Двойная повесть о днях нашей жизни, проходящих на фоне всемирно известных событий
Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2015
Ефим Аронович Гаммер — автор восемнадцати книг, лауреат ряда
международных премий по литературе, журналистике и изобразительному искусству.
Среди них — Бунинская (Москва, 2008), «Добрая лира» (Санкт-Петербург, 2007),
«Золотое перо Руси» (Москва, 2005 и 2010), «Петербург. Возрождение мечты,
2003». В 2012 году стал лауреатом 3-го Международного конкурса имени Сергея
Михалкова на лучшее художественное произведение для подростков. Его роман
«Приемные дети войны» был также отмечен фондом «Русский мир». Окончил отделение
журналистики ЛГУ в Риге. Работает на радио «Голос Израиля». Редактор и ведущий
радиожурнала «Вечерний калейдоскоп». Входит в правление Международного союза
писателей Иерусалима. Член израильских и международных союзов писателей, журналистов,
художников. Широко печатается в журналах России, США, Израиля, Германии,
Франции, Латвии, Дании, Финляндии, Украины, Молдовы и других стран, переводится
на иностранные языки. Обладатель тринадцати медалей международных выставок в
США, Франции, Австралии.
Среда, 14 октября 1964 года
Блудный день
1
Глупые выискивают стылые косточки, чтобы из них заново
сложить скелет, приодеть его в одежку из модной ткани и отправить на променад.
Куда? На наш рижский Бродвей, что вдоль Верманского парка. А по-русски?
Кировского! Теперь понятно. Однако почему глупые? Иначе им не выглядеть! Ей-бо?
Ей-бо! Впрочем, какое ты имеешь к ним отношение? Прорвись сквозь мельтешение
неподвластных мыслей и… Я… я сам себе команду отдам! Ать-два, ать-два!
— Что ж, вперед с песней. «А для тебя, родная, есть почта
полевая!»
И пошел.
В военкомат.
И пришел. В условленное время.
И погрузили меня в автобус. И не только меня, но еще
десяток-другой, считай полусотню, столь же коротко подстриженных пацанов.
Вчера все были «на гражданке». Сегодня? Сегодня — ни то ни се, ни черту
кочерга, ни Богу свечка.
— Под нулевку нас не обреют?
— Нет! Нет!
— А то ведь обещали…
— Да-да!
— Говорили — «новые правила». С осени 1964-го…
— Новые-новые!
— Кто самолично подстрижется, того под нулевку — ни-ни…
— Ни-ни! Загружайтесь скорей и поехали.
Поехали…
Ехали-ехали. И куда-то заехали. За ворота — точно. А по
какому адресу — без прояснения. Главное, все еще в Риге. А что архитектура
отнюдь не готическая — не беда. Бараки — пусть это не барокко, но в
промеж определения солдатской судьбы — терпимо. В особень если «вчера» за
горизонтом сзади, а «завтра» за горизонтом впереди. Что в остатке? Настоящее.
То самое, безразмерное, как жизнь. Еще и рассветом в полную грудь не дохнуло, а
оно уже ширится и ширится, и чувствуется, не будет ему конца. Жили-были,
жили-были, и вот то ли в жизни, то ли в небыли — не поймешь. Не зря учили
нас в выпускном классе: бытие определяет сознание. Впрочем, сознания никакого,
а бытие… И бытие с изъяном.
— Располагайтесь!
Командирский голос проник в сознание, а бытие оформилось в
прямоугольное видение замкнутого пространства, снаружи обустроенного заоконными
решетками, а внутри бесконечными нарами — дощатиками в два этажа. Цвета?
Вполне возможно, коричневого, если глаза не изменяют, в тусклой раскраске
осеннего латвийского утра. Подушек нет, одеял с простынями нет, и тумбочек
тоже. Очень все это напоминает меню ресторана, где «нет» — главное блюдо.
Того нет, этого нет. А мы? Вот нас — есть, и с
избытком.
Повторно команду «располагайтесь» отдавать не пришлось. По
первому зову бытие определило наше сознание, и каждый — кто половчей —
ринулся к «своему месту», выисканному, конечно, на первом этаже. Я был
половчее. Пристроился у окна. А кто еще? Этот? Этот! И тоже к окну, прыткий.
Бок о бок со мной.
— Привет! — говорю.
— Привет!
— Будем знакомы.
— Причем не на день, на два. На три ближайшие к 14 октября
года.
— Кем будешь? — спрашиваю.
— А это зависит от тебя.
— Не понял.
— Скажи, кто ты, и я отвечу, кто годится тебе в друзья.
— Я? Я — боксер.
— Ага! Тогда я пироман.
Я делаю «дико удивленные» глаза.
— Это такой человек, который любит устраивать пиры и прочие
застолья?
— Ага!
— А если тебе зубки посчитать?
— Тогда я кинолог.
— А это кто? Наверное, человек, который ходит в кино, чтобы
писать рецензии.
— Ага!
— Что ж, не знаю, из какого института тебя забрали в армию,
а меня из Рижского политеха.
— Чего же сразу не сказал?
— Проверка на вшивость.
— Ладно. Один ноль в твою пользу. А чего назвался боксером?
— Думал, тут все спортсмены.
— Дурень думкой богатеет.
— Ты не?
— Если Родина прикажет… Хоть в штангисты! А что?
— Набор в спортроту. Так мне сказали.
— И ты ради этого?
— Не ради. Я чемпион Латвии.
— А я Саша Движок.
— Выходит, познакомились.
— Кто бы сомневался… Но для упрочения, так сказать,
поподробнее насчет спортроты. Что, и как, и с чем это мозгуют?
2
А мозгуют, не мозгуют — это… По предписанию. Так —
сказано было — намечено в моей судьбе. Где сказано? Там и сказано. Поподробнее?
Что ж, включимся на полные обороты и покатимся вдаль. Раз — шагнул,
два — шагнул, тут и памятный ориентир. Газетный киоск. За ним, если
повернуть вправо, Спортивный клуб армии с двумя узкоствольными пушками времен
Первой мировой войны. Пушки не стреляют, начальник клуба отсутствует. Податься
некуда, но вахтерша намекает: там, наверху в кабинете, капитан Ляпидевский,
тренер штангистов, он и подскажет за начальника — что, где, когда.
Что? Вахтерша знает: меня призывают в армию.
Где? Вахтерша не знает, где мне служить.
Когда? Вахтерша догадывается: отчаливать мне по назначению
со дня на день.
Но все это — ее знание и незнание — связать
воедино способен капитан Ляпидевский, человек известный, как и его брат —
легендарный летчик тридцатых годов.
Связывание обернулось в гордиев узел. В списках спортбата,
который дислоцировался в Риге, меня не значилось. Почему? По кочану! А проще?
Проще живут только мощи. А на словах выходило все настолько по-советски, типа
тяп-ляп, что это непременно нужно озвучить. Итак… В 1964 году в боксе объявили
переходную между «юношами» и «взрослыми» юниорскую группу. Раньше в
левятнадцать лет мы становились «взрослыми», теперь «юниорами». В армию тоже
призывают в девятнадцать лет. Однако в армейских списках спортбата нет юниорской
группы, и в результате боксеры призывного возраста отправляются… Куда? Нет, не
на три буквы, доступные понимаю офицеров-кадровиков, а подальше. В данном,
почти нецензурном случае — в Калининград. И — прощай, Рига. Штатное
расписание спортбата не предусматривает юниоров, и, значит, проблема не
разрешима. Получалось, служить в армии можешь, а находиться в спортбате не
имеешь права. Где же выход? Выход придумали в Калининграде, создав там при
Первой танковой дивизии спортроту, куда и отсылали боксеров, не прошедших по
возрасту в Рижский спортбат. Эквилибристика, достойная цирка. Но я жил не в
цирке и предпочитал ринг манежу. А пока что, пристраиваясь на дощатых нарах у
окна, забранного решеткой, я свои предпочтения мог засунуть только в задний
карман — для сохранности.
— Ты мне покажешь уже приемы бокса, чтобы и меня зачислили
по твоему ведомству?
Саша Движок продемонстрировал мне кулак, который, как и мой,
был величиной с яблоко. Правда, мой был родом с того же дерева, что, стукнув созревшим
плодом по голове мудрого человека, укажет ему пути к закону о всемирном
тяготении. В переводе на русский один удар — нокдаун, второй — нокаут,
и ты на полу. Я доходчиво объяснил приятелю, что бокс учения требует, а не показа,
иначе, как в песне из кинофильма «Первая перчатка», вам удачи не видать. Но
напрасны были мои заверения. «Покажи» и «покажи»! Понятно, Саша вознамерился
записаться в чемпионы, чтобы из пехтуры попасть в элитную часть.
— Я им скажу, что я боксер, и все дела!
— Из породы бульдогов?
— Иди к ляху! Тоже мне, юморист-затейник.
— Но ты ведь кинолог, пора разбираться в собственной
профессии.
— Не умничай! Внеси лучше свою лепту в мое боксерское
образование.
— Переходим на высокий штиль?
— Э, фраер, а еще с незаконченным высшим. Лепта — это
греческая копейка. Съел?
По всему чувствовалось, он обиделся за «кинолога».
— Греческих не держим. Мы с Урала, нам ближе
чапаевское — по рублю.
— Не ерунди! Покажи пару ударов. А там посмотрим — кто
кого.
Я и показал, полусидя на дощатике.
— Левой, — показал, — правой, с вывертом локтя.
Теперь повтори.
— Я и так запомню.
— Ладно, — сказал я, — тогда на боковую.
И отвернулся, подложив под голову кулак, указующий мудрому
человеку путь к дядюшке Морфею.
3
— У женщины момент соединения с мужчиной связан с
блаженством, а момент рождения ребенка с болью, однако ребенка она любит
сильнее своего мужчины и предана ему гораздо больше. Почему?
Спросонья я не понял, что от меня хочет Саша Движок. Но
вскоре осознал: таким несуразным вопросом он быстрее выведет меня из дремоты. И
вывел.
— Ну?
— Как ты насчет бабы?
— Брось! Какие бабы? Здесь сплошные призывники.
— Не о том мозгу заплетаешь. Я о той бабе, что сваю загоняет
в землю. Чугунная такая, когда металлическая.
— Тогда лучше о бабках.
— Не хохми. Я серьезно.
— Чем докажешь?
— А ты прислушайся.
Я прислушался и вскоре уловил глухой стук, будто филин ухал.
Но какой филин? Не ночь, да и не в лесу мы.
— Шпалы, — пояснил Саша Движок. — Костыли
вколачивают.
Прочитав непонимание на моем лице, раздраженно добавил:
— Врубайся, парень! Пути ремонтируют. А это не на
час-другой.
— Нам что за дело?
— Нам — самоволка.
— Отцепись, — зевнул я.
— Ну, и хрен с тобой! Спи дальше, а я на разведку.
Какой мне сон приснился, не помню. Что-то вроде толстой бабы,
но отнюдь не чугунной, когда металлическая. Мороженое продавала она, в киоске
подле Ассопторга, ГУМа по-русски, что на улице моего детства — Аудею.
Порция фруктового — восемьдесят пять копеек «старыми» деньгами. Вес —
сто грамм. Но в зависимости от того, как баба — распорядительница
оранжевой вкуснятины — посмотрит на тебя, порция имела свойство
увеличиваться в размерах. На меня она смотрела всегда с пониманием. Даже во
сне. Так что просыпаться мне не было никакого резона, но толчки в бок, и
вставай:
— Поезд тебя дожидаться не будет, пойдем загружаться.
Что? Как? А никак! Вставай и топай ножками. Оказывается,
Саша Движок вернулся из разведки не пустым, а с приказом от старлея Гуркова.
Дан приказ ему… Да-да, приказ ему, а исполнять нам. В
переводе на нормальный язык нам предстояло загружать складской вагон сухим
пайком, рассчитанным на кормление призывников в пути до прибытия в пункт
назначения. Где этот пункт — военная тайна, но на то и разведка, чтобы все
выяснить. Саша Движок все выяснил:
— Черняховск — перевалочный пункт. Там
«продавцы» — это те, кто сопровождает нас в эшелоне, передадут
«покупателям» — тем, кто развезет нас по воинским частям, где предстоит
тянуть солдатскую лямку. А это Калининград, Корнево, Гусев, Балтийск —
кому как повезет. Но до лямки еще далеко, сейчас потягаем ящики с тушенкой.
Втихую и отоваримся. А то у тебя…
— У меня сухари, — сообщил я. — Папа сам их испек,
говорил: «С сухариками зубы на полку не положишь».
— Береги зубы смолоду, — схохмил новорожденный
приятель. — И накладывай на сухарики тушенку. А то… — доверительно
добавил: — И у меня пусто по части похамкать с удовольствием. Так что
пошли.
Мы и пошли. За дверь. На выход к рельсам. И дальше — в
пакгауз.
Здравствуй, Рига-Товарная! Открывай нам свои
продовольственные секреты, упрятанные в недрах складов!
4
Мысль худо-бедно катится по извилине, плутает в лабиринтах.
Казалось бы, все вперед и вперед, а не разобраться с направлением. В мозгах
компаса нет, а в ногах правды, однако они избирают правильный курс и выводят на
перрон к старлею Гуркову.
Он озабоченно смотрит на ручные часы, будто проверяет нас на
расторопность.
— Представьтесь.
— Еще не рядовой Гаммер.
— Еще не рядовой гвардии Движок.
— Без шуток.
— Мы уже знакомы.
— Армия — не свиданка. Здесь не знакомятся, а
подчиняются, — сказал старший лейтенант Гурков, поддев два раза большим
пальцем правой руки кончик свисающего чуть ли не до подбородка уса.
— Мы еще присягу не приняли.
— Призывники тоже подчиняются. Иначе бы их в армию не
призывали. Но ладно, не будем об этом до времени. Главное, службу знаете —
не запозднились.
— У нас мигом, как за пять минут до нового года, —
ответил Саша Движок.
— Да. Гурченко, — старлей коснулся вытянутыми пальцами
козырька форменной фуражки, словно отдавая честь знаменитой актрисе. —
Пять минут, пять минут… У вас мигом, а у
нас здесь другое кино. Будете смотреть, как привезут ленту, фильм «Дорогой
Никита Сергеевич».
По нашим лицам он увидел, что нам интереснее «Карнавальная
ночь». Но никак не прокомментировал свое впечатление.
— Значит, так… Представляюсь и я. Для тех, кто не в
курсе, — и остановил свой взгляд на мне, как бы показывая, что я должен проникнуться
его речью. — Старший лейтенант Гурков…
— Вокруг, — спонтанно вырвалось у меня.
— Как так — вокруг?
— Это если читать вашу фамилию против хода часовой стрелки.
— Что значит «против»? Вы на военном положении!
— Справа налево, — пояснил я, внутренне сожалея о
быстроте реакции.
— У нас команда — «кругом!» — офицер недопонял
моей сметки по части еврейского образования. — Не отвлекайтесь от устава.
Итак, товарищи призывники! — повысил голос. — Дислокация у вас,
доступная разумению каждого сознательного бойца. Склад номер пять, двери перед
вами, входите, берете коробки с пайком и тащите сюда, в этот вагон. А потом,
после выполнения задания, не отлучайтесь никуда. Если по надобности, то в
одиночку и в обозримом пространстве для напарника. Знайте, каждый из вас
поставлен караульным у ворот, как поется в картине «Вратарь».
— Часовым! — поправил мой напарник по незапланированным
трудовым подвигам.
— Правильно… Часовым, — согласился офицер. —
Откуда знаешь?
— Да я — Движок.
— Чего движок? По фамилии?
— И по специальности. Киномеханик. Кручу по сельским клубам
эту музыку. На разъездном автобусе.
— А-а, тогда складно все получается. И у нас, товарищ
Движок, за движка поработаешь, — и второпях пояснил: — Картину дают,
но с условием: движком сами озаботьтесь.
— Считайте, что уже озаботились.
— Принято и подписано. Пока загружайтесь. А потом… Я приду,
опечатаю это дело, и тогда будете свободными до начала сеанса, как птицы для
полета. А без моего прихода…
— Век свободы не видать, — подхватил Саша Движок.
— Может и так получиться, если оставите без пригляда наш
продовольственный запас. Люди, помните, любят зариться на чужое.
— А когда, товарищ старший лейтенант, вы вернетесь? —
спросил я. — А то ведь можем опоздать в кино.
— Не опоздаете. За картиной лично я и отправляюсь. Когда
обернусь туда-сюда, тогда и опечатаю вас.
— Нас не надо. Мы и без печати хорошо смотримся.
— Значит, договорились. Смотритесь и дальше, но помните: от
того, как вы смотритесь в моих глазах, зависит и все остальное.
— Служба?
— Вот-вот. Чтобы потом говорить: «Солдат спит — служба
идет». Должность киномеханика в армии на вес золота высшей пробы.
— Той, что идет на вставные зубы? — полюбопытствовал я.
