Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2015
Денис Александрович Кожев
родился в 1984 году. Публиковал стихи и прозу в альманахах и журналах «Луч» и «Италмас». Участник XII Форума молодых писателей России в
Липках. Живет в Ижевске.
Мы безбожно одиноки во Вселенной…
Кажется, в этой фразе столько смелости. Мало того, что одиноки, так еще и… Честно признаться самому себе, что вся
ответственность за мир лежит на твоих усталых плечах, — это смело. Словно на
затмение смотришь без стеклышка: страшно, а смотришь.
— Ну, ты уснул, что ли? Ходи
давай.
Фигур на доске оставалось чуть меньше дюжины.
Странно, вроде больше было. Черных точно было больше.
Савелыч
невозмутимо сплюнул на землю и примял зубами «козью ножку».
— Затмение обещали, — сказал со значением. — Врут
опять, наверное.
— Рано еще.
— А? Ага. Вот и я так же думаю. С чего бы это так
рано затмению быть? Погодим немного, допустим. Я хожу.
Солнце, как лампочка, висело над самой головой. Луна
поднималась из-за реки, как по транспортиру, точно выдерживая траекторию.
— Как волокет! Нет, ты
глянь, ты глянь. Матрешки-ешки! Это ж це-ла-я планета… Это ж понимать
надо. Масштаб, япона мать! Как волокет…
Ты понял, нет! Как волокет!
Двор постепенно погружался в сумрак. Цветные качели,
песочница, желторотые пацанята — все становилось
серым, бесцветным. Луна загородила Солнце, отбросив на Землю самую большую
тень, какая только ложилась на эту планету.
— Это хорошо, что мы на среднеазиатской плите сидим,
а то как не Луну, а нас поволокет,
хоть за качели хватайся, хоть за яйца свои — не удержишься. А на плите —
пожалуйста, в целости-сохранности, нате-распишитесь.
Если только сверху чего-нибудь не екнет. Как на Челябинск. Там-то сразу все
обделались. Ну, хоть обошлось, слава богу. А то вон у соседей моих в голове
тоже чего-то екнуло, так они всю ночь друг на друга орали… Молодые-то, знаешь?
Из верховских. Он на нее как рявкнет,
а она его тоже не слабо так кроет. И давай в обе глотки… Это
как у классика, помнишь? «В маленькой квартире тяжело ругаться. От собственной
совести спрятаться легче, чем от чужих слез…»
Савелыч
прикурил и двинул пешку.
— …а потом он замолк, не
слыхать, а она стонать давай да вскрикивать, я и спать пошел, надоело.
— Слона забираю.
— Как? Где? Да ты ж с… Молчу-молчу…
Хренов слон, да он мне и не нужен был.
Савелыч
укусил себя за ноготь и замолчал на несколько минут. Фигуры вяло передвигались
по полю. Мальчишки забыли про огромный черный диск в небе и принялись за мяч.
Прыгая туда-сюда, тот, как небесное тело, кружил по вселенной футбольного поля.
Перескакивая с носка на носок, он секунду повисел в воздухе, с навеса ядром
пролетел над доской с десятью фигурами и, как в колокол, дал по стеклу
полуподвальной слесарной. Стекло дрогнуло.
— Э, шкеты! — Савелыч вскинулся по старой привычке, с раскинутыми
пальцами и зажатой спиной. — Пшли отсюда! — и пыром отправил мяч за забор. Туда, где кончался городок и начиналась Большая Земля.
— Че удумали, а! — Савелыч сел, попытавшись незаметно сдвинуть пешку.
— Не трогай.
— Где? Кому? Да я случайно… Локтем вот… — улыбнулся
он искренне. — Ты как? Не задело? Не хилый удар-то, а? Второй Цветочкин растет.
Килин
покосился в сторону стекла и как будто прислушался.
Савелыч
не умолкал.
— Ладно б в окно или в
партию, будь она неладна, а если б в ухо? За ним же голова сразу. Вот так, без
окрика. Хрясь! — и нету
человека. Как вон на прошлой неделе на Горюню алкаш
один горшок сбросил. Ладно, жив остался, плечо сломал…
— Горшок?
