто, — он так и отчеканил это двойное «тэ», — из вас тоже не нравится красный т-террор?
Солдаты, далее уже не рассуждая, связали бесчувственные руки священника, которого в округе знали под именем отца Нифонта. Когда его волокли к «фиату», он начал приходить в себя и снова застонал:
— О-о… За грехи мои тяжкие… Бесы! Куда меня?!
— В машину, там разберемся, — то ли священнику, то ли самому себе сказал Лепсе.
20 декабря 1908 года
Десять лет вымаливали отец Нифонт и матушка Ольга ребеночка. Нет бы — смириться, жить, как Господь дает, но каждый день молили Христа и Богородицу.
Матушка была отцу Нифонту первой помощницей. А уж красавица была и умница… Вроде как и женились-то по расчету. Он из семьи священника, она из семьи священника, родители встретились, познакомили. А как увидел Нифонт Оленьку, так и сердце екнуло. Еще на мысли себя поймал: «Страсть, грех…», но матушка потом ему своей чистотой и скромностью с этой страстью бороться помогала. Жили душа в душу, как одно целое. Нифонт все шутил: «Верно ты, Оленька, мое ребро, только вросла в самое сердце». Только вот детей не было. Не давал Господь — значит, полагать надо было и понимать, что Он знает, почему не дает. Матушка все с чужими чадами возилась, по приютам много ходила, уже подумывали сирот себе взять.
Вымолили…
Ушла матушка к Христу, которого до слез любила. Бывало, читает Евангелие и плачет, плачет. Тихо так, да жалуется Нифонту, что слезы читать мешают. А батюшка даже заплакать не смог, просто сердце оборвалось, когда еще не наступившим утром ему сказали, что ушла матушка… И Варенька — дочка, едва мир успела увидеть — улетела некрещеная. Что-то там лопотали доктора, что-то объясняли, а сердце как упало, так и осталось ниже земли. Нет, не роптал Нифонт, просто не нашел в себе сил пережить, перемолить горе. Уже днем вышел из храма, упал на снег, а слезы стоят в горле, не идут наружу, только лицо горит и в груди ломит. Староста его поднял, в каморку свою завел, рюмку налил: не простудился бы, батюшка. И уж потом только рассказал, что из Петербурга пришло другое печальное известие: почил в Бозе всероссийский батюшка отец Иоанн.
— Может, — говорит, — он за руки матушку Ольгу и доченьку вашу через все мытарства проведет. Великий молитвенник ведь. Мы тут все думали, что это он Россию от беспорядков и революции вымолил… Выпей еще, батюшка, легче хоть мало-мало будет.
И батюшка выпил…
1909 год
Эх, так и запил батюшка с горя. Запил и сам не заметил как. Где крестины, где отпевать — везде нальют. Сначала вроде на ногах держался, а потом и падать начал где ни попадя. Уж и сам владыка его корил, и наказывали, но от лона Церкви не отсекали, от служения не отрешали, ибо, как это ни удивительно, паства отца Нифонта любила, алтарники с ним на службах плакали, даже заступались за него перед церковным начальством. Да и литургию отец Нифонт служил всегда трезвым, из последних сил, обливаясь потом и слезами, но трезвый. А вот к вечеру…
Жалованье батюшка раздавал без жалости. А за бутылкой шел подчас просить в долг в магазин или в лавку. В иной давали в долг, в иной давали, махнув рукой: хочешь пить — пей; в иной — стыдили и отправляли восвояси. Но как бы там ни было, а водка всегда находилась или всегда находился тот, кто ее приносил. Самое обидное было, когда едва бредущего в сумерках домой отца Нифонта окружали дети и галдели наперебой:
— Старый, лысый, пьяный поп, водки выпил целый гроб!
— Да, ребятушки, — соглашался со слезами на глазах Нифонт, — нет вот матушки Ольги, она бы вас леденцами угостила, — вспоминал он.
— Поп по улице идет, черт ему еще нальет! — отвечала детвора.
— Да, ребятушки, — всхлипывал Нифонт и торопился уйти восвояси, а вслед ему летело: «Старый, лысый, пьяный поп», хотя по отношению к отцу Нифонту верным было только последнее. Ни старым, ни лысым он не был, хоть и осунулся, хоть и мешки под глазами.
Посреди ночи он иногда вставал, томимый похмельем, тянулся сначала к воде, потом к бутылке с вином, но неизменно падал на колени перед образом Спасителя и, не смея поднять глаз, шептал:
— Господи, милостив буди мне, грешному… Прости меня, окаянного… Скажи Олюшке, что сам я не ожидал… Помоги мне, Господи, грешному… Крест, что ли, мне великоват… Олюшку, Симона моего Кирениянина ты призвал… Прости меня, грешного… Поломалось что-то внутри… Прости… Прости…
И так день ото дня, ночь от ночи. Иногда ему казалось, что уже не сможет он утром выйти в храм, вот уже и руки стало потрясывать мелким бесом, но Господь каждое утро подавал ему сил — ровно столько, чтобы отслужить, и совершал он даже требы, но к вечеру всегда был пьян. Просветления наступали у него на Великий и Филиппов пост, когда он прокусывал себе губы до крови, бился по ночам в горячке, обливаясь потом, и ему казалось, что тело его сейчас же разорвут ненасытные бесы на части и вытечет пугливая душа гнилым ручейком, и стыд заполнял все окружающее пространство. И тогда звал он Оленьку, звал, будучи абсолютно уверенным, что она слышит его, и порой мнилось ему, что она стоит где-то рядом, вот-вот вытрет липкий пот с его тела, поправит слежавшуюся вонючую подушку, положит ладони на лоб, и он сам же гнал от себя это чувство, даже в таком состоянии опасаясь быть прельщенным.
Могло пройти полгода или больше, прежде чем Нифонт по той или иной причине снова выпивал спиртное. И уже буквально через неделю неслось за ним по улице:
— Старый, лысый, пьяный поп, водки выпил целый гроб!
Или приказчик какой, попыхивая папиросой у лавки:
— Хорош батюшка! Никак четвертиной причастился…
Или какая-нибудь дама, искажая лицо гримасой презрения:
— Фи, какая мерзость, а еще святоши!
— Оленька моя так бы никогда не сказала, — шептал самому себе отец Нифонт.
Наконец послал Бог спасительную мысль: в монастырь надо уходить. Сразу надо было. Но тут в стране стало происходить что-то невообразимое. Не то ли, о чем предупреждал батюшка Иоанн Кронштадтский?
Сентябрь 1919 года
— Господа, смотрите, кого к нам бросили! Священник!
— Батюшка, вы живы?
— Он жив?
— Неужели избили до такой степени ироды?!
— Били-то били, но, по-моему, он пьян.
— Надо его уложить, господа.
— Здесь сидеть негде…
— Поручик, прекратите курить, мы тут все задохнемся!
— Для чего беречь здоровье, господин полковник? Впрочем, простите, полагаю, папиросы у меня скоро кончатся — и я не буду никому докучать. Но уж позвольте мне докурить.
— Да курите, поручик, это нервы…
— Попа-то за что сюда?
— Господа, не тот ли это, коего на Пресне частенько пьяным можно увидеть?
— Видать, пролетариат исповедоваться будет Карлу Марксу.
— Оставьте, господа, он такой же узник, как и мы. И, скорее всего, невинный. Лучше подумайте о том, что сегодняшнюю ночь многие из нас не переживут.
В камере зависло молчание. И сквозь это молчание отец Нифонт возвращался в сознание. Открыв глаза, он сразу понял, где он. Люди в военных кителях, хоть и без погон, или одетые в гражданское — все равно в них угадывались офицеры.