— Ассистенту киномеханика у нас тоже неплохо.
— Честь имею! — я сделал попытку закруглить разговор,
предпочитая в спортроте добывать золото иной пробы, той, что идет на спортивные
медали.
— А вы? — старлей перевел взгляд на моего приятеля.
— И я, как утверждает даже буриданов осел, если
поинтересоваться о его чести.
— Это какой?
— Такой, от которого на равном расстоянии стоят две копны
сена, и он умирает от голода.
— Голода? При таком изобилии?
— Поясню. Буриданов осел не знает, с какой копны начать
есть, вот и дохнет в раздумьях.
— Ладно, умники! Оставайтесь при чести и в раздумьях. Но
помните: вы на охране объекта. И никуда — до моего прибытия. Понятно распоряжение?
— Так точно! — откликнулись мы разом, чувствуя себя уже
солдатами.
5
Пространство ума — безгранично. Мысли — веером,
комары — роем, и над всем этим безобразием неумолчная с 1961 года по сей
день песня «Куба — любовь моя»: нахально прет из репродуктора,
пристроенного под крышей пакгауза. И уши нечем заткнуть: руки заняты картонками
с сухим пайком.
Куба — любовь моя,
Остров зари багровой.
Песня летит, над планетой звеня,
Куба — любовь моя!
Мы
из вагона. За ящиками. Музыка в лоб:
Слышишь чеканный шаг —
Это идут барбудо.
Вываливаем из склада. С ящиками. Музыка в спину:
Небо над ними как огненный стяг.
Слышишь чеканный шаг!
Саша Движок передразнивает песню, пытаясь перекричать
железный матюгальник:
Куба, иди ты к ляху!
Я с тобой спать не стану.
Что за любовь со страхом?
Это не для хулигана.
— Сам сочинил? — спрашиваю, повышая в разумных пределах
голос.
— Автоматически.
— Получается.
— А то — нет. Я столько наслушался киношных песен, что
сам их тут же перевираю. Иначе — скучно на кинопередвижке. Попробуй в сотый
раз крутить одну и ту же пленку, прямая дорога в шестую палату.
— Понятно.
— Если бы…
И он был прав. Ни мне, ни ему, никому из нас не было
понятно, что мы чуть ли не вмазались в третью мировую войну из-за любви Хрущева
к Кубе — через год после того, как в 1961-м появилась эта пахмутовская
песня. Для нас она была связана с тем, что в момент Карибского кризиса мы
получили негласные школьные каникулы. Мне было семнадцать лет. Я работал на
заводе, учился в вечерней школе. И полагая, «если завтра — война, если
завтра — в поход», то сегодня не во вред здоровью можно пропустить уроки:
лучше сходить лишний раз на танцы, что и делал, как и большинство моих
одноклассников. Школы обезлюдили. Учителя всполошились. На танцплощадки были
направлены наряды милиции. Мордовороты с лычками на погонах вылавливали под
ритмы нарождающегося в СССР твиста пацанов из городских клубов и впихивали их
под завывание песенной любви к острову свободы в классы. Пошла еще та учеба. За
партой улавливаешь едва слышимую подсказку насчет теоремы Пифагора, а из
открытого окна, заглушая надежду на пятерку, несется:
Родина или смерть! —
Это бесстрашных клятва.
Солнцу свободы над Кубой гореть!
Родина или смерть!
При подготовке к экзаменам стихотворный рефрен авторов
текста Сергея Гребенникова и Николая Добронравова «родина или смерть» отзывался
в нас довольно своеобразно: им — родина, нам — смерть или на худой
конец двойка. Правда, мне каким-то чудом повезло. После десятилетки я сразу
поступил в два института. В Рижский политехнический на дневное отделение и в
Калининградский технологический рыбной промышленности — на заочное. Почему
я рванул еще в Калининградский? По наивности мне представлялось, что в этом
случае в армии — а служить мне предстояло в калининградской
спортроте — я буду располагать временем для посещения лекций и тем самым
«не потеряю», как мы тогда считали, годы своей жизни.
Ох вы, годы-годы… О чем мы только тогда не думали,
заглядывая в будущее. Сегодня, умозрительно всматриваясь в прошлое, единственное,
что остается, это сказать: из песни слова не выкинешь. Вот эти слова, что
пронзали нам голову, когда мы, отдуваясь и брюзжа, таскали с матерком
наперегонки коробки с сухим пайком со склада в вагон.
Мужество знает цель!
Стала легендой Куба,
Вновь говорит вдохновенно Фидель —
Мужество знает цель!
Наше мужество иссякало. Но цель оправдывала средства. И
наконец, ближе к сумеркам — а в Риге осенью темнеет довольно рано —
мы, расписавшись на бланке приема груза, отдали честь грудастой кладовщице в
ватнике и распределись в купе товарного вагона. Под нашим надзором теперь были
железная печка-буржуйка с выводной, через крышу, трубой, ведро угля, пучок
лучины для растопки, две лежанки, столик, графин с водой, два граненых стакана
и окно, дающее никому не нужную возможность наблюдать тот же самый
пакгауз — невзрачное здание цвета пасмурного неба со снующими по эстакаде
грузчиками невыразительных мужских лет. Чувствовалось по всему, рабочий люд заканчивает
трудовую смену: скрипели закрываемые двери, щелкали замки. Но самое
поразительное, и репродуктор, будто он тоже на зарплате, заткнулся ровно в
четыре часа.
— Пронесло, — сказал Саша Движок.
— Не оглохли, — согласился я.
— Теперь бы перекусить, — выдал он затаенную думку.
Одна и та же мысль, не чураясь явно уголовного направления,
стремительно пробежала по извилинам нашего мозга. Причем, набрав чуть ли не
космическую скорость, заскочила на побывку к хромающему к нам мужичонке в
спецовке и кепочке.
— Будем здоровы. Миша Ноказ с Москачки, — представился
он.
— Гляди ты, Закон! — я опять машинально прочитал
фамилию дядька справа налево. — Ну, и дела! Там — вокруг, тут —
закон! Что получается?
— Сплошной вокруг закон! — включился в мою игру Саша
Движок, заранее угадывая, зачем явился Миша Ноказ с Москачки — самого хулиганского
района Риги.
Незваный гость недоуменно переводил глаза с меня на Сашу, не
постигая умом, чем вызвано наше многословное оживление — не посмеиваемся
ли мы над ним, не пытаемся ли ущемить его мужское достоинство, которое возведено
на прочном фундаменте Москачки?
— Наши интересуются, — начал он, решив, что обижаться
еще рановато.
— Идите к ляху, и никаких интересов! — отрезал Саша
Движок.
— Вы — чё? Всухомятку маятесь? У вас жрачка, у нас
выпивка. Сообразим?
— Неприкосновенный запас.
— Это же вам, пацаны, и полагается на закус. Не соображаете?
Каждому, как тронетесь в путя, своя доля. Свою — нам, а мы вам нальем, и
все шито-крыто.
— Не пьем, — сказал я, явно подводя приятеля.
— Тогда куревом поделимся.
— И не курим, — продолжал я гнуть свою спортивную
линию.
— А чем же вы тогда занимаетесь? — возбудился
негодованием мужичок.
— Боксом! — встрял между нами Саша Движок и
доказательно повел левой, повел правой, с вывертом в локте, как показывал я ему
давеча.
Мужичок махнул рукой:
— Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет! А я вам,
пацаны, еще до смерти пригожусь, — и пошел, припадая на ногу, к своим собутыльникам.
На душе было противно. Во рту сухо. Хотелось послать всех к
черту и сбежать домой. На кухне, наверное, в это время что-то варится-жарится в
ожидании, что вот-вот папа вернется с работы, брат — из музыкальной школы,
а сестра из педагогического училища, где преподает по классу аккордеона.
— А он прав, нам и впрямь полагается что-то на обед, —
сказал Саша, наблюдая за тем, как наш знакомец со своими дружками раскладывает
на табуретке, прикрытой газетой, нехитрую закуску: краюху хлеба, луковицу,
головку чеснока.
— Нагуливают нам аппетит, — заметил я.
— Собрался похрустеть папиными сухарями?
— Я вес держу.
— И как долго?
— Да хоть неделю могу без еды.
— Загибаешь.
— Ей-бо!
— Тогда будь! Подержи вес, а я на разведку. У тебя нож есть?
— Чего?
— Чтобы взрезать упаковку.
— Спроси что полегче.
Чувствовалось, что вся эта болтовня нужна была Саше лишь для
того, чтобы решиться. Вот и настраивался, готовил себя. К чему? Это было не
совсем ясно и ему самому. Еще никакого опыта солдатской службы, поди угадай,
как расценит начальство наше самоуправство. Голодный не голодный, а
приказа на вскрытие коробки с сухим пайком никто не отдавал, и… Но под трибунал
мы не попали. В самый ответственный момент, когда «вскрыть или не
вскрыть — вот в чем вопрос» верховодил повесткой дня, к нам пожаловало
спасительное решение проблемы в образе и подобии… Нет, не феи, не кудесницы с
волшебной палочкой, а — скажем так — простой советской
труженицы-железнодорожницы в синем беретике, форменной юбочке, тужурке с
какими-то гаечными ключами в петлицах и потертым портфелем.
— Здравствуйте, — сказала. — Вы поставлены на
прием и охрану груза?
— А вы кто будете, чтобы докладывать?
— Инспектор.
— Чем докажете?
Девушка протянула удостоверение. Из него мне бросилось в
глаза имя Ада. И всего лишь потому, что я, повертев его для приличия, тут же
сымпровизировал:
— Вокруг закон ада, — и подмигнул напарнику.
— И слева направо, и справа налево, — согласился Саша
Движок.
— Ах, да вы законники! — засмеялась девушка.
— Что будем инспектировать? — спросил я.
— Мне надо пересчитать количество мест погрузки, чтобы
свериться с накладной и убедиться…
— Что мы ничего не стырили? — принял оскорбленный вид
Саша Движок. — Доверие уже вышло из моды?
— Доверяй, но проверяй.
— Проверяй, мы без клептомании.
— Без чего?
— Без тяги к воровству.
— Иностранное заимствование?
— Рабоче-крестьянское. Мы кушать хотим, сидим на пайках. А
приказа открыть да скушать нет. Как вам такое заимствование?
— Посчитаем количество мест и разъясним.
— Вам помочь?
— Сама управлюсь.
И — о, чудо! — управилась. Не прошло и десяти
минут, как заполнила накладную, тиснула на ней круглую печатку, вытащенную из
портфеля, и предложила нам бланк на подпись.
— Под чем расписываемся?
— Не волнуйтесь. Здесь не десять лет без права переписки.
— Значит, проверено и доказано: мы ничего не стибрили?
— Более того.
— А что более?
— Количество мест в точном соответствии с документами плюс
одно дополнительное, предназначенное для обслуживающего сохранность груза
персонала.
— То есть?
— Есть! Есть в значении кушать. И без какого-либо
заимствования из иностранных языков.
— Ада! — обрадовался даровому подарку Саша
Движок. — В этом случае…
— Я на службе, — девушка, держа портфель в ногах,
подняла руки, будто сдавалась.
— А когда служба кончается?
Она отогнула уголок рукава, взглянула на часы и приложила
палец поперек губ. Знак доступный пониманию: только заступила на смену. А
смена… Тоже понятно — сутки, с вечера до вечера, зато потом три отгульных
дня: работенка заманчивая для литераторов и студентов-заочников.
6
Сумятица. Мельтешение мыслей. Душа в напряге. Никак не
привыкнуть к новой реальности, хотя она во мне, в Саше, в десятках коробок с
пищей, заготовленных на дорогу к первой полевой кухне и казармам добротной
немецкой кладки, выстроенным в бывшей Пруссии задолго до Второй мировой войны.
Наверное, так должно воспринимать себя многоточие, если
одушевить его и наделить человеческим интеллектом. Казалось бы, находишься в
положенном грамматикой месте, но ощущение таково, что выставили тебя посреди
строки, в не завершенном по смыслу предложении, заложили в тебя нечто, что домысливать
другим, самому не дано прорваться к четкости понимания происходящего.
Девушке в форме железнодорожницы проще.
— Ребята! Вам несказанно повезло.
— Чего так?
— Счастливый случай. Такой выпадает раз в жизни.
— А то?
— Посмотрите, кому предназначен сухой паек?
— Генералам, что ли?
— Морякам-подводникам.
— Какая разница? Калорий больше?
— Эх вы, голова — Дом советов! В каждой упаковке по
бутылке вина. Подводникам полагается для укрепления здоровья.
— Выходит, ошибка?
— У нас все по разнарядке — никаких ошибок. Что
прислали, тем и обеспечиваем выдачу. Но предупредить о вине надобно. Не увлекайтесь!
— Составьте для контроля нам компанию.
— Поживем — увидим. А пока… мне еще работать
надо, — и, сделав пальчиками «наше вам с кисточкой», Ада покинула вагон,
скрылась за складской дверью.
Мы распечатали даровую посылку. И впрямь, бутылка вина.
Кагор. А вокруг да около сплошное изобилие: тушенка, жестяные банки с вареньем
и компотом, галеты, шоколад…
Хлебнуть горячительного, похрумкать мясцом, и все
упорядочится, словно и мы из породы тех грузчиков, что закладывают у табуретки,
сидя на перевернутых ящиках из-под вина. Идея хороша, но без консервного ножа
не пороскошествуешь. Обычное тяпо-ляпство советских чиновников от интендантской
службы. Все предусмотреть, чтобы кормежки до отвала, а о самом необходимом, без
чего зубы на полку — позабыть. Чем открывать банки? Пальцем? Или?
Незаданные вопросы как бы телепатически передались на эстакаду. Скорей всего,
сложившаяся в нашем купе ситуация была там знакома во всех подробностях: не мы
первые, не мы последние. И хромой Миша Ноказ с Москачки, держа напоказ —
лезвием вверх — складной ножик, зашлепал к нам.
— За что пьем?
— Еще не пьем.
— Подумываете? Ну-ну! А мы по уважительной причине — за
наших, сошедших с неба на землю-матушку. Стало быть, за космонавтов.
— С корабля «Восход»?
— Других не держим! За Комарова, Егорова и Феоктистова. За
каждого по сто грамм, глядишь, и бутылка дно кажет.
— Их уже встретили в Москве?
— Хрущев обещался лично, когда по телефону с ними говорил.
Мол, 14 октября, чин чинарем. На Красной площади, как Гагарина. Но что-то не
чешется. И скоро магазины закроют. Где еще потом закупишься, чтобы обмыть? Не
подарите вашу?
— Какую это «нашу»? — вспылил Саша Движок. — Иди
ты к ляху со своими предложениями!
— Крепыша вашего, с кагорного заводу.
— По арифмометру вычислил?
— Слухами земля полнится.
— А ты уши промой!
— Чай, не компотиком вашим?
— Чаевничать можно и компотиком. Ты нам ножичек, мы
тебе — почаевничать. И лады.
— Вы — чё? — мужичок приложил руку рупором к уху,
изображая, что не расслышал. — Ады сейчас не предвидится. Но
терпению — время, потехе — час.
Мы с Сашей переглянулись: все тут у них схвачено и
распределено.
— О’кей-хоккей! Когда появится вновь, тогда и поговорим. А
сейчас — ножичек!
— В чужие руки — ни-ни! Даже на побывку.
— Кончай понты! А то у меня панты! Сечешь, дядя? — Саша
Движок с притворной угрозой наклонил голову, будто вздумал забодать хромоногого
мужичка в кепке.
— Панты-кранты, — процедил тот, ничуть не
обижаясь. — Не чудачь с русским языком. Я его в школе по писаному не учил.
Война! А по разговорному могу и послать. Но чтобы не ошибиться с адресом,
скажу: острые предметы для призывников под запретом. Не мной придумано —
приказ комсостава. Так что пошевели мозгой и подвинься телом. А я пока сам
управлюсь с вашей нержавейкой, не то порежетесь невзначай — мне под суд.
Мужичок сноровисто вскрыл жестянки, полюбопытствовал на
вино: «Магазинное, градус в норме», но бутылку не откупорил и с двумя банками в
оттопыренном на груди кармане спецовки — колбасный фарш и абрикосовый
компот — заковылял к дожидающимся его с питательными трофеями приятелям.
«Куба — любовь моя! Б…!»
7
На купейном столике еды — завались. В желудке —
голодное бурчание. Настроение — на товсь! Все у нас есть для пиршества, но
одного нет — бумаги для растопки. Железная печка-буржуйка есть. Ведро угля
есть. Пучок лучины есть. А бумаги? Впрочем, на что интимная кабинка? Быть
такого не может, чтобы там не оказалось какой-нибудь прессы, недаром поется:
«Утром в газете, вечером в туалете».
Что же оказалось в туалете? Аккуратно разрезанные, размером
с почтовый конверт, серые листы с мелкопечатным текстом республиканских изданий
«Советская Латвия» и «Советская молодежь». Плотной стопкой они висели на
гвоздике, напоминая компактный настенный календарь с отрывными страницами.
