Ностальгические заметки с самоцитированием
Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2015
Владимир
Константинович Арро родился в 1932 году в Ленинграде. Прозаик,
драматург, автор пьес «Высшая мера», «Смотрите, кто пришел!», «Синее небо, а в
нем облака», «Трагики и комедианты» и др. В последние годы опубликовал книги
прозы «Дом прибежища», «Вспышка освобождения», «Желание жить», «Занавес
открывается». Живет в Германии.
Памяти Алеши
1
В свой семьдесят восьмой день рождения, ранним утром второго августа 2010 года, я оказался на борту «Боинга» компании «Люфтганза», который готовился к перелету из Франкфурта-на-Майне в Москву. Нам с дочерью Ксенией, как припозднившимся на регистрацию (внук Витя долго вспоминал, где припарковал накануне свою машину), достались самые непрестижные места в хвосте самолета. Но это никак не повлияло на праздничное настроение. Дочь а также Витя и Ксюшин жених Жиль поздравили меня еще в шесть утра, но чего-то мне не хватало, и я по дочкиному мобильнику позвонил в Майнц жене, с которой расстался накануне вечером. Взволнованная Галина не сказала мне ничего необычного, чего бы я не слышал от нее в этот день по утрам, но все же мне стало приятно, и я успокоился. Можно было жить дальше.
Если все устроится, как задумано, ближе к закату солнца мы с Ксюшей должны оказаться под городом Суздалем, в деревне Новоселка на реке Нерли, где сорок четыре года назад, сраженный красотой пейзажа и величием древности, я купил дом и жил в нем летними месяцами на протяжении десяти лет, а последние тридцать четыре года, с тех пор, как распалась семья, ни разу его не видел. Сегодня дом принадлежал Ксюше, она ехала с намерением учинить в нем кое-какой ремонт, о чем договорилась с одним знакомым по телефону. Кроме того, ей хотелось повидаться с друзьями детства и юности.
Я уж и не чаял в своей долгой жизни, насыщенной головокружительными событиями и необратимыми переменами, когда-нибудь повернуть время вспять и оказаться в местах и среди людей, которые, казалось, навсегда были для меня потеряны. Я чувствовал себя добровольным изгоем, а вернее, смирившимся страдальцем судьбы, управлявшей моей доброй волей.
И вот новый поворот, совсем уж неожиданный.
— Алло, папа, ты не мог бы поехать со мной? Ты мне очень там будешь нужен, я же ничего в этих ремонтах не смыслю…
— Да, но второго августа…
— Ну, я понимаю, но я очень тебя прошу, расходы беру на себя, и потом, мы так мало общаемся…
— Дочка, боюсь, что мне это будет не по силам, ты же знаешь, что я на лекарствах, боюсь, что стану тебе просто обузой.
— Но ты же будешь там отдыхать, тебе ничего не придется делать…
Некоторые опасения по поводу тягот такого сложного путешествия у меня, конечно, имелись, но не они были причиной моего отчаянного сопротивления. Краем сознания я все время думал: а что же скажет Галина? И тут жена меня удивила.
— Да когда ж тебе еще такая возможность представится? Конечно, поезжай.
Как я был ей благодарен за это великодушие.
