Рассказ. Подготовка публикации Маргариты Райциной
Опубликовано в журнале Нева, номер 5, 2015
Бакшиш1
I
Бакшиш по-турецки значит подарок, а в более специальном смысле — взятка.
Сделав это необходимое пояснение, приступаю к моему рассказу.
На днях часть я был в Константинополе и отправился в Стамбул (турецкая часть города) с намерением купить себе на тамошнем базаре кое-что из восточных товаров. Бродя с проводником-комиссионером по крытым коридорам и закоулкам этого лабиринта-базара, я купил в одной из армянских лавочек прелестную, расшитую шелками настольную салфетку и несколько таких же покрышек для табуретных подушек, а в другой лавчонке мне попались мне прекрасные экземпляры древнего турецкого оружия: булатошестопер, кинжаловидное азиатское копье (без древка) и два небольшие топорика — все это с золотой и серебряной насечкой — все это с золотой и серебряной насечкой, весьма своеобразного и изящного рисунка, — вещи, могущие служить украшением хорошего мужского кабинета. Я соблазнился ими и купил ради пополнения моей оружейной коллекции.
С нас, русских офицеров, здесь вообще заламывают на всё про всё непомерно высокие цены; но мы с первых же дней взяли против этого свою сноровку: если, например, запрашивают за какую-нибудь вещь десять золотых, мы даем три или четыре — и в конце концов торг почти всегда слаживается на какой-нибудь ничтожной прибавке к этой сумме. Но вот беда: идете вы по базару, где вечная толкотня и много праздного народа, за вами, чуть лишь заметили, что вы иностранец, а тем более русский, непременно тянется вереница всевозможных тунеядцев из породы местных греков, армян и беглых русских еврейчиков; все они то и дело зазывают вас в свои знакомые лавки, охаивая все прочие и, кроме того, ежеминутно предлагают разные услуги и комиссия, непрошенно вступают вместо вас в торг с хозяином товара, сбивают с толку и продавца и покупателя, суются, тычутся в товар и носом и руками, рвут его один у другого, галдят спорят, ссорятся, без толку сбивают цену, так что наконец машешь рукой и только торопишься уйти поскорее из этой безобразной сутолоки. Все эти народы лепечут кое-как на каком-то ломаном языке, представляющем собою полуфранцузское, полуитальянское, полуармянское, греческое, болгарское, русское и турецкое месиво, и отличаются крайней назойливостью, так что беда тому купцу, у которого в лавке нет дверей! Зная качества и свойства этих тунеядцев, каждый хозяин, если только его лавочка снабжена дверью, впустив к себе покупателя, всегда почти бывает вынужден выталкивать в шею толпу непрошенных маклеров, сводчиков, факторов, «шахер-махеров» и поспешно закрывать вслед за ними свою дверь на задвижку.
Другая беда — это нищие, профессиональные попрошайки обоего пола и всевозможных возрастов, иногда калеки, но большею частью люди самого цветущего здоровья и крепких сил, находящие, что попрошайничество обеспечивает их существование легче всякой иной работы. Неотвязнее и назойливее их едва ли где, кроме Константинополя, найдется подобный тип и сорт тунеядцев. Идете вы по улице — нищие беспрестанно теребят с боков и сзади полы вашего платья, дергают за рукава, бесцеремонно похлопывают вас по плечу и, протягивая ладони, вопиют самым нахальным, требовательным тоном: «Капитан, давай галаган!2 Давай галаган, капитан!» Это единственные слова, которые они все без исключения очень скоро выучивают говорить по-русски. Если вы несете какую-нибудь покупку, они наперерыв один перед другим стараются вырвать ее у вас из рук, чтобы донести до порога вашей квартиры и получить за эту услугу известный «бакшиш»; но берегитесь такой услуги! А если уже имели слабость отдать свою ношу нищему, то зорко наблюдайте за ним все время, потому что стоит лишь ему заметить вашу рассеянность, чтобы тотчас же юркнуть в сторону, в толпу и исчезнуть вместе с ношею в каком-нибудь сквозном закоулке. И замечательно, что ни один из нищих никогда не пристанет к греку или армянину: знают уже по опыту, что напрасно, что сколько ни проси, не дождешься от грека с армянином ни пара — монетки, являющей собою ценность около нашей 1/4 копейки; пристают они только к иностранцам и преимущественно к русским. Но стоит подать одному, чтобы перед вами, как из-под земли, выросла вдруг целая ватага нищих и чтобы все они начали приставать еще назойливее, теребя вас со всех сторон, загораживая дорогу и чуть не залезая в ваши карманы. В надежде избавиться от них вы вскакиваете в первый попавшийся экипаж, но тщетно: они толпой бегут наряду с коляской, хватаются за кузов, за крылья, за рессоры, вскакивают на подножки, сталкивая с них один другого, тычут к вам руки и вопят, вопят, вопят… Комиссионер ваш грозит им кулаками, арабаджи3 — бичом, крича то одному, то другому: «Чик дышлра, шайтан оглу! Йикылькеп-оглу-копек»4, — только тогда лишь, если одному из этих попрошаек попадет наконец по спине хлесткий удар бича, ватага начинает отставать от экипажа, показывая извозчику кулаки и языки и крича ему вслед: «Палэт олсун, пезевэнг!»5 Все эти сцены делают прогулку по константинопольским улицам крайне неприятной.
Третья беда наконец — это личности особого рода и весьма подозрительной наружности, преимущественно греки и армяне, которые с таинственным видом предлагают вам вполголоса знакомство с «un zolie femme turque» и т. п. Десяти шагов нельзя сделать по Пере, в особенности под вечер, чтобы к вам не подошел подобный «пезевэнг» с предложением такого или еще более паскудного рода.
Все три названные беды совокупляются в особенном изобилии и с особенным рвением набрасываются на иностранца при выходах из стамбульского базара. Но мне довелось познакомиться и еще с одной константинопольской напастью, которая — сказать по правде — стоит каждой из трех перечисленных бед здешней уличной жизни. Эта напасть, которую к моему благополучию я узнал только отчасти, называется турецким чиновничеством и турецкими административными порядками.
Эта-то последняя напасть и составляет предмет моего рассказа.
