Псевдофилософская оптимистическая поэма
Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2015
Алексей
Часть
первая
1
Порой случается, что неординарный человек вынужденно проживает вполне заурядную жизнь, поскольку его, как и великое множество других людей, подхватывает и несет стремительный поток нового времени, из которого человеку невозможно выбраться. Более того, ему с трудом, прилагая массу сверхчеловеческих усилий, удается держаться на плаву, а не идти на дно вместе и вослед миллионам своих соотечественников.
Он был великим человеком. Настоящим, а не деланным героем. Я даже рискнул бы использовать по отношению к нему эпитет «легендарный», но предполагаю, что никто из вас, наверное, никогда ничего о нем не слышал. Это нисколько не удивительно. Историю его жизни основательно заслонили крупные и мелкие исполнители главных и второстепенных ролей в исторической хронике нашей державы.
Тем не менее его неординарная жизнь (короткая или длинная — смотря с какой точки зрения ее рассматривать) бесспорно повлияла на судьбы многих людей и даже, смею думать, на судьбу страны, а значит, и всего мира. А уж если верить в теорию под красивым названием «Эффект бабочки», то одно лишь его рождение имело для всего человечества столь же важное значение, каким, к примеру, являлась коронация Наполеона или убийство Кеннеди. Само только рождение. Представляете?
Ему посчастливилось появиться на свет в ночь с девятнадцатого на двадцатый век, 1 января 1900 (хотя, если верить умным людям, двадцатый век начался в 1901 году, но это уже нюансы). Его отец — врач-гинеколог Борис Александрович Себеев — впоследствии уверял, что пуповину он перерезал в тот самый момент, когда кремлевские куранты ударили в двенадцатый раз. Борис Александрович в шутку настаивал, что его сын — первый мужчина нового столетия.
Первый мужчина нового столетия родился здоровым полноценным ребенком. Во всяком случае, так искренне полагали его родители. Единственным недостатком младенца была гетерохромия. Проще выражаясь, разноглазие: левый глаз был голубым, правый же — темно-карим. Борис Александрович убедил супругу, что со временем это непременно пройдет, но со временем они — родители — просто привыкли к тому, что у сына глаза разного цвета.
Мальчика назвали Григорием. Он был первенцем. Через пять лет, во время кровавого подавления беспорядков в Москве, родился его младший брат Дмитрий, а спустя еще четыре года семья Себеевых пополнилась очаровательной девочкой, получившей имя Вера. Но к моему повествованию они не имеют никакого отношения, ведь лично меня интересует лишь жизнь Грихория, а не всех детей семейства Себеевых. Дети как дети…
Их родители познакомились в столице, в клинике Санкт-Петербургского университета, куда Борис Александрович явился, дабы навестить своего гимназического товарища, и где будущая супруга Бориса Себеева проходила практику.
Звали ее Натали. Наталья Родионова. Впечатлительная и беззащитно трепетная, она была юна и прекрасна. Все, кто видел ее в ту пору, подтверждали слова Себеева, говорившего, что лицом она была точной копией Сикстинской Мадонны, которую Рафаэль, как известно, писал со своей возлюбленной Форнарины. Правда, в отличие от «небесной мимоидущей девы», Наташенька Родионова была совсем худенькой. А рядом с высоким и широкоплечим Себеевым хрупкотелая Натали становилась вовсе миниатюрной.
Обычно невозмутимый и крайне сдержанный Себеев при первой встрече с ней сконфузился, покраснел, но усилием воли преодолел охватившее его волнение и, презрев робость, подошел к Натали и сказал, а вернее, выпалил:
— Я намерен увезти вас в Москву.
Натали была безмерно удивлена и взволнована, однако виду не показала.
— В каком же качестве, позвольте узнать?
— В качестве жены, разумеется.
— Вы, милостивый государь, умалишенный? — робко предположила Натали, густо покраснев и слегка улыбнувшись.
— Да, мадемуазель. С того мгновения, как увидел вас.
Удивляясь и одновременно пугаясь своей смелости, она спросила:
— И вы предлагаете мне стать женой душевнобольного, сударь?
— Тем самым вы исцелите его, сударыня.
Окончательно осмелев, Наталья Родионова кокетливо, но без жеманства пожала плечиком:
— Таков мой долг как медика.
Ее отец, командир лейб-гвардии Казачьего Его Императорского Величества полка, генерал-майор Родионов Виктор Алексеевич, происходил из дворян области Войска Донского. Он мечтал о куда лучшей партии для своей дочери, но, беспредельно любя ее, не посмел оспаривать Наташин выбор. Он знал, насколько она ранима и впечатлительна, он боялся потерять ее, этот страх начал преследовать генерала после кончины его супруги.
Другое дело ее брат Алексей, молоденький вспыльчивый корнет, только-только окончивший Пажеский корпус. Себеев ему положительно не понравился буквально с первого взгляда или еще раньше. Им овладела идея-фикс во что бы то ни стало предотвратить неминуемый брак, пусть даже ценой жизни. Своей, чужой — значения не имело; он принялся подыскивать любой мало-мальский повод для ссоры, а не найдя оного, начал сам всячески давать повод для дуэли. Вел он себя с Борисом Александровичем довольно вызывающе, почти по-хамски. Генерал-майор мгновенно раскусил, в чем заключается коварный план сына. Он имел с ним конфиденциальный разговор. После этой короткой беседы к корнету с внезапно побагровевшим левым ухом неожиданно вернулись хорошие манеры. Надолго ли? Бог весть. Но до самого венчания тот вел себя прилично и сдержанно.
Венчались в Санкт-Петербурге, в Исаакиевском соборе. Все прошло, как и положено, торжественно, благопристойно и чинно до зевоты.
Правда, Наталья Викторовна очень расстроилась, услышав ненароком, как некто с лицом оперного злодея прошипел костлявой старухе с черепашьей шеей что-то вроде: «Постыдились бы… Говорят, меньше полугода знакомы, и уже — под венец. Ай-яй-яй, вот они, современные нравы. Вот она, эта молодежь». Старуха же в ответ скривилась и презрительно фыркнула: «Видать, нигилисты». И поспешно перекрестилась.
На следующий после венчания день отбыли в Первопрестольную.
Жили в Большом Трехсвятительском переулке. Борис Александрович снял шикарную квартиру в одиннадцать комнат. К ним переехала мать Бориса Александровича Полина Игнатьевна со своей кухаркой Пашей и горничной Аделаидой. Вдова инженера Себеева желала посвятить, как она выразилась, свою оставшуюся жизнь помощи детям и воспитанию будущих внуков.
Невестка Полине Игнатьевне сразу приглянулась и пришлась по душе. По ее словам, она полюбила ее как дочь, хотя свою родную дочь Марию терпеть не могла и слышать о ней не хотела, поскольку та подалась в анархистки и опозорила семью.
Жили в принципе мирно. Глава семейства целыми днями пропадал в клинике, а Наташа никоим образом не оспаривала ни авторитет Полины Игнатьевны, ни ее неофициальный статус безраздельной хозяйки дома. Ее слегка утомляли нравоучения Полины Игнатьевны, но в основном из-за чрезмерной многословности и менторского тона.
Вдова учила невестку:
— Берите пример с меня, милочка. Я никогда не слыла феминисткой, никогда. Jamais! Никогда ни о каком противоестественном равноправии между мужчиной и женщиной я и не помышляла. Мужчина главнее женщины. И это даже не обсуждается. Мужчина должен единолично принимать все решения. А женщина должна помогать ему во всем и следить за тем, чтобы он принимал правильные решения. Вот и все, милочка, с’est la fin. Они хотят командовать — пусть командуют. Это их святое право, данное самим Богом. Так было, так есть, и так будет. Они командуют, а мы управляем. Как голове без шеи? Вот, помню, у нас с Александром приключился презабавный спор… C’est quelque chose extraordinaire! (Это невероятно!)
Слушая ее, Наташа, машинально кивая и поддакивая, уносилась мыслями в будущее. Она мечтала о том, как у них с Борей будет огромный загородный дом и много-много детей, которые смогут наслаждаться детством в полной мере. Ей, дочери военного, при всей любви отца в детстве и отрочестве катастрофически не хватало свободы и радости, детство было ограничено строгим воспитанием и бесконечными запретами: «не шуми», «не разговаривай за столом», «не заходи в папин кабинет», «держи спину прямо», «иди в детскую, не мешай взрослым», «не читай в постели» и так далее, и тому подобное.
На даче она видела, как веселилась у озера орава деревенских детей. Они играли в какую-то замысловатую игру, а затем гуртом купались, и им никто не запрещал нырять в воду с головой, они плескались и радостно кричали от переполнявших их эмоций. А ей запрещалось даже глядеть в их сторону, ведь это были крестьянские дети.
Наташенька начала завидовать крестьянским детям, которым можно было озорничать, бегать по траве босиком и гладить бездомных собак. Им разрешалось все что угодно.
Однажды Наташенька по секрету призналась своей няне, что хотела бы быть простой крестьянкой. Няня — не старая еще женщина, лет тридцати — грустно улыбнулась и произнесла загадочную фразу:
— Благодари Господа нашего за милость, проявленную к нам, грешным, ибо Он, к великому счастью, не исполняет всех наших безрассудных желаний и прихотей.
Ее все любили, за ней неустанно следили, ухаживали и угождали, ограждая при этом от нежелательных встреч и контактов с людьми и событиями из внешнего мира, берегли ее буквально от всего на свете — начиная от малейшего намека на сквозняк и заканчивая современными книгами с плохим концом или со сценами насилия. О том, что ее мать умерла от чахотки, а не уехала лечиться в Швейцарию, Наталья узнала только в пятнадцать лет, спустя пять лет после трагедии. Лишившись жены, Наташин отец всю нежность старого вояки обрушил на дочь. Теперь он готов был исполнить любой ее каприз, осуществить все ее желания, но прошедшие годы запретов и ограждений оказали свое негативное воздействие: Наташенька выросла тихой, робкой, неуверенной в себе девушкой. Даже ее желание стать доктором было своеобразным доказательством самой себе: она вполне самостоятельная личность, но истине это ничуть не соответствовало: она не была самостоятельной. В истинном смысле этого слова.
Несколько иное детство было у Бориса Александровича и его сестры, что была младше брата всего на год. Родители ими практически не занимались. Papa был полностью погружен в работу по строительству очередного моста, а maman организовывала художественные выставки и время от времени увлекалась то каким-нибудь новым, подающим большие надежды художником, то щедрым меценатом, с которыми она ощущала родство душ на фоне любви к искусству.
Забота о детях была возложена на прислугу. Вначале ими занималась бонна, старая обрусевшая француженка, полуглухая и малообразованная. Потом ее заменил гувернер-немец. Гувернер был тихим выпивохой, науками особо не докучал, частенько читал им наизусть гётевского «Фауста» или что-нибудь из Гейне.
Не считая учебы в гимназиях, дети бо2льшую часть времени были предоставлены сами себе.
В результате такого тотального невнимания со стороны взрослых Боря рос тихим, замкнутым, отчасти угрюмым ребенком. Играм со сверстниками он предпочитал уединение и чтение книг, причем книги он брал из папиной библиотеки, а в ней не было места для художественной литературы. Книги захватили его внимание полностью. Они пьянили и просветляли его. Читать, читать и читать — вот таким было основное его развлечение. Хотя читать «Трактат о небесной механике» Лапласа или главный труд Чарльза Дарвина о происхождении видов… Многим такое развлечение для двенадцатилетнего подростка могло бы показаться странным. Но ни развлечениями, ни увлечениями мальчика никто в доме особо не интересовался. Воспитан, хорошо учится, здоров, сыт, обут, одет — и слава богу.
В противоположность брату, Мария росла непоседой, сорванцом, истинной чертовкой… Если в доме и вспоминали о наказании, то наказывали исключительно ее — девочку, а не ее брата. Ее поведение всегда оставляло желать лучшего. На улице подраться с мальчиками могла только она, не Боря. Поджечь в столовой зале занавеску могла она, не Боря. И даже когда они вдвоем препарировали в детской мертвую лягушку, то наказали ее, а не Борю: Полина Игнатьевна была уверена и мужа убедила в том, что виновницей и зачинщицей этого возмутительнейшего безобразия являлась именно Маша, а не любимый Борюсенька — чудо-ребенок и умница.
2
С какого возраста помнит себя человек? Общего ответа на этот вопрос нет.
Все индивидуально. Обычно лет с трех. Кто-то раньше, кто-то позже… Некоторые помнят себя двухлетними, некоторые — полуторагодовалыми карапузами. Граф Толстой — Лев Николаевич — помнил себя совсем младенцем. Воспоминания его обрывочны, размыты, основная часть на уровне ощущений. Он, например, помнит неприятное чувство скованности во время пеленания. Графу Толстому хочется верить. Ему хочется верить, несмотря на Зигмунда Фрейда, которому в аккурат за год до рождения моего главного героя Григория Себеева пришла в голову мысль назвать феноменальную способность человеческой психики забывать свои первые годы жизни младенческой амнезией. Доктор Фрейд предполагал, что люди именно забывают свои младенческие годы, потому что в это время часто переживают стресс, а также, по его мнению, испытывают агрессивные и нередко сексуальные побуждения в отношении своих родителей.
Занимательная теория, хотя лично я довольно скептически отношусь к ней. Но кто я, собственно, такой, чтобы оспаривать сомнительную, если не сказать — глупую теорию великого Фрейда? Я всего только скромный рядовой рассказчик. Не стану спорить, не стану. И без того мне пришлось чуточку отвлечься, из-за чего мое повествование слегка отклонилось от намеченного курса.
Хотя против собственной манеры письма не пойдешь. Прав, тысячу раз был прав Жорж Луи Леклерк Бюффон, сказавший: «Стиль — это Человек». А в моей манере нет четкого и продуманного плана. Я повествую свободно, как привык, и могу порой отвлекаться, но уверяю, и эти отвлечения важны, а то и необходимы. Но пора вернуться к моему герою.
Как-то раз Григорий стал уверять отца, что прекрасно помнит день, точнее, ночь своего рождения.
Борис Александрович со свойственным ему рационализмом возражал, доказывал, что этого не может быть, приводил весомые научные доводы и аргументы. Гриша (ему тогда исполнилось уже девять лет) наклонял голову вниз и, глядя на отца исподлобья, упрямо твердил, будто он отчетливо помнит, какой мучительный холод охватил его тело и какой страх сковал его душу. Нет, не страх, а ужас. Ужас был настолько велик, что он даже плакать боялся. Помнилось, что он жмурился и кривился от непривычного яркого света и слышал, как мама с дрожью в голосе спросила:
— Девочка? Скажи, что девочка. Я знаю точно, что девочка.
А папе в ответ пришлось разочаровать ее:
— Богатырь.
— На кого похож? — поинтересовалась мать, с трудом борясь с неожиданно нахлынувшей на нее усталостью и сонливостью.
Отец попытался пошутить:
— На старенького Сократа… Смуглый, лысый, весь в морщинах…
Все это зафиксировалось в памяти Григория, и он поделился с отцом своими воспоминаниями.
Борис Александрович, крайне удивившись, признал, что подобный диалог имел место той ночью. Но ему, доктору и убежденному материалисту, было сложно представить, что его сынок, от силы в минуту от роду, услышал и запомнил тот разговор. Чудно2, ей-богу! Разве такое возможно? Нет, такого быть не может!
Скорее всего, заключил он, Гриша когда-то давно, в трех- или четырехлетнем возрасте, слышал, как об этом кому-то рассказывала Наталья Викторовна, и со временем память сына взяла да и попросту присвоила себе чужие воспоминания. «Украденные воспоминания» — такие случаи не столь уж редки. Наш мозг — наисложнейший механизм, практически не изученный нами, потому порой наш разум попадает в сети, им же самим и расставленные.
— Одним словом, — подытожил Борис Александрович, — твое сознание, Григорий, сыграло с твоей памятью злую шутку. Не удивляйся, мой мальчик, такое иногда случается. Ничего страшного.
Звучало это вполне убедительно, да и привык Гриша доверять мнению отца, чья мудрость никогда до той поры не подвергалась сомнению со стороны сына. Почти никогда.
Тем не менее сам Гриша знал то, что знал. И продолжал искренне верить в то, что он единственный человек, хорошо помнящий свое рождение. Он нисколько этой своей исключительностью не гордился, тем паче не кичился. Он знал, и только-то.
Он помнил ту ночь не хуже, чем сегодняшнее утро. Именно эта фраза вертелась у него на языке, но он ее так и не произнес. Сверх того, он вновь остро пожалел о своем откровении с близкими людьми, и тут же ему, кстати, припомнилась цитата из Библии, приписываемая хитрым Матфеем Иисусу: «И враги человеку — домашние его». Врагами его родные не были, но и друзьями его они не сумели стать.
Гриша знал то, что знал. Но отстаивать истину в данном вопросе не собирался. Ни в коей мере!
Во-первых, это не имело никакого смысла, оттого что не имело ни малейших шансов на успех. Сплошное неимение, то бишь полное отсутствие смысла и цели. Бесполезно. Ему уже довелось убедиться в том, что ни один здравомыслящий индивид не способен допустить хотя бы вероятность чего-то невероятного без веских доказательств. И это при том, что сами люди — считал он, исходя из личных наблюдений за ними, — сами люди частенько слепо верили в невероятное и в упор не замечали очевидного. Вот в чем самый парадокс!