Ближе к отлету возникли и вполне реальные сомнения. Российское телевидение, обычно такое сдержанное, день ото дня нагнетало тревогу, сообщая о все новых и новых пожарах в центре России, о сгоревших деревнях, о погибших людях, об огненных смерчах, преодолевающих все препятствия по верхушкам деревьев, об огненном пекле в районах торфяников. Целые области переходили на чрезвычайное положение и среди них соседствующие с Владимирской — Нижегородская и Рязанская. Да и во Владимирской горели леса в районе Коврова и торфяники возле Гуся-Хрустального. Сводки погоды ежедневно сообщали о температурных рекордах, прогнозы на ближайшее время были неутешительны: днем около сорока. И наконец, дымный смог охватил Москву. В перечне хронических заболеваний, с которыми противопоказано пребывать в задымленных районах, значились и две мои опостылевшие хворобы. Ксенина мама категорически настаивала, чтобы мы сдали билеты: «Врачи советуют уезжать из Москвы. Нормальные люди — оттуда, а вы туда». В этом был свой резон. Но телефонные вести из Суздаля успокаивали: «Да ничего страшного, как жили, так и живем, жарковато, конечно, зато чаще купаемся». Ну да, лесов у нас нет, торфяных болот тоже, сплошной чернозем — это ведь суздальское ополье, гореть там нечему. Галина, не склонная к панике, отдала вопрос на наше усмотрение. А когда все было решено, напекла пирожков в дорогу.
И вот мы летим. В самолете умиротворенные пассажиры заняты завтраком. Наконец, тележка докатывается до нас.
— Соки, вода, пиво, вино? — с неугасимой улыбкой спрашивает бортпроводница.
В Германии ранним утром принято пить сок. Но дочь говорит:
— Вина, пожалуйста! У моего папы сегодня день рождения.
— Ах, та-ак? — расцветает бортпроводница. — Поздравляю вас, — и подает нам рубиновое каберне.
Мы чокаемся. В душе моей все цветет — это уже пятое поздравление. С каждым годом их становится меньше. Сегодня Илья-пророк. В этот день гремит гром, низвергается дождь, вместе с ним падает льдинка, и вода в реке становится холоднее. Но что-то непохоже, солнце над самолетом палит неустанно и в небе ни облачка.
Бортпроводница возвращается, в руках у нее нераспечатанная бутылка вина:
— От имени экипажа… наши поздравления…
Ну, это уж слишком. Я смущен.
Распитие отложим до вечера.
2
Вот выдержки из газетных новостей 30 июля 2010 года, с которыми мы ознакомились в самолете:
«Огненные штормы, которые также называют огненными смерчами или огненными торнадо, возникают в очагах природных пожаров, разбушевавшихся на территории России, в предыдущие годы такого не наблюдалось, сообщили в МЧС РФ.
За сегодняшние сутки возникли более 700 пожаров. Но в результате работы пожарных и спасателей более 80% пожаров ликвидированы.
Однако прогноз на ближайшие дни неутешительный: жаркая сухая погода будет стоять на протяжении нескольких дней на территории Центрального и Приволжского округов.
В результате перехода на населенные пункты сгорело 1257 жилых домов, без крова остались 2825 человек, которые размещены в 12 пунктах временного размещения.
По последним данным МЧС, жертвами природных пожаров стали уже 25 человек».
И хотя мы ехали в самое пекло, мы, по российской привычке, были убеждены, что нас-то эти страсти минуют.
И вот мы в Домодедово. Чем на родине хорошо, что здесь всегда готовишься к худшему. И ничто тебя особенно не удивляет. Автоматы по обмену денег не работают — ну, так что же, где-то же ведь есть банк. Из трех дверей две закрыты? Так одна-то работает! Таксисты-бомбилы окружают плотным кольцом и загибают несусветную цену, а потом еще метров двести преследуют, чуть снижая — ну, так где-то тут есть автобус до метро. А вот и он! И даже с кондиционером. Тротуары все же не профилированные, чемоданы приходится поднимать… Ну-у, завел!.. Родине надо уметь прощать. Она-то тебе прощала.
В Москве дыма нет, но жара нестерпимая. В глотке пересыхает, и мы немедленно покупаем две бутылки тепловатой воды. Так и идем, прихлебывая. Наша цель — Курский вокзал. Но вот к чему я был не готов, что в метро нет пандусов, лишь ступенчатые переходы. А в чемодане семнадцать килограммов, почти в шесть раз больше, чем мне дозволено. Ксюша, задыхаясь, тащит свои четыре багажных места да еще успевает заботиться обо мне. Ну, так вы чего, граждане, кто вас неволит, путешествуйте налегке! Или сидите дома.
