Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2015
Светлана
Васильевна Волкова родилась в
Ленинграде. Окончила филологический факультет Санкт-Петербургского
государственного университета, специализируется в области романо-германской
филологии. Автор романа «Подсказок больше нет» (АСТ, 2015), получившем
национальную премию «Рукопись года» на Х Международном книжном салоне в
Санкт-Петербурге. Лауреат литературной премии им. Александра Куприна (2013).
Золотой призер в номинации «Проза» — конкурс Русский Stil
(Германия, 2014). Серебряный призер III литературного конкурса им. А. Т.
Твардовского (2015). Обладатель звания «Автор-Стильное
перо» в категории «Юмор, ирония, сатира» — (Русский Stil
(Германия) 2013 и 2014). Печаталась в журналах «Нева»,
«Крым», «Берега», «Балтика», альманахах «Молодой Петербург», «Невская
Перспектива», «Свидетельства времени» и «Русский Стиль». Живет в
Санкт-Петербурге.
О снеговиках к своим десяти годам Танюша Ратникова знала все. Сколько надобно снега на шары — головной, туловищный и основной («базисный», как говорит соседский очкарик Яшка, а с ним не поспоришь — он будущий космонавт). Как глубоко всаживать морковку в рыльце, чтобы вороны не утащили. Какого размера положено быть круглым угольным снеговиковым глазьям. Где раздобыть идеальное ведро на шляпу. Какой консистенции нужен снег и как по хрустящему скрипу в ладошках определить его готовность к идеальному ваянию. А самое главное, какова «гармония пропорций» (опять же, спасибо Яшке за красоту определений)!
Очень уж Танюша не любила, когда снеговика называли «снежной бабой». Оскорбительно же, разве не понять? Она всегда шикала на взрослых, когда слышала подобное, и прикладывала пальчик к губам: «Ч-чччч! Они и обидеться могут!»
Что взрослые понимают в снеговиках? Ровным счетом ничего! Считают их детской забавой, чем-то сродни куличикам, только побольше, да не из песка, а из снега. А ведь у каждого — своя индивидуальность, характер, уникальное имя и яркая, запоминающаяся фамилия. И, разумеется, своя биография, которую Танюша продумывала тщательно, аккуратно записывая ее химическим карандашом в зеленую тетрадку. С этим шутить никак нельзя! Снеговик умрет по оттепели, и унесет талая водица его легенду в далекий снеговиковый рай, куда-то туда, за рваную ленинградскую тучку, висящую над кирпичной трубой фабрики Гознак — такую же мышасто-серую, в дырочку, как не взятое растаявшим хозяином в дальнюю дорогу оцинкованное ведерко.
Но это — у правильных снеговиков. Неправильные попадают в снеговиковый ад.
Этот ад Танюша видела своими глазами — он находился на улице Циолковского, у прачечной, за тяжелым чугунным, в вафельную клетку, блином крышки водосточного люка. Там вечно что-то утробно журчало, выдыхало сыростью и замогильным холодом даже в самое летнее пекло. Туда по весне ушел неправильный снеговик Шанежкин, и Танюша оплакивала его в голос, как учила ее бабушка Ася.
«Запоминай, Таня, помру скоро, некому попричитать обо мне будет. Плакальщицы все нонче померли, никто и проводить-то меня по-достойному не сумеет!» — «Сумеем, Бабася, сумеем, — утешала бабушку Танюшка, — Помирай себе спокойно! Я уже выучила! Хоть завтра могу тебя отплакать!» И звонко, с выражением, как при читке «Стихов о пионерском галстуке», повторяла текст. «Да главные тута не слова! Ты, кулема, гласные тяни на выдохе, горлом поддавай!» — не унималась бабушка.
И Танюшка тянула гласные, поддавала горлом, тренировалась на отжурчавшем в люк Шанежкине.
— Ой, да на кого ты нас покида-ааа-еееешь! Ой, ро-ооодненький, закрылись твои ясны ооооооченьки-ииии! Ой, да на кого си2ротами оставля-яяяя-еееешь! Ой, да го-ооорю-юююшко-то како-ооое-еее!
Прохожие опасливо косились на склонившуюся над люком девчушку, Шанежкин же в благодарность посылал ей из канализационного зоба перекатный басовитый говор, но на кого их, си2рот, оставил, вразумительного ничего не сообщал.
Бабася же помирать не торопилась, но исправно, по средам, когда у Танюши не было кружков и пионерской нагрузки в школе, рассказывала внучке о рае и аде, почему-то при этом косясь на выключенный желтый короб стоящего на старом комоде радио.
А больше о смерти Танюша и не знала ничего.
* * *
Был жаркий июньский полдень, последние сутки перед поездкой в лагерь, где ждали ее шумные прошлогодние подружки. Солнце шпарило нещадно, загоняя не разобранную по дачам детвору с улиц в узкие дворы-колодцы, где было больше тенистых углов, а от обломанных метлахских плиток парадных тянуло прохладой и утомительным каникулярным бездельем. Мячи и скакалки были заброшены — не до них в томном городском зное; нарисованные мелками классики и кривые зайцы, казалось, плавились вместе с асфальтом — серым, морщинистым, как коленки у слона в зоопарке. Танюша стояла, задрав голову кверху, к искромсанному квадратику неба, втиснутого в кривую рамку крыш ее родного дворика, и от всей души жалела, что никто из снеговиков никогда не увидит такого цвета: голубого, с подмалевками далеких облачков, точно ее ситцевый сарафан в белую ромашку, аккуратно сложенный мамой в чемоданчик в ожидании отправления. И рассказать она не сможет об этом ни одному из них. А как бы понял ее Шанежкин! Он бы также задрал свою сахарную башку к небу, покачал ею и непременно бы сказал: «Ах!»