— Ну, горшок или часы, кто что говорит. А может,
вообще не алкаш… С этими полудурками
не то что горшок, имя свое не вспомнишь. Я до сих пор галстук алый по утрам на
стуле ищу, пока мне ведьма моя в печенку не двинет: «Ты что, говорит, старый, ошалел совсем? Чертей тебе мало при жизни было? Или к
сумасшедшему дому готовишься?» А я ей: «Всегда готов!»
— Ходи уже.
Солнце все еще пряталось за нашим спутником, когда
на доске оставалось уже семь фигур. Три из них были белые.
— Ведь по телевизеру черт-те что показывают. Правда, и
хорошее есть, согласись. Например, эта, как ее, «Давай поженимся». Ведьма моя
ох как любит! Но мать моя женщина! Я в жизни столько бредятины не видел,
сколько за один час по ящику.
Савелыч
замолчал и через пару секунд с глубоким знанием дела произнес, подняв вверх
палец:
— Но зато если сразу после, то старуха может и на
магарыч дать. Сантименты! — и тут же лишился пешки.
— Да чтоб тебя! — изумился он. — На черта вы мне
нужны, если вас так рубят? Говорю, надо было в картишки.
А то я уже в замазке, похоже… — и поставил палец на ладью. — Кстати, о птичках.
Я за что Есенина люблю, знаешь?
— Нет пока.
— А? Ага… Старуха моя его не читает. Я уже второй
год, тьфу-тьфу, в нем заначку прячу. До этого в кота ныкал.
Ну, в пластмассового, которого внучка нам прислала. Пока старуха не обнаружила.
«А чего это, говорит, котя у нас петь перестал?»
Зараза, никогда раньше не слушала, а тут вдруг с утра как встанет и сразу к
нему, будто знала. Не иначе как видела, что я чирик туда убирал. «Ах ты, сапог старый!» И
понеслась.
— Переходи.
— Чего это? Кому?
— Туру не жалко? Ну, хорошо…
— Не-не-не! Погодь. Понял. Все, на
вот. Вот так. Нормалек?
Пешки разбежались, пропуская вражеского офицера.
Подушечка мягко коснулась черного поля. Сумрак потихоньку отступал. Детвора
носилась вокруг брошенного «москвича», трогая, ляпая
друг друга и крича: «Ляпа!»
— А девчура-то эта, внучка
значит, ага. Прошлый раз приезжала, еле узнал. Я тебе так скажу, лучшие годы
жизни моей оказались зряшными, потому как красоты
такой я в своей молодости не встречал. Только в журналах импортных, да и то
сорок лет спустя. Сейчас то бишь. Ходит вся такая, и
все с этим своим… отпадом…
— Айпадом…
— Как?
— Айпад.
— А, ну типа. И в телевизер
так же бездыханно глядит. На пару с бабкой сидят, ревут местами и ржут как
кобылы. Один раз спросил у ней
на магарыч, так она, как бабка ейная, чихвостить меня.
Только на своем тарабарском, на современном. По ноткам
смекнул, что не видать. Так ты прикинь, они там часами
просиживают…
Савелыч
поднял голову. Крякнула запертая дверь слесарной. Килин
осторожно повернулся.
— Тёма! — жена жильца из сорок девятой, Ираида Германовна вроде. — Артемушка, миленький, ты
выходной сегодня?
— Да нет, обед пока. До двух. — Килин
быстро глянул на дверь и, казалось, снова к чему-то прислушался.
— Ой, я к полтретьему к
снохе собралась. Забеги вечером, если сможешь. У меня стояк как-то сильно
бренчит. Муж сдался, за тобой послал.
— Сегодня не могу. С двух до пяти плановое.
Никак.
— А завтра? Завтра с утра. До планерки. Я тебя
накормлю. Дома не завтракай, сэкономь. Мужа, правда, не будет с утра, помочь
некому будет…
— А граммулечка будет? Я
могу! Я! — влез Савелыч, перебирая срубленные фигуры.
— Помогу, не вопрос. Только б граммулечка, на полста.
Не вопрос.
— Разбежался, — опустила брови женщина. И снова: —
Я, Тёмочка, тебе сама помогу. Вдвоем сделаем. Сделаем?
— Но только завтра с утра. Сегодня никак.
— Хорошо. Хорошо, Тёмочка. Жду. Полвосьмого жду
тебя, накормлю.