Во-вторых, даже если бы ему удалось доказать свою правоту, скорее всего, это вызвало бы негативные последствия: отец погрузился бы в глубокие и мрачные раздумья, наверняка заперся бы у себя в кабинете, курил бы одну папиросу за другой и к ужину вряд ли бы вышел; мамочка послала бы Аделаиду за нюхательной солью, волновалась бы, причитала, плакала и, вероятно, вновь подняла бы вопрос о врачебном консилиуме…
И только бабушка Полина Игнатьевна веселилась бы от всей души:
— О! — воскликнула бы она, — наш маленький Калиостро опять что-то вычудил? Je suis entousiastique! (Я в восторге!)
Уникальность старшего сына начала проявляться довольно рано, и всякий раз очередное проявление этой самой уникальности не столько удивляло и радовало, что было бы вполне объяснимо, сколько огорчало и ставило в тупик. Свыкнуться со странностями родимого отпрыска, привыкнуть так же, как они привыкли к его глазам разного цвета, не получалось, потому что эти проявления странностей всегда случались неожиданно и заставали родителей врасплох.
К примеру, его первые в жизни слова. Кому расскажешь — не поверят, поднимут на смех. Но его родным тогда было не до смеха. Особенно сильно испугалась Наталья Викторовна.
Дело было в апреле. Под вечер. Уже смеркалось. На улице витийствовала и правила миром рано пришедшая теплая весна. Слышались песни и смех. Коты имитировали плач младенцев. Легкий ветерок носился по саду и, периодически залетая через открытое окно в детскую, приносил с собой свежие пьянящие запахи ольхи и сирени. Все это — и запахи, и звуки — повышало настроение. Во всяком случае, у Гриши, сидящего на горшке, точнее, гордо восседающего на нем, подобно законному монарху на престоле, настроение было преотличнейшее. Его переполнял необъяснимый восторг, он был здоров, сыт и счастлив, как могут быть счастливы без особой причины только пьяные, сумасшедшие и дети. В комнату вошла мама, и, увидя ее, Гриша, которому на тот момент был один годик и два месяца, четко так, разборчиво и громко провозгласил:
— Мадонна Викторовна! С добрым утром, голубушка!
Именно эту фразу произносил Борис Александрович всякий раз, выходя к завтраку. Маленькому Себееву, еще вчера лепетавшему нечто бессвязное и невнятное, удалось точно повторить интонацию Себеева-старшего.
Казалось бы, любая мать обрадуется, услышав первые слова своего ребенка. Возможно, Наталья Викторовна тоже обрадовалась бы, если бы тут же не лишилась сознания. Рухнула, как подкошенная…
Словно обезумев, завизжала Аделаида. Карапуз на горшке замолк и глядел недоуменно, с испугом…
Узнав о случившемся, Борис Александрович помрачнел, но попытался успокоить супругу, найдя более-менее рациональное объяснение внезапно и преждевременно обретенному дару речи сына.
— Да, — соглашался он, — обычно дети начинают говорить гораздо позже, тем паче мальчики, но бывают приятные исключения.
— Боренька, — испуганно шептала жена, — это было так неестественно.
— Ты, Наталья Викторовна, излишне драматизируешь. Полагаю, он произнес эту фразу, даже не осознавая ее истинного смысла. Суди сама: вечером — с добрым утром. Как скворец или попугай…
— Он так мал…
— Раннее развитие речи обусловлено…
— Может, показать его доктору?
Но Борис Александрович, к которому уже вернулось самообладание, был категорически против вмешательства посторонних людей.
— Мы сами медики, голубушка. И я…
— Есть специалисты…
— …И я совсем не вижу причин для беспокойства. Всему виной твоя эмоциональность и чрезмерная впечатлительность. Детям свойственно повторять разные звуки. Они мычат, как коровы, лают, как собаки, гудят, как пароходы, а Гришенька всего лишь повторил за папой. Ничего удивительного и страшного.
Спустя неделю Гришенька уже болтал без умолку. К этому быстро привыкли и не видели в том ничего сверхъестественного.
А через два года Наталья Викторовна слегла с нервным срывом после того, как сын поведал ей, что в будущем всю царскую семью расстреляют в подвале какие-то плохие пьяные дяди.
И от самого предсказания, и от кровавых подробностей, красочно описываемых сыном, бедной матушке сделалось дурно.
Отец сурово отчитал сына за его буйную фантазию, доведшую мать до болезни. Борис Александрович не слушал Гришиных оправданий. Таким злым его никто никогда не видел. Он отчитывал сына четверть часа. Беседа велась на повышенных тонах. Затем «фантазер» был поставлен в угол. До самого ужина. А еще он был на неделю лишен десерта. В довершение ко всем бедам в наказание отменялись воскресные походы в театр. На целый месяц. Это уже был явный перебор. Скоро Себеев пожалел о том, что погорячился, однако наказание из воспитательных соображений отменять не стал.
Гнетущая атмосфера в доме продержалась довольно долго, пока мама не поправилась окончательно.
О произошедшем старались не вспоминать, эта тема негласно вошла в разряд табуированных.
Девятилетний Гриша не желал повторений последствий того инцидента. Потому в беседе с отцом о первых воспоминаниях о собственном рождении он решил оставить свою правоту при себе. Зачем лишний раз нервировать родных ему людей, от которых он постепенно уже отдалялся?
Если папа, думал Григорий, едва ли не в штыки воспринимает его воспоминания о начале этой жизни, то можно себе представить, что случится с ним и с мамой, если он им расскажет о конце своей предыдущей жизни.
Нет, о своей гибели он никогда никому не расскажет. Ни-ко-гда. Он вообще отныне покончит со всякой откровенностью. Его откровения и его правда никому не нужны.
Он видит, что причиняет родным неудобства и душевную боль. Его начинает мучить чувство вины. Это неприятно…
Он не жестокий мальчик. Так ему кажется. Вот только знает ли он себя? Или же он, подобно всем остальным людям, только обманывается на свой счет?
3
Погиб он совсем молоденьким юношей. За мгновение до смерти он ощутил острую жгучую боль от мучительнейшего сожаления, полностью затмившего собою боль физическую. Стало ясно — ничего изменить нельзя.
«Как? — промелькнуло в голове. — Как же так? И это все?! Все?! Жизнь? Жизнь! Я убит? Меня нет? И никогда больше?!!»
За какую-то одну сотую долю секунды он успел удивиться и пожалеть. Удивиться тому, что он — он! — такой молодой, красивый, умный, жизнерадостный, ничего, по сути, не видевший, не успевший даже понять, зачем пришел, уже уходит н-а-в-с-е-г-д-а! — и пожалеть о том, что умирает, уходит, исчезает… Погибает по собственной глупости, ибо все, что привело его к гибели, теперь показалось таким мелким, таким пустым, ничегонезначащим, ничегошенькивсебенипосебенесодержащим. Была жалость к себе и жгучая обида. Обида за себя была такой большой, если не сказать огромной, что не могла уместиться в нем и уже готова была вырваться из него отчаянным криком, но силы покинули его моментально, он лишь издал хриплый стон и затих. И кромешная тьма поглотила его сознание целиком и полностью. Он умер. Исчез, оставив после себя лишь мертвое, никому не нужное тело.
Эти год назад всплывшие из ниоткуда воспоминания немного пугали мальчика и порождали уйму неожиданных и сложных вопросов, разрешить которые Гриша без посторонней помощи не мог, а поговорить без обиняков ему было не с кем. Он начал осознавать свое истинное тотальное одиночество. Оно угнетало и порождало мрачные мысли. Он постепенно разучился улыбаться и все чаще мысленно противопоставлял себя этому миру.
Не испытывая в детстве никаких материальных лишений, он претерпевал муки, вызванные духовной недостаточностью. Наверное, Григорий мог бы найти отдушину в религии, но мешал его врожденный скептицизм и аналитический склад ума.
В гимназии по Закону Божьему он всегда получал самый высокий балл, но острый ум и понимание законов физики не позволяли развиться религиозному чувству.
Когда ему исполнилось десять лет, Григорий заявил, что он православный атеист. Это заявление шокировало маму и беспредельно развеселило Полину Игнатьевну. Шутя, она утверждала, что они растят маленького антихриста. Отец воздержался от комментариев.
Гришино заявление об атеизме было громким, но преувеличенно раздутым, ощущалось явное влияние французских и немецких мыслителей.
Мальчик рос. Учился. Читал. Читал он так же много, как и его отец в детстве, но в отличие от него Гриша читал все подряд, без разбора, был литературно всеяден и не пьянел от книг, оставался холодным и безучастным.
Стивенсон и Свифт вызывали у него точно такой же интерес, как Шопенгауэр и Гегель, но интерес был холодным, ленивым и бесстрастным, он просто впитывал информацию, заключенную в книгах. Примерно так же какой-нибудь праздный мещанин после сытного обеда без особых эмоций читает в газете светские новости.
С одинаковой бесстрастностью он проглатывал «Первобытную культуру» Липперта и жизнеописания римских императоров в изложении Светония. Книги не затрагивали его души.
Гриша любил общество взрослых, но только покуда оставался незамеченным. Едва на него обращали внимание, он спешил ретироваться.
Он не находил общего языка ни со взрослыми, ни с детьми. Это еще сильнее усугубляло его одиночество. Но сам он более не стремился к сближению с кем бы то ни было. В первых классах гимназии он пробовал подружиться с ребятами, ничего из этого не вышло. Одни, вслед за преподавателями, прозвали его «блаженным», другие почему-то «прокаженным». Дважды его избили, второй раз особенно сильно, и оба раза он наотрез отказывался назвать имена тех, кто это совершил. Сверх того, он упрямо настаивал на совершенно утопической версии о неосторожном падении с какого-то холма. После этого некоторые из сверстников зауважали его, но в симпатию уважение не переросло. Он был чужим всем.
Что могло ждать его впереди? Трудно сказать. Кто в юном возрасте был вынужден пребывать в одиночестве и учиться обходиться без людей, тот в зрелом возрасте, скорее всего, будет тяготиться общением с ними. Собственно, к тому все шло. Но случилась встреча, однозначно повлиявшая на его дальнейшую жизнь, встреча с человеком, взбудоражившим его притаившуюся сонную душу. До встречи с ним Григорий не находил, а потом и не искал контактов с другими людьми. Он целиком отгородился от всех, втянулся черепахой внутрь своего панциря. И даже это он сделал не демонстративно, а осторожно, постепенно, незаметно для окружающих, чтобы не вызывать лишних вопросов у близких, чтобы их не волновать. Ведь он по-своему очень любит мать. Или нет? Он не желает им ничего худого. Точно нет. Стало быть, необходимо: либо попробовать стать искусным лжецом, так как всем известно: чтобы всегда говорить правду, надо быть жестоким; либо уйти в тень, освободить от себя, от своей персоны круг их внимания, забот, интересов… Иных вариантов он не рассматривал.
Человек, ставший старшим и, по сути, единственным товарищем Григория в детстве, появился в их доме накануне войны.
Вначале в семье Себеевых случился скандал. В Москву после пятнадцати лет скитаний по тюрьмам, ссылкам и заграницам вернулась Мария Себеева, «позор семьи» и живой кошмар ее матери. Борис Александрович пригласил сестру погостить у них какое-то время. Узнав об этом, Полина Игнатьевна пришла в бешенство: было видно, как задергались желваки на ее косых скулах, что красноречиво сигнализировало о высшей степени негодования. Елейным голосом она произнесла:
— Я сомневаюсь, что она захочет остановиться у нас.
— Она уже приняла приглашение, — возразил матери сын.
— Pardon, mon fils, mais tu fais une faute. (Извини, сынок, но ты совершаешь ошибку.)
— Я так не думаю.
— Пойми, дорогой, на нас начнут косо смотреть в обществе.
— Меня это мало беспокоит.
— И абсолютно напрасно. Кто из приличных людей согласится быть пациентом у доктора, в доме которого скрывается преступница?
— Она не скрывается. Это во-первых. Она не преступница. Это во-вторых.
— Проклятая каторжанка.
— Она моя сестра.
— В первую очередь она моя дочь. Но я не позволяю чувствам взять верх над здравым смыслом.
— С уважением отношусь к вашим чувствам, — иронично заметил Борис Александрович, — но решение принято.
Полина Игнатьевна поджала губы и перешла на французский.
— Уверяю тебя, ей не место в нашем доме, — сказала она.
Борис Александрович выдержал паузу и ответил Полине Игнатьевне так же по-французски:
— Простите, маман, но это мой дом. Вам придется считаться с моим мнением.
Он сдержанно отвесил матери легкий полупоклон и удалился к себе в кабинет.
Впервые в жизни Полина Игнатьевна почувствовала себя бессильной и бесконечно одинокой женщиной. Но отступать было не в ее характере. Она попробовала найти союзницу в лице невестки.
— Вы бы, милочка, побеседовали с Борей. Мария — особа экстравагантная. A propos,entre nous les filles (между нами, девочками), ее влияние на брата может иметь нежелательные последствия.
Наталья Викторовна пообещала переговорить с мужем. Но в результате осмелилась лишь спросить Бориса Александровича:
— Мария — хороший человек?
Тот, выражая явное недовольство (прежде всего, наверное, самой постановкой вопроса), нахмурился, но тем не менее ответил:
— Моя сестра — человек непростой. Я ни в коей мере не разделяю ее политических взглядов, тем паче мне не нравятся методы, с помощью которых обычно подобные взгляды выражаются, но я не вижу никаких причин отказывать ей в элементарном гостеприимстве, а равно не вижу причин отрекаться от нее и порывать с ней всяческие отношения. Каждый человек имеет право на собственную точку зрения. Пора бы уже научиться уважать сие право каждого индивидуума.
— Но анархисты… я не очень хорошо в этом разбираюсь… но анархисты против порядка…
— Ну, они скорее за иной порядок ратуют, скажем так.
На этом разговор был окончен.
Спустя несколько дней в доме Себеевых появилась Мария. Но не одна, а с мужем.
Муж Марии — высокий блондин лет сорока, с нервным тиком век — избегал говорить с обитателями дома, во всяком случае, первым не заговаривал, а на вопросы отвечал коротко и односложно. Никто не знал его имени. При знакомстве он представлялся коротко и четко, почти по-военному: «Потоцкий».
Даже Мария обращалась к нему исключительно по фамилии.
Он вызывал интерес. Ничего для этого не делая, он привлекал внимание, но никто не признавал своего интереса, каждый скрывал свою заинтересованность… Подобное внимание со стороны людей обыкновенно вызывают хищные звери в зоосаде, но там можно открыто наблюдать за ними, не боясь встретиться с хищником взглядами, а вдоволь насмотревшись, потерять всякий интерес к объекту всеобщего внимания, словно одного только визуального наблюдения вполне достаточно, чтобы составить свое мнение и удовлетворить интерес и любопытство. Потоцкий с виду был человеком совершенно цивилизованным, но чувствовалась в нем некая звериная сила, спрятанная где-то глубоко и дремлющая до поры до времени. Его побаивались и не могли объяснить причину своего страха.
Только Аделаида признавалась вслух:
— Жуткий он, право слово, такому удавить кого-нибудь что попу прокашляться!
Не был исключением и Гриша. Потоцкий притягивал и его пристальное внимание. Сидя на маленьком пуфике у окна гостиной, около кадки с массивным рододендроном, где он обычно устраивался с книгой в руках, мальчик отрывался от чтения только тогда, когда в гостиную входил Потоцкий.
Странное дело. Во внешнем облике Потоцкого не было ничего безобразного или устрашающего, но тем не менее вскорости почти все обитатели дома, включая жильцов соседних квартир, стали за глаза называть его Чудовищем.
Вот с Чудовищем Григорий и сблизился, причем легко и непринужденно. Потоцкий просто однажды вошел в комнату Григория и, усевшись напротив него, спросил:
— А что, парень, нравится тебе жить?
Григорий отложил в сторону книгу и, нисколько не удивившись, после минутного раздумья ответил:
— Не скажу, будто я в восторге, но скорее да, чем нет.
— Помню, в твоем возрасте мне страсть как хотелось жить.
— А сейчас, стало быть, нет?
Потоцкий покрутил правой рукой, изобразив что-то похожее на легкое колебание морской волны.
— Комси-комса… В детстве я принимал жизнь такой, как она есть. Во всем ее великолепии. Меня восхищало абсолютно все. Природа, литература, архитектура, музыка… Меня увлекало общение! Я мечтал о путешествиях по миру. Меня радовало настоящее, а будущее манило и рисовалось в радужных красках… Я видел себя героем, чья жизнь полна всевозможных приключений. — Потоцкий коротко и горько усмехнулся. — К сожалению, с возрастом пришло прозрение. Я стал подмечать неидеальность мира. Кругом было неравенство, а отсутствие справедливости оказалось нормой. Но я был юн и верил в то, что мир при желании можно изменить и сделать лучше.
Он замолчал, задумчиво глядя куда-то поверх головы Григория, словно всматривался во все пережитое им.
— Что же было дальше?
— Много чего, — ответил Потоцкий. — Были и путешествия, и приключения… Детские мечты исполнились и окончательно разочаровали меня, вплоть до отвращения ко всему на свете и в первую очередь к самой жизни. Юношеский идеализм сменился патологическим скептицизмом. Я более не верил в Бога, не доверял людям, сомневался в каких-либо идеалах… К тому же мне трудно дается общение с человеческими особями…
— Но вы же и сам человек…
Почему-то эту фразу Григорий произнес недостаточно уверенно, словно сомневался в том, что так оно и есть.