— Господи, — прохрипел он, вставая на колени, — Господи! Благодарю Тебя, что призрел ты на меня, грешного, и не оставил погибать, что послал мне страдания во очищение…
Арестованные изумленно молчали. Отец же Нифонт, обретая вдруг силу и голос, продолжил записанной когда-то молитвой батюшки Иоанна Кронштадтского:
— Слава Тебе, Вседержащий Царю, что Ты не оставляешь меня во тьме диавольской, но присно посылаешь свет Твой во тьму мою. Ты Светильник мой, Господи, и просветиши тьму мою. Владыко мой, Господи Иисусе Христе! Мой скорый, пребыстрый, непостыждающий Заступниче! Благодарю Тебя от всего сердца моего, что Ты внял мне милостиво: когда я в омрачении, тесноте и пламени вражием воззвал к Тебе — пребыстро, державно, благостно избавил меня от врагов моих и даровал сердцу моему пространство, легкость, свет! О, Владыко, как я бедствовал от козней врага, как благовременно явил Ты мне помощь и как явна была Твоя всемогущая помощь! Славлю благость Твою, благопослушливый Владыко, надежда отчаянных; славлю Тебя, что Ты не посрамил лица моего вконец, но милостиво от омрачения и бесчестия адского избавил меня. Как же после этого я могу когда-либо отчаиваться в Твоем услышании и помиловании меня, окаянного? Буду, буду всегда призывать сладчайшее имя Твое, Спасителю мой; Ты же, о пренеисчетная Благостыня, якоже всегда, сице и во предняя спасай меня по безмерному благоутробию Твоему, яко имя Тебе — Человеколюбец и Спас!
И, широко осенив себя крестом, пал ниц.
Никто из офицеров не спросил, за что священник благодарит Бога. Все и так понимали. Наверное, каждый из них во время молитвы отца Нифонта подумал о том, что появление священника в камере смертников не случайно. Пусть и пьяница, но перед лицом смерти, проявляя неожиданное смирение и силу духа, он позволил им почувствовать сопричастность к Божиему Промышлению о них. Не нарушая злой воли заточивших их и обрекших на смерть, Господь явлением священника среди них давал им надежду и ободрение. И думали об этом даже те, кто еще недавно на фронте забывал или считал ненужным осенять себя крестным знамением.
— Нет ли воды, братья, — поднялся священник. — Я — грешный раб Божий, отец Нифонт.
— Вода здесь роскошь, батюшка, — ответил полковник, который был в камере за старшего, — скорее всего, напоят нас собственной кровью. Говорят, за ночь в Петровском парке до двадцати человек расстреливают. Наша вина лишь в том, что мы кадровые офицеры…
— Господь разберется, в чем наша вина, — тихо сказал отец Нифонт.
Он еще прислушивался к себе, и, к удивлению своему и к радости, не обнаруживал похмелья, как не обнаруживал и слабости, и плакал в сердце, благодаря Бога за ниспосланные чудесные силы и небывалую бодрость духа.
— Господь разберется, — повторил священник, вспомнив вдруг другого офицера…
Октябрь 1917 года
— Батюшка, там за вами пришли, говорят, генерал на исповедь зовет, умирает… — алтарник Ришат, в крещении Александр, выглядел озадаченным.
Не менее удивился и отец Нифонт:
— Меня? Пьяницу? Генерал? Я ж в основном с рабочими… Ну, с мещанами… А генерал… Меня почему?
— Извозчика прислали. — Алтарник потупился и признался: — Я тоже, батюшка, спросил — почему вас. А они говорят, нужен священник, который… — Он снова замялся. — Тот, что сам оступался, чтобы, значит, мог генерала понять. Другой, мол, не поймет. Так поедете?
— Как же я могу умирающему отказать, — задумчиво ответил Нифонт. — Собери все, что нужно.
— Ну и хорошо, батюшка, особенно хорошо, что вы в лавку еще не успели сходить.
— Да, хорошо, — не обиделся священник.
Через полчаса отец Нифонт был на другом конце города, в старом, еще прошлого века постройки, особняке. В доме было тихо и прохладно. Челядь и близкие смотрели на отца Нифонта с нескрываемым интересом, но молчали. Говорила только жена генерала, встретившая его в гостиной. Статная, уверенная в себе женщина, она почти нагло, внимательно и неторопливо изучила внешность священника. Отец Нифонт терпеливо ждал, на всякий случай сказал:
— Ежели считаете недостойным, тут недалеко — отец Владимир. Очень достойный человек.
— Отец Владимир вас и рекомендовал. Так вы сегодня трезвый, — словно сама себя убеждала в чем-то.
— Я, с вашего позволения, не каждый день пьяный. И с утра вообще не пью.
— Хорошо-хорошо, — немного смутилась хозяйка. — Простите меня, я не знаю, почему он просил привести именно вас. Пойдемте.
В спальне на кровати лежал седой и бледный мужчина с закрытыми глазами. Только сбивчивое дыхание выдавало в нем присутствие жизни. Укрыт он был военной шинелью. Именно она почему-то более всего удивила и привлекла внимание отца Нифонта. Он даже не заметил, как генерал открыл глаза.
— Император Николай Первый умирал под шинелью, — негромко сказал генерал, — как солдат.
— Что-нибудь нужно, Миша? — спросила жена.
— Всем выйти, оставьте нас с батюшкой, и двери запри. Запри, милая…
— Доктор должен вот-вот быть, — несмело напомнила жена.
— Ничего, подождет. Может, успеет. Что толку тело латать, когда душа на выданье.
Жена послушно ушла, заперев за собой дверь. Генерал показал глазами отцу Нифонту на стул рядом с кроватью.
— Простите, батюшка, встать не в силах.
— Ничего.
— Сначала я у вас спрошу, только не обижайтесь…
— Да, я именно тот священник, который… одержим пиянством, — упредил отец Нифонт.
— У вас было горе?
— Да, но это повод для молитвы, а не для, сами понимаете.
— Скажите, когда вы пьете, вы предаете Христа?
— Да, — твердо ответил отец Нифонт.
— И все равно рассчитываете на прощение?
— Если бы не рассчитывал, не смог бы возвращаться в жизнь. Полагаюсь на милосердие Божие.
— Теперь я готов исповедоваться… Мой грех против Бога — это грех против Его Помазанника. Я предал Одного, значит — предал Другого. Я, как и многие генералы по призыву начальника штаба, подписался под общим подлым, трусливым, гадким требованием отречения государя императора… И вот — наказан уже при жизни. Я предал Государя, предал Бога, солдаты предали меня…
Генерал говорил долго, Нифонт ловил себя на мысли, что боится — кающемуся не хватит сил, видно было, что тот собирает последнюю волю. Казалось, он вспомнил каждого своего подчиненного до последнего рядового, которому сказал худое слово. И когда он, обливаясь потом, в полном бессилии завершил исповедь молитвою, отец Нифонт сидел молча пораженный, перед ним будто бы прошла история России за последние полвека.
— Простите, батюшка, — прошептал генерал, напоминая о себе, — заплакать — не могу себе позволить. Я — воин.
Нифонт накрыл его голову епитрахилью и произнес разрешительную:
— Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простит ти, чадо Михаил, вся согрешения твоя: и аз, недостойный иерей, властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
На слове «недостойный» Нифонт запнулся…
Сентябрь 1919 года
И теперь, глядя в лица цвета русской армии, Нифонт содрогнулся сердцем. Вот они — подчиненные генерала. Теперь — их очередь. Мученический венец — возможность искупления.
— Все ли из вас готовы к смерти? — неожиданно громким голосом спросил священник. Так, что все встрепенулись.
— Умирать — это наш долг, — сказал совсем юный юнкер.
Говорить после этого юнца еще что-то было нелепо, возражать ему — подло. Нифонт еще раз прошелся взглядом по изнуренным лицам и почти приказал:
— Мне нужен свободный угол и немного пространства. Я буду принимать исповедь. Подзывать к себе буду сам, кого посчитаю нужным. Кто не пожелает, его воля.
Офицеры послушно освободили дальний от двери угол камеры. Нифонт, прежде чем направиться туда через общую толчею, вдруг почувствовал — словно укол в сердце. Причем укол этот он ощутил, когда еще раз шел взглядом по лицам, когда встретился глазами с тем, кого все называли полковником. Пройдя на освобожденный пятачок, первым позвал полковника. Тот вдруг угадал предвидение священника и, подымаясь, сказал:
— Господа, никому из тех, кого зовет батюшка, не советую отказываться. Впрочем, воля ваша.
Успел только отец Нифонт произнести над полковником разрешительную молитву, дверь в камеру со скрипом открылась, и бравый красноармеец нагло крикнул:
— Полковник Козин, ходь сюда!