Однако было приметно одно, но очень впечатляющее отличие: на них ни одной
фотки.
Читаем: «14 октября в Москву должен прибыть с
кратковременным визитом президент Кубы Освальдо Дортикос». Президента не видим.
Вырезан.
Читаем: «Страна чествует свою ледовую гвардию. На зимней
Олимпиаде 1964 года в Инсбруке сборная Советского Союза завоевала 25 медалей,
из них — 11 высшего достоинства. Самого выдающегося результата добилась
Лидия Скобликова, прозванная Уральской молнией. Она победила на всех четырех
конькобежных дистанциях». Где наши рекордсмены? Вырезаны.
Читаем: «Певец Иосиф Кобзон стал лауреатом Всероссийского
конкурса артистов эстрады и победил на Международном конкурсе песни в польском
городе Сопоте. Лучшая песня года — „А у нас во дворе“, которую он так
успешно исполняет». Браво, Кобзон! Дай взглянуть на себя. Не даст. Вырезан.
Читаем: «30 апреля президент Алжирской Республики Ахмед
бен-Белла был удостоен высокого звания Героя Советского Союза». Смотрим: где
герой? Нет его в наличии. Вырезан.
«Да, — подумал я, — армейская цензура не дремлет
даже в сортире».
Мысль эта была не досужая. С семнадцати лет я уже печатался.
Мои стихи — время от времени — появлялись в газете «Советская молодежь»,
в сборнике «Голоса молодых», и, как я полагал, в дальнейшем, когда на моих
плечах появятся погоны, их можно будет встретить в окружной газете «За Родину».
Но… Тут-то и оно! Цензура. Если она бдит над унитазом, чтобы несознательные
призывники не попачкали физии первополосных героев пятилетки, то… Ладушки-оладушки,
незачем заглядывать в проблематичное завтра. Вполне возможно, дело так повернется,
что перескачу через армейскую печать и начну публиковаться сразу в литературных
журналах. А там с цензурой гораздо полегче. Во всяком случае, на такой расклад
намекал руководитель нашего литературного объединения при «Молодежке» Борис
Куняев.
А вот и он! Вернее, его стихи из сборника «Сердце и ветер»,
изданного в 1959 году.
У меня война лежит под сердцем.
Двадцать грамм, железных грамм войны.
И на всех малейших мегагерцах
Эти
граммы всюду…
«Мне слышны», — автоматически закончил я строку,
запомнившуюся еще в четырнадцатилетнем возрасте, когда попробовал впервые укротить
Пегаса. Помнится, в 1962-м, сразу после совещания молодых писателей Латвии, нас
пригласили на телевидение. Перед выходом в эфир Борис Ильич принял в буфете
студии полтораста капелек коньяка. Для храбрости. И предложил мне. Но я —
тогда чемпион Латвии по боксу среди юношей — «храбрости» был переполнен и
без алкогольной поддержки кинулся в бой. А этот бой посерьезней, чем на ринге.
Надо прочитать без запинки несколько стихотворений, не забыть ни строчки и при
этом не отводить глаза от камеры. Прямой эфир, никакого последующего
монтажа — ответственность на двести процентов. Все и было проделано на
самом высшем уровне.
А я тебя еще не встретил,
Не знаю, что тому виной, —
декламировал я без запинки, старательно уставясь в дульный
зрачок телекамеры, и думал: «Поскорей бы эта мудянка закончилась». Наконец
финишная прямая и заключительная точка. Тут я отвел с душевным облегчением
глаза в сторону, перевел взгляд на контрольный монитор, стоящий на полу, и
подмигнул себе заэкранному.
Ох, и взъерепенился телеоператор, показал мне кулак.
Ох, и погрозил мне пальцем редактор, стоящий подле него.
А я? Не буду о том, что переживал за свой промах. А буду о
том, что в 19-й вечерней школе я стал всеобщим любимцем наших девчонок: каждая
считала, что подмигнул я именно ей. Что ж, подмигнул и подмигнул. Велика
радость. И кто бы это заметил на улице? Но с экрана — совсем иной
коленкор. Это значимо. Это остается в памяти. И осталось настолько прочно, что
сейчас, увидев четверостишие Бориса Куняева в газетной вырезке, я вспомнил о
недавнем прошлом.
Стихи его были предпосланы в виде эпиграфа к статье,
названной «Двадцать лет подвигу». В ней говорилось, что в 1959 году журналисты
газеты «Советская молодежь» Борис Куняев и Яков Мотель провели расследование
героических событий, случившихся в апреле 1944-го, когда в Риге хозяйничали гитлеровцы.
Корреспондентам удалось выяснить многое о воинском подвиге пяти русских
танкистов, которые захватили тяжелый немецкий танк «тигр» с полным боезапасом и
сбежали на нем из ремонтных мастерских. На предельной скорости броневая машина
промчалась по улицам Риги в сторону Сигулды и вступила в огневую схватку с
превосходящими силами противника, так и не сумев прорваться к наступающим
советским частям.
Эту историю я слышал и от Бориса Куняева, руководителя
нашего литобъединения, и от Якова Мотеля, с кем впоследствии — в 60–70-х годах
— работал в газете «Латвийский моряк».
На разрезных страничках газеты текст был представлен не
полностью, но и из тех отрывков, что удалось прочитать, складывалась довольно
внятная картина произошедшего.
Попробую передать ее своими словами.
Эпизод первый. Рождение легенды
В Чиекуркалнсе все еще стоят древние корпуса
вагоностроительного завода «Феникс». В годы Второй мировой войны немцы разместили
в них танкоремонтные мастерские. Здесь чуть ли не круглые сутки рука об руку с
немецкими специалистами работали и советские военнопленные из близлежащего концлагеря,
расположенного в Риге на улице Пернавас.
18 апреля 1944 года, в шесть тридцать вечера, вскоре после
того, как вторая смена ушла по гудку на обед, пятеро русских солдат скрытно забрались
в «тигр», готовый к отправке на фронт. Баки его были заправлены горючим, пушка
исправна и боекомплектом обеспечена под завязку.
Даешь газ и вперед!
Внезапно, к полной растерянности пулеметчиков на вышках и
внутренней охраны в сторожевой будке, гигантская махина рванулась с места и,
разнеся дощатый забор, вырвалась в город. Пройдя по булыжной мостовой,
«тигр» — эта броневая гордость Третьего рейха — домчался до Юглы и
вышел на оперативный простор — Псковское шоссе.
Эпизод второй. Первый бой
Навстречу захваченному советскими
военнопленными «тигру» немцы выкатили противотанковую пушку. Первый выстрел! Второй!
Хваленая немецкая броня выдержала огневой удар, но орудийная башня была слегка
повреждена, и один из русских солдат ранен в голову. В отместку танк разнес в
щепки грузовик с вооруженными гитлеровцами, спешащими на помощь артиллеристам.
Прорвав заслон, беглецы рванули к Сигулде.
Но вскоре мотор начал чихать — кончалось горючее. Что делать? Не оставлять
же врагу столь мощную боевую машину! И ее направили своим ходом в болото. Тут и
подоспели преследователи. Началась перестрелка. Один из танкистов получил
смертельное ранение, другим, метнувшимся в разные стороны, повезло добраться до
леса и скрыться за массивными стволами балтийских сосен.
Эпизод третий. В памяти осталось только имя
Как мне рассказывал Яков Мотель, в апреле
1959 года он вместе с Борисом Куняевым разыскал Ольгу Ветерс — латышскую
крестьянку, которая вместе с мужем, путевым обходчиком, прятала одного из
оставшихся в живых после перестрелки танкистов. Как его звали? Точно никто не
помнил. Вроде бы Саша. Какая его военная специальность? Вроде бы
механик-водитель.
Схрон был оборудован в огромной копне сена.
Еще заблаговременно до появления русского танкиста. Для девушки-беженки, отбившейся
от партии угоняемых в Германию на принудительные работы. Она и согласилась
ухаживать за солдатом с обмороженными ногами. Двое суток укрывали Сашу от чужих
глаз, а потом муж Ольги Ветерс вывел его на лесную тропинку и объяснил, как
лучше добраться до линии фронта. Но, говорят, в дороге Сашу перехватили
каратели и расстреляли. Такая же участь постигла и мужа Ольги Ветерс, на
которого кто-то из местных донес, что он укрывает подозрительных людей.
Эпизод четвертый. Последний бой
Трое из оставшихся в живых танкистов все
еще бродили по латвийским лесам в надежде на спасение. Безостановочно покрывали
километр за километром в сторону фронта одиннадцать суток подряд. Но так и не
добрались до своих. 29 апреля, совсем обессиленные, вышли к селению Скуйене.
Здесь им вынесли нехитрую снедь, дали краюху хлеба и пояснили, как лучше
пробраться к Медвежьему болоту — Лачу пурвс, где проще укрыться от
всевидящего ока преследователей. Но укрыться им не удалось. И виной тому
поразительный для Прибалтики каприз природы. 30 апреля — в разгар
весны — выпал глубокий снег, на нем предательски пропечатались следы беглецов.
И двести разъяренных погоней фашистов вышли по ним на трех изможденных
советских военнопленных, которые, не желая сдаваться, открыли огонь из
пулемета. Все они мужественно сражались до последней капли крови. На месте их
гибели гитлеровцы нашли груды стреляных гильз и краюху деревенского хлеба,
припасенную на дальнюю дорогу к своим.
Эпизод пятый. Двадцать лет спустя
В 1959 году корреспонденты латвийской
газеты «Советская молодежь» Борис Куняев и Яков Мотель провели журналистское
расследование, нашли свидетелей подвига отважных танкистов, но так и не смогли
выяснить их имен. Сейчас, в октябре 1964 года, через двадцать лет после
трагического апреля, их расследование можно дополнить. Бывшие узники рижских
концлагерей И. М. Балакин и Ф. В. Белов рассказали, что среди тех, кто захватил
«тигр», находились военнопленные, известные под лагерными кличками Никола и
Сашка-Цыган. При этом еще выяснилось, что под кличкой Никола скрывался Виталий
Павлович Гурылев, пропавший без вести в первые дни войны. А кем был
Сашка-Цыган, так и осталось неизвестным.
8
По поверью: если надолго уставиться в старое зеркало, можно
увидеть того, кто смотрел в него прежде. Но без всякого поверья, если кто-то
посмотрит с близкого расстояния в спину, взгляд просквозит тебя чуть ли не
физически.
Я обернулся: мой сослуживец.
— Давно не виделись.
— Ты что? Застрял тут по большому? — проворчал он.
— Не сходи с ума.
— Это не навсегда.
— Тогда взгляни, — я показал ему газетную заметку.
— Постарались, — зло сплюнул Саша, пробежав глазами
первые строки текста. — Нашли куда — под нулек поместили…
— Для подъема боевого духа призывников. И чтобы не пахло.
Придурки!
— Для подъема могли бы 30 апреля не статью называть
«Двадцать лет подвигу», а наградить этих танкистов посмертно Героем Советского
Союза. Так нет! Как нарочно, в этот день Хрущев, ну его к ляху! — Саша
тяжело посмотрел на меня и добавил: — Дал героя этому Ахмеду бен-Белле.
Какое он имеет отношение к нам?
— А 13 мая, в день рождения моей сестры, Гамалю Насеру.
Тотчас тогда распустили слух в виде анекдота, что Хрущев уже дошел до ручки и
собирается наградить посмертно Николая Второго за создание революционной
ситуации в России. Кстати, Гамаль в переводе с иностранного — верблюд.
— С какого?
— Пишут, что с древнееврейского, — уклончиво сказал я.
— Пишут, пишут, а полезной информации все равно — кот
наплакал, — Саша Движок, увлеченный собственными мыслями, никак не отреагировал
на мое пояснение и вновь вернулся к событиям сорок четвертого года.
— Как я понял из этой заметки, тут вроде бы все, что удалось
раскопать.
— Все, да не все. Я эту историю наизусть знаю — есть
причина. Какая? Простая, какую в газетах пишут словами «продолжение следует».
— Где же это продолжение?
— Имеющий глаза да увидит!
— Проще нельзя?
— Проще — микробы. А я человек! И с рождения без отца.
А родился… Ты представляешь, когда я родился? 19 января 1945 года. Ровно через
девять месяцев после того апреля.
— Подожди-подожди, — не понял я. — Ты хочешь
сказать…
— Я уже сказал. Моя мама — та девушка-беженка.
— А папа…
— Да не смотри так, не смотри! Чего проще? Тут уж
действительно, чего проще… Они вместе прятались в той копне сена. Отогревались…
Ну и… Он обещал: будет живой — вернется. Но… Может, расстреляли. Может,
нет. Это не проверено до конца. Вот мама и назвала меня его именем. И что?
Замуж так и не вышла потом — ждала. Кого? Сама не в курсе. Ни фамилии, ни
звания. А что сохранилось в памяти, так это: «Движок заело. Движок». Вот я и
Саша Движок. А запрос некуда посылать, разве что на тот свет.
— Погоди! Я знаком и с Борисом Куняевым, и с Яковом Мотелем.
Оба воевали, оба были ранены. Мотель при штурме Сапун-горы в Севастополе вообще
стал калекой, подорвался на мине, остался без ноги. Бегает на протезе. Вот и
представь себе, на протезе бегал он по всем этим проселкам, собирал материал
для очерка. Напишем ему — поймет…
— Эх! Ладно тебе, контора пишет… А пока что эта статья
всегда у меня под сердцем, — показал на боковой карман пиджака. — Пойдем!
Я в коробке с пайком обнаружил накладную. Для растопки — в самый раз. Не
чуешь?
Въедливый душок разварного, на приправах, мяса дошел до
меня. И засосало под ложечкой. А еще говорят: аппетит приходит во время еды.
Вношу поправку — гораздо раньше. И это проявилось мгновенно, стоило мне
острым краем «папиного» сухаря зачерпнуть пахучее месиво, вскипающее на поверхности
банки жировыми пузырьками.
— Ам-ам, вкусно нам! — сочинил усевшийся по другую
сторону купейного столика Саша Движок.
— А не пора ли нам? — я скосил глаза на винную
этикетку.
— Помянуть папаню?
— И всех остальных. Мы ведь теперь вроде бы одной крови, как
говорил Маугли. Почти солдаты.
— О’кей-хоккей!
Сорвав алюминиевую нашлепку с бутылки, я разлил по стаканам,
но не так, чтобы до краев — этого нам с непривычки без пользы, всего на
два пальца от донышка.
— Будем!
Сдвинули стаканы. И будто эхо от стекольного звона с
эстакады донеслось насмешливое: «Уже разливаем?»
«Опять этот Миша с Москачки, — подумал я. — Сечет,
гад!»
— Настучит? Как думаешь, Саша?
— Не боись! Пока не приняли присяги, нам ничего не
грозит, — вразумил меня сотрапезник.
— Откуда ты так хорошо изучил их правила?
— Ходил по следам папани, вот и разузнал все про армию.
Твой-то не был в плену?
— Мой работал на военном заводе. 245-й авиационный. В
Оренбурге, тогда Чкалове.
— А мой… Да что там! Если бы Сталин подписал Женевскую
конвенцию о военнопленных! Ну его к ляху! — Он долил себе шестнадцатиградусного
«крепыша» и хлебнул с горечью человека, несущего в глубине души какую-то
неразрешимую тайну, истинный смысл которой открылся только секунду назад. —
В 1929 году Сталин отказался подписать Женевскую конвенцию. Мол, у нас пленных
нет, у нас только предатели! И засадил моего папаню… И… И миллионы других в
западню, когда жизнь становится хуже смерти. Послушал бы ты по «Голосу», как
жили в плену американцы или англичане. Посылки им от Красного Креста, письма,
то да се.
— Слушал.
— То-то и оно!
— А сейчас эта конвенция подписана?
— Ты что? Собрался воевать?
— «Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к
походу готов», — переврал я мотив известной песни. И в уме отметил: алкоголь
донимает уже и меня, лишенного музыкального слуха.
Саша Движок усмехнулся, словно почувствовал вызов:
— Песня из кинофильма «Если завтра война». Год выпуска на
большой экран — 1938-й. Режиссер твой тезка — Ефим Дзиган. Тот самый,
что снял знаменитую ленту «Мы из Кронштадта». Мне-то, королю кинопередвижки, не
помнить? А вот ты угадай, из какой картины это: «Мы и прежде умели неплохо
посчитаться с врагами в бою и теперь до последнего вздоха будем драться за
землю свою». — не дождавшись вразумительного ответа, сказал: — Эх,
темнота! Песня из кинофильма «Дума про казака Голоту», текст Лебедева-Кумача.
Фильм вышел на экраны в 1936 году. А? Один ноль в мою пользу!
— Клёво! — откликнулся я на джазовом сленге. —
Саша, да ты — живая энциклопедия! Все-то ты знаешь. А знаешь ли ты, что
наш винчик вообще-то задуман не для простых людей, а для высшего духовенства.