Но вот на Курском нас ждет награда: поезд-экспресс на Нижний Новгород с единственной остановкой во Владимире стоит под парами, в кассе есть билеты, а в вагоне — кондиционер. Вместо сорока становится двадцать три градуса, и вот мы мчимся мимо дачных платформ, мимо поселков и городков, попивая чай с домашними пирожками. За два с половиной часа пути мы не видели серьезных пожаров, лишь местами где-то вдали висело дымное марево. И это укрепляло наш оптимизм. Но ровно до тех пор, пока мы не оказались на пустынной платформе станции «город Владимир» посреди целой сети железнодорожных путей. Ощущение было такое, что мы попали в горячо натопленную русскую баню, где преждевременно закрыли заглушку. Нос и глаза заволокла дымно-воздушная смесь, неподвижная и густая. А впереди вздымалась высокая крутая и крытая лестница, ведущая на переход. И конечно, без пандуса… ну, вот еще, что за прихоть. Но зато ведь это Владимир, вон на холме в сизой дымке тускло светятся золотые главы Успенского собора!
Вверх мы как-то доволоклись, а вниз нам помогла молодая пара, случайно наткнувшаяся на нас в переходе.
— Ну, а теперь-то вам куда? — спросил мужчина.
— Так ведь на автобусную станцию.
— Вон она на горке. А куда едете?
— Нам в общем-то в Суздаль…
— В Су-уздаль?..
— А вы случайно не на колесах? — спросил я.
— Мы-то?.. — он переглянулся со спутницей. — Ну, ладно, время у нас есть, пожалуй, вас довезем.
— А за сколько? — спросила Ксюша.
— Не знаю… мы этим не занимаемся. Сколько дадите, поехали.
И вот мы помчались по Суздальскому ополью, по мягким его холмам с раскаленной, потрескавшейся землей, с редкими перелесками и деревнями, задернутыми перламутровой завесью, словно туманом.
— Где же горит? — спросил я.
— Из Коврова приносит. Пока ветер не переменится, так и будет висеть, — помолчав, мужчина сказал: — А курить-то вам лучше бросить.
— А откуда вы узнали, что я курю?
— Так у вас астматический бронхит. Вы же хроник, что я, не слышу?..
— Вот это да-а!.. — восхитился я точности диагноза.
— Это моя специальность.
— Так вы врач?
— Мы оба врачи.
— Ну, и откуда едете? — спросила женщина, обернувшись.
— Мы-то?.. — замялся я. — Мы из Петербурга.
— У нас там дом в деревне, в четырех километрах от Суздаля, — сказала Ксюша. — Знаете, Кидекша, Новоселка…
— Вот, смотри-ка, из Петербурга к нам ездят, — сказал мужчина. — И давно здесь не были?
— Я была в прошлое лето, — сказала Ксюша.
— А я — тридцать четыре года назад, — пробурчал я своим прокуренным голосом.
— Тоже срок, — отозвался мужчина.
Так мы и ехали, удивляя друг друга.
Помолчав, женщина сказала:
— Нет, вы не из Петербурга. Вы из-за границы.
— Да, это так, — сказала Ксюша, смутившись. — Мы из Германии. А что, заметно?
— У вас другая интонация. Акценты другие…
О чем-то они еще говорили, но я уже плохо слушал, потому что машина сбавила скорость и въехала в город. Он возникал передо, мной, дом за домом, из глубины прошедших десятилетий, будто нехотя освобождаясь то ли от дымной пелены, то ли от тумана моих снов, грез и литературных фантазий. Годы не изменили его силуэта, только резче обозначили белизну церквей над зелеными кущами, прибавили красок и позолоты. А череда деревянных домов, утопающих в вишневых садах, так и застыла в тихом очаровании русского уездного города, чуждого модным веяниям и переменам.