Итак, купив на базаре названные вещи, я возвратился в Перу, позавтракал в ресторане и затем, около трех часов пополудни, спустился в Галату, чтобы ехать на пароходе домой, в Сан-Стефано. При входе на мост, к которому пристают все пароходы, поддерживающие сообщение с окрестностями и который соединяет Галату с Стамбулом, я, не желая платить мостовым сборщикам целый франк (по таксе) за несколько шагов в экипаже, отпустил моего арабаджи, который всеконечно потребовал сверх условной платы еще особый бакшиш, и пешком дошел до пароходной кассы. Но тут, к крайней моей досаде, оказалось, что пароход уже отвалил от моста и ушел, что называется, перед самым носом. Пришлось пожалеть о преждевременном расчете и отпуске арабаджи, который мигом доставил бы меня через мост в Стамбул на станцию железной дороги. Но делать уже было нечего. В надежде еще поспеть на поезд я сошел с моста к галатской лодочной пристани, находящейся тут же рядом, и подрядил каикчи6 перевезти меня через Золотой Рог к железнодорожной пристани.
Прежде чем повести дальнейший рассказ надо теперь заметить, что я был одет в партикулярное платье, так как ныне русским офицерам запрещено являться в Константинополь в военной форме. Впрочем, партикулярные костюмы отнюдь не маскируют нас перед турками и остальными здешними жителями, которые с первого же взгляда безошибочно признают в нас переодетых русских офицеров. Разница вся только в том, что когда офицеры езжали в город в обыкновенной своей форме, то к ним все относились с должным уважением, полиция оказывалась весьма предупредительной и военные часовые на постах неукоснительно отдавали им воинскую почесть; а ныне здешние уличники (нечто вроде варшавских лобусов, где можно, не отказывают себе в удовольствии сделать переодетому офицеру какую-нибудь мелкую неприятность, вроде того, например, чтобы плюнут пред ним под ноги, грубо толкнуть его локтем, высунуть язык или обругаться на ломаном русском языке. Каждый из офицеров, конечно, предпочитает показывать вид, будто не замечает всех этих задирательных проделок, чем заводить какую бы то ни было историю, но это уличное отношение к русским может отчасти служить мерилом того, насколько в течение последнего времени под давлением всяких Лаярдов7, успели вообще перемениться у турок и их политические отношения к своим недавним победителям. Случай, бывший со мной и который я хочу теперь рассказать, тоже рисует отчасти нынешний характер этих отношений.
Только что мой каикчи отчалил, как вдруг перед самым носом режет ему путь другой и подплывает к нам, борт к борту. Из этого каика быстро перескакивает ко мне какой-то турецкий чиновник в форменном сюртуке с поперечными наплечниками и садится против меня на скамейку, запретив в то же время моему лодочнику грести далее. Каик остановился на месте, тихо покачиваясь на зеленых волнах.
«Чего ради, — думаю себе с удивлением и недоумением, — послал мне аллах сего не особенно церемонного спутника и с какой стати вздумалось ему перескакивать из своей лодки в мою? Впрочем, иншаллах (Божья воля), пусть его едет вместе, коли ему надо!»
Но чуть лишь успел я успокоиться на таком мирном и чисто фаталистическим заключении, как вдруг гляжу, мой спутник бесцеремонно запускает лапу в сверток, где лежала салфетка, раздирает часть облекавшей его оберточной бумаги и намеревается развязывать шнурок. Я начинаю протестовать, выражая ему по-французски, что это, мол, вещи мои и что подобное любопытство вовсе неуместно. Но турецкий чиновник бормочет что-то по-своему и окончательно заграбастывает в свои лапы все мои покупки. Я вопросительно кидаю недоумевающий взгляд на каикчи, который кое-как объясняет мне с помощью различных знаков и франко-итальянского месива, что это, мол, ничего, так и следует, что это — «afficiero de la policia… de la duanne… гюмрюкчу»8.
«А, вот оно что! Таможенный досмотрщик», — думаю себе и спрашиваю, что же ему нужно? Ведь, кажется, ясно, что я не везу никакой контрабанды, коль скоро все эти вещи куплены на стамбульском базаре?
— Mais, monsieur… il veut de bakchich… de bakchich, monsieur9, — поясняет и подмигивает мне из-за чиновничьей спины мой каикчи, дополняя эти слова выразительной игрой и потиранием большого пальца об указательный.
Боясь из-за этой глупой остановки потерять время и опоздать на поезд, я решаюсь лучше заплатить таможенному какой-нибудь бакшиш, лишь бы только отвязался, и спрашиваю каикчи, сколько же ему надо.
— Mais… una franca, monsieur10, — полушепотом бормочет лодочник, показывая мне все так же из-за чиновничьей спины поднятый указательный палец.
«Ин быть так, — думаю. — Спасибо, хоть недорого!» — и, вынув франковую монету, подаю ее чиновнику без всяких уже разговоров.
Чиновник жадно схватывает франк, поспешно опускает его в карман и в ту же минуту, вместе со словом «шюкюрлер» (спасибо), приложив ладонь к феске, а потом к сердцу, перескакивает в свою лодку — и я еду далее.
Но не успел мой каикчи приналечь на весла, не отплыли мы с ним от места остановки и десяти-двенадцати сажен, как подчаливает к борту новый каик, из которого перескакивает ко мне новый чиновник, одетый подобно прежнему — и опять начинает та же история, опять остановка, а времени до отхода поезда остается меж тем не более получаса.
— Бакшиш? — спрашиваю я уже непосредственно самого блюстителя таможенных турецких интересов.
— Бакшиш, бакшиш! — с полным нравственным сознанием своего права утвердительно качает он мне головой и с улыбкой протягивает руку.
Нечего делать, вынимаю новый франк, который столь же быстро и ловко, как и прежде, исчезает в кармане «гюмрюкчу», после чего блюститель, пробормотав «шюкюрлер» и учинив обычное рукоприкладство к феске и груди, покидает мой каик — и я опять свободен.
Беспрепятственно плывем по Золотому Рогу. Легкий, остроносый каик, как чайка, режет изумрудную воду, в которой целыми стадами плавают прозрачно-студенистые большие слизняки, походящие своими формами и рисунком на кружево, сотканное по белому тюлю. Что за дивный цвет у этой воды и что за изумительная прозрачность! И как ласково охватывают и подкачивают на себе нашу лодку эти плавные волны! Невольно каждый раз залюбуешься на дивную панораму Босфора, по которому во всех направлениях снуют сотни каиков и плавно проходят фелуки под белыми парусами; заглядишься и на этот город с его плоскими куполами и тонкими иглами минаретов, на всю громадную массу этих пестрых зданий и построек, нагроможденных одни над другими и амфитеатром раскинувшихся по обоим берегам Золотого Рога. Красота неописуемая, неизобразимая! И для того, чтобы сохранить о Константинополе ярко поэтическое впечатление как о единственной в мире картине, путешественник не должен сходить на берег; с первым шагом в грязную, вонючую Галату и не более чистоплотный Стамбул исчезает всякое очарование.