— Я всего лишь животное, — просто заметил Потоцкий. — Разумное в силу сложившихся обстоятельств, но животное… В отличие от большинства людей, я это честно признаю… Претендовать, а тем паче выдавать себя за нечто большее я не склонен… Не понимаю отчего, но мне вдруг начало казаться, что я встретил родственную душу…
— Вы имеете в виду Марию?
— Я говорил о душе, а не о теле, — вновь горько усмехнулся Потоцкий.
— Стало быть… — медленно проговорил Григорий, но Потоцкий прервал его, закончив фразу вместо него:
— Я говорю о тебе, приятель. Могу, конечно, ошибаться, но после внимательного наблюдения за тобой и прочтения твоего дневника я пришел к выводу, что мы могли бы подружиться. Это вполне осуществимо. Ты не согласен?
Мальчик тем временем уже встал, приблизился к сидящему Потоцкому и, оказавшись вровень с ним, спросил, едва сдерживая гнев от полученного оскорбления:
— Как вам не совестно?
Потоцкий сидел с невозмутимым видом.
— Надеюсь, ты осознаешь, что никакой совести на самом деле не существует?
— Вы прочли мой дневник!
Потоцкий кивнул.
— Да, я так и сказал.
Григорий был растерян.
— Вы так легко признаетесь в совершенной мерзости?
— Позволь узнать, приятель, в чем углядел ты мерзость?
Григорий не мог взять в толк: этот человек издевается над ним или действительно не понимает всей безнравственности своего поступка?
— Читать чужие письма и дневники, как минимум, непорядочно.
— Глупые условности.
— Я вызову вас на дуэль.
— Это будет весьма забавно.
Не зная, что предпринять, Гриша потоптался на месте и, ощущая свое бессилие против явного цинизма этого человека, устало произнес:
— Вы и вправду чудовище.
— Да, Маша сказала, что меня так называют все, кроме тебя.
— Ничего чудовищного я в вас не вижу.
— Что же ты думаешь обо мне? Честно.
Григорий пожал плечами.
— Судя по тому, что вы рассказали о себе, вы скорее мизантроп, чем…
Тут он замялся, не решая продолжить.
— Анархист, — подсказал Потоцкий.
— Абсолютно верно.
— Знаешь, приятель, если вдуматься, одно другому совершенно не противоречит.
Потоцкий поднялся с кресла и направился к выходу. У двери он обернулся и спросил:
— Не желаешь ли послезавтра совершить поездку за город? Постреляем!
— Что?
— Постреляем по бутылочкам. Из револьвера. Ведь чтобы застрелить человека на той же дуэли, необходимо в первую очередь уметь хорошо стрелять. Ты не согласен?
Приглашение Потоцкого Григорий принял.
4
После стрельбы уселись вдвоем на поваленное дерево у реки.
Потоцкий достал из кармана заблестевший на солнце серебряный портсигар. Закурил папиросу. Жадно и глубоко затянулся, выдохнул дым через нос и спросил:
— Азарт почувствовал?
Григорий пожал плечами, кивнул, снова пожал плечами…
— Затрудняюсь ответить точно…
Потоцкий хмыкнул.
— Странно.
— Что же тут странного?
— Видишь ли… Человеческая порода устроена особым образом: мужчины и женщины разительно отличаются друг от друга, словно они представители разных видов. Мужчины, например, жаждут борьбы. Противостояния. А женщины — мира, спокойствия и стабильности… Если в мужчинах заложена тяга к продолжению рода, своеобразный инстинкт, то женщина обеспокоена не только продолжением, но и сохранением рода. Какие слабости у женщин есть, были и будут? Мужчины, дети и наряды с украшениями. А вот мужчину не способны оставить равнодушным две вещи — риск и оружие.
— А женщины?
— Верно, и женщины. Впрочем, как заметил один немецкий мыслитель, если мужчину всегда привлекали к себе опасность и оружие, то по той же причине его влечет и к женщине — как к одной из самых опасных игрушек в мире.
Утро было солнечным и почти безветренным. Вдали, над зыбкой линией горизонта, белел снежный каракуль облаков. А прямо над головой щедро раскинулось светло-голубое небо. В затылок вовсю жарило восходящее солнце. День обещал быть чрезвычайно жарким. Хилый утренний ветерок был не в силах пригнать сюда пышные облака и оставить здесь, над ними, между землей и солнцем.
Впервые в жизни Григорий в присутствии другого человека, да к тому же малознакомого, чувствовал себя абсолютно комфортно, не задумываясь над тем, как себя вести, что говорить, а главное, чего не говорить. И обоюдное молчание, когда оно возникало, тоже ничуть его не тяготило, более того, хотелось это молчание нарушить, но не от того, что оно было неловким, гнетущим, напряженным, а лишь потому исключительно, что с Потоцким хотелось поговорить. Григорию было интересно беседовать ним.
— А как вас зовут? — спросил он Потоцкого.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — радостно удивился тот. — Потоцкий!
— А по имени-отчеству, позвольте узнать?!
— На что тебе мое имя с отчеством? А впрочем, пусть, не жалко. Николай Валентинович я по документам. Будем знакомы, как говорится.
Он протянул Григорию руку, тот пожал ее. Рука у Потоцкого была твердой. Рукопожатие получилось крепким, для Григория даже слегка болезненным.
Заметив на его лице промелькнувшую на мгновение гримасу боли, Потоцкий сказал:
— Тебе, приятель, надо бы спортом заняться. Мужчина должен быть сильным и выносливым, какое бы место в обществе он ни занимал. Потому как неизвестно, куда может забросить его судьба и когда и где ему может понадобиться его сила и выносливость. В жизни всякое бывает, даже то, чего и быть никогда не могло. Умственные занятия — это, безусловно, хорошо, но и о физических упражнениях забывать не стоит. Драться умеешь?
— В общем-то, нет… И не люблю я…
— Любить драться тебя никто не заставляет, но уметь за себя постоять необходимо. Предлагаю каждое утро, пока в доме все спят, заниматься гимнастическими упражнениями и боксом. Лады?
Кивнув, Григорий повторил вслед за Потоцким незнакомое ему слово «лады».
— Вот и славно, — одобрил Потоцкий. — А то на тебя — не обижайся — глядеть больно. Такого, как ты, не то что кулаком, воробьиным пометом прибить можно. А это, брат, никуда не годится.
— А скажите, Николай Валентинович, вы в человека стреляли?
— Приходилось.
— В бою или…
— В том-то все и дело, что «или». Хотя вся наша жизнь — это сплошные бои, когда или ты, или тебя…
— А разве нельзя устроить жизнь таким образом, чтобы люди могли обходиться без насилия?
— Чтобы устроить такую жизнь, должно пролиться очень много человеческой крови… Пойдем-ка, пора. А то тебя, чего доброго, домашние хватятся… Как-нибудь на днях выберемся еще пострелять. Тут, кстати, заодно и рыбу поудить можно. Ты как на это смотришь?
5
Их дружба, так неожиданно и просто зародившаяся, длилась около года. До самого ареста Потоцкого.
Потоцкий, словно найдя в Григории сына, которого уже не чаял обрести, поскольку Мария иметь детей не могла (она перенесла в ссылке неудачную операцию по прерыванию нежелательной беременности), обучал его всему, что знал и умел сам. Профессиональный подпольщик и революционер, он научил мальчишку драться, стрелять, скакать на лошадях без седла, обнаруживать слежку и уходить от нее, менять внешность, подделывать документы, метать ножи и топор, симулировать туберкулез, играть, а главное — выигрывать в «сто», «покер» и «девятку», шифровать и расшифровывать тексты, подавать и распознавать условные знаки, плавать, ходить на руках; обучил его азбуке Морзе, воровскому сленгу и многому другому, вплоть до производства метательных бомб и ведения допросов с пристрастием. Именно от него Грише стало известно, что такой, казалось бы, безобидный фразеологизм «узнать всю подноготную» произошел от мучительной и ужасной пытки — когда преступнику загоняли под ногти пальцев рук и ног иголки.
О дружбе Потоцкого и Гриши, которую друзья тщательно и вполне умело скрывали, все-таки постепенно узнали все обитатели дома. Родители вначале не одобрили сего странного необъяснимого товарищества, хотя вслух своего обоюдного недовольства не озвучили, но затем, после откровенного разговора с Потоцким, Себеев изменил мнение и вроде как дал согласие на утренние занятия по физическому воспитанию сына. Более того! Он предложил Николаю Валентиновичу скромную плату за предоставленные услуги. Потоцкий от денег не отказался.
Григорию он потом свой поступок объяснил ироничным тоном:
— Это ли не счастье, парень, когда тебе платят за то, что ты и так делал бы с удовольствием.
Единственным человеком, который выступал категорически против этой дружбы, была Полина Игнатьевна. Однако же своих претензий она в последнее время сыну не высказывала просто потому, что с некоторых пор — со дня приезда Марии с мужем — прекратила с сыном разговаривать вовсе.
Свое недовольство ей теперь приходилось выплескивать на терпеливо слушающую ее кроткую невестку.
— Oh mon Dieu, ma fille. (О Боже, дочь моя.) Куда смотрит ваш муж? Юноша проводит с этим чудовищем больше времени, чем с родным отцом! Гришенька — совсем еще дитя неразумное. В таком юном возрасте любой отрок впитывает без разбору и хорошее, и дурное. А чего хорошего можно ждать от бунтовщика? Одумайтесь, ради Христа! Придет время, вспомните мои слова, да поздно будет, когда его пагубное влияние принесет свои страшные плоды.
— Боря говорит, — оправдывалась невестка, — что нельзя судить человека за его политические взгляды.
— Вы с Борей наивные люди. Его не то что судить, его повесить мало. Вы ему в глаза посмотрите — это глаза безжалостного убийцы.
— Ведет он себя достойно и прилично…
— А чего бы вы хотели, милочка? Чтобы он каждый вечер приносил в дом по паре отрезанных голов? Только тогда вы прислушаетесь к голосу разума?
— Не мучьте меня, Полина Игнатьевна! Я-то что могу предпринять? Поговорите с Борей.
— Напрасный труд, — отмахивалась Полина Игнатьевна. — Из его упрямства можно было бы выстроить вторую китайскую стену!
— Я все же полагаю, вы напрасно волнуетесь.
— Похоже, в этой семье меня одну беспокоит будущее вашего сына.
Она бы начала беспокоиться еще сильнее, если бы знала, что за неделю до этого разговора Потоцкий отвел Григория в дом терпимости, где самая дорогая пятирублевая проститутка по имени Надежда — всего четырнадцати лет от роду — лишила его невинности, показав ему основные нехитрые премудрости плотской любви.
У мальчика случился шок. Когда они с Потоцким покидали публичный дом, Григорий был мрачен и молчалив. Он уходил, потупив взор, боясь встретиться с кем-нибудь взглядом. Получив там, в полутемной комнатушке, физическое наслаждение, он теперь стыдился самих воспоминаний о тех минутах. Ему было противно до тошноты.
Одно слово пульсировало в его воспаленном мозгу: «Мерзость! Мерзость… какая мерзость…»
Ему было неприятно и то, что он стыдился. Было стыдно за сам процесс и за то, что после процесса ощутил брезгливость по отношению к той, которую несколько минут назад жадно и неловко обцелововал в разные места. Когда она перед его уходом потянулась к нему, чтобы чмокнуть его на прощание, он, не сумев скрыть брезгливости, отстранился. Это было гадко с его стороны. Гадко и непорядочно. За это тоже было стыдно. Ведь она ни в чем не виновата. Она была с ним ласкова, нежна и предупредительна. И не смеялась над его неопытностью, а, наоборот, успокаивала и подбадривала.
Оставшись с ней наедине, он попросил:
— Давайте просто посидим, побеседуем, а потом скажем моему другу, что у нас все было.
— Ты боишься, что сделаешь что-то не так? — участливо спросила шепотом Надежда. — Я в первый раз тоже этого боялась. А еще боялась боли. Но тебе больно не будет.
— Я не боюсь, — солгал Гриша. — Не хочу просто.
Надя понимающе улыбнулась и принялась медленно раздеваться.
— Тогда можешь ничего не делать, а только смотреть.
Она раздевалась неторопливо и не глядя на него, так, словно находилась в комнате одна и готовилась лечь спать. Это успокоило его трепыхавшее раненой птицей сердце.
— Говорить, что все было, рискованно, — продолжала она, — ведь он может поинтересоваться подробностями, а у тебя нет никакого опыта, чтобы убедительно солгать. Ты гимназист? — Он молча кивнул, но она все равно на него не смотрела. — А я доучиться не смогла, нам пришлось переехать в Москву, а тут отца арестовали, а мать умерла от «испанки».
Она продолжала говорить, но ее слова становились все глуше, словно его голову постепенно обкладывали медицинской ватой. Он перестал воспринимать информацию, когда его взору открылась красота ее щедрого юного тела.
— Все еще не хочешь? — еле слышно донеслось откуда-то издалека, хотя она стояла перед ним, обнаженная, в каких-то двух шагах.
— Не хочу… — пробормотал он пересохшими губами.
— А мне и отсюда видно, что хочешь.
И она указала рукой на то место, откуда теперь шла пульсация по всему телу.
Он почувствовал, как от стыда вспыхнуло жаром лицо. Стало так душно, что он испугался, что сейчас прямо здесь лишится чувств.
Она сделала шаг к нему навстречу, а он опустился на колени и уткнулся головой в ее мягкий живот. От нее приятно пахло малиновым вареньем. Может быть, поэтому он, обняв Надю за бедра, не поцеловал ее, а лизнул. Она, откинув голову назад, звонко засмеялась, и его этот девичий смех не оскорбил и не унизил, а подбодрил, и он, стоя на коленях, принялся ловить жадным ртом острые соски ее дрожащих от смеха грудей. Он страстно ее целовал, не в силах оторваться от ее тела, а она помогала ему избавляться от неожиданно ставшей тесной одежды.
Райское блаженство на какое-то время вытеснило собой все: тревогу, беспокойство, смущение, стыд, одиночество… Эти чувства вернулись через несколько минут все вместе, ведя за собой еще и другие чувства: растерянность, смятение, брезгливость, отвращение, печаль, обиду, разочарование, презрение и жалость к себе…
6
Несколько месяцев спустя, в очередной раз придя в публичный дом с Потоцким, Гриша увидел, как от Наденьки выходит неопрятного вида толстый коротышка с некрасивым и добродушным лицом палача и садиста.
— Кто этот отвратительный боров? — спросил у Потоцкого Григорий, ничуть не скрывая своего неприязненного отношения к незнакомцу.
— С чего ты взял, что я могу знать его? — удивился Потоцкий.
— Он вам кивнул.
— Ты уверен?
— Едва заметно, но кивнул, — стоял на своем Григорий.
— Если и так, то сие говорит лишь о том, что это он знает меня.
— Не хотите, — обиделся Гриша, — не говорите.
— Да ты, братец, как я погляжу, ревнуешь. Я надеюсь, ты не допустишь такой глупости, как влюбиться в Надежду Петровну?
Григорий изобразил на лице возмущение по поводу подобного предположения. И, подкрепляя мимику устно, добавил:
— Смешно, ей-богу. Просто хотел узнать, что за боров.
— Какое неуважение к благородному гражданину, — рассмеялся Потоцкий. — Отчего же сразу «боров»? И столько враждебности и презрения в самом тоне…
— Сомневаюсь я в его благородстве…
— Напрасно, мой юный друг. Внешность у него, бесспорно, отталкивающая, но никто из умных людей никогда не станет судить о книге по одной лишь обложке. Этот человек — личность неординарная. Фигура весьма выдающаяся и в определенных кругах пользующаяся совершенным уважением и доверием. Ты не поверишь, но этим человеком восхищается пол-Европы, а его соратники прямо-таки молятся на него.
— И кто же он, интересно?
— А ты что же, сам не можешь узнать?
— Каким образом?
— Ты же рассказывал мне о своих уникальных способностях… Что тебе порой открывается то, чего другие люди не ведают…
— В том-то все и дело, что порой. Я пока не научился сие контролировать. И управлять этим не в моих силах.
— Жаль, жаль, жаль… Могло бы пригодиться…
Они помолчали, и Григорию пришлось вновь задать интересующий его вопрос.
— Так кто же этот господин?
Потоцкий помешкал, раздумывая, быстро поглядел по сторонам и, перейдя на шепот, коротко сообщил:
— Глава террористической группы эсеров.
Григорий недоверчиво усмехнулся:
— Шутить изволите? По-вашему, я настолько наивен, что поверю в это?
Потоцкий явно растерялся и как-то даже обиделся, во всяком случае, весь вид его говорил об этом.
— Ну, братец, это уже слишком. Я доверяю тебе огромную тайну, тем самым демонстрируя тебе мое полнейшее расположение, а ты поднимаешь меня на смех. Это, знаешь ли, довольно… не то чтобы оскорбительно… но неприятно, одним словом.
— Простите меня, господин Потоцкий. Я ни в коем разе не имел желания вас обидеть. Но судите сами, разве возможно поверить в то, будто этот желейный увалень — террорист?
— Он глава боевой организации, даю слово! Боевики не все Ильи Муромцы или Добрыни Никитичи. Среди них есть и тщедушные Алеши Поповичи, и даже чахлые Кощеи Бессмертные.
— Ну, наш-то скорее — разжиревший Конек-горбунок.
— Повторяю, он не исполнитель, он — организатор! Мозг, а не мышцы.
— Он не производит впечатления умного человека.