3
Первая моя встреча с Суздалем в июле 1966-го была до того наполнена странностями, знамениями, что породила целый клубок эмоций, незнакомых чувств и предчувствий, приведших ни много ни мало к покупке дома вблизи Суздаля на второй же день. Еще бы, началось с того, что на тридцатой минуте пребывания в городе я был облачен в черную рясу, клобук и отягощен большим медным крестом. Дело в том, что в эти дни режиссер Колосов снимал в Суздале телефильм «Душечка», естественно, с Людмилой Касаткиной, и массовка, колоритная и многофигурная, вовлекала, в свой водоворот, как торнадо, все, что попадалось на пути: местных жителей, студентов-практикантов, туристов и даже командировочных. Мой приятель, приехавший накануне, был вовлечен по уши и превращен волей ассистента режиссера в монаха-послушника. Мне досталась пустовавшая вакансия попа более высокого ранжира. Вот так, обливаясь потом, проклиная свое легкомыслие, пробегали мы целый день по мощеной суздальской площади в окружении городских обывателей минувших времен, и даже обеденную трапезу вынуждены были отправлять, не снимая облачения. Знакомство наше с мосфильмовской актрисой, ночной бросок в близлежащую Кидекшу, купание в реке Нерль описаны мною с превеликим волнением в цикле эссе «Дом на Нерли» и пересказывать наспех, то, что так дорого, было бы неразумно. Разве что привести небольшой отрывок, вводящий в ту атмосферу.
«…Внизу в лунном свете поблескивала река, за нею стелился пойменный луг с туманной поволокой, а вдали угадывался сплошной лес, невнятно клубившийся темной массой лиственных крон на фоне густо-синего неба. В лугу скрипел коростель, ему вторил еще один, дальний. Кто-то крякал, кряхтел, шуршал в прибрежной траве. В воздухе легкими тенями, путая траектории, носились летучие мыши.
Прямо под храмом оба берега стягивал наводной мост на деревянных сваях. Лента реки, окаймленная камышовой и осоковой топью, шла вровень с берегом, а потом изгибалась, уходя направо, обтекая высокий косогор, при том, что противоположный берег был по-прежнему ровен и низок. Дальше река терялась из виду и только угадывалась, поблескивая в излучинах где-то вдали. Косогор справа был несомненно заселен: над ним очерчивался конек крыши с невысокой трубой, темнели купы редких деревьев, где-то вдали брехала собака. Деревушка, уставшая за день, видно спала. Вот, думал я, зажить бы несуетно, как эти люди у реки с таким нежно скользящим, чистоструйным названием — Нерль.
Мы спустились к воде, и река сразу стала светлее и шире. Плоская ее гладь отразила и разнесла беглый московский говорок:
— А где же мы, парни, наше бельишко-то потом сушить будем, а? Давайте-ка в чем мама родила, никого ведь нет, не возражаете?..
Раздвигая траву, выпутываясь из тины и лилий, мы вошли в теплую воду с уханьем, с шутками-прибаутками под высокой уже луной… Нет, многовато было предзнаменований, каких-то намеков в этот мой первый суздальский день: сначала облачение в рясу, теперь вот это языческое купание…»
Зимою, будучи уже начинающим домовладельцем, (а кстати! — и начинающим писателем-профессионалом), переполненный впечатлениями лета и особенно осени, когда мы с моим второклассником Алешей вживались в деревенский уклад, пока ремонтировался наш дом, так вот зимою я написал повесть «Аз, веди, глаголь…» про Суздаль. Там девочка по имени Ксения однажды, вместо того чтобы идти на школьную практику, оказывается на съемочной площадке, не по своей, разумеется, воле, а по стечению обстоятельств… ну, и так далее. Славная получилась девчушка. Нет-нет, цитировать я не буду. Просто, когда на другой год родилась дочь, мы назвали ее именем моей героини и, как только позволила погода, увезли в деревню, на берег Нерли. Где, как выяснилось, ей было самое место. (За все годы ни одна хвороба там к ней не пристала).