Танюша тоже ахнула — за себя и за Шанежкина — и надумала слепить ему памятник из тополиного пуха, благо добра этого было навалом в сквериках, подворотнях и даже за шиворотом. Трудновато будет, пух — это вам не снег, хотя и похож, но ей ли не сдюжить, лучшему производителю снеговиков в округе!
Набрав в подол платьица тополиной мягкой ваты, сдобрив ее слюной, на которую был щедр проголодавшийся к обеденному времени организм, Танюшины вспотевшие ладошки слепили-таки некое кривобокое подобие снеговичка размером с мелкого пупса. Она подивилась минуту на уродца, но переделывать не решилась, а осторожно, как Бабасину конфетницу из синего чешского хрусталя, понесла на улицу Циолковского.
Круглая чугунная дверца в снеговиковый ад была отодвинута в сторону, рядом стояли два огромных рабочих в грязных зеленых комбинезонах и напряженно пялились в отверстие люка.
«Ша-ааанежкин!» — сжалось в комочек Танюшкино сердце.
Дядьки увлеченно бросали в люк какие-то непонятные Танюше реплики, активно размахивали большими загорелыми руками, давали «туда» советы, сдабривая речь запрещенными Бабасей словами. Наконец из люка появилась чумазая усатая физиономия. Танюша замерла. Физиономия сплюнула на асфальт и заулыбалась, обнажив неожиданно белые зубы.
— Все, мужики. Доделал. Теперь в контору и пожрать!
Рабочие вытащили из люка товарища, грязнющего с ног до головы, но такого счастливого, что редкие прохожие, пересекавшие мелкими перебежками улицу от тени до тени, невольно улыбались, глядя на мужичка. Вся троица присела у длинного деревянного ящика и с шумом принялась копошиться в инструментах непонятного предназначения. Танюша подошла к краю открытого люка и осторожно заглянула в глубь темной, пахнущей землей, лужами и затопленным подвалом дырищи. Журчания слышно не было, и эта непривычная тишина насторожила Танюшу.
— Ша-ааанежкин! — шепотом позвала она. — Ты здесь? Я кукленыша принесла. На тебя похож!
Пугающая пустота дыхнула на нее сыростью.
«Эх, жаль, Шанежкин неправильным снеговиком оказался!» — с горечью подумала Танюша.
Это все из-за того, что шляпы лишился. Да не простая шляпа-то, а будто английский котелок, как у Чарли Чаплина. Ведра тогда кончились, но Танюшка раздобыла мелкий дырявый тазик. Из-за этого-то котелка мальчишки-дураки и дразнили его буржуем и английским шпионом. Но как бы то ни было, лишаться шляпы до весны никак нельзя. Это все равно что потерять пионерский галстук.
Танюшка шмыгнула носом и снова заглянула в люк.
«А был бы правильным, стал бы тучкой или облачком. Дунула бы на кукленыша, и полетел бы он к нему в небо, за компанию с парашютиками одуванчиков…»
— Девочка, отойди от люка! — пробасил дядька в комбинезоне, да так громко, что Танюшка шарахнулась в сторону, споткнулась о крышку и выронила своего кривенького пухового пупса-снеговичка. Тот распался на составные части, и легкий ветерок подхватил белые комочки, закружил их, смешал с тротуарной пылью и унес куда-то в сторону Фонтанки.
— Ратникова! — послышался веселый мальчишеский окрик.
Несколько ее одноклассников, окруженных вездесущей малышней, орущей комариной тучкой свернули с проспекта Огородникова на улицу Циолковского и замахали ей руками. В центре тучки, продев худую ногу со смазанной зеленкой коленкой под рамой взрослого велосипеда катился Митька Щукин. Велосипед наклонялся из стороны в сторону, детвора галдела, отпугивая дремавших в тополях разморенных воробьев.
— Ратникова! — Щукин слез с велосипеда, и тут же следующий по очереди счастливый пацаненок поставил пыльную сандалию на педаль. — Тебя бабушка зовет. Бежи давай, лицо у нее такое красное. Накажет, наверное, тебя за что.
Танюшка вскрикнула и побежала в свой двор, на ходу пытаясь сообразить, за что ее Бабася может выдрать. Постель убрала, в кухне не насвинячила, кран закрыла плотно, соседский таз в коридоре ногой не пинала. Вроде.
Бабушка стояла во дворе, большая, в длинном переднике поверх цветастого халата, и держала в руке листок бумаги. Едва завидев внучку, развернулась всем корпусом и, приложив бумажку к необъятной груди, тихонечко завыла.
— Таня! Поди сюда, девочка!
Она подошла, бабушка прижала ее голову к своему туловищу огромной пятерней. Танюшка почувствовала, как шаркают по затылку пальцы, всегда розовые, как ветчина, со вспухшими суставами, в мелкую белесую сеточку от постоянного дрызганья в воде.
— Бабасечка, что случилось? — почти шепотом вымолвила Танюша.
— Дед Бубенцов помер.
Бабушка отпустила внучкину голову и помахала ей под носом листком.
— Телеграмма вот из Судака. Царствие ему небесное!
Танюшка усиленно заморгала, глядя на Бабасин колбасный румянец во всю щеку — в неровных пятнах, с белым жирком, как у вареной любительской, спускавшийся с щек на шею и вниз к вырезу на халате. Смысл сказанного не совсем был понятен. Показалось, что есть где-то какие-то бубенцы, и у бубенцов тех имеется дед. Так этот дед как раз и помер.
* * *
— Ну, помнишь, он еще тебя на ноге качал? А ты ему, козявка, штанину описала.