— Внешность обманчива, — пожал плечами Потоцкий. — При нем боевая организация эсеров развила бурную деятельность и достигла небывалых успехов. Убийство великого князя Сергея Александровича, убийство премьер-министра Плеве … Все это его рук дело. Не буквально его, а… ты понимаешь меня.
Гриша кивнул: понимаю, мол.
— Ладно, иди уже к своей пассии. Небось уж извелась, ждет-с Гришеньку своего ненаглядного.
Тот послушно направился к Наде в комнату.
Там он неожиданно осознал, что сегодня не имеет никакого желания развлекаться с Наденькой, хотя все утро предвкушал встречу с ней. Он только теперь окончательно понял, что она проститутка. Глядя на нее, он с брезгливостью представлял себе, как несколько минут назад она была в объятиях того мерзкого чудовища. Она давала себя целовать, сама его целовала… Бр-р-р… А до него сегодня, по всей видимости, были еще мужчины… Его мутило от таких мыслей, словно он раньше не догадывался о том, что она продает свое тело не только ему одному… Он почувствовал ненависть к ней. И презрение к самому себе.
Он увернулся от ее поцелуя и почти отпихнул ее от себя.
Она опешила:
— Что с тобой, ястребок мой?
Он скривился:
— Не называй меня так!
Она удивленно, слегка наигранно, похлопала глазками:
— Как же тебя называть?
— У меня есть имя, — буркнул он.
— Хорошо, — улыбнулась она, — Григорий Борисович! Как прикажете! Я ваша покорная раба.
— Прекрати говорить пошлости! — прикрикнул он и по-мальчишески топнул ногой. И тут же устыдился этого поступка. Покраснел. Почувствовал, что краснеет, и еще более разозлился. — Кто этот господин, что вышел только что от тебя?
Надежда сразу успокоилась, решив, что поняла наконец истинную причину такой перемены в поведении своего самого молодого клиента.
— Мамочки! — рассмеялась она. — Да вы, как я погляжу, страшный ревнивец!
— Отвечай! Не то…
— Не то что? — пуще прежнего развеселилась она.
Он успокоился так же внезапно, как и разозлился.
— Не то я уйду.
Она хотела было выкрикнуть ему в лицо: «Ну и уходи, никто не держит», но знала, что мадам Альмира будет весьма этим недовольна. Она взяла себя в руки и столь же спокойно сказала:
— Такой же клиент, как и ты.
— Как его зовут?
— Тебе на что, Григорий Борисович?
— Как его имя? Фамилия? Чем он занимается? Я желаю знать!
— Я их документов не проверяю! И чем они занимаются, не интересуюсь!
— Как же ты к нему обращаешься? Ведь он не мог не представиться.
— Да не помню я, — честно призналась она. — Я его называю папочкой. Ему так нравится.
— Извращенец!
— Как и все мужчины, — парировала она.
— Я не такой…
— Ну, ты еще и не совсем мужчина.
Он ударил ее. Пощечина обожгла ее щеку и его душу… Он едва сдержался, чтобы тут же не броситься к ней с извинениями. Она же не от боли, а от обиды упала на колени и разрыдалась. Ей было так больно… Нет, не физически. Подумаешь, пощечина!.. Он — тот, кто по-настоящему нравился ей, с кем она занималась этим с удовольствием, тот, кто, как ей казалось, искренне любит… Он ударил ее!..
Григорий подошел к столику, на котором в пепельнице продолжал дымиться не до конца потушенный окурок толстой сигары…
— Это его сигара?
Она продолжала плакать, закрыв лицо ладошками…
Да, это он тут курил, после того как получил свою порцию удовольствия от этого почти ребенка… Он!
Григорий взял окурок в руку, сжал его в ладони, не чувствуя боли… Он лишь прикрыл глаза, так как испытал прилив мощной волны откровения, неведомого знания о человеке, курившем эту сигару! Теперь он узнал о том господине столько всего, что мозг не справлялся с таким обилием вдруг предоставленной информации. Закружилась голова. Он открыл глаза и увидел, что стена поплыла вниз, а потолок спешит на место стены… Он упал и, больно ударившись головой, потерял сознание.
Тьма тишайшая!
После того как мальчика привели в себя, Потоцкий поспешил увести его поскорее на воздух, прочь из этого дома. Кто-то из обитателей борделя мог сообщить полиции об этом инциденте. Все слишком переполошились и страшно заинтересовались тем, кто он такой и что случилось.
Потоцкому и самому было интересно, что это произошло с его юным другом там, в комнате Надежды.
— Что это ты, братец, устроил за представление?
— Того толстого мерзавца, — сипловатым голосом сказал Григорий, — зовут Ефно Азеф. И к вашему сведению, он вовсе не герой, как многие считают. Он провокатор!
— Вот те раз! — удивился Потоцкий. — Это тебе Наденька такую чепуху наплела?
— Уверяю вас! Этот мерзавец ведет двойную игру. Весьма сложную, запутанную, сводящую его с ума, но будоражащую его черную душу двойную игру!
Потоцкий продолжал скептически улыбаться.
— Так-таки двойную?
— Вы напрасно иронизируете! Азеф — страшный человек. По его вине погиб не один десяток людей. Как давно вы его знаете? Лет семь? Так знайте же, он уже более пятнадцати лет водит за нос и революционеров, и полицию. Однажды, еще совсем молодым человеком, испытывая финансовые затруднения, Азеф, тогда уже революционер, написал письмо в Департамент полиции и предложил свои услуги в качестве осведомителя. От его услуг не отказались, хотя и были удивлены его добровольным желанием стать секретным агентом. Ему было положено жалованье — пятьдесят рублей в месяц. Именно столько запросил он сам. А теперь ему платят семьсот рублей в месяц, не считая расходов. Он получает в три раза больше, чем начальник Главного департамента полиции, настолько высоко ценят его. Но ведь в начале своей карьеры Азеф был всего лишь осведомителем, а не провокатором. Разница существенная. Он тогда лишь поставлял информацию, он тогда еще не подбивал своих товарищей на противозаконные действия и уж тем паче не организовывал их лично, дабы затем сдавать всех участников! Карьера Азефа очень быстро шла вверх. Вернее, карьеры. Ибо он параллельно рос и как революционер, и как сексот! В 1903 году по его наводке арестовали некоего Гершуни, Азеф занял его место и стал единоличным главой боевой организации. Кстати, департаменту он сообщить об этом не соизволил. Он начал опасную игру. Его послужной список как главы боевиков растет с каждым годом: двадцать пять убийств и покушений, включая убийство Плеве, убийство генерала Богдановича, убийство великого князя, а также убийство провокаторов Татаровича и Гапона… С другой стороны, тот же Азеф способствовал предотвращению покушений на графа Куйтасова, бакинского губернатора Накашидзе, барона Утенберга, предотвратил покушение на великого князя Николая Николаевича, предупредил о готовящемся покушении на Столыпина…. Он помог ликвидировать боевой отряд Трауберга, выдал группу Зильберберга… Кто же он? Революционер, сдающий время от времени своих товарищей, или же преданный агент полиции, который ради своей безопасности вынужден изредка допускать удачные террористические акты? Кто? — Потоцкий, будучи совершенно ошеломленным, молчал. — Ни то, ни другое! Он беспринципный провокатор, имеющий благодаря своей грязной деятельности деньги и безграничную власть над людьми!
— Откуда ты узнал обо всем этом? А эти люди… чьи имена ты называл…
— Я никого из них не знаю. И самого Азефа я видел сегодня впервые.
Потоцкий был ошарашен. Он не знал, что сказать. Да что там сказать. Он не знал, что и подумать.
— Я… Я, признаться, в полнейшем замешательстве… Этот твой дар… Это он тебя… э… просветил?..
Григорий утвердительно кивнул.
— Но… Азеф не может быть предателем… Это уму непостижимо…
— И тем не менее это так.
— Мои товарищи потребуют доказательств… А что я им скажу? Что тринадцатилетний мальчишка имеет дар?..
— Доказательств у меня, естественно, нет, — печально констатировал Гриша.
— На Азефа молятся все революционеры, независимо от принадлежности к партиям… Он почти что Господь Бог, живущий на земле…
— Кому-то придется стать Понтием Пилатом…
— Мне не поверят, — медленно проговорил Потоцкий. — Более того!.. Я и сам не верю в то, что услышал…
— Это ваше право, — по-мальчишески обиделся Гриша.
Впрочем, он, собственно, и был всего лишь мальчишкой тринадцати лет…
7
В тот же вечер Потоцкий ушел из дома и пропал. Проходили дни, недели, а его не было. Исчез. Все недоумевали: куда это он пропал, надолго ли исчез, а может, навсегда? Приставали с расспросами к Марии. Та отшучивалась. Мол, она вообще не уверена, что такой человек был в ее жизни на самом деле, вполне возможно, что он им всем привиделся, всем сразу, мол, это такой уникальный случай массового психоза.
Откровенно говоря, она и сама не понимала, что произошло и куда и почему уехал ее любимый.
Она никому этого не рассказывала, но прежде чем уйти, Потоцкий оставил ей короткую записку: «Мария! Неотложное дело! Не волнуйся! Скоро вернусь. Потоцкий».
Скоро вернусь, — написал он. Однако прошла неделя, другая, третья… Потоцкий не появлялся и не подавал о себе никаких весточек.
Мария, ненавидевшая жандармов, все же начала задумываться: а не подать ли ей заявление в полицию о пропаже человека? Но не решалась. Это могло навредить и ей самой, и Потоцкому. Ведь неизвестно, отчего он так резко исчез, не попрощавшись… На то, конечно же, были свои причины, раз именно так он и поступил. Нет, с полицией она связываться не собирается. Может, он по каким-то причинам был вынужден уйти в подполье, перейти на нелегальное положение…
Не задавая лишних вопросов, никак не высказывая своего интереса, Григорий тем не менее был обеспокоен неожиданным исчезновением Потоцкого не меньше, а то и больше всех остальных, включая Марию. Ему Потоцкий тоже оставил записочку. «Надеюсь, твоя информация — не плод твоей фантазии. На карту поставлена моя репутация и жизни многих хороших людей. Что бы ни случилось — о наших разговорах никому не говори! Потоцкий». Это, собственно, были те же слова, которые он сказал Григорию накануне своего исчезновения.
Прошло полтора месяца. Потоцкий объявился так же неожиданно, как и пропал. На семейном ужине, прямо за столом, он публично принес Марии извинения за свой внезапный отъезд, мол, он не мог поступить иначе. Оказывается, он получил известие о смертельной болезни своего родного брата, единственного оставшегося в живых родственника. Пришлось ему срочно отправиться в Швейцарию, где находится клиника, в которой бедный брат проходил лечение, из последних сил цепляясь за жизнь.
— И как он? — спросила Наталья.
Потоцкий с беспристрастным видом ответил холодно и кратко:
— Он умер. Спустя три недели после моего приезда.
— От чего он умер? — проявил чисто профессиональный интерес Себеев-старший.
— От жизни такой, — ответил Потоцкий.
Борис Себеев поиграл желваками.
— А в результате какого недуга он ушел из жизни, если не секрет?
— Чахотка-с.
Все замолчали, изображая соболезнование по поводу рано ушедшего из жизни брата Потоцкого.
Впрочем, большая часть сидящих за столом не поверила в историю Потоцкого о смерти брата.
Полина Игнатьевна, например, была убеждена, что Потоцкий увлекся какой-нибудь девицей и ездил с ней отдыхать на какой-то курорт. Не исключено, что и в Швейцарию.
Под утро Потоцкий пробрался в комнату Григория.
— Ну, братец, и кашу ты заварил, доложу я тебе!
— Я? — сон Григория как рукой сняло.
— А то кто же?! — восхищенно прошептал Потоцкий. — Если бы не ты, Азеф еще долго бы водил за нос весь мир. Хотя, надо отметить, в последнее время он ходил по лезвию бритвы, умело балансируя на грани провала. Оказывается, уже находились люди, высказывающие подозрения по отношению к Азефу. К примеру, Владимир Бурцев. Его называют Холмсом революционеров, он вывел на чистую воду не одного секретного сотрудника полиции. Но против Азефа у него не было ни одной улики, как и у меня. У него очень сильная интуиция. Он мне рассказывал, как однажды в Петербурге он, чувствуя за собой слежку, увидел, как Азеф в разгар полицейской активности, после очередного теракта преспокойно при свете дня, никак не изменяя своей внешности, без конспирации разъезжает по городу на извозчике! Представляешь? Глава боевой организации, террорист номер один, не скрываясь, ездит днем на извозчике! Тогда Бурцев только восхитился наглостью и выдержкой Азефа, но затем подумал: «А что, если…» Это было дикое, немыслимое предположение!.. Он тут же отогнал эту мысль… Но однажды мелькнув, эта мысль уже не давала покоя… и точила его, точила изнутри, как прожорливый яблочный червь!
Потоцкий замолчал, Григорий не выдержал испытание паузой:
— И что же?
— А ничего! Чутье Бурцева — всего лишь чутье! Изредка встречаясь с Азефом, он стал приглядываться к нему, вслушиваться в каждое его слово, всматриваться в каждый жест, следить за малейшими оттенками мимики…
— И что?
— Иногда ему казалось, что перед ним истинный и пламенный, хоть и скромный революционер, а иногда — что абсолютно лживый и хитрый провокатор… Затем ему в руки попало анонимное письмо, в котором один человек, уверяющий, что он служит в департаменте полиции, доводил до сведения революционеров, что в их стане действуют два секретных агента. Испытывая симпатию к нашему движению, он безвозмездно сообщал, что двое предателей — это некий хромой коммерсант Т. и какой-то инженер Азиев. К сожалению, с ними работает лично начальник департамента, сообщить что-то большее об этих людях корреспондент, написавший письмо, не имеет возможности. Это письмо Бурцев, якобы чтобы посоветоваться, показал Азефу. Тот, не моргнув глазом, совершенно спокойно сказал: «Я знаю, о ком идет речь. Коммерсант Т. — это наверняка Татарович, а инженер Азиев — это я, Азеф. Я ведь учился в Политехническом, по образованию инженер». Каково?! Предательство Татаровича очень скоро подтвердилось. Ликвидировать Татаровича поручили Азефу и его группе! И он его казнил, чем, кстати, косвенно подтвердил свою полную невиновность. Ведь ни один сексот никогда бы не позволил свершиться казни над другим секретным агентом! Все решили, что полиция провела провокацию — сдала имя истинного, уже малоинтересного сотрудника, чтобы войти в доверие и руками самих же революционеров уничтожить одного из самых ценных кадров партии. Такие случаи бывали в практике Третьего отделения. А после того как он организовал и с успехом осуществил покушение на всесильного министра Плеве, второго после царя человека в государстве, у соратников Азефа не осталось ни малейших подозрений. Поэтому, мой юный друг, решившись рассказать кое-кому о том, что ты узнал с помощью своего дара, я понимал, что рискую не столько репутацией, сколько собственной жизнью. Честное слово! Меня попросту судили бы за клевету, а приговор был бы один — смертная казнь. Товарищ, которому я поведал о своих подозрениях, сказал, что я безумец, а ты, юноша, шарлатан. Но товарищ всегда относился ко мне как к брату, поэтому направил меня с моими бреднями к Бурцеву. Тот вначале тоже отнесся к моей истории с определенной долей скептицизма. Но зато он обрел во мне верного соратника! Я готов, сказал он, публично обвинить Азефа в предательстве и в двойной игре. Будет назначен суд чести. Но если я не смогу доказать вину Азефа, мне придется застрелиться. Я готов рискнуть жизнью ради истины. Но, дорогой товарищ, наша с вами позиция проигрышна изначально. У меня есть с десяток улик против Азефа, но все они косвенные. Скорее всего, мне и застрелиться не дадут. Правая рука Азефа, небезызвестный вам Борис Савинков, пристрелит меня собственной рукой, как взбесившегося пса. И вы знаете, сказал он мне, у Савинкова рука не дрогнет! Я это знал. «Что же нам делать?» — спросил я. Савинков эсер, я анархист, вы сочувствующий социал-демократам, но все мы служим одному делу, которое Азеф подло предает, хуже того, продает за огромные грязные деньги! Что делать? Каким образом восстановить справедливость?
И вновь возникшее молчание чуть не свело Григория с ума.
— Рассказывайте же, бога ради, рассказывайте!
— Тише! Весь дом переполошишь! Бурцев сказал, что у него есть безумная идея. Он знает, что бывший начальник департамента, граф Лопухин, ныне находится за границей. А что если нам встретиться с ним и прямо спросить его: является ли Азеф тайным агентом или нет?
Григорий нахмурился и хмыкнул:
— С чего бы ему с вами откровенничать и раскрывать врагам Отечества государственную тайну?
— Не столь патетично, но я задал точно такой же вопрос!
— И что же?
— Бурцев сказал, что я упускаю одну важную деталь. Лопухин уверен, что Азеф верно служит государственному аппарату против врагов царизма. И служит преданно! Но он ведь не подозревает, что Азеф обманывал Лопухина так же нагло, как и революционеров. Азеф долгие годы ведет двойную игру! Лопухин — благородный человек, он не позволит остаться безнаказанным такому мерзавцу! К тому же он самолюбив. Он взбесится, узнав, что Азеф подчас использовал его в своей игре, как пешку. Ведь Лопухина уволили с должности именно за то, что он прозевал убийство Плеве. Из-за этого он попал в опалу перед самим царем. Этого бывший главный жандарм империи Азефу не простит!