Уже на выходе полковник повернулся лицом к узникам, склонил голову и попросил:
— Благословите, батюшка, — а потом ко всем: — Честь имею, господа.
— Шагай, благородие, твою мать! — выругался красноармеец.
Дверь закрылась. Минуту в камере висела тишина. Нарушил ее седой мужчина в гражданской одежде.
— Ну, если по званиям, значит — моя очередь. Подполковник Аксенов, — представился он тем, кто его не знал.
— Нет, — уверенно остановил его отец Нифонт, — сейчас вы, если желаете, — позвал он поручика, который еще недавно курил.
Вот и сейчас он достал последнюю папиросу, но прикурить ее не успел.
— Я? А я вот покурить хотел. Чудом ведь не отобрали.
— Решайте сами, — не настаивал Нифонт.
— Покурите у стены, — горько рассудил подполковник, — а священника там точно не будет. Так что действительно решайте, поручик.
Поручик сунул сначала папиросу за ухо, потом переложил в карман кителя, застегнулся на все пуговицы, будто собирался на военный доклад, а не на исповедь.
— Иду, батюшка…
Поручика позвали следующим. Полковник не вернулся. И далее отец Нифонт безошибочно определял, кто будет следующим, и дверь камеры отворялась, как заговоренная, когда исповедь очередного узника была уже кончена. В конце концов в камере остались только молодой юнкер и отец Нифонт.
— Я следующий, — приготовился юнкер.
— Нет, — так же уверенно, как и всем остальным, сказал Нифонт, — как вас зовут?
— Алексей.
— Алексий. Был такой человек Божий Алексий… Знаете?
— Да, помню что-то в детстве… Читали мне… А еще митрополит московский Алексий. Дмитрия Донского пестовал. А когда моя очередь, батюшка? Вы не думайте, я не боюсь.
— Я не думаю, я знаю, что не сегодня.
— Когда же? Ночь еще длинная.
— Не в эту ночь. Поживете еще, Алексий. И, — отец Нифонт печально вздохнул, — не забывайте молиться о тех, кто вышел сегодня за эти двери. Я по именам каждого запомнил, но мне — не судьба. Заучить сможете?
Пораженный юнкер со слезами на глазах смотрел на священника.
— Смогу.
Пока они повторяли друг другу имена, в камеру втолкнули новую группу офицеров и гражданских. Восемь человек.
— Что-то мало, — удивился Алексей.
— Еще будут, — ответил Нифонт.
Несколько развязный человек в окровавленной белой сорочке, с разбитым лицом, войдя в камеру первым, браво представился:
— Капитан Лисовский!
Завидев священника, криво ухмыльнулся и, ерничая, огласил:
— Господа, большевики нам попа послали!
— Не большевики, а Господь Бог! — с негодованием поднялся юнкер.
— Полно вам, юноша! — осклабился капитан. — Полно! Я сюда не душу спасать прибыл. Я только об одном жалею, что мало этих красных тварей передавил. Ясно вам! А тут еще поп! С ума сойти!
— Прекратите, господин капитан, этот батюшка только что проводил в небо целую роту, а вы!..
— Не надо, Алеша, — остановил распаленного юнкера Нифонт, — не надо, лучше имена повторяй. И этих всех запомни. Господа офицеры! Братья! — обратился он к новой группе арестованных. — Я, к сожалению, уже не успею исповедовать всех частно, но если кто бывал на общей исповеди у отца Иоанна, может вместе со мной покаяться. Время дорого, братья. На общую исповедь нужна общая решимость.
Лица офицеров мгновенно поменялись. Бравый капитан немного растерялся, но быстро пришел в себя:
— Простите, батюшка, только что имел честь беседовать с комиссарами. Лацис — слышали о таком мерзком чухонце?..
— Я попрошу вас оставить свой гнев, господин капитан, — смиренно попросил отец Нифонт, — как вас зовут?
— Георгий.
— Подумайте лучше о своем славном святом.
— Простите, батюшка, — склонил голову капитан. — Я готов.
Глубоко вдохнув, батюшка начал, делая паузы между фразами, чтобы все успевали повторить:
— Исповедаю Господу Богу Вседержителю… во Святой Троице славимому и покланяемому… Отцу, и Сыну, и Святому Духу… все мои грехи… мною содеянные мыслию, словом, делом и всеми моими чувствами…
Постепенно нерешительные голоса превратились в небольшой, но стройный хор. Только Алексей, стоявший за спиной священника, молчал, завороженно глядя на офицеров. У некоторых на глазах выступили слезы, но голоса от этого только крепли. Отец же Нифонт даже не задумывался, откуда он помнит и точно ли повторяет слова общей исповеди, на которой был всего раз в жизни в Андреевском соборе Кронштадта.
— Во всех беззакониях я согрешил и имя Всесвятого Господа моего и Благодетеля безмерно оскорбил, в чем повинным себя признаю, каюсь и жалею…
Дверь камеры открылась. На пороге появились несколько красноармейцев и даже какой-то тюремный начальник с оружием наперевес.
— Ты смотри, что тут этот поп устроил!
— Сокрушаюсь горько о согрешениях и впредь…
— Молчать, контра!
— А ну дай им!
— Попа сюда тащи!
— …При Божией помощи, буду от них блюстися…
Офицеры попытались заслонить священника, но ударами прикладов и штыков их потеснили. Некоторые были ранены.
— Тащи попа! Как раз щас машину грузят.
— Давай, поп, начальству своему небесному лично доложишь, что у нас тут революция, пусть контру принимают…
— Крест с него возьми, вдруг золотой!
— Да откуда у этого пьяницы золотой…
Дверь захлопнулась. В камере было тихо. Раненые не стонали.
— Простите, господа, но не тот ли это священник, о котором ходили анекдоты? — беззлобно спросил капитан.
Сначала ему никто не ответил. Потом словно очнулся юнкер, прежде отер разбитые в лохмотья губы и, как мог, твердо и громко сказал:
— Это другой священник, господин капитан.
— Да, я тоже так подумал.
— Это точно другой… — подтвердил еще кто-то.
— Я еще никогда не испытывал такого чувства раскаяния и духовного подъема, — вдруг признался капитан.
— И я.
— И я.
— Господа, назовите мне ваши имена, так отец Нифонт сказал, — попросил юнкер.
Где-то в Петровском парке и за городом раздавались ружейные залпы. У красного молоха было еще очень много работы.
Сапоги
Серо было этой осенью. Промозгло. Серо настолько, что казалось, солнце уже никогда не выглянет. Так и угаснет свет. Растворится в сумраке кронштадтских улиц. И снег не выпадет. Оттого и лица у людей были смурые, недружелюбные.
А тут идет по улице молодой священник и улыбается. И так улыбается, что светло вокруг него. Кто-то улыбнется ему в ответ, подойдет под благословение, иной же нырнет в сырую тень проулка, как будто света испугается, третий будет долго смотреть ему вслед, словно забыл спросить чего…
Архип и Федор, завидев священника, тоже юркнули в арку двора.
— О! Щас нам Бог на четверть подаст! — сказал Архип. — Давай, Федор, скидавай свои сапоги!
— Чего? — не понял Федор.
— Скидавай сапоги, а то не успеем.
— Дак а чего? — не понял Федор.
— Видел же, отец Иоанн идет, ему до дому чуть осталось. Выйдешь навстречу босиком, он ни за что мимо не пройдет. Свои отдаст. Сымай, ты и одет похуже. На босяка сойдешь.
— Да грех это! — дошло до Федора.
— Какой грех? — скривился испитым лицом Архип. — Ты человеку добро помогаешь делать. Батюшка у нас юродивый. Утром бы успели к раздаче у дома, так по три копейки бы кажному взяли… Проспали. Давай же! — Архип уже стягивал с товарища сапоги. — Давай. Я тут схоронюсь, а ты просто иди навстречу, — и почти вытолкнул босого Федора на улицу.
Федор какое-то время стоял, удивленно рассматривая свои грязные босые ноги, бахрому заношенных штанин, почувствовал, как холод брусчатки пробирает и поднимается вверх.
— Иди! — крикнул из арки Архип.