II
До стамбульского берега оставалось около двадцати сажен, и я уже вынимал монету, чтобы, не мешкая на пристани, тотчас же расплатиться с каикчи, как вдруг к нам подчаливает третий чиновник и прямо скок в мою лодку! Это наконец становилось и скучным, и досадным, тем более, что сей последний «гюмрюкчу», не промолвя ни слова, грубо сорвал с покупок бумажную обертку и разворотил по грязному днищу каика мою великолепную ярко-пунцовую салфетку.
Зная уже по опыту, что в данном случае требуется, молча достаю франк и подаю его чиновнику; но, представьте мое удивление, чиновник вдруг отказывается от франка, изображая вид благородного негодования. «Неподкупный», — думаю. Захватив под мышку мои топорики с булавой и наконечником, копья, и сунув туда скомканные кое-как остальные покупки, строгий блюститель переходит на свою лодку и приказывает отчаливать.
— Что ж это? Дневной грабеж! Это уже слишком! — обращаюсь я к лодочнику, не будучи в силах сдержать негодование.
— Dua franca… dua! — кивает тот в ответ, выставляя рогулькой два пальца.
Блюститель, с живейшим интересом следивший за этим разговором, вдруг вмешался в него из своей лодки. Оказалось, что он понимает несколько слов по-французски.
— Йок, йок11, — закивал он головой. — No dua franca!.. C’est peu dua franca!12
— Кач франгларын?13 — обратился к нему лодочник.
— Он! Он!14 — ответил чиновник и для пущей наглядности растопырил пред своим лицом все десять пальцев.
Десять франков бакшишу! Нет, это уж чересчур — и я решительно сделал ему отрицательный знак рукой.
— Э! — причмокнул языком чиновник и, ухватив за носовую цепь наш каик, притянул его к себе на буксир, причем, обратясь ко мне, произнес авторитетно начальственным тоном: «Арест! Арест!» — а затем крикнул что-то моему лодочнику.
— Куда же это он тащит нас? — спрашиваю последнего.
— A la douane, monsieur, à la duane15.
— Эй, мосью! — говорит мне через минуту чиновник из своего каика уже несколько смягченным тоном. — Вуле ву доне он франши? — И опять показывает десять растопыренных пальцев. — Он флангларын вэ гит!16
Я отрицательно качаю головой.
— Э! — чмокнул он опять по-турецки. — Мосью!.. Эй, мосью!.. Доне секиз франги… Секиз? — и показал мне уже восемь пальцев. — Дуа карбон17, — прибавил он в пояснение.
Мне было крайне досадно испытывать на себе всю эту наглость, но я решился не отвечать более ни словом, ни жестом, ни даже взглядом на все вымогательства и выторговывания этого чиновника.
— Эй, бана-бак18. Мосью! — кричит он снова. — Бешь франш! Бешь!.. Гэ? — и показывает уже пять пальцев. — Беш франгларын, вы дэф ол!19
Я не отвечаю.
— Э-э-э! Шайтан-оглу! Арш гюмрюкидэ20, — вспыльчиво крикнул он, покраснев от досады, и уже без всяких дальнейших разговоров потянул мой каик к таможенной пристани.
В это время по соседству на железнодорожной станции послышался звук первого звонка. Во всяком случае я уже опоздал на поезд и потому, сколь ни досадно было, решил себе твердо, что бы ни случилось далее, сохранить полное хладнокровие, самообладание и спокойно ждать, что из всего этого выйдет. Дело, по-видимому, начинало принимать оборот хотя и неприятный, но весьма любопытный.
Арестовавший меня чиновник первым выпрыгнул на пристань, не выпуская из руки цепь нашего каика, и затем кивком головы пригласил меня последовать за собою. Один из таможенных сторожей сунулся было предложить мне свои услуги и подставил руку, но я обошелся и без его предупредительной помощи, что однако же не помешало ему тотчас же настоятельно потребовать с меня бакшиш, равно как и мне не помешало оставить это требование без удовлетворения. Сторож только обругался вослед мне весьма энергически с употреблением популярной турецкой «ананы-сикмек».
Моего чиновника и меня тотчас же обступила кучка каких-то разношерстных личностей, среди которых были и чиновники, и сторожа, и дрягили, и носильщики — греки и армяне. Между ними завязался оживленный разговор, предметом которого, судя по кивкам на меня и по любопытным взглядам, обращенным на захваченные у меня вещи, служили как моя особа, так и все обстоятельства моего ареста. Жестикуляция, выражение лица, тон голоса, поза — все это ясно свидетельствовало, что чиновник похваляется пред досужими слушателями моим арестом и чуть ли даже не придает особенно важное значение своему поступку. Все это длилось несколько минут, пока наконец он не дотронулся до моего плеча, проговорив тоном приказания: «Бизим иле гел гайда!»21
В сопровождении всей компании слушателей мы вошли в раскрытые ворота и очутились за железной решеткой таможенного двора, мощеного плитами. Случайно оглянувшись назад, я не без удивления увидел, что непосредственно за мной следует часовой аскер22 с ружьем наперевес и к ружью штык примкнут. Не заметил я, как и когда успели приставить ко мне этого стража, но его присутствие могло достаточно убедить меня, что я тут нахожусь в положении действительно арестанта и что проступок, учиненный мною, должно быть, носит уголовный характер.
Привели мня в какую-то тесную горенку, вход в которую был прямо со двора и где заседало, по-видимому, в полной праздности, человек десять каких-то чиновников, крутивших и куривших папироски. Опять пошли разговоры и рассказы моего «гюмрюкчу», в продолжении которых происходило общее рассматривание и ощупывание моих покупок. На вопрос мой, нет ли между ними кого, кто говорит по-французски, не последовало ни малейшего ответа. Я повторил тот же вопрос несколько настойчивее, но ни один из чиновников не кинул на меня даже мимолетного взгляда. Полный нуль внимания. Но вот, наговорившись всласть, «гюмрюкчу» опять сгреб под мышку мои вещи, по-прежнему дотронувшись до моего плеча, буркнул: «Гайда!» — и опять повел меня куда-то. Гляжу, аскер со штыком неотступно следует за мной.
Пришли в какое-то другое помещение, что-то вроде сарая или небольшого барака, где было уже менее чиновников. Здесь опять начались, по-видимому, те же разговоры, та же похвальба, то же рассмотрение моих вещей, то же верчение и курение папиросок, пока наконец, минут двадцать спустя, не повели меня через двор в противоположный каменный флигель. Мы поднялись по грязной деревянной лестнице во второй этаж и остановились на площадке перед дверью, которая сплошь была завешана грязным-распрегрязным ватным одеялом, настолько засаленным, что и прикоснуться к нему противно. Мой «гюмрюкчу» не без почтительномй осторожности приподнял полу этого одеяла и, предварительно заглянув из-за него в комнату, переступил на цыпочках порог с видимыми знаками благоговения пред кем-то. Он кивнул мне, приглашая следовать за собой. Часовой остался по ту сторону завесы.