И немного о мелочах. Эпизод массовки, где ошалелые от жары и текущего по лицу клея самозваный поп с монахом-послушником кощунствуют, изображая «бывалошнее» житье, при монтаже из фильма был благополучно вырезан. Вместо кинолавров мне досталось нечто другое. Когда софиты потухли, массовка разбрелась кто куда, а гениальные артисты уехали в Москву, началась разборка декораций. Я купил у рабочих «Мосфильма» целый грузовик крашеных кубовой краской досок, столбов, брусьев с торчащими из них гвоздями — весь этот деревянный лом от разобранных декораций, в которых страдала, а больше радовалась жизни Оленька, Ольга Семеновна, «Душечка» в исполнении актрисы Людмилы Касаткиной. Из лучших досок, которые зачем-то обжег на костре, я смастерил стол на кухню, лавку и несколько табуреток. (Кстати, таланты тут, на этой земле, стали открываться один за другим).
И вот 44 (прописью — сорок четыре!) года спустя, 2-е августа 2010 года, конец длинного-длинного дня, знойный вечер, конец нашего путешествия. Та же деревня Новоселка, дом Наташи Корниловой, подруги Ксении. Из окна на другой стороне улицы виден наш дом.
— Я слышала, — говорит Наташа, обращаясь ко мне, — что у вас сегодня день рождения. Подарка у меня нет. Но я хочу преподнести вам… я думаю, вам будет приятно… я сохранила…
И передает мне табуретку из мосфильмовских досок, уцелевшую из нашего растащенного, растерзанного дома. Я чуть не заплакал и прижал табуретку к груди.
Вот что жизнь с нами делает!
4
Я проснулся рано, по-стариковски, в полшестого утра. Кряхтя и прихрамывая, как и положено, вышел из калитки на улицу и оказался перед своим домом, сиротливо притаившимся в зарослях сирени на другой стороне улицы. Какой он крошечный по сравнению с соседними каменными хоромами, еще недостроенными. Или с тем, в котором мы с дочерью остановились — трехэтажным рубленым особняком. Но стоит прямо, не перекосившись, и смотрит на меня пристально и чисто своими тремя окошками. Так и смотрели некоторое время друг на друга. Я подошел, поклонился ему, но войти за металлическую сетку, которой он был огражден, не получилось: за нею стояла матерая, чуть не в мой рост, крапива.
Солнце, какое-то слепое, затянутое дымно-облачным маревом, висело над лесом, контур которого едва угадывался. Дым отечества скрадывал перспективу улицы и справа, и слева, при желании можно было вообразить, что это утренний туман, но в траве не было ни росинки. Дыхание тщетно искало привычной утренней свежести, но жить можно было и так, и даже кашель не беспокоил.
Я не спеша двинулся к «стрелке», туда, где в Нерль впадает речка Каменка — место, с которого и открывается поразивший меня некогда вид.
А вот, кажется, идет еще один мой герой: немного не дойдя до меня, к дому Хромушиных сворачивает седобородый мужчина с двумя собачками на поводках, что-то знакомое чудится мне в складе его лица.
— Вы не Саша? — спрашиваю.
— Да. А вы кто?
— А я отец Ксени, Алеши.
— А, дядя Володя!..
Он улыбается, но останавливаться не расположен, дочь потом объяснит мне, почему.
Вот уже и седобородые называют меня «дядей». Ну, а он не знает, что в повести «Вот моя деревня», где пытался описать деревенскую «вольницу», я назвал его Гошкой Кувариным.
«Стрелка», как и весь береговой откос, заросла кустарником, какими-то случайными сорными деревцами и, чтобы увидеть полную кидекшанскую панораму, надо было слегка сойти вниз. И вот, наконец, через тридцать четыре года она снова предстала моему взору. Храмовые строения лишь слегка просвечивали сквозь дымную пелену, как когда-то, в детстве, просвечивали сквозь матовую бумагу переводные картинки. Я сел на лавочку и закурил.