Нет? Тогда навостри уши.
— Без стихов не буду! — сделал пьяную отмашку обеими
руками Саша Движок, но с перебором в усилии и чуть не соскользнул с деревянной
койки.
— Будет тебе и со стихами. Предупреждаю, автор не я.
— Свои потом прочтешь. Давай чужие!
— «Скатерть белая, свеча, аромат от кулича, льется в рюмочки
кагор, пить немного — уговор».
— Из какого фильма? Почему не знаю, как сказал Чапаев в
картине братьев Васильевых, которые вовсе и не братья.
— Не будем, Саша, о братьях.
— «Александр Македонский тоже был великий полководец, но
зачем же табуретки ломать?»
— Мы о кагоре, не о фильме. Говорят, он жизнь продлевает.
— Во-во, на нашу тему! О войне и мире. Из того же «Чапаева»,
производство 1934 года: «Дядь, за что люди на смерть идут?» — «За что? Ясно за
что — за жизнь. Каждому хорошей жизни хочется». А ты — кагор и кагор!
Что он, на деревьях растет?
— Не на деревьях, а городе Каор — Франция! Отсюда и
название. И предназначалось это вино — не поверишь! — только для
римского папы. А попало в Россию…
— Ага! И теперь запросто его хлебаем мы.
— Кто был ничем, тот станет всем.
— Значит, за папу? — поднял стакан Саша Движок.
— За твоего папу, — уточнил я.
И снова мы сдвинули стаканы.
9
Спросонья не разобрать — кто вошел.
Послышалось:
— Солдат спит — служба идет. Уже освоили?
В проеме дверей показался старший лейтенант Гурков с
металлической коробкой на кожаной ручке.
Синхронно мы стрельнули взглядом по купейному столику: чисто,
вино не позабыли убрать. А банки… Что ж, это нам, как объяснила Ада, положено
по службе.
— Товарищ старший лейтенант, — обратился Саша Движок к
нашему командиру. — Мы при исполнении. Все сделано, как велели. Паек
принят, погружен в эшелон. Можно двигаться.
— Постойте двигаться, вам еще предстоит маленько потрудиться
на рабочем месте.
— Фильм крутить будем?
— Крутить потом, перед отбоем, а пока поберегите. Это не
что-нибудь, это «Дорогой Никита Сергеевич», еле выпросил.
— У нас сейфа нет.
— Спрячьте «Никиту Сергеевича» в тумбочку, — отдал
двусмысленное распоряжение старший лейтенант Гурков, поддев два раза большим
пальцем правой руки кончик свисающего чуть ли не до подбородка уса.
— А поместится? — схохмил я.
— Без шуточек, товарищ без пяти минут рядовой. Тут вам не
балаган.
— Но пока еще и не казарма, — ершисто заметил я на
остатках алкогольной беспечности.
— Однако… Однако…
Саша Движок вступился за меня:
— Молодой — необученный, он еще не в курсе, как
отвечают старшим по званию.
— А вы в курсе?
— Так точно!
— И?
— Будет исполнено!
— Хвалю за службу! А теперь исполняйте.
— Что?
— «Дорогого Никиту Сергеевича» — в тумбочку. И на вашу
ответственность. Взято под расписку.
Саша отнес и спрятал «Дорогого Никиту Сергеевича» от греха
подальше.
— Коробки с пайком вскрыть! — продолжал между тем
отдавать распоряжения хозяин положения. — Винные бутылки достать!
— Откупорить? — не удержался я, подхваченный винными
парами.
— Разговорчики в строю! — прикрикнул старший лейтенант
Гурков, опять, что указывало на какую-то внутреннюю нервозность, поддел два
раза большим пальцем правой руки кончик свисающего чуть ли не до подбородка
уса. — Для непонятливых отдельное разъяснение: вино нам предоставлено
ошибочно, мотострелкам не положено, напьются, надебоширят, попадут под суд.
Можно подумать, подводники будут тише воды, ниже травы, если
употребят до кондиции крепленую нашу продукцию со знаком «первый сорт». Но перечить
не стал, хотя и очень хотелось. Тем более что дальнейшее разногольствие
советского офицера было и вовсе из полосы оседлости, когда пьяные украинцы
уверяли своих жен, что их спаивали еврейские корчмари. Выходило, что мы своими
собственными руками должны были передать из нашего личного запаса
продовольствия все обнаруженные бутылки с кагором дяде Мише с Москачки и двум
его грузчикам. Теперь разъяснялось, почему они заблаговременно устроили пьянку,
сидя на перевернутых ящиках, предназначенных, как выяснилось, для нашего
высокоградусного запаса. Спрашивается, куда они сбагрят его теперь? Назад? На
склад? И это после того, как все накладные учтены и подписаны? Э, нет! Скорей
всего…
Впрочем, когда солдат не спит, он несет службу. А приказ в
данный момент гласит…
Словом, что приказ гласил, то и огласил старший лейтенант
Гурков.
А мы?
— Так точно!
Исполнили.
При передаче денег из кармана в мохнатую лапу не
присутствовали.
Свидетельских показаний не даем.
А прыгучие мысли к делу не пришьешь — ускачут от иглы,
как вошки. Вот и остается довольствоваться философией древних греков: если
мыслишь, значит, существуешь.
Существуем.
И дождавшись исчезновения с горизонта всех причастных к
алкогольной зависимости, связанной с передислокацией «винного погреба»
призывников 1964 года, мы вернулись к нашей «полше», единственной спасительнице
разума, тронутого несуразностью происходящего в железных рядах советской армии,
что от Москвы до британских морей, согласно строевой песне, всех сильней.
— На то, что тут говорили, наплевать и забыть, — сказал
Саша Движок, подражая голосу Чапаева. — Теперь слушай, чего я буду командовать.
Но командовать ему не пришлось. Так же, как и выпить
наполненный до половины стакан.
К нам явился новый гость. Серый плащ, серые глаза, серая
шляпа. Просто фигурант из детективного фильма.
Саша и сказал, взглянув на него:
— Хичкок. «В случае убийства набирайте „М“». Фильм 1954
года, был в прокате.
— Это вы мне? — спросил незнакомец с заметным латышским
акцентом.
— Нет, это я своему другу, — Саша показал стаканом на
меня. — Он собирается во ВГИК, а я читаю ему подготовительную лекцию.
— О Хичкоке? Этом…
— О нем, о нем, пугающем и знаменитом. Именно он, —
декларативно, будто и впрямь лектор из общества «Знание», повел Саша, —
Именно он заимствовал из рассказов Эдгара Алана По то чувство страха, которое
перенес на экран и тем самым захватил зрителя.
— Получается, молодой человек, вы специалист по кино?
— Разве не видно? Король кинопередвижки Саша Движок.
— Вы мне и нужны.
— А кто вы, собственно? Кино будем показывать на ночь
грядущую.
— Кино вы сегодня не будете показывать! — отрезал
человек в плаще и, вынув пурпурное удостоверение с золотым тиснением, ловко его
распахнул и тут же закрыл. — Органы!
— Простите, — поднялся с деревянной койки Саша
Движок. — У меня с органами полный порядок. А книжонку вашу дайте посмотреть
поближе.
— Сначала передайте мне «Дорогого Никиту Сергеевича».
— Такого уговора не было! Фильм нам даден под личную
ответственность.
— То-то безответственно напиваетесь в рабочее время!
Что такое? Мы переглянулись. Неужели этот кагэбэшник
принимает нас за вольнонаемных киномехаников, прибывших к призывникам
подхалтурить. Ну что ж, в этом случае нам фора. Выбросим его наружу —
пусть разбирается, с кем схлестнулся. Ишь, чего захотел! «Дорогого Никиту
Сергеевича». Жалко десяти копеек — сходить в «Спартак» на просмотр? Там
безостановочно крутят эту картину, почитай, пару месяцев кряду. Только ленивый
не посмотрел. Всех таскали на принудительные коллективные заходы — заводы
и школы, пионерские лагеря и детские садики. В Риге шутили, что даже весь
персонал медвытрезвителя — от начальника до последнего алкоголика —
доставили на «воронках». И — поразительно! — лечебный эффект от
просмотра этого фильма оказался намного эффектней, чем от закутывания в мокрые
простыни. Ни один из клиентов вышеназванного медицинского учреждения больше в
него не попадал.
Нам вытрезвитель не грозил. Нам грозила пурпурная книжка с
золотым тиснением.
— Капитан Либед, — наконец представился засланец
компетентных органов, с трудом преодолевая латышский акцент.
— Дебил, — автоматически перевел я его фамилию на
еврейский лад — справа налево.
— Что вы сказали? — нахмурился офицер, опустив под
шляпой белесые бровки.
Я не растерялся, зная о неповоротливости его мозгов в
отношении русского языка.
— Я сказал: «Где был?»
— Прежде?
— Именно там.
— Мне дали поручение по службе забрать у вас «Дорогого
Никиту Сергеевича».
— А нам — показать его всем для поднятия боевого
духа, — твердо сказал Саша Движок и прикрыл своим телом тумбочку, в недрах
которой прятался от кагэбэшника «Дорогой Никита Сергеевич».
— Кто мог дать вам такое распоряжение сегодня?
— Старший лейтенант Гурков.
— Его распоряжение отменяется. Он лично и указал мне, где
можно получить назад бобину с лентой. Тут, у вас. Так что не мешайте.
Капитан оттолкнул Сашу, нагнулся, распахнул дверку и вытащил
коробку с фильмом.
— «Дорогой Никита Сергеевич» тута?
— А «Чапаева» не хотите?
— «Чапаев» не закрыт для показа. А что?
— А то! Белые пришли — грабють, красные пришли —
тоже грабють. Ну куды крестьянину податься?
— Вы из крестьян будете?
— Я — из людей. А человек… Человек — это звучит
гордо. Слышали?
— Не прикрывайтесь Горьким.
— Это не Горький. Это Сатин сказал у Горького. А я вам
скажу, не держите нас сейчас «на дне». Нам приказано показать фильм, мы его и
покажем, — и вырвал коробку с картиной.
Я стал в боксерскую стойку. Саша Движок, держа в ногах
«Дорогого Никиту Сергеевича», тоже встал в боксерскую стойку. И репродуктор,
словно и ему идти на самопожертвование, воодушевленно врубился в
умопомрачительную ситуацию безумного, только по пьянке возможного в Советском
Союзе поединка. И над эстакадой, пакгаузом, Ригой-Товарной загремело:
Родина или смерть! —
Это бесстрашных клятва.
Солнцу свободы над Кубой гореть!
Родина или смерть!
А затем… затем, словно мелодию эту запустили для привлечения
внимания, прозвучало, что сегодня, 14 октября 1964 года, во второй половине
дня, в Кремле открылся Пленум ЦК КПСС, на котором Никита Сергеевич, разумеется
уже без эпитета «дорогой», отправлен в отставку. Решение было принято, как
обычно, единогласно в очень доходчивой для советского человека формулировке:
Никита Сергеевич Хрущев освобождается от своих постов в связи с преклонным
возрастом и состоянием здоровья. Первым секретарем ЦК КПСС избран
И опять включилась бравурная музыка, как бы намекая, что
отставка Хрущева никак не повлияла на нашу любовь к Кубе.
— Ну? — набычился капитан Либед, давая понять, что
любые фланги обеспечены, по Маяковскому, когда на флангах латыши. — Что
теперь скажете, механики?
Саша Движок потер костяшками ударного кулака нос —
точь-в-точь по-боксерски и сделал шаг назад, высвобождая «Дорогого Никиту
Сергеевича», теперь уже запрещенного к показу, и вопросительно посмотрел на
меня.
— Кругом закон ада, — пожал я плечами.
— Куба и дебил, — добавил Саша.
И вдруг вдогонку за удаляющимся кагэбэшником, спонтанно, как
это уже с ним бывало раньше, выдал стишок, ставший впоследствии, с переделкой последнего
слова на исконный русский манер, народной пародией на знаменитую пахмутовскую
песню:
Куба, отдай наш хлеб,
Куба, возьми свой сахар!
Куба, Хрущева нет!
Куба, пошла ты к ляху!
Четверг, 18 марта 1965 года
Координаты Янтарной комнаты
1
Величие вчерашнего дня меркнет перед еще не явленным миру
завтра. А живем ведь сегодня. Ежеминутно, ежечасно — вечно, до самой
смерти. Смерть приходит — собирай манатки и катись на тот свет. Лучше бы
не приходила, и «сегодня» оставалось с нами. А то ведь уходит оно, отваливает
будто на побывку, но через неделю-другую выясняется — навсегда. И в
деталях ничего не помним, только смутное восприятие недавних переживаний. Или
помним, но как-то арифметически, без душевного волнения. Все иначе, чем в
момент истины, когда платил жизнью за переход в ожидаемое завтра.
Но однажды…
Отсчет дня начинается с радиопозывных. А потом с озвученного
диктором текста: «Сегодня, 18 марта 1965 года, в 11 часов 30 минут по
московскому времени при полете космического корабля „Восход-2“ впервые
осуществлен выход человека в космическое пространство. На втором витке полета
второй пилот летчик-космонавт подполковник Леонов Алексей Архипович в
специальном скафандре с автономной системой жизнеобеспечения совершил выход в
космическое пространство, удалился от корабля на расстоянии до пяти метров,
успешно провел комплекс намеченных исследований и наблюдений и благополучно
возвратился на корабль».
Такое «сегодня» не просто запоминается, а остается в тебе. В
особенности если этого — ради выполнения плана по политико-воспитательной
работе — захотело командование.
И — приказ.
Нет-нет, не в столовку, где во славу праздника тарелки с
ржавой селедкой и картофельным пюре должны были украшать свежие пончики с
повидлом, обычно пополняющие нас калориями на подсолнечном масле трижды в году.
В очередную годовщину Октябрьской революции, в День Советской армии и
военно-морского флота и в День танкиста.
Приказ завернул нас в другую сторону — противоположную
от благоуханных запахов. В кладовку, пахнущую уходящей зимой и медвежьим салом.
Именно им, медвежьим, как нам разъяснял таежного корня старшина Набатных, мы
смазывали наши лыжи, чтобы не рассохлись за весну и лето. И вот оглянуться не
успели, как зима опять катит в глаза. И притом под самым благовидным предлогом,
выраженным в доступном пониманию лозунге: «В ответ на пять метров по
космической целине даешь пять раз по пять тысяч метров вдоль по заснеженной
целине Калининградской области!»
Даешь?
И дали!
Да и небо не подкачало. Снега навалило, словно и его
прорвало по части политико-воспитательной работы.
Завтра — царство подснежников: солнечные зайчики,
плюсовой дождь, распутица, гриппозный насморк.
Вчера — вотчина Деда Мороза: холодрыга, гололед, хруст
в промерзших суставах.
Сегодня?
Мысли, сделав хоровод, вывели и меня по кругу — за
пределы Кутузовского городка. Причем не с главных ворот, как обычно, когда мы
шли к трамваю, чтобы катнуть через разрушенный бомбами Калининград до
спортобщества «Труд» — на тренировку. А с каких-то второстепенных, похожих
скорей на калитку. И не на улицу, а в сугробистое поле, с ельником на закраине.
Гляжу — лыжня. За лыжней — спина. За спиной —
с два десятка дополнительных спин. А, почитай, у самого леса — спина
чемпиона нашего округа, первопроходца снежной целины. Лидер? Лидер! Ходко идет,
думая, что других подгоняет. Может быть, и подгоняет, но не меня. К лыжам я
охладел еще в детстве, как и зима ко мне: ни в хоккей меня не заманит, ни в
биатлонисты, хотя стрелять я любил, и не только за девочками. К тому же —
маленький рост, не под сажень шаг, застарелое… плоскостопие, догоняющее меня,
куда ни пойду, с детства. Я в первый класс — мне «плоскостопие» и
освобождение от физкультуры. Освобождение? Кому? Вечному драчуну, побежавшему в
семь лет записываться в боксерскую секцию. Но из слова правды и суффикс не выкинешь.
Было освобождение. Было хождение мамы в школу. И просьба: допустить меня до
занятий спортом. Допустили под личную ответственность мамы. А потом, когда я
побил Феоктистова, ей пришлось доказывать, что это случайно. Просто я хотел
промахнуться, а Феоктистов не позволил. На самом деле все вышло по-другому и не
столь весело. Нам делали укол под лопатку. Называлось это прививкой. Но
выглядело препротивно. Ты стоишь в медкабинете у стола с какими-то железными
молоточками и крючками, подрагиваешь в коленках, сдерживая мышцы лица от
предательских гримас. А за тобой тетка метр на два, под названьем
«медсестра», хотя впору числиться в «бабушках». Скосишь глаза: сзади она, и не
одна, а с огромным шприцем, который устрашающе прыскает. Ох и ох, однако
помнишь из книжек о юных борцах с фашизмом: самое важное, виду не подавать. И
не подаешь до последнего мига, до кратковременной, но резкой боли. А вот потом
можешь и расслабиться. Сесть в коридоре на скамеечку у железной печки и
отдышаться, скидывая со лба капельки пота. И тут, когда ты приходишь в себя,
вываливает из медкабинета с изрядной дозой адреналина в крови Феоктистов —
самый рослый в ту пору пацан из 1-а 67-й семилетней школы города Риги — и
тычет пальцем в лицо:
— Трус!