Танюшка смутно припоминала морщинистые сучковатые пальцы, за которые она хваталась кулачками, чтобы не упасть. И ногу — длиннющую, в клетчатом шлепанце… Качаться на ней неудобно…
Ей было стыдно, но, кроме ноги и пальцев, всего остального деда она, как ни силилась, так вспомнить и не смогла.
— Они с Мусей в пятьдесят шестом приезжали, тебе три стукнуло. Неужели не помнишь?
— Бабась, а ты себя в три года помнишь?
— А не было мне трех-то годиков. Я сразу отроковицей родилась, — весомо молвила бабушка.
Танюшка никогда не могла угадать, в какой момент Бабася шутила, а в какой говорила серьезно. Такой уж был у нее характер.
Дед Паша, а точнее, Павел Григорьевич Бубенцов приходился Танюше двоюродным прадедом. Ушел с миром, как повторяла Бабася, на девяносто восьмом году жизни, пережив и свою престарелую дочь Мусю, и многих из младшей родни. Жил в Судаке с внуком Жорой и его женой, тоже разменявшими последнюю предпенсионную пятилетку, работал до войны инженером на симферопольском авторемонтном заводе, стариком уже сбежал на фронт, вернулся с медалью, после войны чинил лодки и мастерил детишкам механические игрушки. Дамский пол уважал и не матерился, чем выделялся среди местных. О смерти не думал. Крепкий был. Хотел дождаться столетия. Не получилось.
О Бубенцове в семье Ратниковых говорили мало: сказался несносный характер Бабаси, сумевшей поругаться со всей крымской родней. Но смерть Павла Григорьевича как-то примирила ее с существованием «той базарной ветки» и даже нагнала слезу под очки.
Танюшке же за всю ее жизнь ничего не рассказывали о прадеде, потому что сидел при Сталине как английский шпион. «Рано еще девку семейной биографией загружать, — упорствовала Бабася, — придет времечко анкетки заполнять, тогда и узнает».
— Дед Паша, матери братец, дядька мой то есть, единственный среди Бубенцовых нормальный-то и был. Мир его праху. Шебутной, гусар, горячая кровь. Жену свою первую, Анку, выкрал.
— Как выкрал? — удивилась Танюша.
— А вот так. Невестилась она, невестилась, а он рррраз и спер дуру. Как тать татарский. На кой только ляд? Дурное семя Анка эта принесла.
Танюшка открыла было рот, но бабушка затянула тоненько и заунывно:
— Ой, гооорюшко-оооо!» — и, резко оборвав надрывное плаканье, сухо кинула внучке: — Собирайся, Таня. Прощаться с ним поедем.
— А пионерлагерь?
Но бабушка взглянула на нее так, что Танюша возражать не рискнула. И лизнул кожу спины морозец — покойников она побаивалась. Одно дело снеговики: растаяли, как пломбир, и утекли кто куда. Погрустишь, порисуешь в тетрадке на полях скорбные деревья, и все. А человеческий мертвец — это же совсем другое дело!
* * *
Фибровый чемоданчик, в котором собрали Танюше вещички в лагерь, стоял с распахнутой пастью на обеденном столе. Бабушка сосредоточенно инспектировала содержимое.
— Галстук вынь.
— Как же без пионерского галстука? — пискнула Танюшка.
— Неча.
Танюша послушно потянула за кумачовый хвостик. Рядом, на стуле, собиралась горка «ненужных» для похорон вещей: шортики с помочами на двух разнокруглых пуговицах, альбом с раскрасками, выклянченные у мамы пластмассовые бусы, набор открыток с кинозвездами, выменянный у Яшки на сломанную готовальню втихаря от отца, ремень для пионерской формы и белая, хрустящая крахмалом, как первым снежком, блуза.
Бабушка, впрочем, оставила Танюшин ситцевый купальничек, больше похожий на «песочницу» для мелюзги, проверила, плотные ли резиночки. «Чай, на юг ребенок едет. Не все за гробиком-то плестись». Подумала — и заменила выцветшую тюбетейку на огромную не то шляпу, не то панаму, в которой могли поместиться две внучкиных головы. Или даже две с половиной.
Билеты до Симферополя, хоть и с хлопотами, все же достали — из брони, на вечер того же дня. Помогла «скорбная» телеграмма и нереализованная в Бабасе драматическая актриса. К похоронам, назначенным на субботу, как раз успевали. О целесообразности поездки никто из родных спросить у бабушки не решился, мама лишь высказала робкое предположение, может, мол, не гонять дочку, пожалеть. Но Бабася стояла на своей правде, как пленный идейный комиссар: Бубенцова надобно Танюшке предъявить, — а хотя б и мертвого. Все-таки прадед, пусть и двоюродный, родная кровь. Мама согласилась. Отец же ничего возразить не мог: был в плавании где-то в Карском море.
Остаток дня прошел в суетных сборах. Бабася наскоро готовила еду в дорогу, мама вызванивала заведующего проектным бюро, своего начальника, — отпроситься на несколько дней за свой счет. Начальник по традиции побурчал, но отпуск одобрил. Танюша вышла вечером на коммунальную кухню и застала Яшку, стоящего на коленках возле плинтуса у двери черного хода.
— Ты чего?
— Таракана жду, — серьезно заявил Яшка.
— Зачем?
— Некрасова ему прочитаю.
— А-а-а, — Танюша присела на корточки рядом с соседом. — А мы в Судак сейчас уезжаем.
Яшка выпрямился, почесал стриженый затылок.
— Судак — это, кажется, рыба.
За что Танюшка уважала Яшку, так это за ум.
— Ну, он одновременно и рыба, и город. Прадедушка Бубенцов помер.
Помолчали.
— Соболезную, — наконец вымолвил Яшка. — Ты очень переживаешь?