Помещение, куда ввели меня теперь, представляло небольшую комнату с довольно низким потолком. Здесь жужжало множество мух и стояла подавляющая духота, несмотря на раскрытые окна. Прямо против двери между окнами противоположной стены помещалось широкое бархатное кресло, к которому сбоку был придвинут низенький столик с письменным прибором. Больше никакой мебели не было. В этом кресле, поджав под себя ноги, восседал какой-то пожилой господин в феске и в сюртуке партикулярного покроя. Ворот рубахи его, равно как и штаны, были расстегнуты довольно бесцеремонным и неряшливым образом. Перед креслом на циновке, сплошь покрывавшей пол, валялись туфли этого господин, и надо сознаться, что разутые ноги его распространяли по душной комнате запах, далеко не напоминавший аромат восточного розового масла.
На поклон мой, сделанный при входе из простой обычной вежливости, я не удостоился получить с его стороны ни малейшего ответа, хотя он и окинул меня с головы до ног прищуренными глазами. Такого рода прием дал мне понять, что я приведен, вероятно, к весьма важной, начальственной особе, и можно было думать, что предположение мое не лишено основательности, потому что вдоль одной из стен я заметил трех-четырех чиновников, стоявших в официально-почтительной позе, то есть потупив несколько головы и сложив на животе руки, а пятый чиновник, сбоку начальственного кресла, присев на корточки, подымал с полу одну за другою какие-то форменные бумаги и, лизнув каждую языком, прикладывал к ним печать, которая по турецким порядкам заменяет подпись начальника. Здесь мне пришлось около четверти часа ожидать своей очереди, так как джентльмен с разутыми ногами занят был разбирательством какого-то дела. Перед ним стояли два болгарина, вероятно, из числа возвращаемых ныне из Малой Азии. Они переворачивали старый, вылинявший и довольно дырявый ковер, какие здесь нередко употребляются для постельной подстилки в дорожных ночлегах. Сколько можно было понять по обстановке, они были арестованы именно за этот ковер, вероятно, сочтенный контрабандою, потому что его не возвратили болгарам, несмотря на всех их смиренные просьбы и доказательства. Кончилось тем, что один из чиновников, по приказанию разутого господина, отдав ему предварительно глубокий восточный поклон, вытолкал обоих болгар в шею за дверь, а ковер свернули и бросили в угол.
После этого наступила моя очередь.
Арестовавший меня «гюмрюкчу» в наипочтительнейшем согбении приблизился на цыпочках к особе, восседавшей в кресле, отдал ей обычным жестом благоговейный поклон и поверг к ее стопам мои вещи, положив их на пыльный пол рядом с туфлями. Засим, не изменяя своей почтительной позы, он начал доклад о моем аресте и при этом разворотил все мои покупки, волоча их по пыльной циновке и подавая одну за другою разутому джентльмену, который со всех концов перепробовал на ощупь сперва салфетку, потом табуретные покрышки и наконец прикинул по руке особо каждую штуку из оружия, швыряя все это по мере осмотра на пол. Нельзя сказать, чтобы эти господа умели обращаться с изящными произведениями с должной бережливостью: их волочили по полу, как простые стельки, хотя ни в швырянье, ни в волоченье не настояло ровно никакой надобности и осмотр, самый строгий и подробный, легко мог быть произведен без подобных приемов. Когда окончилась вся эта процедура, разутый джентльмен мановением руки подозвал к себе одного из чиновников и тихим голосом сказал ему что-то. Тот, отдав своему патрону почтительный поклон, обратился ко мне по-турецки с каким-то вопросом. Я выразил знаками, что не понимаю его, и спросил в свой черед, не говорит ли он или кто другой из находящихся здесь по-французски. Смысл моих слов, по-видимому, поняли, потому что через минуту был позван переводчик. Это оказался какой-то молодой грек с усиками и в темно-вишневой феске, из числа служащих в таможне; с первого взгляда в нем сказывался франт того несколько аляповатого и как бы лакейского шика, каких вдосталь можно видеть на Пере между посетителями кофеен. Он предстал пред разутым господином тоже со всеми знаками смиренного почтения и, благоговейно склонив голову, ожидал, что соблаговолит изречь ему эта важная особа.
Помедлив с минуту в каком-то созерцательном раздумье и отерев носовым платком далеко не первой свежести свое потное лицо, важная особа медлительно процедила ему наконец какие-то слова, после чего тотчас же было приступлено к моему допросу.
Разутый джентльмен задавал свои вопросы исключительно переводчику, не обращаясь ко мне ни единым взглядом, словно бы меня тут и не было, и мне показалось, что он проделывает все это чуть ли не нарочно, дабы дать мне почувствовать, что он особа слишком важная для того, чтобы снизойти до какого-то гяура23 и удостоить его своим непосредственным вниманием. А впрочем, быть может, я и ошибаюсь: быть может, оно так и следует по правилам турецкого служебного этикета.
Первый вопрос, предложенный мне через переводчика, касался моей национальности.
Я отвечал, что я русский.
— Из состава действующей армии?
Ответ утвердительный.
— Ваш чин, имя и место службы?
Я назвал все, что требовалось, а молодой грек, передавая это своему патрону, почему-то произвел меня из lieutenant-major’ов в мири-алаи, то есть в полковники, повысив ровно на два чина. Но надо сознаться, что ни заявление мое о принадлежности к русской национальности и к составу российской императорской гвардии, ни даже самопроизвольно данный мне чин мири-алая нимало не воздействовал на разутого господина: степень вежливости и внимания его ко мне не изменилась ни на йоту.
— Паша спрашивает вас, — продолжал переводчик, — откуда вы взяли эти вещи?
Я отвечаю, что купил их в Стамбуле на базаре.
— Когда вы их купили?
— Сегодня.
— В котором часу?
— Между полуднем и часом дня.
— Есть у вас свидетели?
— То есть свидетели чему? — спросил я в свою очередь, не ясно поняв, что именно подразумевает он в этом вопросе.
— Мм… свидетели, — замялся грек, улыбаясь с некоторой застенчивостью, — свидетели тому, что эти вещи действительно куплены вами.
Я невольно вспыхнул от негодования: «Черт возьми! В краже подозревают они меня, что ли?!» Но я постарался перемочь, переломить себя, призвав на помощь весь запас силы воли и благоразумия.