Это в мой адрес. Явная неправда!
— Все вы трусы!
Это в адрес всех. Кого — всех? Не всех людей,
разумеется, а только тех, кто еврейской национальности по анкете. Чистая ложь!
— Прятались от войны. Воевали в Ташкенте!
Опять обман. Мои родственники сражались на фронте,
награждены медалями и орденами.
В Риге бытовало у нас в пятьдесят втором, во времена «дела
врачей» и «космополитов», негласное правило: раз соврешь — можно пропустить
между ушей, два раза соврешь — лучше уже не здороваться со лгуном, три
раза соврешь — приспело дать ему в морду. Феоктистов соврал три раза, и не
как-нибудь, с отлучкой на обеденный перерыв, а подряд. И получил по зубам.
Причем так надежно, что маме пришлось утрясать последствия, чтобы меня не отстранили
от хождения на уроки физкультуры, где, как полагали наивные воспитатели, я
накачал мускулы для мордобоя. Какие мускулы в семь лет? О чем тут говорить?
Гораздо сложней было с плоскостопием. Тут и поговорить есть о чем и предсказать
ближайшее будущее лет на двадцать вперед. Как же оно выглядело, по словам
школьной врачихи в семимесячной завивке и губной помаде во все губы?
— Ваш сын, — говорила она маме в моем непременном
присутствии, — еще до жениховства начнет ходить с тросточкой. Но не как
денди лондонский, а как простой инвалид дядя Коля, наш завхоз. Справедливости
ради надо отметить: на ногу дяде Коле наступила война, вот он и охромел. А у
вашего сына так называемое «врожденное медвежье плоскостопие», и это не
поддается лечению.
Здраствуйте вам, приехали! Снова вранье — в первый раз
его можно пропустить между ушей. Нашла тетенька, кому крутить баки. В цирке я
бывал неоднократно, медведей навидался. Разве сравнить мои топалки с их
мохнатыми лапами, на которые ни одни туфли не налезут? Словом, от тросточки я
отказался с ходу. Оттого, наверное, и другие деревянные предметы не первой
необходимости, вроде лыж и палок к ним, мало прельщали меня и в юности. А расхлебывать
такое попустительство чуть позже… да-да, в девятнадцать лет, 18 марта 1965
года, когда советский космонавт Алексей Леонов вышел в открытый космос, а нас в
честь этого небывалого события героически кинули по снежной целине в
запредельную даль, затянутую туманной дымкой.
2
Штриховая цепочка лыжников вывела меня через перелесок к
деревеньке из каменных домиков, рассредоточенных вокруг порушенного войной
замка. Домики были немецкой кладки, как принято в этом случае говорить,
«добротные», но с облезлой штукатуркой на стенах и выцветшими рисунками из сказок
братьев Гримм. За окнами, кое-как прикрытыми занавесками, проблескивало голубое
пламя телевизионных экранов. В воздухе пахло первачом, кислой капустой,
солеными грибами и жаренной на маргарине картошкой. Захотелось пончиков, обещанных
на ужин после пробега. Но какие пончики, когда до финиша неведомо сколько, к
тому же он без адреса. Что? Почему? Все просто. Наш чемпион округа увлек скорым
ходом всю команду настолько далеко, что теперь, в пасмури сыплющихся снежинок,
никого не различить даже в бинокль. А лыжня — путепроводчик и подсказчик
направления — затянулась мохнатым покровом. Стой. Озирайся по сторонам.
Распаренно дыши в ковшик ладоней и сверяйся по солнцу вместо компаса. О солнце
я упомянул ради красного словца, его из-за плотного небесного наста не
разглядеть. Пульсирующий свет телеэкранов куда заметнее. Но он вряд ли укажет
правильный путь к пончикам с повидлом.
Но… Хочешь пончики — получай. И получил! Прямиком по
армейской шапке с красной звездой. Крепко слепленным, как и обещанный пончик,
снежком. Спасибочки! Ехали-ехали и приехали. Под обстрел. Этого еще не хватало.
Мало того, что получу нагоняй за отставание, еще и по голове получу. Можно
подумать, тут ринг. Впрочем, думай не думай, а уклоняться придется, как на
ринге. Бац! — опять зацепило. Бац! — снова точное попадание. Шаг
вправо, шаг влево — сплошной расстрел. Кому в радость. Мне? Черт бы этих
игрунов побрал! И с этим чертыханьем я наконец-то отбил лыжной палкой один из
«снарядов», пущенных прямой наводкой. И дождался прекращения огня,
последовавшего за ехидной, но якобы проясняющей ситуацию репликой:
— А мы вас не ждали! — и заливистым смехом, надо
отметить, притягательным.
Объясниться? Что ж, источник смеха, если описывать все
происходящее языком военных реляций, представлял самоходную установку в виде
девчушки лет восемнадцати: шубка с продолговатыми янтарными бусами, беличья
шапочка, яркие, голубого отлива — под телеэкран — глаза, пунцовые
щеки и столь же разгоряченные мочки ушей.
— Женя, — представилась незнакомка, выходя из-за
укрытия — фанерного щита-ящика на столбах с застекленными страницами местных
газет «Калининградский комсомолец» и «Калининградская правда».
— Жена? — переспросил я, притворяясь, что не расслышал.
— Еще не жена. Но не против.
— Я бы готов предложить вам руку. Но — глядите —
не слушается.
— Поди, отморозилась. — Женя подалась на уловку и
охотно надышала в мои ладони столько жаркого воздуха, что негнущиеся пальцы
ощутили игривую легкость, будто им музицировать на рояле.
— Куда пошли наши? — спросил я.
— Какие ваши?
— Такие — рядовые! И один старшина!
— Военная тайна! — вновь рассмеялась Женя. — Как
это? — вспоминая слово, наморщила носик, тоже пунцового загара. —
Рекогносцировку воинской части не выдаем. Даже под пытками! Будешь пытать?
— Буду! — машинально я тоже перешел на «ты».
— С чего начнем? С каленого железа? Или ногти начнешь
вырывать с мясом?
Ее «царапки» запрыгали передо мной, мешая сосредоточиться.
— Мне бы согреться.
— И покушать, чего Бог дал?
— А чего он дал? Или это тоже военная тайна?
— Сегодня, — вновь ее прорвало смехом. —
Сегодня — ха-ха! — на завтрак и обед только духовная пища.
— Какая? — скорчил я недовольную мину.
— Читай газету — пионером станешь к лету.
— А осенью, то бишь — на ужин?
— Это уже зависит от того, как на тебя подействует духовная
пища.
Ох, девушка-краса! Ох ты, залетная Женя-Женечка!
Шуточками-прибауточками сама себе приготовила западню, навострив меня подойти к
фанерному щиту. Под стеклом выставлялся тот номер «Калининградского
комсомольца», где было напечатано мое стихотворение: «Выходят замуж девочки, мы
рады и не рады. Как змейки, вились ленточки в косичках их когда-то».
Стоило мне сказать: «Это я написал», как Женя потащила меня
сразу к себе домой.
— Пойдем! Пойдем! Покажу!
— Женя! Я на службе!
— Солдат спит — служба идет.
— Ты меня — что? — в кровать хочешь уложить?
— Дурак! Пойдем! Увидишь!
У порога я снял лыжи, воткнул их стоймя в сугроб, рядом с
палками. И вошел в просторную комнату: зеркальный шкаф, диван с вышитой гладью
подушкой, тумбочка в изголовье, три стула, стол с пыхтящим чайником на
металлической подставке, включенный телевизор, толкующий восхищенными голосами
людей из народа об историческом выходе в космос советского человека.
Женя потащила меня к дивану, усадила к себе поближе и сунула
в руки альбом с переписанными текстами песен.
— А вот здесь твои стихи! — ткнула пальцем с заточенным
ноготком в газетную вырезку. — Я говорила тебе «покажу» и…
— И показала! А теперь — что?
— Переверни страницу — увидишь.
Я перевернул страницу, рассчитывая на сюрприз.
И на ней, правда, из другого номера «Калининградского
комсомольца» красовалось мое стихотворение: «А я тебя еще не встретил, не знаю,
что тому виной».
— Ты писал?
Женя напряженно посмотрела на меня, словно я, испугавшись,
откажусь от своего авторства. Но я, как комсомолец на допросе, без всякой
душевной натуги выдержал ее взгляд. И сознался:
— Я писал. У меня и другие есть.
— Про любовь?
— И про любовь. И про армию, и про…
— Пру! Пру! Про другое как-нибудь в следующий раз, когда
меня дома не будет.
— Про любовь, значит?
— Я слушаю, не тяни.
— Тогда выруби звук, а то — телевизор…
И надо же, космический рекорд уступил, прибегая к лексике
спортивных комментаторов, «пальму первенства» моим стихам. А стихи побежали
навстречу непривычному для них девичьему вниманию.
Я знаю все, я ничего не знаю.
Судьба моя размечена тобой.
А мне дано не жить своей судьбой,
Тобою жить, тебя не постигая…
— Перепишешь? — просительные нотки прозвучали в голосе
Жени.
— Понравились?
— Пиши сюда, в альбом, под этим, что ты меня еще не
встретил.
Женя вопросительно посмотрела на меня. Я на нее. Но ничего
не сказал, взял авторучку с тумбочки и начал писать.
3
В окно постучали.
— Кто там? — Женя подскочила к подоконнику, подышала на
стекло, растерла матовое пятно и прильнула к глазку, как к замочной
скважине. — Есть! — сказала мне, оглянувшись.
— Что «есть»?
— Есть по мою честь!
— Не понял.
— Поймешь потом, а сейчас лови рифму. «Есть — честь».
Хорошо?
— Можно и лучше.
— Не виноватая я, как сказала Тамара Семина, играя в
толстовском «Воскресении» Катю Маслову.
— Нельзя ли без загадок?
— Рифма и у меня прорезается, а стихи — ни гу-гу.
Рифмуем? — засмеялась, направляясь к двери.
— Не в дугу, — послал я вдогонку рифму. Но промахнулся,
и моя неубойная пуля, пройдя над Женей, ухнула в ушную раковину валкого
мужика — армейская ушанка с пятиконечным следом от звездочки, чернявая с
проседью борода..
— Нет-нет, я самую малость, на посошок, — запротестовал
он, превратно воспринимая безадресное «не в дугу». И распахнул полушубок, чтобы
выявить на лацкане пиджака медаль «За отвагу». — В открытый космос на
абордаж! Это не фунт изюма, чисто второй штурм Кёнигсберга, когда мы приставили
нож к горлу генерала Отто фон Ляша, коменданта города.
— Лично?
— В составе первой гвардейской танковой дивизии одиннадцатой
гвардейской армии. — Незваный гость поперхнулся, едва успев покрасоваться
и гвардейским значком на правом лацкане пиджака. — Да ты что? Без
просвещения, в какой части служишь?
— Дядя Рума! — вспыхнула Женя.
— Амур! — вырвалось из меня, перевернувшего по привычке
его имя на еврейский лад — от последней буквы к первой.
— Это ты брось! Никаких амурных поползновений!
— Я не про поползновения. Я про ваше имя, если на него
смотреть справа налево.
— Нечего косо смотреть! Ни на меня, ни на мои позывные. Имя
как имя. Когда я родился, мимо села цыганский табор проходил. Румалэ,
чувалэ — тра-ля-ля!
— Ромалэ, — поправила Женя.
— Човалэ, — поправил я.
Но дядя Рума нас не расслышал, увлеченный воспоминаниями.
— Румалэ, чувалэ… И тряска во все груди да юбки. Батяне
пришлась по душе эта их музыка, звучно и красиво. Вот и возвеличил меня в
сельсовете по метрике — Рума! А ты — Амур! Где ты у меня крылышки
отыскал?
Женя поспешила загасить неловкость, потянула гостя за рукав
телогрейки, выправляя его на выход.
— Не дуйся! Он тебя в честь нашей реки назвал.
В глазах Румы мелькнуло довольство.
— Той, что ли? — и с охоткой поддавшего человека
вывел: — На границе тучи ходят хмуро. Край суровый тишиной объят. У
высоких берегов Амура часовые Родины стоят.
— Той! Той!
— Что ж… Тогда я пойду.
— А чего приходил?
— По соседству. Вдруг обидит?
— Не обидит. Он поэт. Его даже печатают.
— И Пушкина печатали. Но как что, так сразу за пистолет. А
что? Думаешь, он не пришил бы Дантеса, если бы имел право первого выстрела?
— Мой — безоружный. У него только палки от лыж.
— Годи-годи! — дядя Рума с укором погрозил Жене
пальцем. — И палка, хоть не оружие пролетариата, но как учила война, один
раз стреляет.
— Один раз не страшно, дядя Рума. Иди-иди! — и вдруг
прыснула в совочек ладоней. — Годи-годи — иди-иди! А?
— На! Что за хаханьки?
— Рифма!
— Я тебе таких рифм насобираю полное лукошко. С присыпочкой.
— Лукошко — окошко, окошко — немножко.
— Лады, — Рума выбрался на порог, подгоняемый
рифмами. — Но помни, делу время, а смеху час. Не запозднись, ждем тебя на
ужин к столу. Затем и приходил, раз Настя послала вместо курьерского. И его
захвати… За столом никто у нас не лишний, с каждым днем все радостнее
жить, — затянул, будто уже в хмельной компании, и махнул рукой в мою
сторону. — Захвати, захвати! А то худой и хилый, будто армия его на
голодный желудок содержит.
— Да хватит тебе! — Женя захлопнула дверь, вернулась к
дивану. — Видел?
— Я без выводов.
— Честь мою сторожит.
— А кто он такой, чтобы быть при тебе сторожем? Не папа
ведь. Не мама.
— Мама на дежурстве в больнице. Папа в рейсе. А дядя Рума…
Он мне никто, просто муж моей тети Насти, маминой сестры.
— Ну, если все так просто, тогда ты его рифмой, чтобы не
приставал с глупостями.
— Не действует.
— В таком случае перо приравняй к штыку.
— Всегда «за». Но с твоей помощью.
— Это как?
— Я рифму, а ты прибавку к нему, чтобы строчка
вытанцевалась.
— И что получится?
— Что получится, то получится. То ли танго, то ли вальс.
Начнем?
— Ну?
— Свет — поэт.
Скорость света триста тысяч километров в секунду. Какой
длины извилины в мозгу, никому не ведомо. Но вспыхнувший в Жене свет проскочил
по ним с предельной стихотворной быстротой и, чуть-чуть изменившись от
перегрева в окончании, выскочил наружу:
— В ночи не сыщишь ярче света,
Чем от присутствия поэта.
— Другая пара. Играем?
— Валяй!
— Преград — кастрат.
— В любви я не искал преград, —
Сказал кастрат.
— Ба! — Женя радостно похлопала в ладоши. — Да мы
теперь соавторы!
Где-то наверху пишут нашу судьбу. А мы, как редакторы,
подправляем там, подправляем здесь, осознавая иногда, что нам дано право
выбора. Но чаще этого не осознаем и шпарим будто по рельсам, внезапно
соскальзывая на шпалы или ухая под откос. И лишь тогда, потирая ушибы,
спохватываемся: а ведь имели возможность поступить по-иному, правильнее.
Впрочем, кто знает — что правильнее? Для одних правильнее — жениться
в восемнадцать лет, для других — не жениться вовсе. Для одних
правильнее — влюбиться с первого взгляда, для других — держать сердце
на замке. Но какие бы клятвы и обеты ни давались сгоряча, народная мудрость
гласит: сердцу не прикажешь. Да тут еще и рифма подброшена: «любовь — не
прекословь».
Я посмотрел на Женю, посмотрел на свое отражение в зеркале,
что во весь шкаф, и сказал:
— Тут дописывать ничего не нужно. Дай это в две строчки,
через запятую, и на тебе — готовое стихотворение.
— В два слова?
— Любовь,
Не прекословь!
— И получилось?
— Лаконичность — сестра таланта, как сказал Эмиль
Кроткий.
— О! Надо отметить!
— Эмиля Кроткого?
— Нас!
4
В особнячок дяди Румы — белостенник в два этажа, четыре
окна, черепичная крыша — мы вошли под лунное освещение и шаловливые рифмы.
— Подушка — подружка.
— Грелка — сиделка.
— Мысли не скисли.
— Но плавают мелко.
Дядя Рума, видя такое словесное безобразие, придающее
общению живости, откликнулся, по его разумению, вполне достойно:
— А с кухни Настя
Вам скажет: «Здрасьте!»