Танюше было невыносимо стыдно за то, что «должных» переживаний совсем не испытывала. Она выпятила нижнюю губу и попыталась нагнать слезу. В драмкружке учили, что в ответственные моменты на сцене надо вспомнить о каком-нибудь личном горе. О чем-то трагическом. Танюша подумала о Шанежкине, как бегала к нему после уроков в марте, и каждый день он становился чуть меньше, серел, покрывался черной бахромой по контурам, некогда идеально круглым, и как появились на его теле предательские дырочки; как достоял почти до Дня Парижской коммуны, а потом сник, заплакал, накренился на правый бок и убежал на улицу Циолковского.
В носу у Танюшки защекотало.
— Я совсем его не помню… То есть я помню, но только не всего, а часть. Ногу. А выше ноги совсем ничего…
— Не переживай, — утешил Яшка. — Поглядишь на него целого и моментально вспомнишь.
Вот этого-то Танюшка и боялась: поглядеть на целого прадедушку Пашу.
* * *
О юге она знала только из висящей в коридоре настенной карты СССР, пожелтевшей от времени и заляпанной ладошками многочисленных поколений квартирных детей. Есть Москва — столица нашей Родины, есть Сибирь, которую покорял Ермак, есть юг, почти мифический, потому что попасть туда всегда сложно. Но там есть море. А оно не такое, как сизый дачный Финский залив, оно совсем другое, и цвета другого, и запаха, и соленое, если верить Яшке. И волны там бывают с дом.
А вот о волнах Танюшка кое-что знала. Еще совсем недавно она и закадычная подружка Нинка бегали на Крюков канал, где у Щепяного переулка, напротив дома Суворова, находилось их любимое место на набережной — бывший причал у Никольского рынка. Вода подходила совсем близко к спуску, лизала щербатую каменную кладку. Дождавшись нагонной волны, темной, не по-речному сильной от балтийского ветра, девочки замирали от восторга. А когда вода откатывала, оголяя мокрый вогнутый позвоночник спуска, с визгом перебегали с одного его конца на другой. Надо было непременно успеть до новой волны, не позволить окатить ноги брызгами и затащить в крюковскую бездну, в вязкое русалочье логово. Это было необыкновенное, щемящее чувство! Наверняка такой же восторг ждет ее в Судаке, и волна там будет такая же большая, как на Крюковом канале, и такая же черная — ведь едут они на Черное море!
Симферопольский скорый поезд медленно тронулся с заплеванного перрона пыльного Московского вокзала. Билеты из брони оказались в разных местах, мама ехала в пятом вагоне, бабушка с Танюшей — в разных концах седьмого. Что поделаешь, горячий сезон. Применив особые нотки голоса, Бабася выторговала для внучки нижнюю полку. Это и хорошо, с верхней Танюшка свалилась бы непременно.
Она злилась на прадеда Пашу, что угораздило того помереть, когда ей надо в лагерь, и подружки, с которыми не виделась год, без нее будут прыгать на пружинных кроватях, бегать к речке и разучивать новые дворовые песни с хромой рифмой про несчастную любовь. И мальчишки прошлогодние небось выросли, и запекать с ними у пионерского костра картошку будет волнительней и, как она сама для себя определила, «сердцеколотябельней».
А тут дед Бубенцов, и жара, и поездка туда, где еще жарче…
Но первое в ее жизни ожидание юга оказалось прекрасным. Оно было похоже на огромную ветку сирени, только с цветочками на кисти — каждый размером с нарцисс. Потому что в Крыму все, ну, просто все больше и сочнее, так мама говорила. Появилось и угнездилось в душе необыкновенное предчувствие. Лишь только цель поездки омрачала фантазии.
В плацкартном вагоне царила своя жизнь. Томительный запах жареных вокзальных пирожков, сумки, баулы, тюки и ее маленький фибровый чемоданчик с полуоторванной наклейкой «Ратникова Таня. Пятый отряд». Незнакомые люди, пахнущие потом, духота и обрывки чужих разговоров. Первый в ее жизни поезд дальнего следования. Она загадала: вот закончится лента перрона и скучных бетонных плит, тянущихся до конца территории вокзала, где разбегаются в разные стороны, как тропинки в лесу, блестящие рельсы с полосатыми ребрами шпал, и наступит «начало юга». Она смотрела в окошко, боясь пропустить этот момент. Поезд набирал скорость, и все замелькало, запестрело.
Женщина с верхней полки свесила голые белые ноги, и они качались долго-долго в такт вагонному ходу перед глазами. Ее натертые обувью до малинового цвета выпирающие круглые косточки-шишки у больших пальцев напомнили Танюшке вишни, которые соседи привозили с Украины. «Вот так, наверное, на юге и висят на деревьях ягоды — прямо у носа», — думалось ей и невероятно хотелось наконец приехать.
Юг подбирался к Танюше постепенно, сначала дыхнув вязким воздухом из открытых дверей где-то в районе Курска. А воздух совсем не такой, как в Ленинграде, — а как будто стоишь у решеток вентиляции метро, у «Техноложки», и проходящий состав гонит теплый плотный поток в лицо; и запах горячего дегтя от промазанных шпал — не такой, как возле котельной на Обводном канале, другой, терпкий. Затем юг постучался в душу харьковскими прозрачными абрикосами, запорожской желто-розовой черешней и мелитопольскими помидорами — мясистыми, с «пумпочкой», которые Бабася умудрялась покупать на недолгих стоянках. И, наконец, большим, обожженным солнцем симферопольским вокзалом, плакатами с улыбающимся Гагарином на каждом углу, бабушками с тыквенными семечками, загорелыми цыганскими детьми в пестрых штанах и красивыми большими военными в отутюженной новой форме.