Луна начала выпадать из парада. Небо зарозовело. Килин вернулся к доске и Савелычу.
Четвертая белая фигура скромно стояла с краю, приглядываясь к вороному. Пусть
его. Все равно нет шансов.
— О, кошелка старая! У самой мужик закладывает будь здоров. Похлеще моего будет. А все мазу тянет. Типа не таковская.
Я помоложе-то помню ее, та еще стерлядь. Ты не
помнишь? Она в твоем подъезде жила поначалу. Не помнишь?
— Твой ход.
— Ты не здесь, что ли, жил?
— Ходи — сказал!
— Да тише ты. Тише. Ты чего? У тебя затмение, что
ль, на голову присело? Весь день какой-то смурной
ходишь. Может, к доктору? По телевизеру передавали,
что у каких-то там голова болеть может, обмороки. Ты
как, ничего?
— Ходи уже давай…
— Ага. Вот. — Король робко шагнул вперед. — Сегодня,
кстати, опять про этих маньяков балаболили.
Журналисты, помнишь, со столицы приезжали? Ты тогда еще отгул вроде взял. Так
они щас опять про эту бесноватую говорили. Вот неймется девке, скажи. Не зря говорят: буйный сам наскочит, тихого Бог натолкнет. Ведь есть же следствие. Вот пусть и
следует. А ты сиди, не рыпайся. Нечего чужую работу делать. Вот теперь
ищи-свищи ее. Сгинула девка.
— Шах и мат.
— Да!.. Когда успел?
Савелыч
несколько раз наклонялся к доске, проверял фигуры, пересчитывал ходы. Все
четыре белых были бессильны против двух черных. В итоге смирился, хлопнул в
ладоши, сплюнул. И уронил своего короля.
Прищурившись, он задрал голову и тихим
матерком проводил луну за горизонт.
— Я вот что подумал, — сказал он. — Я вот сколько живу здесь, сколько девок перепортил — не
счесть. Я же помню, как здесь все начиналось. Как заезжали в новенькие, чистые
дома, как Клюевы квартиры перепутали, потом переезжали два месяца. Помню, как Евдокимовская замуж выходила, жених приезжал на карете. Выпендрился, а потом год
впроголодь жили, но ничего — выбрались, он чего-то там с книгами возится,
большой человек стал, а она на сцене играет, как и хотела. Помню, как Ирка из
шестнадцатой своего антенной от телевизера стегала и
лайбу его белокурую, милиция тогда приезжала еще. Помню, Илюшка,
царство ему небесное, с ума сначала спрыгнул, потом с крыши. Жалко парня,
начитался дианетики этой, кочергой не достать было.
Только повторял все: «Мы одиноки. Мы безбожно одиноки». Помню, как Степановну
хоронили, и все шутки шутили, никто не ревел, и как потом на кладбище дед Пахом
в могилу свалился, все тогда перепугались сильно, а он, хрен старый, до сих пор
живет. А у Прухиных ребенок родился, помню, да. Долго
не было, а тут хлоп — и мальчонка. Все радовались,
конечно. Особенно отец, который два года в плаванье других баб бороздил. Вот
все помню, спроси меня. А одного вспомнить не могу — когда ты появился тут у
нас? — Савелыч почесал затылок и добавил: — И у тебя
сегодня вроде нет никакой плановой… Почему ты…
Сказав это, он обернулся и обмер. Килин стоял совсем близко. Так плотно, что Савелыч разглядел четыре еле заметные царапины у него на
виске и вдоль уха.
— Ты чего так смотришь? Слышь?
Ты про долг, что ли, вспомнил? Так и я не забывал. Я и про него помню. Отдам.
Завтра же и отдам. Недели две дай — все отдам до копейки, — Савелыч
машинально отошел. — Ты, Тёмка, странный какой-то
стал, бабу тебе завести, что ли, надо, чтоб мозги трахала
время от времени. А то, глядишь, на людей кидаться начнешь. Нехорошо это. Ну все, бывай. Не злись — волосы не выпадут. Пока!
Савелыч
быстро глянул по сторонам и скрылся за углом.