Настя и сказала: «Шинельку на вешалку, шапку поверх и
чувствуйте себя как дома». Она вышла навстречу: вся из себя кисель и взбитые
сливки. Тело на ней подрагивало и вздымалось, не вмещаясь под приталенным по
меркам годичной давности платьем — классическое сочетание белого с
черным — и клеенчатым фартуком в цветах и разводах.
— Куда портянки ставить? — пошутил я по-солдатски,
чтобы не сочли за салагу.
— Мы принимаем и в сапогах, — хозяйка отреагировала без
всякого нажима в голосе. — Сами в них ходим, когда не на каблуках. Разрешите
представиться, капитан медицинской службы! — и с уморной небрежностью
бросила пухлую пятерню к виску.
— Капитан! — уважительно вывел дядя Рума. — По
всем статьям обставила муженька, гвардии рядовой. По такому случаю как не принять
рюмашку. А? — хитро посмотрел на меня, ища оправдания и заодно
собутыльника. Но…
— Не пью.
— Как «не пью», когда все пьют? А-а, дошло: армия не
позволяет. Не те времена, чтобы транжирить наркомовскую норму. Но мы —
никому, вот зуб на отруб, — пощелкал ноготком большого пальца по золотой
фиксе.
— Не пью, — повторил я, проходя за валким мужиком к
столу, где красовался графинчик.
— Он не пьет! — подтвердила Женя, словно основательно
проверила меня на предмет главной преграды для семейного счастья. И прошла в
кухню: то ли помогать Насте, то ли посудачить обо мне, угодившем к ней
случайно, как рождественский подарок.
— Девка — клад! — дядя Рума повел головой ей
вслед. — Береги смолоду.
— Как честь? — смешинка закралась мне в горло.
— На выпей и продохни! — сунул мне рюмку. —
Медицинский!
Я и продохнул, выпив по инерции. С непривычки захлюпал носом,
умылся слезами.
— Крепко! Так и помереть можно.
— Мертвые беззащитны. Что о них напишут, с тем и живут на
том свете. Так что живи на этом и сам пиши, если печатают.
— Чаще не печатают, — признался я.
— Подумаешь, беда какая! Тебе больше останется, что друзьям
показывать.
— Это как?
— А так! То, что в газете, прочтут все. И…
— Подотрутся?
— Тебе виднее, — согласно кивнул дядя Рума. — А
то, что другу прочтешь, останется с ним навсегда. Как зовут друга?
— Саша Движок!
— Добрая фамилия, танковая. Ему и прочитай, что не печатают.
Поймет и оставит на память.
— Умно, но как-то…
— Вот-вот! Чтобы обмозговать вровень с образованием, надо
шарикам в мозгу придать ускорение. А то им тоже требуется движок, как
танку, — и разлил по второй.
— Нет-нет! Вы и без того у меня в глазах раздваиваетесь.
— Значит, будешь на третьего.
Он сдвинул рюмки с наработанной сноровкой, и стеклянный
звон, словно сквознячком, затянуло на кухню. Затем опорожнил обе — одну за
другой.
— Не твори из мальчишки свое подобие! — донеслось из
кухни.
Мужик подмигнул мне.
— Жизнь — это вереница уроков без переменок, —
намазал на краюшку черного хлеба масло, положил сверху две шпротины из консервной
банки и зачмокал, нагоняя в комнату пары оливкового масла. — Хочешь урок?
— Меня из-за ваших уроков на «губу» запекут.
— Э-э, «губа!» В мое время тебя списали бы в штрафбат. За
дезертирство.
— Еще этого не хватало!
— А сам подумай. Что мы имеем на первое? От роты отстал?
Отстал! На второе? Никаких поползновений пробиться к своим.
— Да снег кругом! Надо же, выпал в разгар весны!
— Какой разгар? — насупил он брови. — Всего лишь
середка марта. На меня снег однажды выпал прямиком чуть ли не на первое мая.
Ноги обморозил. По сей день — заметь глазом — как утка хожу, с боку
на бок переваливаюсь.
— Дело было на Северном полюсе?
— В наших прибалтийских условиях!
— Такого в природе не бывает. Хотя… Нет, подождите, —
вспомнил я газетную заметку о русских танкистах, похитивших в немецких
танкоремонтных мастерских «тигр» и бежавших на нем из Риги к линии
фронта. — Такая история была один раз, 30 апреля, в 1944 году.
— О чем и говорю. Так что снег — не преграда! У тебя
лыжи.
— Но я не знаю направления.
— Включи движок, и кто ищет — тот всегда найдет!
— Пусть они меня сами найдут! Там, где потеряли.
— Они тебя найдут… Жди! В такой день, когда космос берем на
абордаж.
Он прошел к телевизору. Включил. И оттуда потекло: «Для
выхода в космос был специально создан скафандр „Беркут“. Он давал человеку
возможность пробыть в открытом космосе ровно 30 минут. Выход Леонова в космос
начался на втором витке корабля „Восход-2“. Он перебрался в шлюзовую камеру, и
Беляев закрыл за ним люк. После этого воздух был стравлен из камеры. В 11 часов
32 минуты 54 секунды Беляев со своего пульта открыл наружный люк шлюзовой
камеры. В 11 часов 34 минуты 51 секунду космонавт Леонов покинул шлюз и вышел в
открытый космос. Вне корабля он пребывал 12 минут 9 секунд».
— Ура, товарищи! — сказал дядя Рума, повышая голос до
телевизионного звучания, чтобы скрыть шумок тонкой струйки, сочащейся из
графинчика в рюмку.
Но кухню ему не удалось обмануть:
— Не упейтесь до смерти! А то там для опохмелки ничего не
приспособлено.
Дядя Рума выключил телевизор, который обманул его ожидания:
не дал скрытно отовариться лишней рюмашкой, выразительно развел руками, поворачиваясь
ко мне:
— Все знает. Все! И что будет после смерти. И чего не будет.
А ты знаешь?
— Пока еще живой… Зачем мне это?
— Про запас. Иначе бы не пели: «Помирать нам рановато, есть
у нас еще дома дела».
— А вы знаете?
— Я — нет, она — да.
— Умирала?
— Это я умирал. А она меня по кусочкам собрала, чтобы я
после смерти стал таким, каким есть. «Каким я был, таким я и остался». Вот и
живу теперь после смерти, как она и предвидела тогда, в сорок пятом. Мы
ведь — где? — именно тут и окоренились на тридцатьчетверке. У этого
дома, теперь он мой трофей, когда шарахнули в лоб из фаустпатрона. И кто? Ты бы
видел его! Одним плевком можно его сковырнуть на землю-матушку. Пацан
пацаном — гитлерюгенд! И таких дров наломал! Потом меня собирали, как детский
конструктор. Собирал такие?
— Было…
— Тогда ты, гвардии рядовой, с понятием. А вот танк собрать
бы мог?
— Танк не пробовал.
— И не божись, не получится! А вот у меня складно выходило.
Там винтик, тут гаечка. Я ведь механик-водитель. А до того на тракторах ишачил.
Ты бы видел, как я тут, у этого дома, немчуру распределил под глубокую вспашку.
— Я тогда только родился, как раз в апреле сорок пятого.
— Ну да, ну да! Родился — не запозднился. Ты, он, вся твоя
рота. Как говорится, вы теперь в первой гвардейской наследники нашей славы. А
мы эту славу не по наследству получили. Вот скажи, какой из тебя гвардеец? Ты,
что ли, кровь свою проливал, с винтовкой в руках зарабатывал этот значок?
Ври-ври, да не завирайся! Это я кровь проливал…
Из кухни неслышно вышла Женя и в спину мужика толчком, еще
толчком, пока не свалила его на кушетку.
— Эх ты, шалапута заморская, — отошел, дурачась,
Рума. — Приглуши движок! Я без злого умысла. Наследники и наследники.
Правда, нам значок вручали после боя, а им загодя, до проверки на мужество.
Из кухни донеслось:
— Еще раз приложишься к рюмахе, сам себя доставай с того
света.
— Ну что тут скажешь? — понурился человек, вся вина
которого заключалась в излишней торопливости по части выпивки. — Говорили,
говорили, и на тебе — сухой закон.
— Я тебя мокрым полотенцем, чтобы в горле не
пересохло! — опять докатилось из кухни.
Однако по всему чувствовалось, не угроза это, не
предостережение, а обычное сотрясение воздуха, может быть, просто необходимое
для прогрева эмоций, поднятия адреналина, для праздничного настроения.
Кто знает, тот знает…
А кто не знает, тому вдыхать ароматы и ждать. Чего? Вот
этого!
Фаянсовая миска под шапкой пахучего пара выявилась в проеме
двери.
— Пельмешки — потешки.
Рубайте без спешки! — стишки, заготовленные Женей
заранее, сопровождали богатое угощение. А вопросительное «вас дважды просить?»
позвало и нас к столу.
Женя уселась рядом со мной и на правах хозяйки не пожалела
мне пельмешек — «ешь не хочу». Даже неудобно стало.
— Я вес держу, — сказал я в свое оправдание, откладывая
половину ей.
— В следующий раз подержишь, — с притворной
ворчливостью ответила она. — Любимого тела — чем больше, тем лучше.
— Поговори мне! — прикрикнула на нее Настя. —
Супружника следует держать в кулаке.
— Вот так! — подметил ее муженек, крепко ухватив графин
за горлышко. И разливать — разливать, несмотря на мое «я — пас!».
— Алкоголик живет на семнадцать лет меньше трезвого
человека, — сказал я наконец в свою защиту разумную фразу.
— Знаем! — ответил дядя Рума и поспешно опрокинул
рюмку, укорачивая свою жизнь. — А еще знаем, что пишут для таких любознательных
в бюллетенях по приемным покоям поликлиник, — обернулся к жене: —
Настя, у тебя где-то тут была эта настольная книжка для больных и недоразвитых
из твоего врачебного кабинета.
— Да вот на этажерке, — колыхнулась она всем телом,
собираясь подняться.
— Она! Она! — обрадовался дядя Рума, придерживая рукой
женщину. Он вытянул из-под «Живых и мертвых» Константина Симонова сероватую брошюрку,
послюнявил палец, листая страницы и… — Читаем? — победоносно
посмотрел на меня.
Я кивнул.
Мне становилось все веселее и веселее, будто происходящее
вокруг — это какая-то забавная игра. К настоящему она имеет отношение
слабое — в некотором смысле притворна, может быть, даже подстроена для
меня. Но скорей всего, меня уже повело по хмельной дороженьке, и я, как и
подобает поддатому с непривычки пацану, слишком зациклился на своей личности.
Так и хотелось спросить: «Ты меня уважаешь?» Но я пересиливал назойливое
желание, помня — это первый признак опьянения. И промолчал, делая вид, что
внимательно слушаю.
— Во время Русско-японской войны, — торжественно начал,
подобно профессиональному тамаде, главный разливальщик нашего застолья, —
двадцать процентов призывников было отбраковано вследствие «наследственного
алкоголизма». А? Круто? — потряс в воздухе указательным пальцем. —
Идем дальше. В 1907 году сорок три и семь десятых процента учащихся школ в России злоупотребляли
спиртными напитками, зачастую за одним столом с родителями. А? Факт — не
придерешься! Идем еще дальше. Сухой закон в России ввели во время Первой
мировой войны, в 1914 году. А когда свершилась Великая Октябрьская революция,
то третьим декретом после Декрета о мире и Декрета о земле стал Декрет о сухом
законе. Его отменили только через одиннадцать лет, если считать с начала
империалистической войны, в 1925-м. Через одиннадцать лет, это тебе не фунт
изюма! Знать, решение принято не с кондачка, а путем размышлений, что на пользу
народу. Усек?
Я опять кивнул. И то ли по делу, то ли нет сказал:
— Алкоголь держится в организме человека от восьми до
двадцати суток.
— Стойкий, гад! — поддержал меня дядя Рума. — Его
поставить на защиту родных бастионов, так ни один враг не взял бы нашу крепость.
А?
— Вот потому, что стойкий, предпочитаю не пить, —
пьянея все более, объяснял я свою позицию. — Через десять дней мне
выступать на первенстве армии по боксу.
— Нашей? Одиннадцатой ударной?
— Вашей и нашей. А если в крови алкоголь, то…
— Промахнешься по морде?
— Не в морде проблема. Реакция…
— Что с ней? Захворала?
— Замедленная.
— То-то я вижу, — ухмыльнулся мой визави, — на
Женю ты не реагируешь абсолютно. Только почему-то твои галифе стали на размер
меньше.
— Дядя Рума! — дернулась Женя. — Себе больше не
наливай! — и, схватив графин, понесла его на кухню.
— А гостю? — вдогонку спросил хозяин. И вновь подмигнул
мне с каким-то тайным умыслом.
5
Что означало заговорщицкое подмигивание подвыпившего
человека? Это я узнал, полагаю, через час, когда проснулся на кушетке, где спал
во всем своем обмундировании, не сняв даже сапоги.
На кушетку меня перетащила, скорей всего, Женя. Она и
допытывалась, видел ли я, куда направился дядя Рума, пока она с Настей мыла
посуду на кухне.
— Куда? — я пожал плечами.
— Ничего не говорил?
— Подмигнул, будто сюрприз какой предстоит. А сказал… Ты
сама слышала: «А гостю?»
— Тогда ясно, — и побежала на кухню: — Тетя Настя,
в погребок его поволокло.
— Вот нелегкая! Возьми фонарик, сбегай за ним. А то небось
задает храпача у своей заначки. Нам еще бронхита не хватало!
Бронхита и мне не хватало, разумеется. Да еще в канун
соревнований. Я облачился в шинель, перетянулся, оттеснив пряжку, ремнем,
нахлобучил чуть не по уши шапку, проверив вытянутым вдоль носа пальцем, точно
ли по центру пристроена рубиновая звездочка.
— Пойдем!
— Захвати и ты фонарик, — Женя накинула шубку. —
Чтобы шишку не набить.
Два фонарика, четыре ноги, мелкий шаг, утопающий в снегу.
Световой луч ведет сквозь ночь по свежим следам к пирамидальному строению.
Дверь приоткрыта, свежая пороша на каменных ступеньках.
— Ниже голову! Не ударься!
Опускаю голову, схожу вниз, за мной Женя.
— Ну? — смотрю на нее, поворачиваясь. — Что имеем?
— Тут, в доме Насти, раньше жил виночерпий хозяина замка.
— Понятно, он и оставил дяде Руме загашник.
— Там, дальше, винная стеночка. Бутылки всех мастей.
— Командование знает?
— А кто ему доложит? Да сам сейчас увидишь и поймешь.
И увидел. И понял.
В дальнем углу подвала никакой винной стеночки не
наблюдалось. Но сбоку от мешка с картошкой, видимо недавно сдвинутого с места,
виднелся квадратный люк в подземелье. Тут и начиналась настоящее раскрытие
тайны. Мы спустились по крутой лестнице еще на несколько метров ниже и вошли в
небольшую комнату. В обманчивом свете фонариков экспонаты заморских напитков
стеклянно поблескивали, радужно переливаясь. Магнетически притягивали не то
чтобы взгляд — руку. Невольно она потянулась к бутылке. Хотелось
посмотреть на нее, заграничную, прочитать этикетку, писанную готическими буквами.
Гляди, мадера. Гляди, кагор. Ого-го, вермут. По-нашему «вермуть», ею заливаются
разве что алкаши. А тут? Аристократы? Интересно, сколько в ней крепости? В
нашей восемнадцать градусов. А в этой? Изображения градусов я не обнаружил,
как, впрочем, и усердного потребителя этих градусов. Дяди Румы в подвале не
было. Куда же он подевался? Без всякого сомнения, это он отодвинул мешок с
картошкой, открывая секретный лаз, не закрыл за собой люк, полагая, что не
задержится, но дальше… Загадка! Не испарился же он! Да и небесным ангелам вряд
ли понадобился в нерабочее время.
— Посвети-ка сюда! — сказала Женя, наклоняясь над
осколком стекла. — Горлышко. От бутылки. Смотри, и вино разлито.
Я наклонился. Обмакнул палец в лужицу. Лизнул, с трудом
преодолевая брезгливость.
— Да, вино! Сладенькое и по мозгам не шибает.
Мое лицо обдуло сквознячком. Темная щель за лежащей на полу
пузырчатой бутылкой в оплетке из прессованной соломы оказалась при ближайшем рассмотрении
узким проходом. Если приналечь, впору протиснуться в открывающийся зазор.
Приналегли. И протиснулись. Из одной темноты в другую,
пахнущую к тому же гнилостной плесенью.
— Тут сто лет не ступала нога человека, — сказал я,
лишь бы что-то сказать.
— Не думаю. Мы тут с детства искали клады, — ответила
Женя, высвечивая длинный коридор фонариком. — Не в этом месте, конечно. А
везде — по округе от замка. Говорили, что еще в старину здесь был
подземный лабиринт, а на войне в нем прятались верфольфы. Ты слышал о них?