До Судака ехали на автобусе, и Танюшку жестоко укачало. Бабушка раза три колотила локтем в стекло водительской дверцы, и усатый черноглазый паренек послушно выпускал встревоженную маму с зеленой дочкой на обочину. Бабася же оставалась внутри, сторожила вещи и следила, чтобы без них не уехали. Потом кто-то из пассажиров догадался дать девочке корку черного хлеба с солью под язык, и тошнота мгновенно отступила.
От центральной автобусной остановки до места шли сорок минут пешком — по немилосердному солнцепеку, с вещами и лишь примерным представлением направления. Бабася дала родственникам телеграмму о приезде, чтобы ждали. Но конкретного времени не указала — не думайте, мол, встречать. Ратниковы гордые, Ратниковы доберутся сами. И добрались, полуживые, когда уже начинало темнеть.
Дом Бубенцовых был деревянный, двухэтажный, с двумя верандами и резным кружевом ставень, утопающий в грушевом саду. Танюшка слишком устала, чтобы впитывать всю эту красоту. Лишь твердила себе: это юг, но глаза ее слипались, и осознать в полную меру, что она «уже совсем-совсем точно на юге», так и не смогла. Мама с Бабасей оставили ее во дворе, наказав сидеть на чемоданах, сами же «пошли здороваться». Послышались возгласы, шум, в двери показались встрепанные головы, с крыльца скатилась, как колобок, толстая женщина в ночной рубашке и бросилась к Танюше.
— Да что ж не сообщили-то! Да мы б встретили! Да какие ж молодцы, что приехали деда помянуть! — запричитала она и принялась тискать Танюшку, как тряпичную куклу, от чего ее снова замутило. — Девуленька моя! Какая большая! А худю-юююющая! Коленки торчат! Не кормят тебя Ратниковы? Слышь, Ася, оставь мне внучку на месяцок, поросеночком будет.
Бабася что-то хмыкнула с крыльца. Танюшка же совсем поросеночком откармливаться не желала.
Гостеприимная хозяйка оказалась тетей Зиной, Бабасиной седьмой водой на киселе. Их накормили чем-то обильным и жирным, уложили спать на веранде. Танюшка вглядывалась слипающимися глазами в окно с ромбиками цветного стекла и дивилась крымской луне, обнюхивающей флюгер дома напротив. Луна показалась ей огромнейшей, похожей на бледно-лимонное блюдо. Узкие, как кухонный нож, облака, перерезавшие ее пополам, придавали ей сходство с лицом снеговика — с бровями и усами. И форма головы по-снеговиковски идеальная! Это потому, что, как говорит мама, в Крыму все, ну, просто все больше и сочнее. Нет, в Ленинграде совсем другая луна! Скромная, что ли, похожая на вылитую из поварешки на шипящую сковороду смесь для блинов. И размера такого же.
Уже совсем засыпая, она вдруг заметила висящий на стене веранды портрет в громоздкой раме под стеклом, по которому скребли лунные и фонарные блики. В груди похолодело.
— Мамуль! — прошептала Танюшка.
Мама крепко спала.
— Бабась!
— Чего тебе? — отозвалась бабушка.
— Кто это там?
— Где?
— Ну, смотрит на меня со стены.
Бабася приподнялась с раскладушки.
— Дед Бубенцов это. Ишь, пялится!
— А почему на нем котелок, как у Чарли Чаплина?
— Потому что джентльменом был. Спи давай!
* * *
Утро следующего дня для всех началось в пять — с суеты, большой, как и все южное, и суетой же закончилось. Бегали взад-вперед незнакомые люди, женщины трясли бумагами, переругивались. Танюшке второпях дали вареное яйцо и целую миску творога. Мама стояла во дворе в темном платье, в котором Танюша помнила ее на Новый год, в косынке поверх наспех сооруженной «бабетты», внимала распоряжениям незнакомого смуглого мужчины с усами, похожего на Чапаева. Бабася и три женщины ее возраста в черных платках шумно спорили, размахивали руками, одна из них постоянно крестилась. Несколько раз до уха Танюши долетало слово «наследство». Истошно пищал волнистый попугайчик, на клетку накинули тюлевую салфетку, чтоб замолк, но птица клювом через прутья втащила ее к себе, наступила победно сверху лапкой и продолжала играть всем на нервах надрывным верещанием. Щекастый полосатый кот обозревал происходящее, сидя у косяка двери и комментируя всеобщую беготню сиплым мявком. В конце концов на него опрокинули кисель, и кот выдал высокий чистый звук. «Дурдом», — очень к месту сказал чей-то голос.
Солнце поднялось быстро. Несколько женщин остались в доме готовить еду для поминок, все остальные во главе с «Чапаевым», оказавшимся дядей Жорой, двинулись к маленькому моргу городской больницы, где долго ожидали во дворе. Вынесли гроб, погрузили в заднюю дверь неказистого автобуса с черной полосой на желтом боку и пешком пошли за ним на кладбище. В этом последнем для деда пути и крылась важная часть таинства прощания, как объяснила тетя Зина, — медленно вышагать знакомой дорогой позади почившего и по дороге вспоминать о нем хорошее. Да, конечно, положено на руках гроб нести, да где уж: времена, поди, не те.
Уже в десятом часу солнце припекало немилосердно. Под ноги попадались жердели и сливы-дички, наступать на которые было боязно: а вдруг деревья обидятся. На Танюшу нахлобучили ту самую панаму, в которой бы поместились две ее головы, и повязали сверху траурную капроновую ленту. Для «ситуации момента», как выразилась Бабася. Танюша в зеркало себя не видела, но подозревала, что безобразна.