И Федор пошел, опустив голову, глядя на свои неухоженные ноги. И очень ему вдруг захотелось, чтобы батюшка не заметил наготы его ног. Так захотелось, что аж душу защемило, похмелье отступило, будто его можно было вылечить стыдом. И шел он, словно крался, вдоль стен. Авось проскочит…
Не проскочил.
— Ты что, любезный, босиком? Ноябрь на дворе… — услышал он голос священника над своей грешной головой.
— Да вот… — более и сказать не мог ничего.
— Потерял, пропил, сняли? — только-то и спросил батюшка.
— Сняли, — механически повторил последнее услышанное слово Федор.
— Ну прости их, — сказал отец Иоанн, — может, им нужнее.
— Угу… — Федор не подымал глаз.
— Вот что, мне тут совсем немного осталось. Бери-ка мои! У меня новые. Вчера подарили. Точно тебе говорю. Размер у нас, похоже, один. Бери-бери!.. — священник уже стягивал с себя сапоги.
— Дак это… батюшка… — Федор не поднимал глаз.
— Одевай! Так оба мерзнем, а так — один обутый будет. Одевай. — И сам стал одевать Федору свои сапоги. — А мне тут с квартал осталось. Пойду. И ты иди с Богом. Да не напивайся более, — перекрестил и пошел.
Когда Архип подошел к Федору, тот плакал. Так и стоял, как оставил его отец Иоанн. И плакал. Слезы капали на новые сапоги, подаренные священником.
— Ну, чего я говорил?! — радовался Архип. — Пошли, в лавке у Морозова поменяем.
— Грех это, — всхлипнул Федор.
— Да чего ты?! — не понимал Архип. — Догони и отдай, раз так! Помрем с похмелья! Может, нам Бог его руками подал? Чуешь? То-то… Грех — это вон карманники — в Андреевском-то соборе уже и не по одному карманы чистят. Теснота там на службах такая, что рука сама в чужой карман лезет. А мы не крадем! Мы по милости взяли… Пошли… — Архип подтолкнул Федора, — пошли. Там, вона, обратно переоденешь… да пошли быстрее к Морозову, он новые сапоги для кого из своих рабочих возьмет.
И вправду — сапоги на бутыль-четверть и еще на кое-какую снедь сторговали. И ушли пить сначала в дворницкую к Архипу, а уж когда, как водится, внутрь попало, то остальное, коли душа просит, найти проще. И сапоги батюшкины забылись…
И забылись бы совсем, коли Архип на последние двадцать копеек не подхватил бы извозчика до трактира «Мыс Доброй Надежды», где надеялся встретить одного своего старого собутыльника из бывших матросов. И встретил ведь! И дальше гулянка пошла. Пили под корюшку на развернутом листе «Кронштадтского вестника». И Федора уже подхватило и понесло, и голову закружило, да вот когда очередной раз ставил рюмку на стол, встала она, как нарочно, на объявление в газете о том, что в доме трудолюбия будет читаться слово протоиерея Иоанна Ильича Сергиева против неумеренного употребления спиртных напитков. И снова Федор увидел, как руки священника надевают на его грязные ноги новые ладные сапоги.
— Господи… — только-то и смог прошептать, и никакой алкоголь не мог более приглушить голос совести.
Сам по себе трезветь начал. И от вида водки затошнило даже.
— Пойду я, — сказал тихо Архипу, который травил какую-то байку матросам.
— Чего? — изумился Архип.
— Пойду, — твердо ответил Федор и поднялся. — Без меня дальше.
— Так это?.. — Архип не знал, что сказать.
— Не серчай. Чего-то мне худо…
— Ну так. От водки бывает. Но водкой же и лечится, — вставил хмельной друг Архипа.
— Н-не… Пойду я…
И пошел сквозь трактирный гомон и дымную хмарь, но и на серой холодной улице ему не хватало воздуха. В Андреевском соборе ударил к вечере колокол. Федор вздрогнул, вздохнул глубоко, насколько позволяла грудь, и пошел, пошатываясь, в сторону храма… Околоточный, что спешил в трактир на шум начинающейся драки, посмотрел на него с подозрением, но останавливать не стал. Зато остановился рядом извозчик.
— Двадцать копеек в любую сторону, — сказал он привычное.
— Нету у меня… Я в храм… — почти прошептал Федор. — Надо мне. Худо…
— К батюшке? На общую исповедь? — спросил извозчик. — Садись, и мне, пожалуй, пора съездить. Садись, денег не возьму, а то упадешь где-нибудь, замерзнешь.
— Да что же это такое, Господи? — изумился Федор и полез в коляску.
* * *
— Вот, матушка, Василий Федорович, велели передать, — посыльный кланялся Елизавете Константиновне.
— Какой Василий Федорович? — матушка с грустью смотрела на сапоги.
— Морозов, матушка. Помните, батюшка Иоанн молился, когда дочерь у него болела. Вот тот. На словах сказал, мол, батюшка, может статься, опять без сапог придет. Обует сирого кого…
Матушка с изумлением смотрела на сапоги. Потом подняла взгляд на посыльного.
— Да не ты ли на прошлой неделе их и принес?
— Я! — широко улыбнулся посыльный. — Точно я. Те — самые. Их сегодня забулдыги Василию Федоровичу сторговали. А он и купил. Потом меня к вам отправил. Просил только ничего батюшке не говорить. Пусть, говорит, будут как будут. Не скажете ничего? — посыльный обезоруживающе улыбался.
— Не скажу, — вздохнула Елизавета Константиновна. — Чай, не первые сапоги…
— А тут еще припасов каких послал Василий Федорович, — посыльный протянул сверток. — А нету самого-то батюшки? Благословиться? — с надеждой заглянул он за дверь.
— Да ведь нет! Поди, еще босиком куда зашел! Он же никому не отказывает.
— Знаем, знаем. Дай Бог ему здоровья. Не простудился бы. Ну, пойду я. — Он еще постоял с минуту, словно чего-то ждал от матушки.
— Иди с Богом, — отпустила она.
Посыльный развернулся и почти побежал — засеменил, не оглядываясь. А Елизавета Константиновна перекрестила его вслед и еще стояла какое-то время, всматриваясь в тревожную сырость улицы.
— Не скажете ничего? — повторила для себя просьбу посыльного Елизавета Константиновна и улыбнулась.
Уж в первые годы жития с отцом Иоанном все сказала и все поняла: с кем живет и куда путь держат.
— Для чего бедных Господь оставил? — спрашивал ее батюшка и сам отвечал: — Чтобы богатые милостью к бедным заслужили себе милость Божию.
Да вот сам богатым никогда и не был.
— Помнишь же, Лизанька, у Матфея: «Что вы сделали одному из бедняков — братьев моих меньших, то сделали Мне».
— Помню, — покорно соглашалась матушка и тут же без труда забывала, куда ушло небольшое жалованье да и все пожертвования.
«Интересно, узнает ли свои сапоги?» — подумала матушка, посмотрела на них внимательно и увидела на носках разводы-капли.
— Никак плакал кто над сапогами-то? — подивилась Елизавета Константиновна, но тут же спохватилась о другом: — На вечерю-то тоже босиком ушел или одел кто?
* * *
Архип с трудом пришел в себя. Понял, что, помимо похмелья, еще и бит. Где? Когда? Ах ты ж! Как говорят матросы, «потерпел аварию под мысом Доброй Надежды». Где уж там добрая надежда?
Как оказался в своей дворницкой — не помнил. Сам пришел или привез кто? С трудом встал и потянулся к ковшу с водой. Пил долго, обливаясь, почти весь ковш выпил. Потом обессиленно сел на топчан, пытаясь унять дрожь в руках. Не проходило. И посмотрел вдруг на ноги.
Босые! Босые и черные!
Стало быть — сапоги сняли! Яловые! О! И кушака нет! Ладно, хоть поддевка на месте.
Снова потянулся к ковшу. В дверь постучали.
— Открыто! — прохрипел Архип.
Дверь открылась, и с улицы вместе с первым снегом зашел околоточный. Отряхнул фуражку, осмотрелся.
— Ну, Архип Прохорович, догулялся ты нынче. Наши-то тебя с самого «Мыса» привезли. Без сапог уже.