— Это те, что волки-оборотни?
— Мальчишки из гитлерюгенда. У них в прокламациях лозунг был
такой: «Превратим день в ночь, а ночь — в день! Бей врага, где бы ты его
ни встретил! Будь хитрым! Воруй у врага оружие, боеприпасы и продовольствие!»
Один из них и подстрелил танк нашего дяди Румы. Подстрелил и сбежал.
— А другой, ты хочешь сказать, пришел сюда воровать его
боеприпасы, то бишь горячительные напитки? И осведомлен, где потайной рычаг,
чтобы откатывать полку с винчиком.
— Я ничего не хочу сказать, — обиделась Женя. —
Двадцать лет прошло. Кто тут выживет под землей? Ты, наверное, не знаешь —
приезжий, но из Калининграда всех немцев выселили подчистую. Была Пруссия, и до
свидания! Только памятник Эммануилу Канту остался в парке Калинина.
Женина разговорчивость была того же рода, что мое желание
что-то сказать, лишь бы сказать. Играть в молчанку нам было не по себе,
инстинктивно, создавая звуковой фон, мы как бы предостерегали невидимых
злоумышленников — тут люди! А сколько нас — вам не сосчитать!
— Кость — злость, — ухватилась Женя на
спасительную палочку-выручалочку в образе и подобии рифмы.
— Брось на авось.
— Дай — пай.
— Гуляй — в раздрай.
— Спуд — сосуд.
— Гут — капут! — выдал я на иностранный манер.
И не успел удивиться своим полиглотовским способностям, как
из-за поворота коридора высунулся козырек форменного кепи.
— Метр с кепкой, — фыркнула Женя.
В ответ донеслось:
— Нихт капитулирен! Дойчланд, Дойчланд юбер аллес!
— Германия, Германия превыше всего, — шепотом перевела
девушка.
Это и я мог прочитать в книжках о войне. А еще из тех же
книжек я помнил постоянный набор немецких слов, необходимых советскому
солдату. Крикнул:
— Хальт!
Никакого эффекта. Крикнул:
— Хенде хох!
И чуть ли не спазматически схватился за живот.
Под ухом вынырнула доходчивая рифма:
— Лох! — и Женя, прыснув, тотчас зажала ладонью предательский
рот.
— Что ты творишь? — сказал я.
— А ты? — сказала она.
А вместе? Вместе мы сказали то, что вырвалось следом:
— Черт!
Это мы сказали, услышав торопливо удаляющиеся по коридору
шаги.
6
Немного истории…
— Кёнигсберг не сдавать! — такой приказ получил
гауляйтер Восточной Пруссии Эрих Кох лично от Гитлера.
— Яволь! Он станет могилой для наших врагов, — ответил
Кох. — Гарнизон нашего города, превращенного в крепость, составляют свыше
ста тридцати тысяч солдат, преданных фюреру, враг будет разбит на подступах к
Кёнигсбергу. Зиг хайль!
Но этим заверениям не суждено было сбыться, хотя вокруг
Кёнигсберга и внутри самого города в самые сжатые сроки построили три мощных
оборонительных пояса. Первый проходил примерно на расстоянии от шести до восьми
километров от Королевского замка.
Чувствуя, что город все-таки не удержать, Эрих Кох связался
по телефону с рейхсфюрером СС Генрихом Гиммлером, который тоже считался
«великим ценителем искусства», надо добавить, награбленного в оккупированных
странах. И доложил ему, что многие бесценные коллекции, включая и Янтарную
комнату, вряд ли удастся вывезти.
— Что делать, если положение станет критическим?
— Используйте подземелья, — предложил Гиммлер, не
раздумывая.
О неисчислимых коммуникациях, глубинных ходах и залах
подземного Кёнигсберга складывались легенды с незапамятных лет. Можно сказать,
чуть ли не с 1255 года, когда город основали рыцари немецкого ордена,
стремившиеся поработить Прибалтику и славянские народы.
6 апреля 1945 года начался штурм прежде неприступной
цитадели прусской военщины. После мощной артподготовки в атаку двинулись танки,
самоходные орудия и под прикрытием огневого вала пехота.
К исходу дня 43-я, 50-я и 11-я гвардейская армии прорвали
укрепления внешней обороны Кёнигсберга, вышли на его окраины и очистили от
войск противника в общей сложности 102 квартала. К вечеру 9 апреля город был
взят. В 21 час 30 минут коменданту Кёнигсберга генералу Отто фон Ляшу был
предъявлен ультиматум советского командования, и он скрепя сердце подписал
письменный приказ своим войскам о прекращении сопротивления.
Однако не все немецкие части последовали приказу. Некоторые
отказались сдаваться, скрылись в сети подземных туннелей и оттуда совершали
внезапные вылазки.
Бороться с ними обычным путем — засадами, преследованием
в катакомбах или выкуриванием при помощи слезоточивых газов — не
представлялось возможным в связи с тем, что советское командование не
располагало схемой подземных сооружений. Решено было взорвать и замуровать все
известные входы в подземелья. Это и было сделано. Но к полной безопасности не
привело.
Время от времени в советском уже Калининграде по ночам
раздавались выстрелы, разрывы гранат, случались нападения на военнослужащих, в
особенности на часовых у продовольственных складов. Нередко бывало, что нас
выставляли в караул на одиночный пост по два человека, чтобы подстраховаться от
вероятного похищения.
Мне доводилось читать в местной прессе, что даже «в начале
80-х годов в центре города, недалеко от бывшего Королевского замка, жители
близлежащих домов явственно слышали гулкие удары металла по металлу, которые
раздавались из-под земли. Приехавшие специалисты только руками развели, так как
все входы в подземелья считались давно замурованными».
«В те же годы в зоопарке дети заметили провал в вольере
медведей и сообщили смотрителям. Руководство зоопарка проинформировало, как
раньше было принято говорить, компетентные органы об обнаруженном ступенчатом
входе в подземелье, но от них никто не приехал. Пришлось работникам зоопарка
самим засыпать вход без каких-либо попыток обследовать подземелье».
«Для строительства таких сложных подземных сооружений
Германия располагала высококвалифицированными кадрами, горнопроходческой и строительной
техникой. Подземное строительство в военных целях велось в Восточной Пруссии со
времен раннего средневековья, когда немецким рыцарям удалось захватить этот
регион».
«Поверхностные раскопки, проведенные в Калининграде
геолого-археологической экспедицией в 80-х годах, естественно, результата дать
не могли. В глубинные ярусы подземелий никто из ее участников не проникал, ибо
не располагал необходимыми чертежами».
Это в восьмидесятые годы! А что говорить о шестидесятых,
когда я служил в армии?
Говорить нечего. Лучше показывать.
За мной, читатель!
7
1965 год. Наши — в открытом космосе. От Кёнигсберга
названия не осталось. Немцев и дух простыл. Отчеканена медаль «20 лет Победы в
Великой Отечественной войне 1941–1945 годов». Каждый солдат, находящийся в
данный момент в рядах Вооруженных Сил СССР, представлен к награждению.
Что же получается?
Гвардейский значок нам вручали в память о подвигах наших
отцов и старших братьев. По тому же сценарию и медаль дадут? Э, нет! Кому как,
но я предпочитаю раньше разобраться с этим немцем. «Капут» ему не нравится?
Фашистские гимны поет? Что ж, пой, ласточка, пой. Мы тебя заставим подавиться
собственным гимном.
И я, сжав накрепко руку своей спутницы, повернул по коридору
направо. На стене в луче фонаря блекло высветилась стрелка, нарисованная мелом.
Метров через двадцать другая, с изгибом, уводящая нас в неприметное углубление,
за которым приоткрытая дверь.
— Стоп! Это мне не нравится! — сказала Женя.
— Подожди! — Я заглянул в полутемную комнату, на выходе
из нее увидел еще одну дверь, тоже приоткрытую.
— Что там?
— Переход.
— Пойдем?
— Приглашают.
Мы огляделись, ничего подозрительного не обнаружили. И
вступили в комнату. Шаг, другой, все настороже. Что там — впереди? Но
думать, выяснилось, следовало о том, что сзади. Еще шаг, и… дверь за нами
внезапно захлопнулась.
— Бежим! — крикнул я, подстегнутый привычной боксерской
реакцией, и в сумасшедшем спурте проскочил с Женей пространство ловушки прежде,
чем захлопнулась вторая дверь.
— Что теперь? — настороженно спросила Женя, не
выпуская свою руку из моей. — Я же говорила, здесь — лабиринт. У нас
двое ребят пропали насовсем, когда мы искали тут клады.
— Янтарную комнату?
— И Янтарную комнату. Кто ее не искал в Калининграде? А
так — всякое-разное. Находили ценную посуду, серебряные ножи и поварешки.
Кстати, ты обратил внимание, какой вилкой тыкал в пельмени?
— Пельмени были вкусные, — вышел я из положения.
— Ладно тебе! Пельмени! А вилка? С баронским гербом хозяина
замка. Это тебе в голову не приходило?
— Ты мне голову своими рифмами забила. Ни о чем другом я не
думал.
— Ох ты, хитрюга!
Мы прятались за разговором, стремясь не показать друг другу
и неведомому свидетелю наших приключений, что неуверенность сосет душу и
хочется делать ноги во все разумные стороны спасения. Но где верное
направление? Тупик! Мы вышли к каменной, выложенной подобием арки перегородке с
притертым к ней массивным сундуком, два метра на полтора, из почерневшего
дерева.
Любопытство перевесило. Приподняли крышку.
— Что там?
Нет, разумеется, не клад, изыскиваемый уже не одним
поколением новых хозяев бывшей Пруссии. То, что мы увидели, могло привести в
оторопь и людей намного старше нас и более хладнокровных. На дне деревянного
ящика лежала высохшая, не источающая даже запаха тления мумия подросткового
роста в форме вермахта, а в костяной ладони его — плитка янтаря с
орнаментом в виде вензеля.
— Я же говорила, тут все свихнулись на Янтарной комнате.
— Этому, — я захлопнул крышку, — свих уже не
грозит.
— А нам? Теперь мы будем думать, что Янтарная комната
спрятана где-то неподалеку. И сойдем с ума, плутая по лабиринту.
— Женя! Не морочь мне голову книжками Эдгара По! Сейчас
важнее выбраться отсюда, а не сходить с ума.
Я стал осматриваться, освещая стены и потолок фонариком.
Никаких потайных ходов не отыскал, но заинтересовался вентиляционной
проводкой под потолком. Мой папа Арон был крупным мастером вентиляционных дел,
да и я нередко помогал ему, работая в бригаде жестянщиков на рижском 85-м
заводе ГВФ. Так что немецкая, пусть и довоенная, вентиляционная труба не
скрывала от меня особых секретов. Она пересекала каменную преграду и выводила
из тупика. Куда, в настоящий момент не имело значения. Главное, что наружу. При
этом ее квадратура позволяла людям моей комплекции «мухача» без особых
трудностей перемещаться внутри.
Но как туда попасть?
Вот заслонка, ее отодвинуть и…
Однако! Не допрыгнуть. А что если? Мой взгляд остановился на
сундуке.
— Женя!
Она поняла без слов.
— Раз-два, взяли!
И что? Действительно — взяли. Еще взяли. И с
нечеловеческим «не могу!» громоздкий гроб протиснулся к стене. Преодолел всего
три-четыре метра. Но и этого было достаточно, чтобы забраться на крышку,
отодвинуть металлическую задрайку и протиснуться внутрь железной камеры.
Ползком мы двинулись по единственному направлению, которое
вело неведомо куда. Лучи двух наших фонарей упирались во тьму, выискивая свет в
конце туннеля. Но, судя по всему, затея эта была полностью безнадежной. Выход
надо было искать не в конце пути, а где-то посередине. Он и нашелся, наверное,
минут через пятнадцать, после начала похода сквозь спертый воздух. И опять-таки
благодаря дверце-заслонке. Я отодвинул ее и осторожно выглянул наружу.
Что увидел?
Нечто среднее между кабинетом и спальней. В центре круглый
стол, инкрустированный по торцу орнаментом из янтаря, подле него два стула с
изогнутыми спинками, между них — стоймя — курчавая овечка, передние
копытца прикреплены на столешнице у миски с виноградными гроздями из янтарных
бус. Сбоку, как раз под вентиляционной трубой, диван на изогнутых ножках из
оленьих рогов, плед, подушки. В дальнем углу, у застекленного охотничьего шкафа
с ружьями и металлической немецкой каской Первой мировой войны
«пикельхаубе» — пика-шапка, стоял огромный медведь, вернее чучело, с подносом
в лапах. На подносе бутылка мадеры и три рюмки. «Интересно, кто на третьего?» —
мелькнула в мозгу дурацкая мысль. И повернул лицо к Жене.
— Урод?
— Вперед!
— Каприз?
— Вниз!
Под повелительное напутствие я соскользнул на диван и принял
на руки спрыгнувшую ко мне Женю.
— Как тебе?
— Местечко!
— Мечта новобрачных.
— При нашем квартирном кризисе это, конечно, да. Но где
жильцы?
— Спроси у Гитлера.
— Значит, уже не жильцы.
— А зачем здесь эта овечка?
— Спроси у нее.
Я и спросил. Подошел к кандидатке на каракулевую папаху.
Большим пальцем надавил на кнопку носа. Нижняя челюсть под механическое «ме-е»
плавно отвисла, выставив напоказ маленький ключик, скорей всего, от охотничьего
шкафа с ружьями.
— Смотри! — показал я находку Жене и погладил
дарительницу сюрпризов по кучерявой головке. Смешинка забралась мне в горло, а
вместе с ней и какая-то несуразная строчка, что рождается спонтанно и затем
вовлекает в импровизационный хоровод вереницу подруг.
— Овечка девственна была.
— Пока барана не нашла.
— Она вставала утром рано.
— Пока не встретила барана.
— Теперь им жить в одной семье.
— Жена!
— Ме-ме-е…
— Супружник!
— Ме-е…
Впоследствии я раздумывал, что за неуместная игривость
накатывалась на меня на пике непредсказуемой ситуации, когда явная опасность
крадется за спиной. И догадался: это просто разновидность сопротивления
предстартовой лихорадке, которая прихватывает — порой до озноба или
тошноты — накануне схватки на ринге. А так как у меня за плечами было
шестьдесят семь боев, из них шестьдесят два победных, то понятно, что
интуитивная борьба с предстартовой лихорадкой своевременно включилась во мне в
рабочий ритм, заодно захватив и Женю. Но до столь разумных размышлений я дошел
гораздо позже. Сейчас было не до того.
Прислушиваясь, нет ли подозрительного шума за дверью, я
направился к охотничьему шкафу. Стеклянные створки распахнулись легко, после
первого же поворота ключика, словно замок был предварительно тщательно смазан
либо регулярно открывался. Передо мной красовались, поблескивая вишневого цвета
лаком, коллекционные ружья знаменитых немецких ремесленников. Я выбрал
«дриллинг» — трехстволку, увидев, что она изготовлена мюнхенским «левшой»
мировой известности Петером Оберхаммером — Старшим Гаммером, а если совсем
по-русски с легкой присыпкой юмора, то Главным (по старшинству) Молотком… Почти
моим однофамильцем. Может, и родственником. Из рассказов деда Фроима, 1870 года
рождения, помнилось: наши предки — Хаммеры на немецкий лад — из
поколения в поколение были металлистами, с древних времен мастерили латы, щиты,
мечи и другое оружие.
Я проверил, переломив «тройник», снаряжен ли он патронами.
На мое удивление патроны покоились в стволах, в верхних с дробью, в
нижнем — нарезном, с убойной пулей. Правда, удивляться было нечему, по
обстановке выходило: обладатель этого арсенала готов к отражению атаки в любую
минуту. Вервольф, чтоб ему!
— Ты возьмешь? — указал я Жене на небольшую одностволку
фирмы «Зауэр» с серебряной пластинкой — дарственным адресом, должно быть,
на боковине приклада.
— Еще предложи мне перо приравнять к штыку.
— А как насчет охотничьего ножа?
— Ладно, в хозяйстве пригодится. Капусту шинковать.
Женя перекинула через плечо, поправив воротник шубки,
перевязь со стальной начинкой в кожаных ножнах.
Да, посмотреть на нас со стороны: бравое воинство. Но кому
смотреть? Если и есть кому, то — прости-прощай, земля родная! — мы на
прицеле. А тогда… щелчок курка, и хрестоматийное — «своей пули не
слышишь».
8
Время идет через нас, через всякие людские невзгоды, через
войны, страдания, эпидемии, и ничего с ним не поделаешь. Идет… Нормальным
шагом, час за часом, неделя за неделей, будто ничего не происходит в мире,
будто влюбленные не расстаются, будто матери не теряют детей, будто
сволочи-тираны не истребляют целые народы. Идет… И не скажешь ему:
«Остановись!» Да и как ему остановиться, если нет у него ни «вчера», ни
«завтра». Только «сегодня» — эта ночь, этот час, эта секунда, когда «своей
пули не слышишь».