В дороге бабушка подвела Таню к женщине с конопатым мальчиком лет шести.
— Познакомься, Таня. Это твоя троюродная тетя Люба и четвероюродный братик Гарик.
Мальчик утер грязной ладошкой нос и показал Танюше язык, на котором чем-то синим была нарисована жирная запятая. «Странный какой!» — подумала Танюша и попыталась разложить в голове по полочкам степень их родства, но запуталась в «юродных» и просто спросила:
— А сколько в Гарике моей крови?
Бабушка подавилась смешком, кашлянула и зыркнула глазами по сторонам: нет ли кого, кто заметил.
— Ишь ты, щепетильная какая! — пробасила тетя Люба. — А симпатичная, в нашу породу, хотя и тощая она у тебя, Аська.
«Да что они все заладили: тощая да тощая! Будто сама не знаю!» — подумала Танюша и собралась было обидеться, но тетя Люба подкинула интереснейшую мысль:
— Считай, что левая его рука — вся твоя.
Танюшка кивнула и взяла Гарика за левую ладошку. На вопросы мальчик не отвечал, лишь ковырял сандалией тропинку во дворе и шмыгал носом, и Танюша решила, что он «немного умственно того».
Тетя Люба была статной, высокой, неожиданно белокожей посреди толпы смуглых родственников. Прорезь между двумя ее грудями в глубоком вырезе платья, казалось, заканчивалась прямо у ключиц, что придавало ей немного комичный вид: будто бы неумелый портретист размашисто провел угольным карандашом разделительную линию по центру декольте — вел-вел снизу доверху, а остановиться спохватился лишь у самого подбородка. У Танюшки на рисунках тоже иногда так выходило.
Глядя на тетю Любу, она вспомнила, как этой зимой Митька Щукин слепил две снежных грудки и прикрепил к одному из снеговиков. Мол, Шанежкину подружка нужна. Но каждый раз, отходя от снеговика на пару шагов, Митька замечал, что груди разного размера. Тогда он брал в руки новый снежок и добавлял немного грудастости то с одной стороны, то с другой. И ведь никак не мог добиться хотя бы приблизительно равного объема. В результате бюст перевесил, и снеговик упал. А на следующий день все увидели, что под голову лежащей снежной дамы заботливо подложен тазик-котелок Шанежкина, а ее грудастая срамота прикрыта его же шарфом, который Танюшка в начале зимы с трудом выпросила у Бабаси. Из-за этого-то рыцарского обхождения и попал Шанежкин в неправильные снеговики. Потому что снеговик по весне должен уйти вместе со шляпой.
— Гарик, а вы что зимой снеговикам на голову надеваете? Ведра?
Гарик задумался, покачал головой, почирикал на языке вынутым втихаря химическим карандашом и наконец подал голос:
— У нас снега нету.
— Как нету?
— Может, и был, но я родился, и он кончился.
Это было первое разочарование в юге, которое почувствовала Танюшка.
«Как же они без снега? Бедненькие! Без снеговиков!!! Немудрено, что и дети у них странные! И языки в синий цвет красят!» Заохала, приложила ладошки к щекам и поморщилась, словно от смородиновой оскомины.
* * *
К моменту, когда подошли к воротам городского кладбища, число провожающих удвоилось. Тут были многочисленные приехавшие родственники, о существовании которых Танюша даже не подозревала, да и они, похоже, о ней не ведали, друзья семьи, дачники, соседи и дачники соседей. Автобус, переваливаясь с боку на бок и пуская голубенькую струю дыма из-под брюха, остановился.
Она пыталась подумать о прадеде Паше. Перед глазами стоял портрет в чаплинском котелке, обрывки фраз, что был он большой души человеком, да старое его суконное пальто, которое утром тетя Зина отдала соседу Кериму.
— Бабась, а почему ты сказала, что прадедушка джентльмен?
— Учился он в Англии. На инженера.
Танюшка минуту обдумывала бабкины слова.
— А в Англии есть зимой снег?
— Ох, Танька, какое ж ты еще дите! Смотри не ляпни при родственниках, позору с тобой не оберешься! Похороны, а ты не о том думаешь!
Танюша сделала очередную попытку подумать «о том», но получилось довольно плохо.
На кладбище было пусто, трава в раковинах могил стояла такая высокая, что порой даже перекрывала кресты и конусообразные стелы со звездами. Стрекозы и мелкие белесые бабочки мельтешили перед глазами. Пока выгружали гроб из автобуса да ставили на землю у разрытой ямы, Танюша бродила между могилами, тихонечко радуясь возможности решать несложные арифметические задачки на вычитание: дата рождения минус дата смерти. Именно так было высечено на памятниках. Только вычитание, никакого сложения. Результаты, к удивлению, все были отрицательные. Яшка совсем недавно научил ее отнимать от нуля, и она страшно гордилась этим, ведь в школе такого еще не проходили.
…Ильясов — минус двадцать. Федяшев — минус тридцать два. Устабаши — минус шестьдесят пять, Зархи Анна — минус сорок, Зархи Михаил — минус девять. Мише Зархи было девять лет… Рядом — ухоженная могилка Цапского — минус восемьдесят один…
Танюша вернулась к вырытой яме, окруженной новоявленными родственниками. На деревянной «временной» табличке было высечено: «Павел Григорьевич Бубенцов, 1866–1963». Минус девяносто семь…
Ее размышления прервал стук. Она сразу догадалась, что открывали крышку гроба для последнего прощания. Возились недолго. Что-то скрипнуло и замерло, погрузившись в тишину.
— Деда… — осмысленно произнес «странный» Гарик.