Солнце светило чисто. Без помех. Двор снова принял
свой естественный, привычный вид. Килин аккуратно
сложил шахматы в коробку, подобрал окурок, оброненный Савелычем,
бросил его в урну. В песочнице так же играли дети. Килин
долго смотрел на них. Видел, как они ползают, возятся в песке, прикасаются друг
к другу голыми коленками. Килин думал о песке,
просачивающемся сквозь детские ладошки. Затем подошел к двери слесарной и
прислушался по-настоящему. Достал ключ и, отперев замок, толкнул дверь ладонью.
Внутри было тихо, только внизу, в бойлерной, гулко работали компрессоры. Килин прошел в комнату с диваном, достал из стола
засаленный блокнот и на странице с рукописным заглавием «Солиевск»
записал: «Больше не играть с Савелычем в шахматы».
Подумав, добавил: «И не давать в долг». Взял со стола стакан с остывшим
чаем, отхлебнул и поставил обратно. Часы на стене показывали без пяти два. Обед
заканчивался. Пора приступать к делам.
Килин
убрал блокнот в стол, прошел к выходу, вывесил наружу табличку «На объекте» и
закрыл дверь изнутри. Взяв тяжелый ящик с инструментами, подошел к двери с
надписью «Бойлерная» и медленно повернул ручку. Внизу стучали компрессоры,
прогоняя через себя тонны воды.
Килин
спустил инструменты на ручной лебедке и сам спустился по лестнице. Грохот
компрессоров перекрывал все звуки мира. Даже собственный внутренний голос.
Можно было весь день стучать молотком по трубам, и все равно наверху слышали бы
только гул работающих машин. Но в одном месте их шум был тише, чем наверху. Килин свернул туда. Сделав еще пару шагов, остановился,
поставил ящик с инструментами на пол и, нашарив цепочку, включил
одну-единственную лампочку. Как недавнее солнце, она висела над самой головой и
освещала все, до чего дотягивались частицы света. Начиная с затылка Килина.
Перед ним связанная, со
вздернутыми руками полусидела-полустояла на коленях
женщина. Тело ее было грязным и изможденным. На левой половине лица был хорошо
различим синяк с ладонь взрослого мужчины. Волосы свалялись, превратившись в
комок грязи и пыли. Некогда светлая футболка намокла от постоянной влаги,
стоявшей в бойлерной, и, облепив тело женщины, обозначила очертания груди, ребер,
живота. Ни юбки, ни брюк на ней не было. Измазанные бедра были покрыты мелкими
ссадинами и синяками. Одно колено было разбито в кровь. Запястья истерлись до
оголенного мяса от бесконечных и бессмысленных попыток освободиться. Килин загораживал лампочку, и его тень была самой большой
тенью, какая только падала на женщину за последние полторы недели.
Голоса у нее уже не было, и поэтому первое, что она
произнесла, было беззвучным шевелением губ.
— Тебя найдут, — повторила она не без труда. — Я
нашла… и другие найдут.
Килин
открывал ящик и доставал инструменты, пока женщина говорила.
— Ты просчитаешься. Ты снова просчитаешься, и тебя
вычислят. Ты же туп, как этот пол. Будут другие. Будут мстить. Ты подохнешь в мучениях. В муке и страхе. Ты…
Помогите!!! — закричала она, когда один компрессор остановился для
переброски винтов.
— Помогите! Помогите!
Двигатель взвыл, и машина снова замолотила с прежней
монотонностью и безразличием.
Килин
выложил нож, узкий, с неглубокой редкой насечкой, и посмотрел на женщину.
— Вы это заслужили. Все.
Женщина засмеялась, откинув голову и не прекращая
попыток освободить руки.
— Ты псих. Ты настоящий псих. Сволочь! Ублюдок! Ненавижу!
Убью! — горло, истерзанное недельными криками, не дало продолжить. — Помогите!
— шептала женщина. — Помогите…
Она замолчала, набрала в легкие побольше
воздуха, выдохнула. Снова набрала. Выдохнула.
Килин
подвесил лампочку повыше, взял нож и подошел к женщине.
— ПА-МА-ГИ-ТЕ-Е-Е!!! — закричала она с надрывом,
чувствуя во рту кровь, и уже одними губами скороговоркой добавила, опустив
голову: — Дочка, мама скоро будет с тобой…
— Не кричи, — сказал Килин.
— Тебя там никто не услышит. Все уже давно ушли. Один я остался.
И нанес свой первый, самый любимый удар.