Архип опустил повинную голову.
— Какой день-то уже?
Дворник пожал плечами: не помнил.
— То-то… В общем, ты у нас вместо опоры порядка стал сам… Как это выразиться… Ну ты понимаешь. Велено тебя менять. Бектимир давно на твое место просится.
— Татарина на мое место?! — взвился мигом Архип, но боль и слабость похмельная в ногах уронили его обратно на топчан.
— Татарина на твое место, — твердо сказал околоточный, — он не пьет. Ему Аллах не велит. А от тебя службы последнее время никакой. И все твои заслуги прежние забылись.
— Так я ж вам смутьяна поймал! Чуть он меня с нагана не пристрелил.
— Помним, помним, Архип. Потому… Три дня тебе. Сразу на улицу не гоним. Найдешь другое место и освобождай помещение.
— А ежели я выправлюсь? — попытался ухватить ту самую соломинку дворник.
— Выправишься? — с сомнением переспросил околоточный. — Так то долго доказывать надо. Разве что если поручится за тебя кто. Уважаемый человек какой. Есть у тебя такой?
Архип молчал. Очень хотелось опохмелиться, потому как думать больше ни о чем не мог.
— То-то же, — вздохнул околоточный, поднялся и нырнул в снежный вихрь за дверью.
Архип так посмотрел на дверь, будто она была виновата во всех его бедах.
— О-хо-хо-хо… — простонал он.
Снова с трудом поднялся и обшарил комнату. Заначек нигде не было, медь в карманах не звенела, а значит — тяжелое похмелье вот-вот раздавит напрочь.
Ждать не стал. Обмотал ноги какой-то ветошью, что лежала в углу, привязал ее к ногам тесьмой и, как был, вышел на улицу. Над Кронштадтом начиналась зима. Хмурая, как и уходящая осень. Снег хоть и был белым, да падал с такого серого неба, что и не радовал. Да и на мостовой он быстро таял и добавлял грязи.
— О-хо-хо-хо… — оценил состояние природы Архип и побрел из подворотни вдоль улицы.
Спешно думал, у кого можно занять до расчета. Да, получалось, у кого можно было, уже и так занял. С досады ударил себя по груди — попал по медной дворницкой бляхе, что болталась на шее. Поди ж ты — не сняли вчера! А что с нее? Теперь Бектимирке достанется. Будет лысый татарин перед своими щеголять. Куда ж идти-то? И как потом век доживать? Мысль эту он вдруг озвучил, но уже иначе:
— Скоро ведь двадцатый век! — и посмотрел на свои ноги, обмотанные в тряпье.
Вспомнилась вдруг недавняя беседа с неким инженером в трактире. Уж не сын ли того же Морозова? Вроде как на инженера он учился… И рассказывал Архипу, что скоро техника станет такой, что труд дворника будет не нужен. «Будут вашу работу, Архип Прохорович, машины делать». — «Как же, машины! Бектимирка, татарин, будет мою работу делать… А я у него буду милостыню просить».
— Архип! — услышал он вдруг за спиной и сначала не узнал голос.
Оглянулся и увидел, что его догоняет Федор.
— Ох, хорошо, что ты. Думал, помру уже. Есть у тебя, Федя, на что похмелиться?
— Нет.
— Ой, плохо. Плохо мне, Федя. Да еще околоточный пришел. Со службы меня, Федор, гонят. Три дня дали… Бектимирку ставят на мое место.
— Совсем гонят?
— Совсем.
— Ты что, не болеешь, что ли? — изумился вдруг Архип, глядя на вполне свежее лицо Федора.
А тот вдруг заметил ноги товарища.
— А… с-сапоги твои где?
— Видать, сняли вчера.
— Видать, — согласился Федор.
— А ты-то куда вчера делся? — спросил Архип с подозрением.
— Сапоги исповедовал.
— Сапоги?
— Сапоги. Отцу Иоанну.
— Ой-йо! — вспомнил еще из вчерашнего Архип. — Вот оно мне где вернулось. Святого человека обманул. — Архип опустил голову.
— Так… может… со службы-то не погонят. Повинишься, оставят. Ты же уважаемый человек.
— Да какой уважаемый! — отмахнулся дворник. — Борода вот только и осталась от уважения. Да бляха на груди. Свисток и тот где-то посеял. Теперь два пальца в рот и свистеть, как разбойник какой. — Архип безнадежно махнул рукой куда-то вдоль улицы. — Околоточный сказал, если только за меня какой уважаемый человек поручится. А кто за меня поручится?
— Я знаю — кто, — сказал твердо Федор. — Только надо не пить более.
— Да неужто ты думаешь?.. — Архип сразу догадался. — Я ж… получается… с него сапоги…
— Поручится, — снова повторил Федор. — Пошли быстрее.
— Да куда быстрее? У меня такого тяжелого утра еще не было.
— Вот и пошли.
— Сердце выпрыгнет!
— Не выпрыгнет. Если к нему пойдешь, точно не выпрыгнет. У меня вчера не выпрыгнуло. Думал, умру в толчее, а вышел из храма — как новый.
— Да ну, — засомневался Архип, — как новый… чудеса это все…
— Не чудеса, — взял его за руку Федор, — а вера и помощь Божия. Так ты идешь? Или у тебя другие поручители есть?
Снег между тем пошел хлопьями, и Архип почему-то с тоской вспомнил про свою верную лопату. Самое время бы…
— Как же я к нему пойду?! — вскричал Архип, показывая Федору на свои ноги, закутанные в тряпье.
— Так же как я вчера, — напомнил Федор. — Только я совсем босым шел…
* * *
Людей вокруг батюшки теснилось великое множество. И он, стоя на крыльце, раздавал кому милостыню, кому благословение, кому что-то успевал шепнуть. Нищие стояли в честную очередь с левой стороны, а справа успевали те, кто под благословение или просто дотронуться до священника, приложиться к руке. Федор тут же встал в очередь, где стояли нищие, Архип же отошел в сторону и прислонился от слабости к стене. Так и стоял чуть в стороне, ни на что не надеясь. Федор еще какое-то время махал ему рукой, мол, иди сюда, но тот безнадежно качал головой, и в конце концов Федора затерла толпа. Людей вокруг было много, а Архип вдруг почувствовал такое пронзительное одиночество, такую богооставленность, что к его физическим страданиям добавились еще и душевные. Он уже собирался развернуться и пойти куда глаза глядят, как вдруг услышал громкое батюшкино:
— Пропустите его. Да, вон его…
И сразу стало тихо. Архип поднял глаза и увидел, что все повернулись и смотрят на него, а между людьми образовался коридор, который открывал ему путь к священнику.
— Подойди, — позвал батюшка.
Позвал не приказом, не грубо, но так, что нельзя было отказаться. И Архип подошел. И чем ближе подходил, тем труднее было сдерживать слезы. Захотелось вдруг рассказать, как недавно похоронил жену, как сыновья уехали в Питер на заработки и забыли об отце, как легко и быстро сходишься с голью босяцкой, а потом уже и не помнишь, кем был. О том, что иной раз и пошел бы на службу в храм, да надо двор мести, улицу, снег ведь не спрашивает. А лед не сколешь — попадают люди. Так и живешь без причастия Христова…
— Знаю, знаю, все знаю, — словно услышал его мысли батюшка и возложил ему на голову ладонь. — Господь никого не оставляет. Ни единого, кто просит о помощи.
Ладонь батюшки сначала была теплой, а потом стала горячей, и тепло от нее разлилось по всему телу. Сначала из головы упало прямо в сердце и жарко стало в груди, а потом разлилось волной, и даже ногам стало тепло, хотя Архип уже перестал их чувствовать. Дворника бросило в пот. Да так, словно он стоял не в ноябрьской метели, а в парилке. Так, что застило потом и слезами глаза. Но вместе с тем приходило облегчение. Похмелье отступало, а на смену ему шла необычайная легкость. Такая, что хотелось дышать и жить. Он стоял и не смел поднять глаза, как вчера стоял перед отцом Иоанном Федор. Но потом все же решился.