— В общем-то, неглупо, — промолвил Григорий. — Но сомнительно, чтобы он стал изначально вас слушать.
— Мы и это учли, — сказал Потоцкий. — Мы организовали так, что Бурцев и Лопухин оказались попутчиками в поезде.
— Ловко!
— Это как раз было несложно! Бурцев вошел в купе Лопухина, лишь только поезд тронулся. До Парижа, куда ехал поезд, у него было шесть часов. И всю дорогу Бурцев, собравший немало информации, делился ею с Лопухиным и просил лишь одного — сказать только «да» или «нет», был ли Азеф тайным агентом департамента, служившим под секретным именем Раскин. Это имя в свое время предложил сам Азеф, так он подписывал свои письменные донесения. Бурцеву удалось даже выкупить в архиве два таких письма. Почерк явно принадлежал Азефу. То есть, конечно, кто-то мог подделать почерк Азефа, но зачем секретному сотруднику полиции Раскину на протяжении многих лет подделывать почерк именно Азефа?
— Зачем Лопухин ехал в Париж?
Потоцкий хитро усмехнулся.
— У него заболела младшая сестра, проживающая в Париже.
— Это вы подстроили?
— Само собой! Сестра была абсолютно здорова.
— Ясно. Итак, граф Лопухин ехал в поезде, к нему вошел Бурцев…
— С одной-единственной целью — добиться ответа.
— Он был один?
— Бурцев? Нет. С ним был еще один человек.
Григорий понимающе кивнул.
— Тот второй человек был вооружен?
— Ты самый умный мальчишка из всех, кого я встречал в своей жизни. На полпути Бурцев, столкнувшись с принципиальностью Лопухина, был вынужден сообщить, что в случае отказа дать ответ он не выйдет из купе. Бурцев не ждал подтверждения своим подозрениям. Он просил сказать только «да» или «нет». Лопухин мог сказать и «нет», и мы бы хоть и с сожалением, но приняли бы такой ответ. Мы знали, что он не станет лгать. Он либо скажет правду, либо откажется отвечать. Лопухин выбрал второй путь. Он отказывался отвечать.
— Угроза убийства не возымела на него действия?
— Он оказался достойным противником. Граф заявил, что готов умереть. Смерти он не боялся.
— Однако! Крепкий орешек оказался.
— Не то слово! Но Бурцев мне потом рассказывал, что, слушая его историю о коварстве Азефа, граф с каждым часом становился все угрюмей. Он явно был ошарашен откровением об этом подонке.
Григорий удивился:
— Что значит — «Бурцев потом рассказывал»? Разве тот второй — с оружием — были не вы?
— С чего бы вдруг?
— Я так подумал…
— Ошибся, стало быть, — широко улыбнулся довольный собой Потоцкий.
— Где же были вы?
— У меня с помощником было другое задание. Я был эдаким козырным тузом в рукаве…
— Что это значит?
— Граф так и не дал никакого ответа. Поезд уже подходил к станции. Приближалась минута неминуемой развязки. «Ну что ж, господа, — сказал Лопухин, — либо покиньте мое купе, либо стреляйте». — «Мы не убийцы», — сказал ему Бурцев. «Тогда прошу на выход». — «Секундочку, — попросил Бурцев, — тут нам товарищ должен принести весточку. Жаль, что до этого дошло, но вы сами не оставили нам иного выхода». — «К чему вы клоните?»
Григорий во все глаза глядел на Потоцкого, его тоже заинтриговал неожиданный поворот в истории. И вправду, к чему клонил Бурцев? Он, впившись глазами в лицо Потоцкого, ждал продолжения. Буквально затаив дыхание, пытался по мимике прочесть, что там будет дальше, в чем заключается интрига.
Обычно невозмутимый Потоцкий на этот раз не мог скрыть эмоций. Ему льстило то, с каким вниманием его слушает парнишка. Потоцкий также упивался своей ролью в случившейся почти детективной истории, он словно заново переживал те ощущения: нетерпение, азарт, волнение и, как ни странно, стыд за то, что пришлось опуститься до подобных методов. Если бы он руководил операцией, то действовал бы грубее, но эффективнее: он бы выкрал Лопухина, к которому испытывал, помимо уважения как к противнику, примитивную ненависть идейного борца к классовому врагу. Хотя, наверное, если вовсе исключить политическую подоплеку, то Потоцкий на животном уровне испытывал агрессию ко всем этим заплесневелым самовлюбленным аристократам. Он сам был внебрачным сыном такого аристократа, но тот пренебрег им, не признал родства. Вот где, должно быть, крылась истинная причина нелюбви к носителям так называемой голубой крови.
— Они вышли из вагона втроем, — продолжил свой рассказ Потоцкий. — Бурцев дал понять мне взглядом, что граф не дал точного ответа, не подтвердил и не опроверг наших подозрений. Тогда я направился прямехонько к ним, вручил Лопухину письмо и отошел в сторону. Видел, как тот распечатал письмо и, прочитав первые строки, побледнел… Я, конечно же, знал, что было в письме. Ведь его сестра писала его при мне. Под дулом револьвера.
— О нет! — невольно вырвалось у мальчишки.
— Да, парень! Мы взяли ее в заложники! Может, он и не дорожил своей жизнью, но рисковать жизнью сестры и маленькой племянницы ради того, чтобы спасти шкуру Азефа, которого он уже и без того ненавидел, Лопухин бы не стал. «Не волнуйтесь, граф, — сказал Бурцев, — ваших родных отпустят, только дайте нам короткий ответ — да или нет». Лопухин сказал: «Вы такие же мерзавцы, как и Азеф. Даже хуже». — «Вы нас неправильно поняли, — возразил Бурцев. — Мы отпустим их в любом случае, ответите вы или нет. Но знайте! Отныне все смерти, которые произойдут по вине Азефа, будут на вашей совести! Вспомните теракт на Дворцовой площади, там погибли невинные люди, среди них дети. Теперь вы понимаете, что чувствовали их родные». Кивнув нам, Бурцев развернулся и зашагал прочь от совершенно потерянного Лопухина. «Погодите, — крикнул нам он. — Я хочу вам кое-что сказать!» Мы остановились. Он шагнул к нам и сообщил: «Вы абсолютно правы… Да, Раскин — это Азеф» — и, слегка приподняв шляпу, пошел по перрону. С этой секунды судьба Азефа была решена!
— Вы… казните его?
— Вне всякого сомнения! Когда найдем. Лишь только его вызвали на суд чести и он понял, что доказательств его преступной деятельности предостаточно, — он сбежал, чем окончательно доказал свою вину.
— Эх, вы! Упустили! Ищи его теперь свищи!
— Ты ошибаешься. Уже спустя неделю после побега мы вышли на него. Мы выследили его. Бурцев предложил ему встретиться, гарантировав полнейшую безопасность. И ты не поверишь, Азеф явился на встречу.
— А он не так труслив, как могло показаться, — удивился Григорий.
— Смелость тут ни при чем! — возразил Потоцкий. — Он знал, что Бурцев благороден и сдержит данное слово. Я присутствовал на той встрече. Знаешь, что меня поразило больше всего? Он сказал нам: «Что вы наделали? Если бы не ваше расследование, приведшее к разоблачению моей персоны, я бы рано или поздно убил царя!» Эта гнида до последнего играла свою роль революционера и боевика. Ох, если бы не Бурцев, я бы придушил его своими собственными руками прямо в том бистро!
Восхищенный взгляд Григория красноречиво говорил о том, что парнишка верит ему и полностью одобряет его точку зрения.
8
Под самый занавес лета, в последнюю ночь неврастеничного — то жаркого, то холодного — августа Потоцкий явился к своему юному другу и сказал:
— Когда-то ты просил задействовать тебя в нашей работе…
Гришка аж заерзал на месте от нетерпения. Неужели?! Неужели анархисты возьмут его на дело?! За это прошедшее лето он ознакомился с анархистской литературой, которой его снабжал Потоцкий: Бакунин, Кропоткин, Штирнер, Батье… Он пропитался их мыслями насквозь. Овладел теорией полностью. Кое-что переосмыслил сам. Исписал целую тетрадь своими размышлениями, озаглавив эти спонтанные записки так: «Свободные мысли и деяния молодого и современного анархиста». Теория анархизма, как он его понимал, — это замечательно, но он жаждал и на практике продемонстрировать, на что способен.
К тому же за последнее время благодаря Потоцкому он окреп физически. В случае чего он не подведет.
— Вы снова устроите экс? — спросил он.
Весной об ограблении инкассаторской кареты в течение недели писали все газеты города.
— Это будет не экс, — возразил Потоцкий. — Завтра утром я собираюсь убить генерала Изотова.
— Изотова? — испугался Григорий. — Но это чистое самоубийство! На него было совершено уже три покушения. Ныне его охраняют похлеще, чем членов царской семьи. Легче убить московского князя-губернатора.
— Не преувеличивай. Его личная охрана состоит из полдюжины человек. Мы все детально просчитали. Завтра этот кровавый палач и душитель свободы будет ликвидирован.
Сердце подростка забилось радостно и тревожно.
— Вы возьмете меня на покушение на Изотова?
— Нет, — ответил категорическим отказом Потоцкий. — В покушении ты участвовать не будешь. Ты не какой-то рядовой исполнитель чужой воли. Ты личность незаурядная, у тебя, смею предположить, свой особый большой путь. Ты не должен делать грязную работу.
— Но моя мечта…
Потоцкий не дал ему договорить:
— Оставь этот романтический образ для мещанских детей, отрицающих свою подлинную сущность и восставших прежде всего против самих себя и своих родителей! Ты умный и талантливый молодой человек с уникальными способностями. Я никогда не позволю тебе участвовать в таких делах!
— Весьма лестно… — тихо произнес Григорий, хотя в его тоне преобладали печальные нотки разочарования.
— Что ж ты приуныл-то, мил человек? Выше нос! — он приобнял Григория, похлопал по плечу. — Держи нос по ветру, а хвостик пистолетом!
— Вы, однако, начали разговор с предложения каким-то образом задействовать меня в деле…
Хмурая тень легла на лицо Потоцкого.
— Просто хотел поинтересоваться… Может, ты увидишь… Дело выгорит или… Ты как-то говорил, что тебе иногда удается заглянуть в грядущее… — Потоцкий грустно усмехнулся. — Глупо, наверное… Но… почему бы нет?
Григорий тоже улыбнулся:
— Я ведь не вещун…
— Да я понимаю… И раньше мне такое и в голову бы не пришло… Я даже цыганкам не верю…
— Вы боитесь?
Потоцкий глубоко и резко вздохнул, вернее, выдохнул, покачал головой, отвечая каким-то своим тревожным, неясным, смутным мыслям. Его мужественное некрасивое лицо выражало полную растерянность.
— Нет, я не трушу, — ответил он. — Я полон решимости; и все досконально и всесторонне обдумано, все должно пройти гладко. Покушение будет успешным, в этом нет никаких сомнений!.. — Он подумал и добавил: — В худшем случае мне не удастся уйти… А может, удастся… Но Изотов — убежден! — Изотов будет убит! Вот это меня и беспокоит: все продумано до мелочей, товарищи подобраны идеально, все, как и я, уверены в себе и в завтрашнем плане… В общем — беспокоиться нет причин, а я, может, именно поэтому все равно… как-то… волнуюсь… Что-то тревожит, не могу понять что! — Потоцкий искоса глянул на подростка, но тот, храня молчание, сосредоточенно слушал его, не отводя взгляда и даже не мигая. — Вот я, значит, и подумал: может, ты сумеешь увидеть завтра, а я твоими глазами проверю, все ли мы учли, так ли пойдет, как мы планировали… Это все, наверное, звучит наивно и смешно?
Но Гриша как раз отнесся к его просьбе абсолютно серьезно.
— Боюсь, будущее изменить так же сложно, как и прошлое.
— Ну это, братец, весьма и весьма спорно.
Григорий пожал плечами, а Потоцкий опять глубоко вздохнул. Затем оба, не сговариваясь, помолчали, каждый о своем. Было слышно, как тикают часы.
— Я могу попробовать, — неуверенно заявил Григорий.
Потоцкий кивнул. Расправил плечи.
— Что надо делать?
— Ничего. Закройте глаза и спокойно думайте о завтрашнем покушении.
После того как Потоцкий послушно прикрыл веки, Григорий потер руками свои виски, потом такими же движениями потер виски Потоцкому и сам, как и он, закрыл глаза, не отрывая своих горячих рук от головы Потоцкого.
Прошла минута. С каждой секундой тиканье настенных часов становилось все громче и громче. Потоцкий уже ни о чем не думал. Тиканье часов заполнило его голову. Потом к этому громкому звуку прибавился сердечный ритм. Биение его сердца. А вот и удары чужого сердца! Чужое сердце билось глуше, но быстрее. И это биение еще убыстрялось, и еще, и еще… Вот оно уже пустилось в галоп!..
Вдруг — звук упавшего на пол тела! Потоцкий открыл глаза. Григорий лежал на полу и бился в конвульсиях… Глаза были полуоткрыты, но зрачки закатились кверху, за веки, Потоцкого ужаснули краснеющие белки…
Потоцкий бросился к мальчишке, приподнял его голову, чтобы она не ударялась о паркет… Вот дергающееся тело мальчика напряглось в его руках, сильно выгнулось и замерло… После чего медленно обмякло. Григорий пришел в себя. Его налитые кровью глаза с болезненным температурным блеском, словно после бессонной ночи, устало смотрели в испуганные глаза Потоцкого.
— Я что, упал? — слабым голосом спросил он.
— Да вот… Свалился, как подкошенный, и забился в припадке…
Григорий с помощью Потоцкого поднялся на ноги. Тот заботливо усадил его в кресло.
— Что случилось? — спросил Потоцкий.
— Ничего не случилось, — ответил Григорий. — Завтра случится…
Потоцкий вновь ощутил биение своего сердца.
— Что случится?
— Вы точно хотите знать?
Потоцкий напустил на себя, как умел, небрежный вид…
— Не пугай меня, парень… Я и так за тебя переволновался.
— Вас убьют, Потоцкий…
Тот замер. Подумал. Набрал в легкие побольше воздуха, медленно выдохнул, покивал головой, давая понять, что услышал Григория…
— Ты уверен?
— Я это видел. Вы и юноша с родинкой на щеке.
— А Изотов? Я убил его?
— Я видел его лежащим на мостовой…
— Мертвым?
— Он был весь в крови… Но еще был жив… Он стонал и шевелился…
— Живучий, гад! — ругнулся Потоцкий. — Но раны смертельные? Он не выживет?
— Не знаю. Но вы не о том думаете. Вас убьют…
— Смерть Изотова того стоит.
— Чушь! Вы же неглупый человек, Потоцкий. Смерть этого генерала ничего не изменит. А вас повесят…
— Стоп! То есть меня убьют не завтра? Я думал, я погибну во время покушения…
— Нет. Завтра вас арестуют. А через неделю повесят. Вас и юношу с родинкой.
Потоцкий, довольный, рассмеялся.
— Стало быть, Изотов все-таки сдохнет! Ежели б выкарабкался — вешать бы не стали. Тем паче Гольдмана — он же почти ребенок еще. Его бы точно помиловали. Все! Теперь я спокоен.
Григорий нахмурился.
— Гольдмана вы, значит, берете на дело, а меня — нет?
— Гольдмана мне не жалко. Гольдманов полно на земле и будет еще больше, а ты такой один.
Потоцкий встал и направился к дверям.
— Куда вы?
— Как куда? — удивился Потоцкий. — Спать. Завтра тяжелый день. Нужны силы.
— Вы понимаете, что вам осталось жить всего семь дней?
Потоцкий широко и обаятельно улыбнулся.
— Это не повод не высыпаться, мой юный друг.
— Вас повесят…
— Не факт. Вдруг я успею завтра застрелиться?
— Но я же вам объяснил…
— Да, ты сказал, что будущего не изменить… Но попробовать можно. Так что, — он вернулся и протянул Григорию руку для рукопожатия, — давай, парень. Был рад нашей дружбе. Прощай. Подарить тебе мой браунинг? На память? Или тебе больше нравится мой револьвер?
Часть
вторая
1
Арест и смерть его единственного друга и «духовного» наставника — Потоцкого — огорчили Григория еще сильнее, чем Марию, хотя о смерти его он узнал, как вы помните, дорогие мои читатели, еще при жизни Потоцкого, за день до его ареста.
Застрелиться Потоцкому не дали. Он намеревался, но не смог изменить того, что предсказал ему Григорий. Потоцкого арестовали вместе с соучастником и обоих спустя семь дней приговорили к смертной казни через повешение.
Григорий представлял себе, как убивается в тюрьме его друг, которому на следствии объявили, что главная жертва покушения — генерал Изотов — жив и, по мнению врачей, жить будет. Единственное, что радовало Потоцкого, — генерал запомнит его на всю оставшуюся жизнь: в результате покушения и последующей операции Изотов лишился глаза.
Слышал Григорий от Марии, что ее супруг писал прошение на имя самого царя, чтобы ему сменили меру пресечения с повешения на расстрел, поскольку он дворянин и бывший офицер и имеет право требовать для себя достойной смерти, но просьба удовлетворена не была, равно как и просьба даровать жизнь второму арестованному — несовершеннолетнему Гольдману.