— Передайте вашему паше, — сказал я, — что после моего заявления о том, кто я такой, я считаю его вопрос по меньшей мере неуместным.
— Oh, pardon, pardon, mosieur! — торопливо залепетал переводчик. — Вы не так это поняли… Это не более, как обыкновенный вопрос из числа формальных… Это просто форма… Здесь это так следует… Это ничего и, верьте мне, ровно никакого значениия не имеет.
— Если не имеет значения, — возразил я, — то нет смысла и спрашивать подобные вещи.
— Да, но… это обычная форма, обойти которую мы не можем… Это такой порядок — что ж делать! — и, конечно, вы не пожелаете нарушать наши служебные порядки.
Я невольно усмехнулся.
— Конечно, нет, — отвечал я, — и если это уж так необходимо для порядка, то могу вам сказать, что свидетели у меня есть: мой комиссионер и купцы, у которых я купил эти вещи.
— Паша желает знать, — продолжал грек, выслушав новую реплику со стороны разутого господина, — можете ли вы указать те лавки, где эти вещи куплены?
— Да, я знаю эти лавки и указать их мог бы.
— Паша желает знать еще, сколько вы заплатили за все это?
— За вышитые ткани сто шестнадцать франков, а за оружие восемьдесят.
— Паша требует, чтобы вы ему на каждой вещи назвали особо ее цену… Потрудитесь показать его превосходительству эту скатерть и прочее.
Нечего делать — показываю и цену каждой вещи называю. Здесь паша впервые удостоил меня непосредственным своим вниманием: заметил он на моей руке бирюзовое кольцо и стал тыкать в него пальцем, бормоча какие-то вопросы.
— Паша интересуется знать, где вы приобрели этот камень, — пояснил переводчик.
— А ему что за дело? — возразил я. — Или моя бирюза также подлежит пошлине, конфискации?
— Н-нет, этого я не думаю… Нет, на этот счет вы будьте покойны: паша просто интересуется. Потрудитесь ответить, потому что его превосходительство ожидает вашего ответа.
— Значит, и это также входит в круг ваших «формальных» вопросов?
— Нет, но у него есть тоже бирюзовый камень.
При этом он с глубокой почтительностью, как бы осмеливаясь, указал на палец паши, на котором зеленела плоская бирюза довольно плохого качества в аляповатой золотой оправе.
— Так что ж из того, что есть? — невольно пожал я плечами.
— Ну вот, он поэтому и интересуется, где вы купили такой камень — в Стамбуле или в Пере?
— Скажите ему, что в России.
Паша, получив этот ответ, защелкал языком, заекал, замотал головой, выражая этим чуть ли не явное недоверие.
— Паша очень удивлен, — пояснил переводчик, — он сомневается, водится ли в России бирюза.
— Может оставаться при своем сомнении, если ему так хочется, — отвечал я, но сомневаюсь, что юный грек передал ему эту фразу; напротив, по тону его слов я мог догадаться, что он удостоверяет пашу от моего имени, что бирюза в России водится.
Разутый господин, глядя на мое кольцо, опять зачмокал и защелкал языком, но уже, показалось мне, в одобрительном смысле, и действительно, я не ошибся, потому что переводчик, обратясь ко мне, заявил, что паша очень хвалит мою бирюзу, что она ему весьма нравится, и сказал это таким тоном, как будто хотел выразить мне самый большой комплимент.
— Очень хороший камень! — прибавил он, зарясь на кольцо глазами. — И паше, вероятно, было бы очень приятно даже поменяться с вами, хотя у него тоже очень хорошая бирюза.
— Это он или вы мне предлагаете? — спросил я.
— Нет, это я… я сам, от своего собственного лица, — поспешил заверить меня переводчик. — Но я думаю, — продолжал он, — что паше было бы очень приятно, если для вас это все равно. Не хотите ли?.. Я предложу ему от вашего имени, то есть как будто вы сами хотите предложить ему обмен на добрую память?.. а?.. хотите?..
— Нет, благодарю вас. Я этого вовсе не желаю, — поспешил я отказаться.
— Гм… жаль… жаль! — проговорил грек в раздумье, словно охотник, давший промах по бекасу. — Очень жаль… А его превосходительству было бы очень, очень приятно…
Между тем паша кончил обзор моих вещей и опять погрузился в созерцательное раздумье… А духота ужасная, неотвязчивые мухи лезу в глаза, пристают, надоедают, жужжат на тусклых стеклах окон, и тонкий аромат лимбургского сыра чуть не до одури распространяется по тесной горнице. Прошло минуты три по крайней мере, прежде чем разутый джентльмен соблаговолил изречь переводчику свой авторитетный приговор.
— Паша делает вам честь, положив свое решение, — передал мне последний. — Он приказывает объявить вам, что ткани вы можете получить обратно, но не иначе, впрочем, как заплатив за них предварительно двойную пошлину; а эти остальные вещи остаются здесь: они конфискуются.
— Как конфискуются?! Почему? На каком основании?
— Потому что это оружие.
Сколь ни досадно было, но я невольно рассмеялся.
— Помилуйте! — говорю. — Какое же это оружие?! Оно точно было оружием в XV и XVI веке, но теперь это не более как археологическая редкость, годная для музея или для кабинетного украшения. И разве возможно приравнивать подобные вещи к вашим Пибоди, Мартини24 и винчестеркам?
— Да, но… все-таки это оружие. Так заявляет паша и полагает, что ведь вы не можете же утверждать, что это прялки и маслобойки или принадлежности дамского туалета.
— Но ведь и паша не может серьезно думать, что мы пойдем с этими топориками и булавою брать Константинополь?
— Силя, ярак! Ханджар мысрак, балтасы! Ярак!25 — покачивая головой и указывая пальцем на каждую вещь отдельно, бормотал меж тем паша утвердительным и настойчивым тоном.
— Вот видите, видите, — пояснил мне шустрый грек. — Паша изъявляет, что во всяком случае — это оружие. Эти вещи носят название оружия и потому, на основании закона, должны быть конфискованы.
— Но позвольте, — возразил я, — в таком случае зачем же допускается открытая продажа и на базаре?
— Э, — чмокнул грек языком и мотнул головой; мало ли что на базаре продается!.. Здесь не базар, а таможня… На базаре свои правила, а у нас свои. На до базара нет никакого дела: там своя администрация, а мы только исполняем прямую свою обязанность.
Что было возражать против подобной логики! Очевидно, все доводы были бы здесь совершенно напрасны. Но меня уже чисто по-дилетантски интересовал еще вопрос: на каком основании взимается с меня пошлина, да еще двойная, в виде штрафа за местные турецкие же произведения.