* * *
Танюшка долго стояла с закрытыми глазами, потом, когда начала кружиться голова, сощурившись, разглядывала дырочки на своих босоножках. Поднять глаза и посмотреть, что делалось вокруг, было выше ее сил. Взрослые произносили какие-то длинные речи, и ее музыкальное ухо сразу уловило, что все слова тянулись на одной долгой ноте, кажется, на «фа», и лишь к окончанию тирады перескакивали, как сговорившись, на «си» и заканчивали хрюкающим всхлипом.
Кто-то сказал: «Ну, все. Давайте прощаться». Бабася толкнула Танюшу локтем и заголосила:
— Ой, го-ооорюшко-ооо! Ой, на кого ты нас покида-ааа-еееешь! Ой, си́ротами остае-ооомси-ииии!
Танюшка вздрогнула и на автомате подхватила:
— Ой, ро-оооодненьки-ииий наааш! Ой, да как же ж мы без тебя-яяяя!
Толпа переглядывалась, мама отводила глаза. Бабася поднажала, выдавая чистое образцовое плаканье. Танюшка вторила.
— Поди ж ты! — тихо сказал кто-то. — Двадцатый век, люди в космос слетали, а у ленинградских такие пережитки! И ладно бабушка, девчонка-то, девчонка!
Танюшка оборвала песнь и впервые взглянула на прадеда.
Это было совсем не страшно. Как смотреть на луну или дом.
Павел Григорьевич лежал в парадном черном костюме, по виду довоенном, сложив руки, как будто держал на груди птенчика. Лицо в сетке крупных и мелких морщин показалось Танюше величественным. Его скулы, выпирающие, как косточки-шишки на ступнях тетки из поезда, только белые, сухие, с натянутой до предела кожей, совсем не делали его изможденным. Наоборот, виделось — вот немолодой, но сильный человек, он живой, просто притворяется, прилег в гробу, чтобы подурачиться, правда-правда. А гроб узкий, неудобный…
И показалось, сейчас дед Бубенцов шевельнет бровью и подмигнет лукавым глазом: не печальтесь, мол, — ну, ушел, всякое бывает…
Танюшка и не заметила, как по ее щекам двумя кривыми дорожками начали стекать слезы. Соленые, как будто южное море лизнуло. И закружилась голова, где-то в районе темени пружинил, как мячик, говор родственников. Гроб опустили в яму, все принялись кидать горсти земли на крышку. Танюша взяла в ладошку комочек — земля невероятно черная, жирная, оставляла след на ладони, распадалась между пальцами, как рыночный творог.
* * *
В дом вернулись уставшие и голодные, сопровождаемые окрестными собаками, из уважения к процессии трусившими на почтительном расстоянии.
Снова началась суматоха, раздвигали и сдвигали стол для поминок, взад и вперед ходили какие-то люди, хором орали кот и попугайчик.
Танюшка прислонилась к дверному косяку, пытаясь хоть немного остудить горячий лоб. Со стены веранды на нее смотрел, не мигая, дед Бубенцов в котелке.
— Как же так, деда… — шепнула ему Танюшка, — снега у вас нет. Это же нехорошо! Как же вы без снеговиков-то!
Вошла тетя Зина.
— Иди поешь, Таня.
— Я не хочу.
— Не заболела ли, чай? Бледная какая! — она протянула руку пощупать лоб, но Танюша увернулась.
— Теть Зин, а есть дедова фотография? В котелке, как на стене.
— Есть, милая.
— Подарите ее мне.
Тетя Зина улыбнулась, выдвинула ящик почерневшего комода, достала старую жестяную квадратную банку из-под конфет с выдавленной облупившейся надписью «Товарищество Жоржъ Борманъ», пошуршала бумагами.
— Вот эту возьми. С нее и делали увеличенный портрет — тот, что на стене.
На Танюшку с фотографии смотрело несколько джентльменов в котелках и элегантных пальто, все они стояли в запорошенном снежком скверике вокруг двух дивных снеговиков, слепленных в образе леди, вроде как мама с дочкой, обе в снежных манто и кокетливых шляпках. Рядом с маленькой леди еще один снежный комочек — комнатная собачка. На обратной стороне карточки была полуразмытая надпись: «Лондон. 1901 год».
— Здесь Павлу Григорьевичу тридцать пять. Он как лучший инженер и трое его сослуживцев посланы были от вашего Путиловского завода на стажировку в Англию, на завод Армстронга. Опыта там, стало быть, набирались на благо отечества. Вот так-то. Мало кто чести такой удостаивался. Хотели опосля его на завод Круппа в Германию отправить, но там уже Первая мировая началась, и все, не до этого стало. Пошел германца бить. А потом из Петербурга в Крым перебрался насовсем. А «джентльменом» его звать стали после одного скандального случая. Было это еще до революции, году в шестнадцатом. Приказчик Спиридонов приревновал жену к заезжему военному, и, по правде, было за что. Потому как письмо любовное обнаружил. Ну, и спьяну в сердцах выгнал свою благоверную на улицу. Зимой. Ночью. Голой. Вот так-то. А дед наш возвращался из гостей, увидел ее, бедненькую, свернувшуюся в комочек возле крыльца в чем мать родила. Скинул с себя пальто, сапоги и даже шляпу — отдал ей, чтобы срам прикрыть да согреть, взял за руку и повел на другой конец города к ее родителям. А пока провожал да возвращался, простыл сильно. Месяц пролежал с воспалением легких. Говорят, чуть не помер. Так-то. Вот и прикрепилось к нему это «джентльмен». С намеком на то, что в Англии долго гостил. А потом советская власть пришла. Ох, Тань, как та английская поездочка ему жизнь покалечила!