Во время покушения пострадали помимо генерала пять человек, двое из них — жандарм и адъютант генерала — погибли, остальные были ранены. Потоцкий, убегая с места покушения, отстреливался до предпоследнего патрона; последнюю пулю он оставил для себя. Остановившись и повернувшись лицом к преследователям, он широко улыбнулся, подмигнул приближающемуся полицейскому и, приставив дуло пистолета к своему виску, нажал на спусковой крючок. В следующее мгновение он был сбит с ног полицейским: револьвер дал осечку. Потоцкий изумленно уставился на оружие и не оказал никакого дальнейшего сопротивления.
Узнав обо всем этом, Гриша даже в глубине души не испытывал злорадства из разряда тех, что тешат самолюбие людей, когда оказывается, что их слова были пророческими, а никто им не верил. Имей он даже такую возможность, он ни за что на свете не сказал бы другу: «Вот видите, Потоцкий, а ведь я вам говорил, но вы меня не послушали…»
Смерть друга огорчила его. Надолго погрузила в настоящий, а не видимый традиционный траур. Родные только диву давались: отчего это мальчишка со дня ареста Потоцкого так сильно горюет по, как им казалось, чужому и малознакомому человеку. Да, тот какое-то время уделял внимание его физическому воспитанию и однозначно преуспел в этих занятиях: Гриша внешне заметно окреп, более не сутулился, спину держал прямо, расправил плечи, и поступь его стала тверже и уверенней, без шарканья ногами, от чего раньше каблуки его ботинок стесывались за пару месяцев. Но чтобы так убиваться…
Мать его решила, что Гришенька, при кажущейся черствости сердца и при всей своей замкнутости, на самом деле имеет ранимую душу — смерть малознакомца хлестнула по нервной системе ее сына, причинила ему боль…
Отец хмурился, но жене не возражал, а лишь угрюмо отмалчивался. Сам же он с недовольством отметил про себя, что ревнует Гришу к умершему!.. Себеев не был уверен, что его собственная смерть вызвала бы в сыне подобные переживания. Ему, родному отцу мальчишки, стало чудиться, что сын не испытывает к нему ничего, кроме банального почтения младшего к старшему, сына к отцу. Почувствовать такое было неприятно.
Полина же Игнатьевна, заметив удрученность старшего внука, цинично бросила по-французски:
— Нашего дьяволенка давно надо было показать специальному доктору. Налицо все признаки явного безумия.
— Что вы такое говорите? — возмутилась невестка, а сама испугалась, потому что свекровь озвучила ее собственные опасения.
Она давно уже мучила и изводила себя. Ее материнские инстинкты дали серьезный сбой по отношению к первенцу. Наташу терзало чувство вины за то, что она не ощущала к нему той любви, которую испытывала к другим своим детям. Гришу она не любила. Хотела любить, пыталась изо всех сил и поэтому старалась иногда уделять ему больше внимания, чем требовалось, но всякий раз замечала, что Гришенька только тяготится ее заботой о нем, избегает ее, и тогда невольно начинала сердиться на него, но не показывала виду, потому что стыдилась этого, как стыдилась и своей к нему нелюбви. Но что ей было делать? Она не любила сына. Хуже того! Она его побаивалась. А это вообще никак не укладывалось в ее систему ценностей. Это было как-то дико! И в самом деле, что же это такое!? Как вообще такое может быть — мать боится своего сына-подростка?! Это не его, думала она, а меня надобно показать доктору, специализирующемуся на душевных расстройствах. Не он, а я больна…
Всего этого Григорий не знал, ни о чем не подозревал, даже вроде как и не замечал, что его поведение вызывает в родных и близких такие эмоциональные волнения. Он, как и все эгоцентристы, был сосредоточен на себе самом; он был полностью погружен в свое горе после гибели друга. Только теперь он понял, насколько близок и дорог был ему Потоцкий, единственный человек в доме — а в принципе и во всем мире, — с которым он мог говорить открыто, без обиняков о чем угодно… Говорить открыто, свободно и легко.
И вот его не стало. Григорий заранее знал, что ожидает его друга, но ничего для его спасения сделать не смог. Он корил себя, но и теперь, задним числом, ему не удавалось придумать, каким образом он мог бы уберечь Потоцкого от того, что тому было уготовано судьбой.
Тут мне, признаюсь, хотелось бы поразглагольствовать о том, вольны ли мы вообще желать исправить что-то, хотя бы пустяк, в нашем будущем, что изложено на страницах Книги Судеб. Но я скромно оставлю свои примитивные рассуждения при себе, так как понимаю, подобно великому мыслителю, что я-то как раз ничего толком об этом не знаю. Чего же понапрасну пыжиться и, как говорится, толочь воду в ступе. Я вновь ухожу в тень моего повествования, укоряя себя в том, что в очередной раз зря только перетягивал одеяло внимания на себя, отвлекая вас от моего героя. Простите меня великодушно. Порой такое мое поведение плохо поддается самоконтролю, всему виной мое больное себялюбие. Бывает, и сказать-то нового и стоящего по большому счету нечего, но желание поумничать и привлечь к себе внимание толкает меня влезть на трибуну или подойти к микрофону, другими словами — найти подход к свободным ушам и говорить, говорить, говорить… Упиваясь своим сомнительным красноречием, наслаждаясь звуками своего голоса… С каждым такое случается, не правда ли? Итак, тубо! Назад к моему герою!..
Прошло полгода. Григорию исполнилось четырнадцать. Приближающееся начало войны, о котором никто пока даже не подозревал, его никак не трогало. Он просто знал: победителей в этой войне, как и во всякой другой войне, не будет, а проигравших сторон будет столько же, сколько участвующих в ней стран.
Его беспокоило другое. Последние три дня Григорий только и делал, что подробно изучал свою будущую жизнь. И чем дольше и чем детальнее он ее изучал, тем меньше она ему нравилась.
Он проживет очень долгую и крайне насыщенную событиями жизнь. Умрет в день, когда страна будет праздновать неофициальный, но любимый народом Старый Новый год, не дожив до своего столетия ровно одну минуту. Он будет одинок в последние годы жизни. Одинок, немощен и жалок. Он будет ждать смерти, а она торопиться не станет, изматывая безрадостным пустым ожиданием.
Григорий не оправдает чаяний Потоцкого — своего единственного друга. Великим он не станет. Хотя его услугами — как провидца, мага и гипнотизера — будут неоднократно пользоваться сильные мира сего, в частности Иосиф Сталин, а после смерти генералиссимуса — осторожный и удачливый Анастас Микоян. Благодаря Григорию Себееву Микоян до конца жизни будет находиться рядом с победителями, о нем в конце семидесятых народные остроумцы сложат короткое, но меткое двустишие: «От Ильича до Ильича без инфаркта и паралича». Имеется в виду — от Ленина до Брежнева.
Сам Себеев никем не станет и ничего выдающегося не совершит. Великий человек будет лишь игрушкой в руках маленьких, но хищных и жадных до власти людишек.
А ведь он мог бы убить вождя пролетариата, когда тот еще только задумывал разжечь в стране пожар «красного террора»; он мог бы отравить параноидального товарища Сталина и тем самым остановить очередную волну репрессий, в которой погибли десятки, если не сотни тысяч ни в чем не повинных людей. Он мог бы… Но он не решится вмешиваться в естественный ход истории, полагая, что смерть диктатора ничего не изменит, а на место одного тирана придет другой…
Он будет пытаться помогать людям. Но всякий раз его помощь будет приносить еще бо2льшие беды. Все бесполезно. Он даже себе самому не сможет помочь. Ему не повезет. Его станут преследовать неудачи и всяческие несчастья. Мать его умрет от голода в восемнадцатом году, отдавая детям все, что сумеет найти съестного, пока старший сын и муж будут служить разных армиях: муж — в Белой военным доктором, а сын — в Красной санитаром. Отца в девятнадцатом расстреляют в Киеве петлюровцы. Сестра в двадцать первом году будет арестована и сгинет бесследно в застенках ЧК, несмотря на то, что ее и Григория брат станет чекистом и разведчиком и послужит Юлиану Семенову прототипом для целой серии романов о лучшем агенте советской разведки Максиме Максимовиче Исаеве.
Когда Григорию исполнится тридцать девять лет, он встретит наконец-то женщину, которую полюбит всем сердцем, будет счастлив с ней, но в сорок первом она погибнет во время бомбежки вместе с годовалым сыном…
Три дня — а точнее, трое суток — четырнадцатилетний подросток внимательнейшим образом изучал свою будущую жизнь и, кроме нескольких по-настоящему счастливых дней, не увидел ничего такого, ради чего стоило бы испытывать себя на прочность в течение ста лет без одной минуты. Может, все оттого, что у Григория не было цели? Каждый человек ставит перед собой цель, двигаясь к которой он готов преодолевать всевозможные препятствия, и чем значительнее цель, тем больше препятствий преодолевает человек, если, конечно, он смел и силен духом. А почему он не ставил перед собой никакой цели? Наверное, из-за того, что был чересчур умен. Переизбыток ума ничем не лучше глупости. Чрезмерно умный человек не видит смысла в достижении какой бы то ни было цели, ибо цель действительно не имеет смысла сама по себе, смысл имеет движение к цели — и, возможно, в этом и заключается истинное счастье. Я могу и ошибаться. Что я в этом понимаю? Ведь я, слава богу, не столь умен, как Григорий Себеев.
Григорию не понравилась его будущая жизнь. Хуже того — он заранее, наперед возненавидел ее и себя в ней.
Мальчик даже подумывал, а не совершить ли ему то, чего не смог сделать его старший товарищ и единственный друг: прервать свою жизнь с помощью дружеского подарка: застрелиться из револьвера Потоцкого? Благо ему хватило ума и силы воли не делать глупостей. Хотя лично я в общем, в принципе нисколько не против суицида. Одним движением пальца в одно мгновение перечеркнуть свой неудавшийся век, поставить жирную точку маленькой пулей, разом решить все проблемы… Самому выбрать день, место и способ окончательного ухода. Соблазнительно, черт бы меня побрал! В этом что-то есть. Не правда ли? Знаю-знаю, большинство из вас со мной не согласятся! То есть и в этом вопросе я в абсолютном меньшинстве. Может, и совсем один. Но раз я один, значит, я прав! Верный признак.
Итак! Будущее Григория не вдохновляло, а как раз даже наоборот. Но все-таки было кое-что, ради чего он решил испытать вживую то, что предвидел заранее. И самое удивительное, что это никак не было связанно с любовью, удовольствием, счастьем, удовлетворением амбиций, в общем, со всем тем, ради достижения чего люди обычно живут, преодолевая беды, невзгоды или терпя откровенно пустое, скучное существование.
Это должно было случиться, да, собственно, и случилось, на закате его жизни, в 1999 году, осенью. За несколько месяцев до смерти.
2
Он хорошо сохранился. На вид ему никто бы не дал больше шестидесяти лет. Был поразительно похож на старика Хэма со знаменитого фото — седоватый и седобородый, но такой же крепкий и сбитый мужчина, каким был сам Хемингуэй, когда ему едва перевалило за пятьдесят. Словом, выглядел Григорий Борисович вполне здоровым и намного моложе своих тяжело, но правильно и стойко прожитых девяноста девяти лет. Он и чувствовал себя куда лучше, чем его одногодки; те из них, которые дожили до его возраста. Его даже изредка хватало на женщин, вернее, на одну женщину, которая приходила к нему раз в месяц. Ей было сорок семь, но, будучи балериной, она уже давно вышла на пенсию и как пенсионерка могла себе позволить, по ее словам, «чуть-чуть расслабиться и пошалить». Шалости с сорокасемилетней молодушкой давались ему порой нелегко, но зато эти несколько часов в месяц дарили им обоим иллюзию побега из действительности. Ведь она — ее, к слову сказать, звали Верой — чувствовала себя с ним не просто моложе, она ощущала себя девчонкой, поскольку, исходя из паспортных данных, он годился ей в отцы, а то и в дедушки. И при всем при этом он вполне удовлетворял ее как мужчина, во всяком случае, ее молодой муж был далеко не таким активным. Как такое могло быть? Экология, наверное… Последствия чернобыльской радиации… Плюс бешеный ритм жизни и нервная работа. И она, и ее подруги давно уже заметили, что импотентов ныне больше среди тридцатилетних, чем среди мужчин более старого поколения. Это удивительно!
А Григорий благодаря Вере отдыхал и телом, и душой от тотального одиночества, к которому, в силу человеческого свойства подстраиваться под любые условия жизни, привык и даже некоторым образом сроднился с ним.
Я не стану в сотый раз повторять и без меня избитую истину о том, что человек ко всему привыкает. Хотя банальность и заезженность верной мысли нисколько не умаляют ее точности и значения, согласитесь.
Коротко говоря, как бы цинично это ни звучало, он использовал ее в прямом и в переносном смысле для того, чтобы какое-то непродолжительное время не чувствовать себя одиноким. (Правильно! У каждого Робинзона должна быть своя Пятница.) Он разбавлял ею, как разбавляют водой чистый спирт, однообразие давно установившегося уклада одинокого холостяцкого быта.
В чем, кстати, заключался этот быт? Попробую коротко описать жизнь моего стареющего, но отнюдь не дряхлеющего героя.
Так как он никогда нигде официально не числился, то пенсию получал до смешного маленькую, ее едва хватало на оплату двухкомнатной квартиры на левом берегу Киева, куда он переехал в середине восьмидесятых по приглашению самого Щербицкого, который надеялся с помощью гипноза избавиться от мужского бессилия: кто-то из соратников шепнул ему, что тайный советник Микояна Григорий Себеев на самом деле именно такого рода услуги оказывал покойному Анастасу.
От мужского бессилия влиятельного Щербицкого Себеев не излечил, секс-гигантом его не сделал, зато с помощью гипноза Григорий Борисович убедил Владимира Васильевича в том, что тот всегда будет нуждаться в нем как в друге и советчике. Они и вправду подружились, и на правах друга Себеев частенько давал Щербицкому весьма дельные и своевременные советы. Между прочим, абсолютно бесплатно. Деньги его не интересовали. Хотя от дорогих подарков или помощи он никогда не отказывался. Ему, например, без всякой очереди провели телефон. А на восьмидесятипятилетие друг подарил ему автомобиль марки «фиат».
Размер пенсии мало трогал Григория Борисовича, у него были сбережения. Он, конечно, не был подпольным миллионером наподобие Корейко, но деньгами был обеспечен надолго.
Жил он один. Не считая Чехонте и Бабеля. Чехонте он привез с собой из Москвы молоденьким, совсем еще дитем, а вот с Бабелем они обрели друг друга уже в Киеве, в год развала Советского Союза. Для многих это был год страшных потрясений и перемен. Еще бы! Советская империя, просуществовавшая более семидесяти лет, казавшаяся непобедимой и готовой просуществовать, как минимум, еще столько же, рухнула в одночасье, почти бескровно, стихийно и спонтанно, без какой-либо (во всяком случае, видимой) помощи извне. Непостижимо! В один день практически. То есть, безусловно, в последнее время страну заметно трусило, лихорадило, бросало то в холод, то в жар, она уже не скрывала своих внутренних ран — где-то гнойных, а кое-где и кровавых… Она билась в конвульсиях, но предполагалось, что недомогание временное и через непродолжительную болезнь организм придет к очищению и полному выздоровлению… А она вдруг возьми да и сдохни. Главное, тихо так, без всяких болезненных криков и мук. Раз — и приказала долго жить. Рухнула! И тут же стала разлагаться, на глазах распадаясь на куски.
Никто еще ничего не понял, народ только пытался уяснить создавшуюся ситуацию, а страны — могущественной и параллельно с этим жалкой, огромной, но недалекой, прекрасной и страшной одновременно, всегда стремящейся к миру во всем мире с оружием в руках, самой гуманной и самой бесчеловечной, в общем и целом самой что ни на есть противоречивой во всех отношениях, великой, советской, на словах — социалистической страны не стало. Множество людей, никуда не выезжая, вдруг оказались эмигрантами, выходцами из другой, уже не существующей страны, а некоторые — чужаками и даже оккупантами, и скоро им будут предлагать покинуть то место, в котором они родились и прожили всю жизнь… Советского Союза не стало, а советский народ остался, и большая часть этого народа не собиралась или не могла просто стать частью другого свободного народа. Свободным людям еще предстояло родиться. А переродиться — это удается лишь единицам.
Даже теперь, по прошествии более двадцати лет (сейчас 2015 год), советских людей куда больше числом, чем русских, украинцев, белорусов… С развалом СССР пришла иная жизнь, иные правила… Хотя, если честно, и жизнь, и правила начали меняться намного раньше окончательного развала страны, где-то с восемьдесят седьмого — восемьдесят восьмого. Мало кто понимал эту новую жизнь. Все те же единицы использовали в корыстных целях идущие семимильными шагами перемены, а простой люд беднел с каждым годом все быстрее и быстрее, и чем быстрее он беднел, тем скорее богатели счастливые единицы. А мы ведь знаем: чтобы единица имела вес, ей нужно побольше нулей — чистая арифметика куда мощнее и выше высшей математики!