— Я понимаю, — сказал я, — что за эти ткани с меня могли бы взять пошлину в Одессе, в Марселе, в Триесте, словом, где угодно, но только не на турецкой территории и не в Стамбуле, где они куплены на базаре. Это противно всем основным таможенным принципам, противно самой системе вашей.
Но грек с пашою только языками пощелкивали да мотали кверху головами: «Толкуй, мол, сколько хочешь! Нас не переубедишь!» — и наконец паша приказал объявить мне, что если я не желаю заплатить двойную пошлину, то и тканей своих не получу; они останутся под арестом впредь до уплаты.
Я заявил, что такие действия считаю насилием и буду жаловаться русскому консулу, а мне отвечали на то: сколько угодно и кому угодно.
Тогда я потребовал, чтобы мне, по крайней мере, выдали квитанцию, что у меня-де конфискованы и арестованы такие-то и такие-то вещи, дабы явиться с ней к консулу как с документальным основанием для моей жалобы.
Отвечают, что никакой расписки, никакой квитанции и вообще никакого документального свидетельства мне не выдадут. Почему? «Потому что у нас это не принято, да и закона нет такого, который обязывал бы делать это».
— Но должен же я представить консулу какое-нибудь удостоверение в основательности своей жалобы!
— А это уже ваше дело; это до нас не касается.
— Но если вы действуете совершенно законно, то что же мешает вам выдать мне квитанцию?
— А, мой бог! Помехи нет, но повторяю вам, у нас это не принято, и потому вы ни от кого и ни в каком случае квитанцию здесь не получите.
Что оставалось делать! Бросить в таможне все вещи и спешить с жалобой в консульство? Полагаю, что на моем месте француз, немец, а уж про англичанина нечего и говорить, непременно поступил бы так. Но… мы, русские, вообще испокон века так не избалованы степенью участия к нам своих официальных лиц и так мало привыкли верить в свое собственное, хотя бы и несомненное право, что, признаюсь, откровенно, я не надеялся встретить какое-либо участие ко мне и не рассчитывал даже на малейший успех своей жалобы. Я склонен был думать, что, по извечной российской привычке, к ней отнесутся совершенно безразлично. Поэтому вместо того, чтобы терять все, и оружие, и ткани, захотелось мне выручить хотя бы последние. Вследствие этих невольно пришедших в голову соображений, я заявил, что, будучи вынужден обстоятельствами, я плачу требуемую с меня пошлину, но оставляю за собой право жаловаться консулу на такое произвольное требование. Увы! Последнее заявление вызвало только усмешку на губах паши и переводчика, и эта усмешка послужила для меня подтверждением моего мнения о полной бесплодности всяких официальных жалоб.
Переводчик сообщил, что паша «разрешает» мне внести двойную пошлину и получить ткани. Между тем паша, вероятно, нашел, что со мной ему нечего более тратить драгоценное время своего служебного кейфа и потому дал знак удалить меня из комнаты, а сам с видом утомления, закинув на спинку кресла голову, принялся с наслаждением пускать в потолок струйки табачного дыма, следя за ними прищуренными сонными глазами.
Арестовавший меня «гюмрюкчу» тотчас же подобрал с пола все мои вещи, кивнул мне, промолвя «гайда», — и я вышел в сопровождении его и переводчика. Часовой со штыком опять очутился за моею спиной.
— Кстати, по поводу этого аскера! — обратился я к переводчику, указав на солдата. — Скажите, пожалуйста, что это я арестовал здесь, что ли?
— Мм… как вам сказать, mon cher monsieur26, — отозвался он, запинаясь, — и да, и нет, как вам угодно. Это сделано на всякий случай, в ограждение вашей же собственной личности… Мало ли что могло бы случиться!
— Но чему ж бы случиться, если я нахожусь не в вертепе, а в официальном правительственном учреждении?!
— Да, это так, но… время теперь такое.
Между тем меня повели с лестницы через двор в какую-то новую для меня чиновничью конуру, потом в другую, потом опять в тот барак, где я уже был, потом опять через двор, пока наконец не пришли мы в какой-то полутемный сарай, перегороженный толстой деревянной решеткой на две половины. Во время всех этих странствий и переходов мой «гюмрюкчу», дотрогиваясь до моего плеча, то и дело командовал: «Орая!», «Бурая!», «Сагда!», «Солда!»27, и когда наконец привели меня в полутемный сарай, он останович меня за руку, поставил к решетке и проговорил внушительно: «Бурда!»28 Я остановился, часовой — рядом со мной; «гюмрюкчу» в то же время ушел куда-то, захватив с собой и все мои вещи, а переводчик еще ранее этого исчез невесть куда самым внезапным и незаметным образом.
И вот я стою рядом с вооруженным часовым в полутемном сарае. Присесть решительно не на что; вздумал было пройтись по сараю (не стоять же все на месте!), но часовой тотчас же остановил меня, загородив мне путь своим ружьем. Нечего делать, видно, приходится ожидать, стоя на том самом месте, где «гюмрюкчу» скомандовал мне свою «бурду». Стою полчаса, стою час, никто не приходит, Закурил от скуки папироску — ничего, не запретили. Между тем мало-помалу собралась около меня целая кучка турецких таможенных чиновников; уселись они вокруг меня на корточки и стали курить крученые папироски. Сидят и глазеют на меня, выпучив свои азиатские бельмы; говорят что-то обо мне и, должно быть, делают промеж себя на мой счет весьма критические и остроумные замечания, потому что, судя по их взорам и указательным перстам, моя особа, со всеми ее крупными и мелкими особенностями, видимо, служит интересным предметом их беседы. Часовой, опершись на ружье, тоже свертел себе папироску и, покуривая, присоединился к общему разговору. А разговор, надо быть, веселый: что-то уж очень часто смеются, тыча на меня пальцами. Но все это, по-видимому, было совершенно добродушно и как-то детски наивно, тем не менее стало мне надоедать наконец. Проходит и еще один час, а чиновники все-таки сидят вокруг меня на корточках и болтают. Поистине, надо изумляться этой их способности сидеть столько времени в такой напряженной позе, но еще более достойно удивления их охота к полному безделию: в течение двух часов, которые я простоял в сарае, ни один человек из обсевшей меня кучки не занялся ровнехонько никаким служебным делом. А между тем какая орава всяческих проходимцев служит в этой таможне! Тут, кроме турков, есть и греки, и евреи, и румыны, и армяне, много еще международного сброда, который, как говорят, уже более года не получает ни пиастра казенного жалоанья, а между тем продолжает служить или, вернее говоря, тунеядствовать под видом службы, которая вместо жалованья представляет ему полную и безнаказанную возможность ко всяческим вымогательствам и бакшишам.