Я поманил Женю рукой и направился к полуоткрытой на выходе
двери. За ней — коридор и два отводных туннеля. Вправо? Влево? Куда
повернуть? Сюда? Здесь своеобразный тупичок — вместительная ниша с
полукруглым диванчиком красного бархата, наполовину задернутая шторой. Странная
какая-то причуда средневекового архитектора. Чем-то напоминает театральную
ложу. О, да это и впрямь ложа! Со слуховой трубой, выходящей сбоку из стены. Интересно,
для чего она? Наверное, чтобы подслушивать. Кого? Домочадцев? Ведь известно,
что жизненные драмы идут без репетиций. И рецензии на них если и пишутся, то
только поступками. Из истории известно, что Петр Первый таким образом, через
слуховую трубу, прознал об изменах Екатерины. Казнить любовника своей
сиятельной жены за нарушение святости семейного ложа не захотел из-за
нежелательной для императорский четы огласки: она, как шелудивая собака, обежит
мир и вернется домой неведомо с какими последствиями — глядишь, с бунтом
или, почище того, с дворцовым переворотом. А вот подловить на мздоимстве и
наказать за финансовые нарушения мог без особых хлопот. Кто на Руси не брал
взяток? Все брали! Отдал приказ: «Подловить!» И подловили, дали по бокам,
выбили признательные показания и сволокли на лобное место, где при народном
сходе и присутствии царицы — распорядительницы празднества — отсекли
буйную голову. И… Нет, на этом месть оскорбленного мужа не завершилась.
Отрубленную голову замариновали в банке со спиртом и выставили в спальне
Екатерины, чтобы на сон грядущий напоминала ей расширенными от ужаса глазами,
что сексуальные утехи чреваты не только венерическими болезнями.
Такова история семейных отношений в царстве российском. А
какова она у местного барона? Слуховая труба, по причине технического
несовершенства, не подключалась к магнитофону, так что былые тайны канули в
Лету. А небылые? Что это? Это…
— Это по-немецки, — сказала Женя, прислонив ухо к
раструбу. — Меня дядя Рума учил.
— Рума?
— Он в плену был. Работал с немцами. В танковых мастерских.
В Риге.
— Но имя… имя у него цыганское. А они цыган, как евреев…
— В плену он назывался Саша.
— Подожди-подожди! Мой друг Саша Движок — он
киномеханик у нас в части — рассказывал мне, что его отец… да-да, тоже
Саша… организовал побег военнопленных на «тигре». И как раз из рижских
танкоремонтных мастерских.
— Дядя Рума — это правда! — был на том танке
водителем. Он один из всех пяти остался в живых. Потом выбрался к нашим и
воевал, пока здесь не попал под фаустпатрон. Но твой друг что-то путает. Он
никак не может быть сыном дяди Румы. Мы бы знали… Да и тетя Настя…
— Жены узнают о проделках мужей последними.
— Не в том дело. Тогда они еще женаты не были. У нее своих
детей нет. Пригрела бы парня…
— До этого еще надо дожить. А вот как? Что они там шпрехают?
Понимаешь?
— Минутку! — Женя предостерегающе подняла руку. —
Голос дяди Румы.
— Переведи.
— У вас в Германии говорят, что если ты нанял в адвокаты
самого себя, то твой клиент просто дурак и проиграет дело.
— Это к чему?
— Наверное, немец объясняет ему, почему заживо похоронил
себя в этих пещерах.
— А без «наверное»?
— Дай разобраться! Он говорит… Он говорит: «вервольф» был
оставлен здесь для охраны Янтарной комнаты. Было их… одно отделение… Семь пацанов.
Лет четырнадцати-пятнадцати. Кто погиб, кто умер. Никого не осталось, кроме
него и еще одного. Почему-то назвал его помешанным…
— Мишигине коп? — уточнил я на идиш.
— Wahnsinnig — сумасшедший, если правильно. Только они
теперь и знают, где спрятана Янтарная комната. Но за сумасшедшего он не уверен,
помнит ли тот, где тайник. Сдвиг в мозгах! А сам готов показать. В обмен на
жизнь, разумеется.
— А Рума? Что Рума?
— Рума? Рума всегда Рума! «Зачем же дубасить меня по голове
бутылкой и без сознания тащить сюда?»
— Немец?
— «Если не договоримся, отсюда вам не выйти».
— А где они находятся, Женя, можно понять?
— Голос слышен отчетливо. Где-то рядом.
— За стеной?
— Может, и за стеной.
— В этом случае поблизости должна быть дверь.
— Пойдем поищем…
Черт-те знает что, Янтарная комната! Я читал о ней еще в
шестнадцать лет, в 1961 году, когда у нас в Риге вышла книга Ерашова и
Дмитриева «Тайна Янтарной комнаты». С Валентином Ерашовым познакомился в
Калининграде, он отбирал мои стихи для семинара молодых поэтов. Спрашивал его:
есть что-то новое? «Нет ничего!» Ничего! А тут выясняется: прямо у нас под
носом сидит этот «вервольф» и изображает из себя экскурсовода — подари ему
жизнь, и он отведет нас по адресу.
9
Янтарная комната…
Единственным человеком, осведомленным о точном
местонахождении сокровища, похищенного фашистами из Царского Села, был Эрих
Кох, гауляйтор Восточной Пруссии.
Его арестовали англичане в 1952 году, а спустя шесть лет,
после суда, когда смертную казнь заменили из-за состояния здоровья на пожизненное
заключение, он стал вечным узником тюрьмы польского города Борчев.
В отношении Янтарной комнаты Эрих Кох давал разноречивые
показания: будто бы ее вывезли то ли морем, то ли по суше в Центральную
Германию. По всей видимости, он направлял поиски на ложный путь. Польский
контрразведчик Урбан при встрече с бывшим гауляйтером показал ему газету с
информацией, что Янтарная комната зарыта в землю на полигоне Штаблак,
расположенном в Калининградской области.
Нацист с насмешкой воспринял это известие:
— Немцы не такие дураки, чтобы закопать Янтарную комнату на
полигоне, где ее быстро разыщут русские, — сказал он. — Она запрятана
в Кёнигсберге, в одном из бункеров СД, построенном на территории баронского
имения.
Каком конкретно? Скорей всего, в бункере «вервольфа», так
как в конце войны никаких иных подземных крепостей для нужд СД не закладывалось.
В 1967 году Эрих Кох, надеясь выторговать освобождение из
тюрьмы и право на жительство в Западной Германии, вновь напомнил о себе. В
интервью польской газете «Трибуна люду», он заявил:
— Янтарная комната скрыта в бункере под одной из
кёнигсбергских кирх на Понарте, а стоит она пятьдесят миллионов долларов.
Освобождения за свои откровения он, конечно, не получил и до
смерти оставался за решеткой.
К поискам баснословно ценной реликвии советские специалисты
приступили в 1949 году, после того, как Молотов в телефонном разговоре с первым
секретарем Калининградского обкома партии Щербаковым сказал:
— Товарищ Сталин интересуется, где Янтарная комната?
Чуть ли не по минутам была восстановлена ее история от 17
сентября 1941 года, когда 13-я армия вермахта захватила Царское Село и первые
посетители — а это были немецкие и испанские солдаты и офицеры из Голубой
дивизии — штыками выковыривали из панелей и паркета сувениры на память. Однако
вскоре их самоуправству был положен конец, и Янтарную комнату взяли под свое
начало высшие должностные лица, ответственные за пополнение музеев сокровищами
оккупированных стран, граф Солмо-Лаубах из Франкфурта и капитан Георг Поенсген
из Берлина. Солдаты 653-го резервного батальона разобрали Янтарную комнату на
отдельные детали, погрузили в ящики и отправили поездом в Кёнигсберг.
14 октября она была в целости и сохранности доставлена в
королевский дворец, где ее вновь смонтировали, на этот раз под руководством
профессора Альфреда Роде, как сообщила о том 13 января 1942 года городская
газета «Кёнигсбергер альгемейне цайтунг».
В начале марта 1944 года из-за пожара, охватившего здание,
Янтарную комнату опять запаковали в ящики и переправили в подвальные помещения.
Когда же советские войска заняли город, ее не обнаружили ни там, ни в
каком-либо другом месте.
И тайна пропажи Янтарной комнаты так и не разрешилась до
наших дней, причем с годами пошла обрастать невероятными подробностями. Об
одной из версий мне удалось узнать недавно, прочитав статью «Загадочная тайна
Янтарной комнаты» на сайте «История России. Всемирная история». Имя автора не
указано. Вот два отрывка из нее.
Цитата первая
«Царскосельский краевед Ф. И. Морозов,
расспросивший десятки свидетелей, проштудировавший множество исторических трактатов
и разных архивных документов, пришел к сверхсенсационному выводу: за
полтора-два года до начала Великой Отечественной войны группа советских реставраторов
во главе с А. О. Барановским изготовили в масштабе один к одному две Янтарные
комнаты! Одну из них вывезли немцы, вторая затерялась и, возможно, до сих пор
замурована в катакомбах царскосельских дворцовых подвалов. Подлинник же
достался в 1941 году небезызвестному «другу СССР» Арманду Хаммеру, оказавшему
советскому правительству важные услуги в первые месяцы войны.
— На мой взгляд, — заявляет Ф. И.
Морозов, — подлинная Янтарная комната была отправлена в середине ноября
1941 года в США — на имя Арманда Хаммера, президента компании „Оксидентал
петролеум“, „лучшего американского друга СССР“, которого уже, кстати, тоже нет
в живых…»
Цитата вторая
«В первые же месяцы войны Германии против
СССР А. Хаммер развил такую кипучую и бурную деятельность по организации
поставок в СССР английских истребителей „Спитфайер-1“, выпускавшихся в США по
лицензии, что со стороны могло показаться: либо Хаммера удалось завербовать
сотрудникам НКВД — что невероятно с любой точки зрения, — либо он сошел с
ума.
Позднее этот американский мультимиллионер
публично выступает за скорейшее открытие Второго фронта. Чем навлекает на себя
волну возмущения со стороны влиятельных американских кругов. Падение уровня
популярности Хаммера ведет к падению курса акций его компаний, но он упрям.
Истребители направляются в СССР на безвозмездной основе.
Откуда такая щедрость, которую Хаммер
никогда раньше не проявлял?
Не Янтарная ли комната причина тому?»
Ссылка на источник: http://istorya.ru/referat/7130/1.php
Комментарии? Нет комментариев. Разве что стоит вспомнить: в
детстве, в начале пятидесятых, мы писали в школе карандашами фирмы «Хаммер». И
папа, затачивая грифель, говорил мне порой:
— Во время войны Арманд Хаммер поставлял боевые самолеты для
советской армии. А задолго до войны, когда я был маленьким, Арманд, на самом
деле Арон, если по-нашему, приезжал в Одессу, на родину своих предков. Был у
нас в гостях, на улице Средней. Подарил мне на день рождения картину в рамочке,
которую после его отъезда конфисковали чекисты.
— Почему тебе?
Папа говорил:
— На мой взгляд, потому, что мы оба названы в честь Арна
(Арона) Берша Гаммера, отца моего папы Фроима и твоего прадеда. Только
Арманд — на английский лад, а я — на русский.
Мой папа Арон Гаммер родился в Одессе в 1913-м. Дед Фроим в
1870-м.
Арманд Хаммер появился на свет в 1898 году в Нью-Йорке, в
семье русскоязычных эмигрантов с Украины. Его отец Джулиус Хаммер, врач по
профессии, уехал в Америку из Одессы в 1875 году.
10
В жизни всякое бывает…
Мог ли я предположить сегодня с утра, что ночью окажусь в
каком-то нескончаемом подземелье и, крадучись, с курковым ружьем наперевес,
буду продвигаться к неплотно закрытой двери, из-за которой доносится гортанная
немецкая речь?
Немецкая!
В Калининграде, где с 1945 года ни одного живого немца не
слышали, исключая, может, поэта Рудольфа Жакмьена, который тоже говорил в
основном на русском, чтобы из-за неправильного восприятия сказанного им вновь
не попасть в ГУЛАГ.
В столицу янтарного края он, человек, приехавший в Россию
еще до войны, чтобы способствовать строительству социализма, вернулся из
Казахстана, предварительно добившись реабилитации и права проживать на бывшей
родине. Мне доводилось по подстрочнику переводить его стихи. Было бы хорошо,
если бы в ночь с 18 на 19 марта сопровождал меня он, а не Женя. Лучшего
толмача, а то и парламентария не придумаешь. И внешне — солиден, голос поставлен.
А Женя? Ну, кто из мужиков поднимет руки, когда девичье
лирическое сопрано выплеснет ему навстречу «Хенде хох!», пусть и с безупречным
произношением? Да и с моим тенорком, даже драматического накала, пригрозить не
получится. Что толку от «хальт!», если я росточком ему всего по плечо? Проще и
лучше предупредительным выстрелом, как учили нас на курсе молодого бойца.
— Стреляй! — запальчиво потребовала Женя, хотя не
проходила курс молодого бойца.
Я нажал на спусковой крючок. Но выстрела не последовало.
Немец обернулся на щелчок.
— Порох отсырел, — перевела Женя и от себя: —
Стреляй! Стреляй, чтобы он уже не говорил!
Но порох и впрямь отсырел — немец был прав.
Покачиваясь и поправляя сползающий с плеча ремень
короткоствольного «шмайсера», он стоял с бутылкой вина у продолговатого стола с
коптящими светильниками. Дядя Рума сидел напротив в кресле, «охраняемом» двумя
рыцарями в латах. Руки его были привязаны веревкой к подлокотнику. Он выглядел
в меру пьяным, как и немец. Правда, для немца «мера» эта была изрядная, а для
него обычная.
— Перестань светить мне фонариком, я сижу еще не в заднем
проходе, — проворчал бывший танкист, пряча глаза от резкого луча. —
Засеки лучше, какой матерый «язык» у меня в плену.
— Гут, гут! — сказал немец.
— Нихт шиссен! — сказал дядя Рума.
— Нихт, нихт! — немец задрал хоботок автомата, затвор
скакнул, и… пшик вместо выстрела. — Порох отсырел.
От такого вряд ли предполагаемого еще минуту назад зрелища
дядя Рума завелся с полуоборота, будто круто облапошен. — Ах ты, морда
нерусская! И у тебя порох отсырел? Какого рожна тогда держал меня на мушке?
— Гут, гут! — опять сказал немец и давай поить из
горлышка подневольного собутыльника.
Наконец тот сумел с трудом отстраниться от насильно льющейся
в рот струйки. Повернул голову к нам:
— Товарищи слабонервные, вы прибыли не на курорт. Включайте
движок! Двигайтесь уже, черт побери, пока он не опомнился!
Женя поспешно вытащила охотничий нож, но перерезать веревку
не успела. Чуть ли не над самым моим ухом послышался тонкий свист, и
здоровенный немец, поивший дядю Руму вином, рухнул на каменную плитку пола,
хватаясь за вышедший из живота наружу наконечник оперенной стрелы.
— Нихт капитулирен! Дойчланд, Дойчланд юбер аллес!
Я обернулся. Недоросток фашист — тот, кто, по версии
девушки, «метр с кепкой», — отложив арбалет, надвигался на меня с кинжалом в
левой руке.
Левша? На ринге левша создает противнику сплошные
неудобства. Но в данной ситуации это лучший из возможных вариантов для боксера,
натренированного, кроме того, на регулярных занятиях в спортроте применять
приемы боевого самбо.
Наступать противник будет как в обычном боксерском поединке,
выбросив вперед левую руку. Первый удар, понятно, в живот. И отразить его,
столь же понятно, несложно — ладонью. Второй? Тоже понятно. Боковой!
Запущен с размахом и направлен в голову. Поднырнуть под лезвие… А на выходе…
Крюком! Справа по челюсти! Есть? Есть! Аут тебе, гитлерюгенд! Впрочем, какой
теперь из тебя гитлерюгенд? Тридцать четыре-тридцать пять балбесу, пусть умом и
наполовину не дорос до своих лет…
Люди, теряющие себя изначально, сбиваются с пути и потом не
могут отыскать дороги к самому себе. Вроде бы указательный знак —
«вперед!», и шоссе одностороннего движения. Иди себе, лети — все выверено
до последней мелочи, до каждой выбоины на асфальте. Но выверено за тебя и
неведомо кем. Вдруг некоей твоей противоположностью, отнюдь не человеческого
корня? И ты продвигаешься, продвигаешься, но совсем не туда, где «небо в
алмазах», а в обратную сторону — от самого себя к своему антиподу.
Так было…
Но так больше не будет! Сегодня ты пойдешь, куда надо, и
выведешь нас из этого проклятого лабиринта.
— Шнель! Шнель! Поднимайся, wahnsinnig, не задерживайся,
мишигине коп. И — на выход!
Ох, Господи. В раю нас еще подождут.