Тетя Зина запнулась. Танюша слушала ее, затаив дыхание. Рассказ о прадеде Паше глубоко тронул ее сердце, заставил его колотиться сильнее, стучаться о ребра, и Танюшка прижала ладошки к груди, чтобы оно не выскочило. Тетя Зина передала ей карточку.
— А глянь-ка на фотографию, и прямь он тут джентльмен, дед-то наш!
Танюшка держала карточку, не веря своим глазам. Ее прадед Паша и снеговики, необычные, не такие, каких мастерила она! Но ведь снеговики! Так вот в кого она пошла, как говорит Бабася!
Танюша вглядывалась и вглядывалась в пожелтевший кусочек истории, теперь уже, безусловно, ее истории, гладила пальчиком шероховатую бумагу и мелкие зубчики неровных краев фотографии, водила носиком от центра к углам и снова в центр. И казалось ей — карточка пахнет чуть подтаявшим снегом, мокрыми прутиками, дымом от сигары, которую держит в руке усатый джентльмен, и еще чем-то неуловимым, английским. И если бы кто-то спросил ее в тот момент, знает ли она хоть что-нибудь о прадеде, она бы, не задумываясь, ответила, что знает о нем очень-очень много, и понимает его, и любит. И гордится им — и тем, что выкрал себе жену, и что отдал пальто выгнанной из дому жене приказчика Спиридонова, и что в семьдесят пять лет сбежал на фронт, и ведь как ни гнали его по старости, добился-таки разрешения остаться, готовить младший офицерский состав по инженерному делу; и тем, что жил широко и открыто, как говорили соседи. И помнит его теперь Танюшка всего целиком, как если бы всю жизнь качалась, сидя на его длинной ноге в клетчатом тапке и задрав голову кверху, к его смеющимся глазам.
К вечеру, когда захмелела на поминках крикливая и пестрая ее родня, Танюша выбралась на улицу, отдыхающую от уходящей немилосердной жары, и побежала на кладбище. Было еще светло, дорожка, примятая утром множеством подошв, сама вывела ее к песчаному холмику с увядающим венком и временным деревянным крестом, который к концу лета планировали сменить на мраморную плиту.
— Деда, тебе про Шанежкина обязательно надо знать! — Танюшка уселась на песке у края холмика, прижав к груди фотокарточку.
…И подробно, с деталями рождения и смерти рассказывала деду Бубенцову о ее снеговиках, о недолгом их веке, характерах и именах. О Шанежкине и отданными им даме шарфе и тазике-котелке, так похожем на чаплинский, о том, что только теперь она догадалась, что Шанежкин тоже джентльмен.
Никто бы не понял Танюшку так, как понимал ее сейчас прадед Паша. Тихо-тихо слушал он, а потом в синей выси запищал птичий голосок. Видно отпустил он наконец птенчика из больших сомкнутых своих ладоней и успокоился…
* * *
Ее отлучки к прадеду никто не заметил, в доме было по-прежнему суетно и наэлектризовано. Лишь мама, удивившись бледности дочки, дотронулась до ее лба и подняла переполох: а есть ли у кого градусник?
Жар у Танюши оказался нешуточным. Последующие несколько дней она плохо помнила. Ее, кажется, обтирали спиртом, давали выпить горькие лекарства. Смуглый доктор в белом халате щупал миндалины прохладными пальцами, Бабася кормила ее с ложечки сладкой рисовой кашей… И еще в комнате толпились снеговики, они робко стояли в дверях и не таяли, только осторожно справлялись о здоровье девочки.
На третий день температура спала, и снеговики деликатно удалились, на прощание приподняв котелки.
Бабася, считавшая, что жара была причиной болезни внучки, наскоро, с боем раздобыла обратные билеты в Ленинград — помог папа «странного» Гарика, работавший кем-то важным в буфете симферопольского вокзала. Снова нашел свое место под полкой в душном вагоне Танюшин фибровый чемоданчик, уныло прикусив челюстью лямку ситцевого купальничка, так и не узнавшего южного моря. Мирно дремали завернутые в дареные крымские полотенца помидоры и абрикосы. Юг прощался с Танюшей трепетно, как с родной, махая ветками высоких тополей и кипарисов, пуская белокрылых мотыльков в окно вагона во время недолгих стоянок. Она была еще слишком слаба, лежала на протяжении всего пути на полке и лишь изредка доставала из нагрудного кармана завернутую в толстую вощеную бумагу английскую фотографию и тихонечко пела деду и элегантным снеговикам песни с хромой рифмой про несчастную любовь — те самые, какие пели они с подружками обычно после отбоя в лагере.
* * *
На улице Циолковского продолжались ремонтные работы, и дядьки в зеленых комбинезонах протащили длинный, как удав, черный шланг из пасти знакомого люка до подвала ближайшего дома. Неподалеку дребезжал, содрогаясь всем организмом, трансформаторный фургон.
— Ша-аааанежкин, — перекрикивая грохот, позвала Танюша, наклонившись над полуоткрытой вафельной крышкой люка. — Я тебе про деда Бубенцова расскажу…
Она повертела над дыркой фотографией. Шанежкин призывно заурчал, полоская в глотке булькающие звуки.
— Девочка, что ты делаешь у люка? — вырос рядом прокопченный усатый рабочий.
— Я с джентльменом разговариваю.
Танюшка выпрямилась и, слегка приподняв выцветшую тюбетейку, словно это был котелок, гордо удалилась. Скоро, очень-очень скоро придет зима. А пока она спит, копит силы в тягучий июньский полдень, набивает облака, как подушки, легким пухом, который превратит потом в гранулы белого материала, идеального для фантазии скульптора. Осталось подождать каких-нибудь сто пятьдесят дней до первого снега. А если повезет, то даже сто сорок пять. Скорей бы, скорей! Любимому городу нужны джентльмены.