И когда встретился взором с глазами отца Иоанна, то просто утонул в них. Чего там было больше: чистого неба? Отеческого укора? Добра разливанного? Архип вдруг понял, что взгляд этот пастырский не каждому дано увидеть — да не каждый и поймет его. Не всякому дано. Гордый и самолюбивый, закрученный миром сим и не увидит. А он — горький пьяница — сподобился.
— Лиза! — позвал, не отводя глаз, отец Иоанн. — Подай-ка, матушка, вчерашние сапоги. Да-да… Те самые, — словно на немой вопрос отвечал.
И сапоги сами собой оказались в руках Архипа. Новенькие, юфтевые. И уже начала оттирать толпа Архипа от батюшки, а тот сунул ему в голенище сапога какую-то бумажку. Архип думал — денежку. С тем и отошел в сторону. Следом из толпы винтом выкрутился Федор. Подошел.
— Переоденься, Архип. Замерзнешь совсем.
— Да мне жарко, — признался Архип.
— Что тебе батюшка в сапог-то положил? — полюбопытствовал Федор.
— Деньги, наверное. — Архип сунул руку в голенище, но это оказался другой сапог, и на дне его он нащупал несколько монеток. А во втором был свернутый вчетверо листок бумаги, на котором рукой то ли батюшки, то ли помощника его было выведено: «За подателя сего ручаюсь, протоиерей Иоанн Сергиев». Подпись и сегодняшняя дата.
— Не, это не вчерашние сапоги, — со знающим видом сообщил Федор.
— Ну так у нас же размеры с тобой разные, — додумал Архип.
— Ага, а у отца Иоанна со всеми одинаковые!
— Получается так…
Они шли по обновляемой снегом улице, и получалось, что осень все же становилась светлее.
— Я вот вспомнил сёдни, что Дмитрий Васильевич говорил: мол, скоро дворников машинами заменят.
— Да не заменят! Еще сто лет не заменят. Где машине тебя заменить? Она что, на крышу полезет, снег скидывать? — Федор посмотрел наверх, на припорошенные первым снегом крыши. — Не будет тебя, Архип, кто будет работать?
— Бектимирка, — улыбнулся Архип. — Очень на мое место хотел. — Остановился, подумал. — А вообще он трудящий. Я ему в соседнем дворе место подскажу.
— Подскажи…
Они шли по Андреевской улице. Утро вдруг вспороло стылую сталь неба солнечным лучом. Снег прекратился и тут же начал таять. И город-крепость, закованный в гранит, словно стал теплее. Маковка на Морском Андреевском соборе полыхнула привет солнцу и погасла. Где-то далеко на горизонте маячил двадцатый век.
— Не жмут?
— Не, как влитые.
Дворник Архип и разнорабочий Федор не видели, что за этим вековым горизонтом храма на площади уже нет. А за следующим нет уже и памятника Владимиру Ульянову, который стоял на этом месте какое-то время. Они это не видели. Зато в отличие от нас, грешных, они видели отца Иоанна — Всероссийского батюшку из Кронштадта.
Хлеб наш насущный
— Катя, собирайся, в церкву надо!
Маленькая Катя недоуменно посмотрела на бабушку.
— Так поздно уже. Ночь почти, бабуль. Холодно очень…
— Да ты что, Катерина?! Ночь-то на Рождество! Как же не пойти-то? — бабушка суетилась, откапывая в шифоньере старые, заношенные вещи.
— Так мы сегодня в самом храме будем? — Катюша посмотрела на бабушку с надеждой. — Там так красиво, свечи горят, а поют как!..
— Да ты что?! — снова вскинулась Василиса Мироновна, прозванная среди церковных попрошаек просто Мироновной. — Как раз сегодня самый сбор будет! Народ щедрее на праздник! Тебе на компьютер этот денег насобираем! Чуть осталось-то!..
— Бабушка, — взмолилась Катя, — баба Вася, у нас ведь все уже есть, ты же говорила, что надо на поесть, а у нас теперь и мебель, и окна вон новые поставили, и дверь железную, и телевизор для твоих сериалов вон какой большой! Холодно там стоять, плохо, пойдем прямо в храм?
— Катюша, ну что ты? Я ведь все для тебя, родная! Мне-то ничего уже не надо, помру — все тебе и останется. Вырастешь, будешь невеста, и все у тебя будет. Квартира обставленная… Потом еще мне спасибо скажешь, вот тогда на помин моей души свечку в храме и поставишь. Давай-ка одевайся… Да не, шубку новую не бери, пуховичок тот рваный, в котором всегда ходишь… Лицо-то тебе сегодня марать не буду, праздник все-таки, но ты там стой — грусти, как всегда! Поняла?
— Поняла, — вздохнула Катя, — мне в этом пуховике зябко очень, а шапка эта колется…
— Ну потерпи-потерпи, пока подают, надо брать…
— Надо обязательно за маму с папой помолиться и молебен заказать!
— Да о чем ты, милая, обязательно закажем!
Когда-то, после того, как родители Кати разбились в автокатастрофе, Мироновна отбила шестилетнюю Катю у государственных опекунов, у всяких там комиссий и омбудсменов, а вот пенсии-то ее едва хватало на то, чтоб платить за квартиру да чуть-чуть на еду оставалось. И соседка Варвара Григорьевна, ныне покойная, посоветовала: идите к Крестовоздвиженской церкви: близко, и подают там хорошо. К отцу Тихону много людей ходит и много сердобольных, милостивых. Мироновна, что всю жизнь привыкла работать и ни у кого ничего не просить, сначала вскипела, накричала на соседку, но потом нужда заставила. В первый же день в Катину кружку насыпалось не только мелочи, но и разных купюр столько, что хватило и сходить в гастроном, и даже купить внучке новый свитерок и ботинки на меху. Об одном предупредила Варвара Григорьевна: бойтесь социальных служб, увидят Катю — могут забрать! Потому Мироновна сначала ходила нечасто, но постепенно одна денежка тянула за собой другую, и они стали ходить к храму, как на работу. Катя никому не врала, если ее спрашивали: «нет, никто не обижает», «нет, у нас не все плохо, просто бабушкиной пенсии нам не хватает чуть-чуть». И бабушкина пенсия вырастала в один вечер так, что от насущного Мироновна перешла к обновлению «основных средств обеспечения», как она говорила. Сначала холодильник, затем новый телевизор, поменяла сантехнику, заказала ремонт, новую дверь, да и на пластиковые окна удалось насобирать, а понемногу еще откладывала Кате на будущее. Подавали миловидной Катюше, хоть и делала из нее Василиса Мироновна оборвашку-замарашку, щедро.
— Помру, — часто напоминала она Кате, — завещание вон там лежит, в банке денежка для тебя копится, все тебе!..
— Бабушка, ты же все время говоришь, что Бог нас не оставит, и меня, значит, не оставит, зачем нам еще что-то? Я уроки делать не успеваю, — нюнилась всякий раз третьеклассница Катя.
— На Бога надейся, а сам не плошай, — отвечала поговоркой бабушка, — я войну пережила! А тогда знаешь, как голодно было?!
— Ты рассказывала…
— Вот! Запас, он никому никакое место не жмет, а деньги-то вон уж сколько раз в простые бумажки превращались! Надо вот еще золота подкупить, — уже сама себя озадачивала Мироновна.
— Баб Вась, а если меня мои одноклассники там увидят или учительница наша?
Мироновна на минуту поджимала губы, она тоже этого очень боялась, но потом внутренний бухгалтер брал верх:
— Да я тебя так малюю да в таком старье, кто хоть тебя узнает? А ежели увидишь кого, ты сразу отвертайся, а то и уйди ненадолго, учила же я тебя? То-то!.. Ничего, Бог не выдаст, свинья не съест!
— А что, свинья нас съесть может?
— Свиней нынче, внучка, много! А говорят так, потому как человеку сподручнее на хорошее надеяться…
И обе надеялись на лучшее: Катя на то, что они перестанут побираться, а Василиса Мироновна рассчитывала еще пожить, поднять Катю да обустроить ей жизнь, чтоб не пришлось сироте без нее на паперти стоять или — хуже того — прозябать в детдоме, потому хоть и не в храме, а за притвором Мироновна истово молилась и просила Бога об одном, чтоб продлил ее дни. И покуда милостивый Господь продлевал, даже хронические болезни отступили. И социальные работники да школьные комиссии, бывая с проверками у них дома, оставались довольны. А то ведь и в холодильник носы свои совали: мол, чем дитя кормите? «Чем Бог подаст», — сурово отвечала Мироновна, но на рожон тоже не лезла. А от предлагаемой дополнительной помощи не отказывалась.