Себеев знал, чем закончатся реформы Горбачева. Этот генсек, единственный из всех знакомых Себееву генсеков, импонировал ему как человек. Ему не просто нравился этот непутевый реформатор, он его по-человечески жалел, зная, какую непосильную для себя ношу взвалил тот на свои плечи. Себеев написал ему — одно за другим — три длинных письма, предупреждая о будущих последствиях его политики «с человеческим лицом», но то ли письма не доходили до адресата, то ли адресат не придавал им никакого значения, хотя ему наверняка должны были сообщить о репутации автора писем…
Сам Себеев по поводу развала СССР не огорчился нисколечко. Он вообще с молодых лет советскую власть недолюбливал, хоть власть имущие еще с двадцать третьего года, начиная лично с товарища Сталина, ценили его и осыпали всяческими дарами и привилегиями. Подчас это было даже несколько навязчиво. В сорок первом, например, он ушел добровольцем на фронт. Потому что хотел воевать. Не за советскую власть, а просто воевать, разделяя с простым народом все тяготы и опасности военного времени. Его нашли и предложили вернуться в Москву. Он наотрез отказал чересчур настойчивым благодетелям, и на следующей неделе его арестовали. В Москву его привезли в «воронке» чуть ли не закованным в кандалы, посадили под домашний арест в отдельном доме, некогда принадлежавшем недавно расстрелянному генералу Полипову. Через пару дней к нему приехал товарищ Сталин вместе с Ворошиловым и Калининым. Последние были пьяны, а у Сталина от вина только глаза блестели кошачьим блеском. Он сказал медленно и лениво:
— Прости, дорогой товарищ Себеев, что мы без приглашения… Скажи, зачэм это бездумное геройство? Ты хочешь помочь Родине? Или мы так тебе сильно надоели?
— И то и другое, Иосиф Виссарионович.
— Если ты хочешь помочь Родине, то помоги нам.
— Вы не Родина, — возразил Себеев, нисколько не боясь прогневать вождя, зная, что тот дорожит им, ведь он уже не раз спасал его шкуру.
— Видишь, Клим, — сказал Сталин Ворошилову, не глядя на того. — Он не боится меня, он говорит то, что думает, и я его за это уважаю.
— Я тоже… — ик! — говорю, что думаю.
— Если бы ты гаварил только то, что думаешь, то ты бы молчал всегда.
Одутловатое лицо Ворошилова расплылось в идиотской улыбке: он не уловил оскорбительной иронии Иосифа, он был глупее, чем думал о себе. Так что шутка Сталина содержала в себе ошибку — что-то Ворошилов все-таки думал, но думал неправильно.
— И я всегда говорю тебе все, что думаю, Коба, — нагло соврал дедушка Калинин.
— Что же ты обо мне думаешь? — хитро, по-кошачьи прищурился Сталин.
— Я думаю, ты великий человек, Коба.
— Поддерживаю предыдущего оратора.
— Заткнитесь оба, — негромко прикрикнул Сталин. — Наполеон, кажется… Кажется, Наполеон… мог сказать: государство — это я. А вот товарищ Сталин так сказать не может. Ему в этом праве отказал товарищ Себеев.
— Тогда… — ик! — вновь взял слово икающий Ворошилов. — Тогда мы товарища… — ик! — Себеева пристрелим, как… — ик! — бешеного… бешеного товарища. Извиняюсь! Икаю!
— Пристрелим? — пуще прежнего замурлыкал Иосиф Виссарионович. — Нет, Клим, даже не заикайся об этом. Товарищ Себеев нам нужен. Чего зря темнить? Нужен! Он нам скажет, что нам необходимо сделать, чтобы переломить ход войны, потому что пока все против нас. Все плохо. Немец прет — не остановить. Под Москвой уже. Не сегодня-завтра…
Это именно он, Себеев, предложил по полной использовать таланты Рокоссовского и Жукова. Ни Жуков, ни Рокоссовский не были гениями тактики и стратегии, но они оба были решительными полководцами, а тогда только в таких военачальниках и имелась острая необходимость. Именно Себеев предложил также провести седьмого ноября парад на Красной площади, чтобы поднять боевой дух защитников столицы. И наконец, именно он внушил Сталину мысль, что следует вернуть из заключения оставшихся в живых после страшной чистки в армии военспецов и опытных боевых офицеров, чьи знания и доблесть могли здорово пригодиться советской армии, несущей колоссальные потери.
Но вернемся к Бабелю. Их знакомство произошло, естественно, случайно. Григорий Борисович съездил на Бессарабский рынок, там он у одного знакомого всегда покупал молоко и сметану — для себя и Чехонте: магазинные молоко и сметану он, как и Чехонте, презирал принципиально. И вот, скупившись, Григорий Борисович прошелся по аллее проспекта — от каменного Ленина, «голосующего» в начале аллеи, и почти до самого Щорса, мимо Ботанического сада и обратно, а потом присел на одну из скамеек передохнуть и разнообразить вдыхание кислорода выкуриванием сигареты марки «Мальборо» (вдова Щербицкого — Рада Гавриловна — презентовала ему две дюжины блоков «Мальборо», оставшихся от мужа. Он хотел заплатить, но Рада Гавриловна отказалась наотрез, даже обиделась). Сидит он, значит, любуется роскошным щедрым цветением бесподобного весеннего Киева, рассматривая редких прохожих… И вдруг к нему откуда ни возьмись, косолапо шлепая лапками, подбегает черной масти щенок неуловимой породы с белыми пятнышками вокруг глаз. Эти пятнышки, похожие на очки, а еще пухленькая мордашка и необыкновенно умные с легкой грустинкой глазки и делали его поразительно похожим на старого знакомого Себеева — Исаака Бабеля, автора знаменитой «Конармии» и бессмертных «Одесских рассказов». Наверное, поэтому Григорий Борисович и поприветствовал радостно вилявшего хвостом щенка словами: «А это еще что за Бабель такой тут выискался?»
Щенок почему-то пришел в полнейший восторг от этой фразы и завилял хвостом еще сильней, от чего его даже стало заносить то вправо, то влево, но он продолжал вдохновенно радоваться и, осмелев окончательно, встал на задние лапки, а передними уперся в ногу Григория Борисовича и, запрокинув голову, самозабвенно и преданно глядя в глаза человеку, которому уже полностью доверял, пару раз тявкнул, что очень и очень отдаленно напоминало лай.
— Ты чей, подкидыш?
Григорий Борисович внимательно осмотрелся. Кругом не было никого, кто проявлял бы к щенку собственнический интерес.
— Ничей? — спросил Григорий Борисович.
Щенок снова тявкнул. Это тявканье явно содержало в себе утвердительную интонацию. Так ему послышалось. Мы ведь все всегда слышим то, что хотим услышать. Особенно когда дело касается наших желаний. А Григорий Борисович, несмотря на свою уникальность и несмотря на свой почти уникальный возраст, был во многом таким же наивцем, как мы. Вот появилось это маленькое пухлое чудо, подбежало к нему, выразило в прямом и переносном смысле истинно щенячий восторг и радость по поводу их неожиданной встречи — и старик, словно семилетний мальчишка, загорелся желанием непременно взять щенка домой. Он не планировал заводить собаку. Более того, он по натуре был скорее кошатником, чем собачником, а тут — здрасьте пожалуйста! — «хочу щенка». И в том-то и дело, что именно этого! Он мог бы купить себе дорогого, породистого, с превосходной родословной, с пакетом документов, проглистованного, с прививками… Но нет! Он захотел именно этого щенка! Беспородного, бездомного и явно блохастого…
Одним словом, судьбоносная встреча. Любовь с первого взгляда. Причем любовь взаимная. Блохастик не скрывал, что он прямо-таки души не чает в этом человеке!
Григорий Борисович нагнулся, взял щенка на руки, чтобы получше рассмотреть его вблизи. Щенок в неописуемом припадке еще большего восторга, от которого мог и лапки склеить — настолько сильно забилось его маленькое сердечко, — попытался лизнуть человека в нос. Отчасти ему это удалось. Человек брезгливо отпрянул, хотя сам порыв щенка был приятен и умилил его. Он утерся тыльной стороной ладони и рассмеялся.
— Ну, ты это брось! Отныне никаких лобзаний! Мы с тобой мужчины серьезные, воспитанные… Хотя с последним я, конечно, поторопился… Воспитание у тебя уличное. Ты, братец мой, беспризорник… Но мы это исправим. Я дам тебе приют и займусь твоим воспитанием. В общем, хочешь ты этого или нет, но я сделаю из тебя… — Он чуть было не сказал «человека», но вовремя спохватился и исправился: — Я сделаю из тебя личность! Ты как — согласен?
Всем своим видом Бабель демонстрировал жгучее желание стать личностью…
…Зажили втроем. Вполне счастливо, насколько могут жить счастливо человек, собака и кот. Вот только Чехонте был, мягко выражаясь, далеко не в восторге от нового сожителя. И не умел своего недовольства скрыть.
Чехонте был обыкновенным уличным котом. Но сколько в нем было апломба, высокомерия, снобизма и гордого, неведомого собакам заоблачного, болезненного, сугубо кошачьего самолюбия! Кажется, он искренне полагал, что является незаконнорожденным сыном персидского кота самой королевы Великобритании! Я не шучу! Остается неразрешимой загадкой и тайной: каким таким макаром его предполагаемый папашка оприходовал, цинично соблазнив, простодушную облезлую мамашку Чехонте, коренную обитательницу московских трущоб? Но каких только чудес не бывает в нашем мире на заре двадцать первого века!
В том-то все и дело, что, несмотря на свое низкое происхождение, Чехонте производил впечатление поистине неземное: в каждом его движении было что-то царское. Носитель белой кости и голубой крови, он все делал гордо, неспешно и элегантно до зависти. С него впору было бы брать пример нашим первым лицам страны, пример поведения. Как благородно, с чувством собственного достоинства он ходил, садился, ложился, ел… Даже большую и маленькую нужду он справлял на песочек так, словно садился не покакать, а на трон, дабы выслушать доклад министра иностранных дел.
С Григорием Борисовичем Чехонте вел себя более-менее на равных, хотя было понятно, что кот лишь играет в демократию, а на самом деле считает, что хозяин обязан его кормить и всячески обслуживать, а он в свою очередь согласен иногда разрешать тому себя гладить и чесать животик.
Чехонте не одобрил появления в доме Бабеля. Вначале он его упорно игнорировал, надеясь, что приют тому предоставлен временно. А потом, когда Бабель игриво на него тявкнул и прыгнул слишком близко, Чехонте выгнул спину, зашипел и полоснул щенка когтями по мордочке. Бабель запищал не столько от боли, сколько от ужаса перед такой агрессией и забился под диван, скуля и дрожа.
— А ну прекратить! — прикрикнул на кота Григорий Борисович. — Это еще что такое, Антон Палыч?! Я такого поведения не потерплю!
На Чехонте Григорий Борисович до тех пор никогда голоса не повышал. Кот удивился, но виду не показал, что окрик человека каким-то образом на него повлиял. Себеева это задело, он нагнулся к коту и легонько шлепнул того по спине. Чехонте отскочил, не теряя при этом достоинства, и… обиделся.
К ужину Чехонте не притронулся. Не исключено, что из чистого принципа.
Голодовка длилась без малого три дня. На три дня хватило упрямства, а затем инстинкты взяли свое: кот поступился принципами, обида притупилась или вовсе прошла… А может, и не было никакой обиды, имело место лишь банальное совпадение: коту просто-напросто нездоровилось, что-то с желудком… Бывает…
Со временем, во всяком случае, все образумилось, устоялось, улеглось, устаканилось. Все что могло, то и должно было устаканиться, как говорит народ. А народ порой умеет подметить в точку.
Отношения между Бабелем и Чехонте остались холодными и натянутыми, но теперь они более не конфликтовали — ни тайно, ни открыто. Бабель, правда, иногда подъедал из миски кота, когда тот не видел, а Чехонте, как бы случайно, пару раз засыпал на собачьем коврике, развалившись так, что бедному щенку приходилось сворачиваться клубком на самом-самом краешке.
4
Однажды соседка по лестничной площадке попросила Григория Борисовича присмотреть за ее восьмилетним сыном. В школе были зимние каникулы, а ей нужно было присутствовать в этот день в суде: они с мужем оформляли официально развод, и она не хотела, чтобы мальчик услышал то, что можно услышать на бракоразводном процессе. Григорий Борисович с юных лет не любил детей и с возрастом утвердился в своей к ним нелюбви, но из-за своей интеллигентности он так и не освоил естественную науку честно отказывать людям, которые были ему симпатичны, а потому согласился присмотреть за мальчиком до вечера.
— Он вас нисколечки не обременит, — сказала соседка. — Он у меня тихий и спокойный ребенок.
Себеев ни на толику не поверил ей, но улыбнулся и поспешил лживо заверить соседку в том, что возьмет эту пустячную обязанность на себя с превеликим удовольствием, так как ему, старику, делать сегодня абсолютно нечего.
Одна ложь, как это обычно случается, тянула за собой другую, рождая тем самым длинную цепочку из лжи, обманов, выкручиваний, оправданий… Как раз сегодня Себеев собирался не просто погулять с Бабелем, а во время повседневной прогулки дойти до памятника Гоголю, под которым каждый день собирались пенсионеры-шахматисты. Давно не играл уже…
— И как же вас величают, милостивый государь? — спросил Себеев у мальчика, когда они остались одни.
— Пашка, — угрюмо буркнул тот.
— Чудесное имя, Павел. А меня можешь звать Григорием Борисовичем.
— Ладно, — все так же угрюмо проговорил Павел.
Он был недоволен тем, что мать привела его к этому старику, а не оставила дома одного. Дома он хоть бы мультики посмотрел, а тут, кажись, и телевизора-то нет.
— А у вас что — телика нет?
— Телевизора? — Себеев развел руками. — Нет. А он мне ни к чему!
— Как же вы… без него? — спросил Пашка.
— А зачем он нужен, позвольте узнать?
— Ну, там… кино посмотреть… Новости всякие, прогноз погоды…
Себеев сдержанно рассмеялся.
— Кино… Выдуманная история в картинках… Мне это не интересно. К тому же все основные сюжеты уже давно изложены в мифах Древней Греции. Ничего принципиально нового мне эти выдумщики не расскажут. Зачем же тратить на них время? Что касается новостей — в них не меньше выдумки, чем в кино, а кино, как мы уже только что выяснили, я не приемлю. Что осталось? Погода? Мне прогнозы не нужны. А какая сегодня погода — видно из окна. Какой же напрашивается, исходя из всего вышесказанного, ответ в виде вопроса?
Павел обалдело глядел на Себеева, простодушно и растерянно хлопая глазами.
— Какой?
— Зачем мне он нужен?
— Кто?
— Телевизор.
— А-а…
Пашка был поражен, ошарашен, напуган, заинтригован и увлечен: вот сколько чувств испытывал он одновременно. Во-первых, он не ожидал такого детального ответа на свой простой вопрос, во-вторых, с ним еще никто никогда не говорил как со взрослым. Это подкупало. Это ему нравилось и очень хотелось соответствовать такому тону и такой манере общения. К тому же старик говорил увлекательно, умно, и Пашка его понимал. Ему хотелось и дальше продолжать беседу в таком же духе, только чтобы и он при этом мог сказать что-нибудь умное… Или хотя бы умудриться не ляпнуть какую-нибудь детскую глупость.
— Что же вы, — спросил он, кивнув на полки с книгами, — только читаете?
— Видишь ли, Павел, — с готовностью начал отвечать Григорий Борисович, которому тоже, неожиданно для него самого, беседовать с мальчиком оказалось совсем даже не скучно. — Я уже в том преклонном возрасте, когда читать не рискуешь, боясь нарваться на какую-то пустышку или некачественную литературу и понапрасну потерять время. Я предпочитаю перечитывать. Заведомо получишь удовольствие от чтения, а то и подметишь новые детали, нюансы… А бывает, что и вовсе пересмотришь заново всю идею книги… Начнешь разбирать и увидишь то, о чем и сам автор не подозревал, когда писал свое произведение…
— Как это?
— Хорошая литература делается человеком всегда в соавторстве с Богом. Или с Дьяволом, что в принципе одно и то же. Писатель или, там, поэт — всегда только мать шедевра: он выносил и произвел на свет. А кто зачал? А кто принимал роды? Ты, надеюсь, понимаешь, о чем я толкую?
Павел поспешно солгал, утвердительно кивнув.
Себеев продолжал:
— Я начисто лишен литературного дара, но я профессиональный читатель и в последнее время серьезно увлекаюсь герменевтикой.
— Что это?
— Тебе и вправду интересно?
На этот раз кивок мальчика был абсолютно искренним. Ему было страсть до чего интересно!
— Ну, грубо выражаясь, герменевтика — это искусство толкования. А для меня это своеобразное детективное расследование. Ведь каждое литературное произведение содержит в себе целую уйму загадочных тайн.
— Каждое?
— Абсолютно каждое. Даже детские сказки. Вот возьмем для смеха ну, скажем, «Красная Шапочка и Волк»… Знаешь?
— Ясное дело, — тоном профессионала самоуверенно заявил Пашка. — Легкотня! Еще в детстве сто пятьсот раз слышал, и читал, и смотрел!..
— Превосходно! Стало быть, материал ты знаешь досконально. Для герменевтики это перво-наперво — знать материал. Можем приступать?
— А чего ж там разгадывать? Обычная детская сказка… Послала мама Красную Шапочку к бабушке…
— Вот! — воскликнул Себеев в некотором даже волнении. — Вот всего лишь самое начало, одно предложение, а сколько сразу неразгаданных вопросов и тайн!
Мальчик нахмурился:
— Какие ж тайны?
— Масса! Почему мать сама не могла навестить бабушку? Далее! Отчего у девочки нет имени? Все ее, и даже родная мать, называют Красной Шапочкой!
— Ну, так это не тайна, — улыбнулся Пашка. — Она была в красной шапочке!