Наконец у дверей сарая показался пробегавший куда-то переводчик. Я окликнул его — он остановился.
— Скажите, долго ли же мне ожидать здесь?
— Сейчас, сейчас, mon sher monsieur! Сию минуту…
— Чего же меня держат? Да не может ли вместо этих чиновников взять кто-нибудь другой?
— Конечно, мог бы, но это было бы не по правилам… А впрочем, подождите немного: я сейчас сбегаю, и как-нибудь обделаем это дело.
И он убежал куда-то, а минут пять спустя явился снова в сопровождении двух каких-то чиновников и моего «гюмрюкчу», который нес за ними мои ткани.
— Все равно, и эти господа тоже могут принять, — пояснил мне переводчик. — только вы, конечно, не откажетесь поблагодарить их какой-нибудь безделицей за их услугу?
— С величайшим удовольствием, только отпустите меня поскорее!
Чиновники приступили к делу. Один из них, присев на корточки и развернув у себя на коленях какую-то конторскую книгу, достал из-за поясного ремня медную чернильницу турецкого типа и приготовился что-то записывать. Другой с видом знатока и оценщика развернул и пересмотрел мои ткани и затем предложил мне через переводчика уплатить один меджидие пошлины.
И это из-за четырех с половиной франков столько времени морить человека!
Я вынул полуимпериал и попросил сдачу, которой однако ни у кого в наличности не оказалось. «Гюмрюкчу» побежал к менялам и пропал; но — надо отдать ему справедливость — пропал не совсем, а только на четверть часа. Вернувшись, он сам вручил меджидие сборщику, а затем любезно подал мне сдачу и ткани, примолвя: «Бакшиш, мосью… бакшиш! Кэльк багатэл!.. Уна франка!»
Поистине изумительная и притом какая-то наивная наглость! Он же мне все эти неприятности наделал, и он же теперь, как ни в чем не бывало, бакшиш выпрашивает!
Я потребовал, чтобы мне дали удостоверение во взятии пошлины за ткани. Чиновники стали переговариваться о чем-то и наконец объявляют мне через переводчика, что удостоверения выдать не могут, да оно и вовсе не нужно, а дадут записку, в которой будет сказано, что мне разрешается свободный провоз моих вещей до Сан-Стефано29. «Это затем, — пояснил переводчик, — чтобы вас опять не задержал какой-нибудь досмотрщик».
Слава тебе, Господи, хоть этого-то добился!
Кликнули писаря, приказали ему настрочить, что следовало в данном случае, и тот минут через пять принес мне клочок исписанной бумажки с печатью, не упустив при этом потребовать бакшиш. Я дал ему сколько-то пиастров, и после этого мне объявили, что я вполне свободен.
Взял я свои вещи и пошел было из сарая, но не тут-то было! Вся кучка обседавших меня чиновников и даже мой часовой обступили меня со всех сторон и настоятельно потребовали бакшиша и на свою долю. Я изъявляю намерение воспротивиться этой последней наглости и пройти мимо, как бы не обращая на них никакого внимания, но — увы!.. Обступили и не выпускают — ну, просто-таки не выпускают в самом положительном смысле этого слова: протягивают со всех сторон руки и галдят: «Бакшиш, бакшиш, эфендим! Бакшиш!..» Чтобы отвязаться, пришлось уступить. Я вынул серебряный рубль и вручил его ближайшему чиновнику, указав ему знаком — делитесь, мол, между собой, как знаете! И только после этого последнего «добровольного» пожертвования почувствовал я себя действительно освобожденным.
Переводчик пошел провожать меня на пристань.
— Если хотите, я для вас постараюсь обделать так, чтобы вам возвратили оружие, — говорил он мне на ходу таинственным полушепотом. — Вы приезжайте сюда завтра около полудня и спросите меня… а впрочем, я и сам буду поджидать вас… Но только торопитесь: никак не позже завтрашнего дня, потому что иначе ваши вещи могут очутиться у какого-нибудь паши в кабинете и тогда уже ни каким образом не выручить! Это я вам говорю между нами, по секрету… Понимаете?.. А пока, mon sher monsieur, soyex si bonne si aimable, faits moi quelque petit cadeau… une tout petit bagatel!.. S’il vous plait!30
Я дал ему за все услуги — и целковый (меньшей монеты не случилось) — и франтоватый грек остался этим чрезвычайно доволен.
Было уже поздно; поэтому я решил отправиться в русское консульство завтра утром. Самого консула не было дома: летом он живет на даче в Буюк-Дере31, но, к счастью, застал я в консульстве секретаря, которому и объяснил свое дело.
— Это уже не первая история, — заметил он мне. — В последнее время к нам постоянно поступают подобные жалобы. Мы дадим вам драгомана и каваса32, отправляйтесь с ним в таможню, быть может, и удастся выручить ваши вещи сегодня же, а если нет, то нечего делать! — надо будет заводить официальную переписку, и тогда вам придется обождать несколько дней их возвращения.
Вскоре явились драгоман г. Папудов и консульский кавас в арнаутском костюме, с которыми вместе я и отправился. Приезжаем. Господин Папудов ведет меня прямо в кабинет директора таможни. Я думал, что это, вероятно, будет та же самая душная комната, где вчера меня допрашивали, — ан вместо того приходим мы в просторную светлую залу, убранную на европейский лад бархатною мебелью. На одном из кресел сидел высокий плотный мужчина пожилых лет с весьма симпатичным лицом, одетый по-европейски и притом с безукоризненной чистотой. На столике, сбоку кресла, лежала куча бумаг. Директор просматривал одну за другой и, по мере прочтения, бросал их на пол к своим ногам, где таким образом накопилась та же целая куча, пред которой — совершенно так же, как вчера, — сидел на корточках какой-то чиновник и, облизывая каждую бумажонку, прикладывал к ним печати. Всматриваюсь — ба! да это тот самый разутый господин, который вчера столь важно разыгрывал роль паши и начальника!.. Только теперь он был обут, и сверх того принадлежности его туалета обретались в приличном виде и надлежащем порядке. О почтительности к начальству нечего и говорить: она вся выражалась в этой позе на корточках и в слизывании бумаги. Разутый господин однако был действительным помощником директора таможни, и если теперь сидел на корочках, то надо думать, что и сам директор в свой черед сидит в таком же положении и так же слизывает — перед министром финансов или даже перед каким-нибудь его ближайшим помощником. Таков уж порядок турецкого чинопочитания.