Мироновна и сама порой не выдерживала… Часто у храма собирались местные алкоголики, что имели соответствующий вид, длинно и густо сквернословили, не обращая внимания на замечания верующих, хотя порой истово крестились и умели принимать жалкий просящий вид, отчего и им перепадало на опохмелку. Но когда этой публики становилось много, Мироновна хватала Катюшу за руку и, обещая алкашам кару небесную, торопливо вела внучку домой.
— Непорядок на рабочем месте, — комментировала она.
Часто к ограде храма, где обычно толпились попрошайки, настоящие и ненастоящие нищие, привозили инвалидную коляску, в которой с отсутствующим взглядом сидел парализованный после травмы четырнадцатилетний Паша. Он никогда ни с кем не разговаривал, а его мать Валентина Петровна общалась чаще с алкоголиками, чем с теми, кто имел здесь «благословленное» рабочее место. Зато она ретиво гоняла новичков с табличками типа: «Не хватает на операцию», «Умирает дочь, нужны деньги на лекарства» и т. п. Она подходила к носителям таких картонок, расписанных маркером неровными печатными буквами, и сурово требовала:
— Заключение врача покажи!
Если подобная бумага у претендента на народные деньги имелась, изучала ее подробно, а потом выносила справедливый вердикт: «Фальшивка», «Диагноз тебе проктолог выставлял?», «Ты бы еще печати жилконторы поставила»… По всему было видно, что она либо врач, либо имеет отношение к медицине. Но сама она об этом ни с кем не говорила. Иногда у «табличечников» появлялись защитники, подходили и сквозь зубы рекомендовали Валентине Петровне заткнуться, на что она так же тихо и сквозь зубы отвечала нечто такое, от чего крепкие ребята оглядывались по сторонам, а потом предпочитали ретироваться.
В эту рождественскую ночь Валентина Петровна тоже привезла Пашу к Крестовоздвиженской. Правда, в отличие от Мироновны, закатила коляску сначала в храм, поставила свечи, хоть немного постояла на службе… Паша смотрел на все происходящее безучастно. Как всегда. Единственная, с кем он мог обменяться парой фраз, кому мог улыбнуться, была Катя. Когда-то он спросил у нее: «Чем ты болеешь?» — «Я не болею, просто у бабушки пенсия маленькая, — пояснила Катя и в свою очередь задала вопрос: — А с тобой что?» Паша рассказал грустную историю о том, как они с ребятами пошли летом в порт и кто-то предложил нырять с пирса, хотя купаться там было запрещено. Но ребятам где запрещено, там, наоборот, больше всего надо. Решили прыгать в воду с пирса. Кто не прыгнет, разумеется, трус. Паша считал подобные затеи опасными и безумными глупостями, но как можно отказаться да еще быть против, когда все друг друга подначивают. Паша был среди ребят самым младшим, но почему-то в этот раз все стали указывать на него, мол, он должен прыгнуть первым. Паша разделся и прыгнул солдатиком. В полете его развернуло, и он ударился о воду спиной, что вызвало веселый смех товарищей, но под водой его ждала обломанная свая, всплыть он еще смог, а потом потерял сознание. Оказалось, повредил позвоночник так, что не может двигаться. Валентина Петровна продала все, что у нее было, и свозила его на операцию в Германию. Операцию сделали. Теперь Павел мог двигать руками, крутить головой, но ноги оставались недвижными. Хотя немцы твердили, не все еще потеряно…
— А сюда меня мама привозит, чтобы Бог видел, как я страдаю…
— Она думает, Он не видит? А деньги тогда зачем?
— Деньги она отдает на лечение больным детям. Нам ничего не надо.
С этого момента Катя стала очень уважать Валентину Петровну. Только не могла понять: у нее претензии к Богу или у нее надежда, а спросить почему-то боялась.
Иногда Паша вдруг говорил о непонятном для Кати. Например:
— Россию все предали…
— Кто? — удивленно пугалась Катя.
— Все, даже те, кто думает, что ее защищает.
— Что ты такое говоришь?!
— Мне делать нечего, читаю много. Вот у Достоевского, к примеру, он все это предсказал… Да у многих…
— И чего теперь?
— Ничего. Господь долго терпит… Но нигде не сказано, что вечно.
— Паш, но ведь Бог всех любит!
Павел отворачивался, отмахивался, мол, мала еще, не понимаешь. Да Катя на таких разговорах и не настаивала, сама чувствовала, что не по ней они. И понимала, откуда они у Паши, когда видела, как Валентина Петровна прогоняла молодых симулянтов от храма:
— Ты, псевдострадалец, сначала в армию сходи, на заводе поработай, поля распахай. Что — здоровье на дискотеке и от героина потерял? На пивасик не хватает? Из-за таких, как ты, русские скоро вымрут. Мало того, что вы только о своей заднице думаете, так вы еще и дремучие, тупые! — и говорила им еще что-то такое, что симулянты, даже самые наглые, предпочитали ретироваться. Но никогда не трогала детей, с кем бы они ни приходили.
Других ребят тоже сюда приводили. Чаще — их родители-алкоголики. Так им было проще и быстрее собрать денег. Детям подавали даже в самые «неурожайные» дни, как говорила баба Вася.
В эту ночь первым заговорил Паша. Он озабоченно посмотрел, как Катя жмется к церковной ограде и ежится.
— Ты чего, Катюх? — спросил он.
— Что-то мне сегодня холодно, я на корточки присяду… — Катя и присела, поставив перед собой заветную кружку.
Торопившиеся в храм прихожане и «прохожане» щедро сыпали и Паше, и Кате мелочь и небольшие купюры. А несколько хорошо одетых мужчин, даже расщедрились один на пятьсот рублей, а другой дал им по тысяче.
— Спаси, Господи, — пролепетала Катя. — С Рождеством!
Павел молчал. Он тревожно посмотрел в сторону Василисы Мироновны, которая увлеченно разговаривала о чем-то с другими постояльцами-попрошайками. Мама его снова ушла в храм, забыла заказать сорокоуст по умершему мужу, отцу Паши.
— Так ты в пост заказывала, — напомнил Паша.
— Лишним не будет. Может, он там тебя вымолит…
Павел только безнадежно вздохнул в ответ. А когда она ушла, сказал Кате:
— Вообще она у меня сильная…
Катя с тоской смотрела на прохожих, на бабушку, которой хотела сказать, что сильно замерзла, хотела сходить в церковь погреться, но без ее разрешения не решалась. А та продолжала обсуждать последние события в стране с другими старушками. Захотелось спать… Очень сильно. А в храме уже кончилось Навечерие Рождества…
Где там звездочка Вифлеемская? Показалась уже? Небо чистое, морозно, а звезд почему-то мало… Словно дымкой их закрывает. Да и видно только вдоль улицы.
Уж больше двух тысяч лет как Иисус родился. Такое доброе слово принес людям, таких чудес подарил… А люди? Неужели так сложно быть добрыми и любить друг друга? Недавно Катя прочитала «Рождественскую песнь» Чарльза Диккенса, и хоть Эбинейзер Скрудж был мрачным скрягой, ей все равно было его жалко с самого начала. Жалко, потому что он не знал любви и был одинок, а все из-за денег и жадности. «Вот и мы просим └хлеб наш насущный“, а ведь баба Вася просит уже больше, чем насущный…» — думала Катя. Если б можно было просить, вымолить другое… Но такая сила молитв только у святых, наверное… Катя печально посмотрела на Павла. Вспомнилась ей прочитанная сказка Валентина Катаева «Цветик-семицветик», и очень ей хотелось такой лепесток. Уж она-то из Сибири не помчалась бы на Северный полюс! Зачем? А вот Паше… Паше она бы помогла… «Лети, лети, лепесток, / Через запад на восток, / Через север, через юг, / Возвращайся, сделав круг. / Лишь коснешься ты земли, / быть по-моему вели…» Как все просто в сказках. И Христос, если бы прошел мимо, он бы только дотронулся до Павла или по голове бы погладил, и Павел смог бы ходить, бегать, прыгать…
Люди шли мимо. В кружке звенела мелочь, а Катя даже забыла постоянный бабушкин наказ бумажные денежки сразу убирать в карман. Ее знобило, и она уже не заметила, как сами собой закрылись глаза. Проснулась она оттого, что кто-то ее позвал…
— Холодно тебе?