— А вы, милостивый государь, в черном свитере, но никто вас Черным Свитером не кличет!
— Так она ж всегда в ней ходила…
— Правильно! — воскликнул Себеев. — Правильно!
Он увлекся, я бы даже сказал, завелся. Бросился к книжной полке, отыскал нужную книгу, стал лихорадочно листать… Дальше он говорил так, словно размышлял вслух, совершенно или, во всяком случае, частично позабыв о Паше.
— Берем самую классическую версию сказки, записанную братьями Гримм. Из нее узнаем, что бабушка однажды подарила ей красную шапочку. Никакой другой она носить не желала. Поэтому ее и прозвали Красной Шапочкой. В оригинале, кстати, Красный Капюшончик. Но родная-то мать могла называть дочь по имени. Но нет! А стало быть, красная шапочка — это какой-то важный символ! Ну, это только присказка, как говорится. Читаю: «Вот однажды мать ей говорит: └Красная Шапочка, вот кусок пирога да бутылка вина, ступай, отнеси это бабушке; она больная и слабая, пускай поправляетс”». Что ж это за болезнь, от которой помогают кусок пирога и вино? — Паша неуверенно улыбнулся, а Григорий Борисович и вовсе рассмеялся, увидя, что его ирония достигла цели, если уж ребенок и тот понимающе улыбается. — «Выходи из дому раньше, да смотри, иди скромно, как полагается». Страшная фраза, не правда ли? Или вот забавная деталь: «Только вошла Красная Шапочка в лес, а навстречу ей Волк. А Красная Шапочка и не знала, какой это злющий зверь, и вовсе его не испугалась». Девочка, живущая у самого леса, не знала, оказывается, какой страшный зверь волк. А вот ответь мне еще, Павел, чего вообще хотел волк?
— Кушать, — неуверенно предположил Павел.
— Правильно! Тогда почему он не отнял у девочки корзину с пирогом и вином?
— Ну, так он же хотел съесть Красную Шапочку.
— В таком случае зачем он выспрашивал, где живет старуха, потом обогнал девочку, съел сначала бабушку и только потом, облачившись в бабушкины одеяния, съел внучку? Какие-то сплошные несостыковки. У Шарля Перро почти та же история. Но там еще больше страдает логика. А все оттого, что детская сказка — это всего лишь переделанный для детей миф, в котором сюжет был… как сказать… более страшным и не совсем приличным.
— Как так?
— А вот так. Волк там не только убивает бабушку, но и готовит из ее мяса кушанье, а из ее крови — напиток. Переодевшись в старухины лохмотья, волк угощает девочку этим страшным кушаньем из бабушки, о чем девочка, конечно, не подозревает. Это еще не все. Потом он предлагает девочке раздеться и лечь рядом с ним, и только тогда девочка замечает, что в постели не ее бабушка, а страшный волк. И он ее съедает. — Григорий Борисович закрыл книгу. — Ты еще слишком юн и не понимаешь, что этот миф, как и сказка, полон символов и намеков сексуального характера. К примеру, Фромм уверен, что на самом деле речь идет об извечном конфликте между мужчинами и женщинами, а данная сказка повествует конкретно о том, что любая женщина мужчину и хочет и боится, и любит и ненавидит, готова бежать за ним на край света, чтобы убить его; в ней всегда борются верность и предательство, и сама она, как Красная Шапочка, — не то жертва, не то кровавая мстительница. И неудивительно поэтому, Павел, что, по одной версии, волк ее съедает, а по другой — ему лесорубы вспарывают живот. Все это, конечно, слишком поверхностно, примитивно… Да и пример не совсем удачный, допустим… Но первое, что необходимо уяснить, — Истина (та, что с большой буквы) никогда так просто не дается. Она постоянно прячется от людей.
— Почему? — спросил Пашка, окончательно завоеванный интеллектом старика.
— Потому что ею должны были владеть только боги, — он состроил иронично-печальную мину и добавил: — Но вкусила Ева с Древа Познания Добра и Зла… И нарушила древний закон, предписанный богами…
— А я в Бога не верю, — почти по-взрослому сказал мальчик.
— Да я, в общем-то, тоже… Вернее… Не верил, но знаю, что они были… А может, и теперь еще есть… Бесы точно есть… Одного я даже встречал… Давно только…
Удивление и страх Пашки были настолько сильны, что вместо того, чтобы задать вертевшийся на языке вопрос о бесах, он спросил:
— А вы сейчас какую книгу разгадываете?
— В последние двенадцать лет я изучаю величайшую книгу Мильтона «Потерянный рай». А до нее тридцать лет изучал «Пир во время чумы» Пушкина.
— Тридцать лет?
Для Пашки это была целая жизнь.
— Дадите почитать?
— Само собой. Но для начала лучше тебе прочитать книги Джека Лондона и Герберта Уэллса. Такая литература для тебя сейчас в самый раз.
— Не такой уж я маленький, — обиделся Паша.
— А я этого и не говорил.
— Не такой уж я ребенок.
— Неважно — ребенок ты или не ребенок, — сказал Себеев. — Главное, что ты человек.
Пашке и это тоже очень понравилось. Может быть, впервые в своей совсем еще короткой жизни он осознал в разговоре со взрослым, что он — человек.
Так они и подружились. Два человека. Большой и маленький. Старый и молодой.
5
История сделала как бы некий заколдованный круг: в детстве Себееву довелось завести дружбу с умным и крайне интересным человеком, многому его научившим, старше его намного, а ныне он подружился с мальчишкой, которому ему нравится передавать свой жизненный опыт и который заменил ему сына. Да, хоть Себеев и старался вести себя с Пашкой на равных, проявляя к мальчишке подлинное уважение, несмотря на разницу в возрасте, видя в нем развивающуюся личность, все равно это была скорее дружба отца и сына.
Пашка сам теперь заходил в гости к старику. Делился с ним тем, что происходило в школе, дома и на улице, просил советов по всяким житейским вопросам… Иногда, если Григорий Борисович неважно себя чувствовал, выходил выгуливать повзрослевшего Бабеля, который с годами стал походить на лабрадора. А Себеев в свою очередь с интересом помогал Пашке делать домашние задания. Благодаря этому третий и четвертый классы Паша закончил без троек, а в пятом классе ему удалось стать отличником. При этом он отнюдь не превратился в заучку, в «ботана», как потом начали называть тех, кто учился на отлично. Он умел и не боялся за себя постоять. Себеев настоял на том, чтобы его друг записался в какую-нибудь спортивную секцию. Сам-то он советовал Пашке бокс, но тот выбрал карате. Сказывалось новое веяние времени: кинотеатры заполнили фильмы-боевики, где свое умение красиво драться филигранно демонстрировали новые звезды этого жанра: Джеки Чан, Чак Норрис, Жан Клод Ван Дамм…
У Себеева была огромная библиотека, собранная им лично, на свой вкус. Григорий Борисович тщательнейшим образом подходил к выбору книг, даваемых Пашке для прочтения. Каждую прочитанную мальчиком книгу они затем всегда обсуждали. Для Паши это было одним из самых интересных занятий. Он радовался, когда его мнение по поводу прочитанного хотя бы частично совпадало с мнением по этой книге Григория Борисовича. А когда не совпадало, Пашка пробовал дискутировать с мудрым стариком, спорить, отстаивать свою точку зрения. Этому его тоже научил Григорий Борисович.
— Запомни, Павел, — говорил он ему. — В спорах истина не рождается, это всего только красивая фраза, но это ложное убеждение. Нет, в спорах истина не рождается, но в спорах, если ты, конечно, отстаиваешь сугубо свою точку зрения, а не ради спортивного интереса отрицаешь все подряд, твоя истина проходит испытание на подлинность и прочность. Ты также учишься ее защищать, находя в живом диалоге с умным человеком конкретные доводы, аргументы и доказательства своей правоты. Я не случайно сказал «в диалоге с умным человеком». Надеюсь, ты понимаешь, что с дураком спорить бесполезно и глупо. Тот, кто спорит с дураком, и сам не шибко-то умен. Я сильно сомневаюсь в том, что Чацкий из «Горе от ума» умен, когда вижу, как часто и много он спорит с Фамусовым, Скалозубом и прочими не очень умными людьми. Он пытается доказать свою правоту даже Софье, той, которую любит, хотя и она не умнее своего хитромудрого папашки. Она столь же глупа, как и многие другие там, но на свой лад. И эта дура выбрана им в качестве любимой женщины? Так ли он умен, если любит такую женщину? Впрочем, «ум и сердце не в ладу». Предположим, народные глупости иногда имеют некоторую толику смысла, например, в утверждении, что сердцу не прикажешь. Но ведь он даже не замечает недалекости возлюбленной, вот в чем беда! Он удивляется ее словам, ее поступкам, но не отказывает ей в уме! Умен ли Чацкий, когда пытается что-то объяснить толпе глупцов, изначально настроенных против него? Нет, сынок, Чацкий не умнее Дон Кихота, который бросался на ветряную мельницу в полнейшей убежденности в том, что мельница — не что иное, как дракон! Но Дон Кихот — наивный и слабоумный романтик! Тем не менее Грибоедов дает пьесе название «Горе от ума», хотя справедливее и правильнее было бы назвать произошедшее с Чацким «горе без ума». Так что же? Александр Сергеевич ошибся? Не верю! Грибоедов, в отличие от своего героя, по-настоящему умен. Стало быть, название пьесы имеет какой-то другой, спрятанный смысл. Да и какое горе имело место быть во всем произошедшем? Чацкий потерял любимую, ах, какое горе! Только горя-то нет. Любимая не умерла, она жива-здорова и даже счастлива была, пока Чацкий все не испортил. И не терял он никакой любимой! Хотя бы потому, что никогда не владел ею. У них, между ними, кроме невинной детской влюбленности, никогда ничего не было. Но Чацкий мчится, как-то даже «вдруг», в Москву, решив с чего-то, что у него в Москве есть «любимая». Столько лет шлялся по заграницам, я так понимаю, даже не переписывался с ней активно, и вдруг — решительно настаиваю на слове «вдруг» — мчится, прямо рвется со всех ног, загоняя лошадей (!), на встречу с любимой! Не страдает ли тут элементарная логика, сынок?
За прошедшие годы Паша привык к такому обращению. А ведь когда-то, когда Григорий Борисович впервые назвал его «сын мой», Пашка разволновался так сильно, что побледнел. Себеев это заметил и постарался более не использовать таких слов в обращении к мальчику, однако же спустя какое-то время вновь называл Пашу сыном, и никого — ни Пашу, ни Григория Борисовича — это не задевало.
Пашке, хотя, возможно, он и не осознавал этого, не хватало отцовской заботы, отцовского внимания, и в лице Себеева он обрел лучшего в мире отца.
6
Когда Паше исполнилось шестнадцать, Себеев отдал ему ключи от машины.
— Сдай на права. Автомобиль старенький, но первая машина такой и должна быть. Пока нет опыта, ты, как бы внимательно ни ездил, все равно так или иначе угробишь ее. Так пусть это будет машина, которую не жалко. У тебя еще есть два года, но документы я уже переоформил. Катайся на здоровье.
Мать Пашки хотела было отказаться от такого дорогого подарка, но видя, как счастлив сын, не решилась испортить ему праздник.
А Пашка действительно был счастлив. И Григорию Борисовичу приносило удовольствие видеть сына счастливым.
Счастье всегда коротко. Обычно к нему просто привыкают, и тогда для счастья требуется что-то большее. Но на этот раз счастье было коротко, потому что было резко оборвано несчастьем.
У Себеева случился инсульт. За пару месяцев до его столетия.
Григорий Борисович знал, что это случится, он был готов к приступу и последующему недомоганию.
После больницы Себеев был прикован к постели. Его тело более не слушалось своего хозяина. Он, как и главный герой романа «Морской волк», Волк Ларсен, был наполовину парализован. Правая сторона уже находилась в расположении самой Смерти. Он не мог пошевелить правой рукой, правой ногой. Даже правая сторона лица застыла навсегда в омертвелой обездвиженности. Когда он говорил, шевелилась только левая сторона его лица. Зрелище было не для слабонервных. Но Паша с матерью ухаживали за ним. Они добровольно взвалили на себя нелегкий крест заботиться о прикованном к постели больном, полуживом, как он сам заявлял, полутрупе.
Пашку не напрягал уход за стариком. Он был не в восторге от малоэстетических обязанностей, но исполнял их дисциплинированно и старательно.
Более Пашки и его матери страдал морально Себеев. Ему было неловко, стыдно. Он не привык чувствовать себя бессильным. И не мог с этим смириться, хотя и понимал, что нельзя ничего сделать; он это знал с четырнадцатилетнего возраста. Он рассказал однажды Пашке о своем давнишнем предвидении. Он еще сказал в Старый Новый год:
— Знаешь, что меня все эти долгие годы держало в списке живых? Во-первых, я знал, что в конце жизни обрету настоящих друзей — Чехонте, Бабеля и тебя. — Он улыбнулся половиной рта. — Ничего, что я ставлю тебя в один ряд с животными?
— Люди тоже животные, — улыбнулся Пашка в ответ, — только не такие разумные.
— Я знал, что обрету друзей, а еще меня все эти годы удерживало от самопогибели то, что когда-то побудило Еву совершить преступление и потом привело к губительным последствиям для всего человечества, — любопытство, доставшееся людям от нашей праматери.
— Еву толкнуло на преступление не любопытство, а любознательность, — возразил Павел.
— В моем случае это одно и то же. Я знал, что перед смертью буду прикован к кровати, знал и день своей смерти… Но я не знал, как именно уйду из жизни. Последний миг всегда ускользал от моего взора в этих видениях… Но теперь я знаю, как я уйду… Я надеюсь, что знаю…
— Ты увидел свою смерть? — спросил Павел.
— Нет.
— Откуда же ты знаешь, как именно ты умрешь?
— Просто я знаю тебя. И, смею надеяться, знаю себя.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Паша… Сегодня день моей смерти… Последние две недели я с нетерпением ждал, когда этот день наступит. Я устал. Я хочу умереть. И ты должен мне помочь.
Павел не сумел справиться со своими эмоциями, и весь ужас отобразился на его лице.
— Ты предлагаешь мне…
— Ну-ну, смелее!
— Ты предлагаешь мне убить тебя?
— Нет! Что ты!
— Слава богу! А то я уже такое подумал…
— Не убить, а избавить меня от жизни.
— Сейчас? В Старый Новый Год?
— Такой себе праздник…
— Прекрати!
— Да что тебя смущает? Суди сам, разве это жизнь? Скажи честно, ты хотел бы очутиться в моем положении? Только честно!
— Нет, конечно.
— Почему же ты обрекаешь меня на то, на что сам бы не согласился, если бы у тебя был выбор?
— Дело не в этом…
— Сколько раз мы с тобой обсуждали эвтаназию. Ты всегда соглашался со мной, что бесчеловечно отказывать человеку в смерти, когда он не видит смысла жить дальше. Поторопись! Осталось восемь минут.
— Что?!
Павел отскочил от Себеева, словно испугался, что само его присутствие и близость могли убить старика.
— Что? — повторил он после звенящей пустотой паузы.
— Спустя несколько минут ты должен оказать мне услугу.
— Стойте! Вы же сказали, — Пашка почему-то перешел на «вы», — что умрете сегодня! Зачем же мне брать грех на душу, если вы, скорее всего, умрете и так?!
— В том-то и дело — я хочу уйти добровольно. С твоей помощью. Просто сам я не справлюсь. Надо взять десятикубовый шприц и, наполнив его воздухом, ввести мне в кровь саму смерть. Как это красиво, — вновь полуулыбка на лице, — умереть от чистого воздуха.
— Я не могу тебя убить, — честно признался Павел.
— Не верю.
— Не веришь? — он был растерян.
— Любящий сын не может отказать отцу в милосердном акте.
Тишина.
— Отец…
На глазах сына выступили слезы.
— Прости, сынок, но мне это нужно… Помоги мне… Я никогда ни о чем тебя не просил…
— Отец…
— Не заставляй меня умолять тебя… Осталась минута. Возьми шприц. Подари мне смерть… Пожалуйста…
И тут Павел сказал:
— Нет!
— Нет?
— Нет! — повторил он. — Я не стану этого делать. Во-первых, потому что человек, вы сами меня этому учили, должен быть последовательным. В наших разговорах об эвтаназии я всегда занимал иную, чем вы, позицию. Человек должен стойко проживать отпущенный ему Богом век. Так я думаю. К тому же помогать человеку — не значит делать что-то вместо него. Вы решили уйти добровольно? Это ваш выбор! Я могу вам даже помочь? Что — подать шприц? Пожалуйста! Но я против! Я лучше помогу вам не отступать от когда-то принятого решения — жить, несмотря на трудности и боли. Будьте сильными до конца! А я буду рядом! Вы можете проклясть меня, но я буду действовать, как я считаю правильным. Разве не этому тоже вы учили меня? Думать самому и делать то, что кажется правильным мне, а не кому-то!
Себеев, сквозь слезы, улыбнулся:
— Мой мальчик… Сынок…
Слезы были, не хочу скрывать или как-то приукрашивать действительность…
Считается, что мужчины не должны плакать. Но… Слезы были.
Плакали двое сильных мужчин… Большой и маленький. Старый и молодой. Только начинающий жить и уходящий из жизни. Но грусти не было… Ибо слезы счастья очищают от всего печального, они словно омывают душу, а с чистой душой легко жить и легко умирать.