Господин Папудов объяснил директору мое дело. Паша выслушал его полувнимательно, но благосклонно и приказал одному из торчавших у стены чиновников сейчас же принести сюда вещи, а пока просил нас сесть и обождать немного. Здесь уж, очевидно, господствовали и европейский лоск, и европейские общежительные приемы. Пришлось однако ждать около получаса, пока наконец посланный чиновник не поверг почтительно мои вещи к ногам директора. Оказалось, что их успели уже так далеко и хорошо упрятать куда-то и чуть ли даже не «эвакуировать», что не сразу и отыскать смогли
— Ну, какое же это оружие! — усмехнулся паша и любезно предложил мне получить его сейчас же, выразив даже недоумение, каким образом могла произойти со мною вся эта история.
— Из-за бакшиша! — пояснил ему г. Папудов и рассказал, как к моему каику пристал сначала один «гюмрюкчу» и получил один франк, потом другой «гюмрюкчу» и получил тоже франк, наконец третий «гюмрюкчу», который захотел получить десять франков.
Паша слушал все это, но благосклонное его внимание сопровождалось такою благодушно-самодовольною улыбкой, как если бы, например, отцу стали рассказывать про милую, невинную и остроумную шалость его сына или как если бы ротному командиру начали выхвалять лихость и молодечество его солдатиков. По-видимому, паша, при всем своем европейском лоске, даже и не сознавал, есть ли что возмутительного и гнусного в подобном поведении его подчиненных.
Господин Папудов завел было речь о несправедливо взятой с меня пошлины.
— О, да! Это было совершенно несправедливо! Совершенно даже незаконно! — любезно согласился паша. — Но… возвратить ее нет никакой возможности, потому что она уже занесена в книги, записана на приход — и не марать же из-за этой ошибки наших книг, согласитесь сами! Да и один меджидие — это, в сущности, такая ничтожная сумма, что господин офицер, вероятно, не станет настаивать на ее возвращении.
И действительно, настаивать было нечего. Хорошо еще, что хоть вещи-то удалось выручить, а уж о пошлине и говорить не стоило!
Во избежание каких-либо новых недоразумений с надсмотрщиками паша приказал какому-то чиновнику лично проводить меня до железнодорожной станции, куда я торопился теперь на поезд. Чиновник очень любезно подхватил мои вещи, донес их до кареты, в которую сел вместе со мною и, вручая мне их, уже когда я садился в вагон, любезно протянул руку, примолвив выразительным полушепотом:
—Бакшиш!
Я дал ему франк, за который он пожелал даже удостоить меня своим рукопожатием, но, не встретив с моей стороны того же, удалился с чувством сознания собственного достоинства.
Итак, вся эта глупая, но тем не менее пренеприятная история произошла из-за бакшиша, этого всесильного рычага в Турции. Но… как бы то ни было, а во всем этом, насколько мне кажется, интересно одно: как вы полагаете, читатель, посмели бы турки проделать нечто подобное с германским или французским (не говорю уже с английским) офицером?
Публикуется по: Крестовский В. В. Собр. соч. в 8 т. Т. 5. СПб.: Общественная польза, 1899–1900. С. 563–573.
1 Считаю нелишним заметить, что настоящий рассказ есть описание истинного и неприкрашенного авторской фантазией происшествия, случившегося со мной во второй половине мая месяца 1878 года. — Здесь и далее, кроме особо оговоренных, примечания автора.
2 Галаган — румынское название медной монеты, равняющей нашим двум с половиной копейкам.
3 Извозчик.
4 Пошел прочь, чертов сын! Сгинь, провались, собачий сын!
5 Будь ты проклят, сводник!
6 Каик — лодка, каикчи — лодочник, перевозчик.
7 Лэйард (Layard) Остин Генри (1817–1894), английский археолог. Родился и провел юношеские годы во Франции. Переселившись в Лондон, самостоятельно изучал восточную культуру и языки. Задумав начать раскопки в Месопотамии, он заручился помощью английского посла в Стамбуле и втайне от султанского правительства приступил к поискам исчезнувших ассирийских городов. Ему удалось откопать руины дворцов Калаха, многочисленные произведения ассирийского искусства. Среди находок был черный обелиск Салманассара с изображением израильского царя Иегу (Ииуя). Вторая экспедиция Лейарда, начатая в 1849 году, открыла развалины Ниневии. Была обнаружена клинописная библиотека царя Ассурбанипала (VII в. до н. э.), которая среди прочего содержала и поэму о Гильгамеше с рассказом о потопе. После окончания раскопок Лэйар стал английским послом в Мадриде и Стамбуле (из «Библиологического словаря» свящ. Александра Меня). — М. Р.
8 Гюмрюк — таможня, гюмрюкчу — таможенный.
9 Но, месье… необходим бакшиш… бакшиш, месье… (франц.) — М. Р.
10 Один франк, месье (искаж. франц.) — М. Р.
11 Нет.
12 Не два франка! Мало двух франков! (искаж. франц.) — М. Р.
13 Сколько же франков?
14 Десять.
15 В таможню (франц.) — М. Р,
16 Десять франков и ступай себе!
17 Два целковых.
18 Эй, постой!
19 Пять франков и убирайся!
20 Э, чертов сын! Марш в таможню!
21 Иди за нами! Ступай.
22 Турецкий солдат. — М. Р.
23 Презрительное название немусульманина у исповедующих ислам. — М. Р.
24 Винтовка «Пибоди-Мартини» — обозначение семейства армейских винтовок, восходящих к модели, изготавливавшейся в США в 1869–1871 годах фирмой Пибоди. — М. Р.
25 Оружие, оружие! Кинжал, копье, топоры! Оружие!
26 Дорогой господин (франц.) — М. Р.
27 Туда! Сюда! Направо, налево!
28 Здесь.
29 Сан-Стефано — западный пригород Константинополя, где был заключен Сан-Стефанский мир — предварительный мирный договор (19 февраля (3 марта) 1878 года) между Российской и Османской империями и завершивший русско-турецкую войну 1877–1878 годов. — М. Р.
30 Уважаемый господин, будьте так любезны, подарите немного, безделицу! Пожалуйста! (франц.). — М. Р.
31 Буюк-дере — деревня на берегу Босфора, летняя резиденция европейских посольств. — М. Р.
32 Драгоман — официальная должность переводчика и посредника между ближневосточными и азиатскими державами и европейскими дипломатическими и торговыми представительствами. Кавас— мусульманские почетные стражи, облеченные низшей полицейскою властью, которые в Турции приставляются к дипломатическим агентам всех рангов, а равно к высшим турецким сановникам (Брокгауз и Ефрон). — М. Р.
Подготовка публикации
Маргариты Райциной