Катя посмотрела наверх и увидела стройного высокого мужчину в долгополом пальто с непокрытой головой. Длинные, чуть вьющиеся волосы опускались на плечи. Добрые и мудрые глаза, узкий нос, короткая негустая борода… «Ах!» — вскрикнула Катя про себя, так он походил на Него! Дома у них стояла икона «Моление о чаше», и мужчина был точь-в-точь как Спаситель на той иконе.
— Вы так похожи… — тихо выговорила Катя.
Незнакомец улыбнулся:
— Хочешь пойти со мной?
— Куда?
— Там светло и никогда не бывает холодно… Там не надо ни у кого ничего просить.
— В рай? — догадалась Катя. — Посмотреть? Хочу…
Она осмотрелась по сторонам. Павел дремал в своей коляске. Бабушка продолжала разговаривать, оживленно жестикулируя. Где-то в храме открыли Царские Врата.
Катя было протянула незнакомцу руку, но потом смутилась своей дырявой варежки, сняла ее и лишь потом вложила свою в его ладонь. Удивительно, но рядом с ним было тепло. Точнее, было вообще тепло и отчего-то легко-легко… Бабушка часто говорила Кате, что с посторонними никуда ходить нельзя, а лучше и не разговаривать, но сейчас Катюша буквально чувствовала исходящее от незнакомца добро и точно знала: с ним можно. И он был так похож…
Они вошли в ворота, но почему-то, идя к распахнутым дверям церкви, откуда пахло воском и ладаном, они одновременно поднимались по невидимой лестнице в небо. И вот теперь уже Катя видела звезды вверху и огни города внизу. Удивительно, но ей ничуточки не было страшно.
— Господи, а Ты сам за мной пришел? — спросила вдруг Катя. — Надо еще Пашу, Пашу надо взять. Он хороший. Я сама буду его коляску толкать…
Незнакомец присел на корточки, чтобы быть глазами с нею вровень, а потом взял Катины ладони в свои и дохнул на них. Так делают родители, чтобы согреть озябшие руки детей, но Кате не было холодно.
— Все будет хорошо…
— Я знаю, ведь сегодня Рождество, — улыбнулась в ответ Катя. — А у меня, — она смутилась, опустила глаза, — даже подарка вот нет…
— Мама! — услышала она где-то далеко голос Паши, и оба они оглянулись назад и вниз. — Мама! Быстрее, к Кате!..
Валентина Петровна только вышла из храма, подошла к Кате, которая так и сидела на корточках, привалившись к ограде.
— Мироновна! Мироновна! Что ж ты — старая брехунья?! Что ж ты!.. У тебя Катюша!.. Она ж замерзла!
Василиса Мироновна уже бежала к ним.
— Господи! Прости меня, старую дуру, прости! Да никогда больше!.. — кричала она, а Валентина Петровна несла Катю на руках в храм. И Паша сам крутил колеса инвалидного кресла, едва за ней поспевая. Прихожане расступились, и отец Тихон, что уже вышел со священной чашей — потиром («Со страхом Божиим и с верою приступите»), и другие иереи подошли к Валентине Петровне. Кто-то из них читал молитвы, кто-то начал тереть Кате щеки и уши, а отец Тихон властно сказал:
— Отступите! — и, встав на колени, влил в сомкнутые губы Кати Крови Христовой из лжицы.
А Катя смотрела в добрые и глубокие глаза Спасителя. Вот они… Совсем рядом.
— Глаза открыла! — воскликнул кто-то.
— Слава богу! — выдохнул отец Тихон и поднялся на ноги.
— А с руками у нее что? Отморозила? Аж светятся? Может, «скорую»?
Валентина Петровна взяла Катины руки в свои…
— Нет, просто светятся… Странно… Катя, ты меня слышишь? Как ты всех нас напугала! Ты как?
— Хорошо, — прошептала Катя. — Ко мне Христос приходил, вы разве не видели?
— Что ты такое говоришь, девочка моя?.. Ты же без сознания была.
— Он правда приходил… Даже руки мне грел… — шептала Катя.
— Хорошо, хорошо…
— Катюшенька, ты прости меня, старую… — причитала Василиса Мироновна. — Господи, прости меня… Скупердяйство мое…
А за спинами у них внимательно смотрел на Катю с иконы Спаситель. Будто и не уходил никуда.
— Я хотела Пашу с собой взять.
— Паша-то какой молодец… Если б не он… — причитала баба Вася.
— А руки-то у нее чего светятся? Натерли чем? — не унималась какая-то старушка.
— Голова не кружится? — это уже Валентина Петровна.
— Да нет, мне хорошо и тепло, можно я встану?
— Давай потихоньку, мы с Мироновной тебя поддержим…
— Да не, не надо, мне правда хорошо… Ко мне правда Спаситель приходил, не верите? Он красивый такой и добрый… А руки, — она вытянула вперед ладони, — он дышал на них! Папа так делал, когда у меня ручки зимой мерзли. А сейчас и не мерзли вовсе.
— Господи, спаси и сохрани… — заплакала Мироновна.
— Не берусь тебя судить, — обратилась к ней вполголоса Валентина Петровна, — но, по-моему, ты уже и сама все поняла, на всю жизнь тебе урок…
— Да что ты… что ты…
— А я верю, что к Кате Христос приходил! — это сказал Паша, которого с коляской оттерли куда-то за спины окружавших. — Рождество!
И словно ответом ему прозвучал голос священника:
— Рождество Твое, Христе Боже наш, возсиямирови свет разума: в нем бо звездам служащие звездою учахуся, Тебе кланятися Солнцу правды, и Тебе ведети с высоты Востока: Господи, слава Тебе.
Катя подошла к Павлу и взяла его за руки и зашептала:
Лети, лети, лепесток,
Через запад на восток,
Через север, через юг,
Возвращайся, сделав круг.
Лишь коснешься ты земли,
Быть по-моему вели…
— Что ты, Кать?.. — смутился Паша.
— Ты будешь ходить! Честно-честно! Я точно знаю!
— Буду, — Павел прикусил губу, чтобы не заплакать у всех на виду.
— Будешь! — уверенно сказала Катя и потянула его к себе.
Никто не заметил, что руки ее в этот момент перестали светиться.
Паша, словно завороженный, подался вперед, попытался встать. Валентина Петровна подхватила его, поддерживая.
— Господи! — воскликнула она.
Павел стоял неуверенно и все время смотрел Кате в глаза. Потом сказал:
— Они не поверят, но я видел… Как вы с Ним поднимались в Небо… А ты продолжала сидеть рядом… И там была одновременно… Они не поверят, но я видел… Он почему-то был в пальто…
— А в чем Ему быть? На наших-то улицах?
— Я вот еще подумал: Он пройдет рядом, а мы и не заметим…
Павел попытался шагнуть, но не смог, бессильно повис на руках матери, которая аккуратно усадила его в кресло…
— Я уж думал — чудо будет, — со слезами на глазах он посмотрел на Валентину Петровну.
— Павлик, ты встал… — тихо сказала она, сглатывая слезы… — Встал, а значит, пойдешь. Я верю… — она повернулась к образу Спасителя, — я верю, Господи…
Бедные, разуверившиеся во всем и вся за последние сто лет русские люди вокруг крестились, кое-кто плакал…
— Сегодня не время горевать, — напомнил молодой дьякон, который, в отличие от всех, задумчиво улыбался.
— Что делать-то? — спросила себя, и всех, и, наверное, Самого Господа Бога Мироновна.
И голос отца Тихона уже с амвона ответил ей и всем:
— Со страхом Божиим и с верою приступите…