5
Тяга моей дочери к новосельскому дому была, конечно, ностальгически-духовного свойства. Практического значения он не имел, жить в нем было некому. А вот приехать, окутаться сладковато-горькой печалью, попытаться удержать детство и всех, кто при этом был, услышать, вернее, почуять вкус, запахи и голоса того времени… Да кого же к этому не тянуло? Мнилось мне, что мое присутствие вместе с нею в деревне может заполнить некую брешь в отношениях между нами, снять мучительную недоговоренность и этим как бы замкнуть круг.
— Ксюша, что же ты так долго прятала от нас папу? — спрашивает наша хозяйка Наташа.
— Ну, во-первых, он меня не любит…
Все, кто сидит за столом, смеются, видимо, не впервые слышат эту пластинку. Смеется и сама Ксения.
А за столом в просторной и высокой, с бревенчатыми стенами комнате, кроме нас и Наташи, сидят три ее дочери — Полина, Мила, Катя — и сын Коля. Но это еще не все. По лавкам, как сказано в поговорке, даже не семеро, а восьмеро: дочь Полины Лиза, грациозное существо одиннадцати лет отроду, и двое «мелких», как их тут называют, Милины сыновья — глазастики Степа и Петя. Казалось бы, какая наполненная семья — все возраста представлены, от тридцати пяти до полутора. Наташе всего-то чуток за пятьдесят, а так много успела сделать для себя и для государства. Но торжество материнства для Наташи не исчерпывается этим, вернее исчерпывается лишь наполовину. Ведь в Петербурге, откуда они все родом, у нее еще четверо! Четверо вполне самостоятельных сыновей. И судя по телефонным переговорам, с жизнью своей и делами вполне справляются. Господи, с одним-то намаешься, с двумя — и слов нет! А тут восемь душ. Восемь ртов. Восемь живых организмов. Восемь характеров.
И ведь язык не повернется сказать, что мать этакого семейства, Наташа Корнилова, «измотана», «замучена», «заморена» или вообще сбилась с ног в круговерти проблем, которые, конечно, как в любой семье, есть и без их решения никуда не деваются. Сказать-то хочется как раз другое: смотрите, какая интересная женщина, статная, ухоженная, спокойная, с чувством женского достоинства, с сознанием уверенности в себе. Она — театральный художник, специальность ее — сценический костюм. Карьера ее вполне успешна. Теперь ей помогает Полина, тоже художник по образованию.
— Сдавали мы как-то театральный занавес в Минском театре, — рассказывает Наташа. — Худсовет принимает без замечаний, главреж доволен, вдруг он говорит: «А что это там за младенец в кулисах плачет?» А это мой двухнедельный Коля. Коленька, дай, я тебя потискаю… — привлекает она к себе младшенького, впрочем, тринадцатилетнего. — Ты же у меня самый маленький.
Коля уворачивается:
— Мама, ну, я уже большой… Это нехорошо для мужчины. От этого бывает… дядя Володя, как это называется?
— Инфантильность, — подсказываю я, вполне зная, что это такое.
Наташа смеется:
— Вот так они и уходят.
И отпускает Колю.
Двадцать семь лет назад она приехала в Новоселку погостить к подруге, здесь встретила своего будущего мужа Сергея. Тут они и остались. Жили сначала в одном доме, потом купили другой — кирпичную лачугу нашей соседки тети Кати, которая постоянно жила в Иваново. Отважные, надо сказать, были люди, масштабные, если еще при социализме, в 1983 году спроектировали не какой-нибудь дачный домик с верандой, а трехэтажную хоромину на большую семью. (Впрочем, и семейный проект был адекватен архитектурному). Получился самый красивый дом в нашей деревне — с островерхой крышей, с высокими решетчатыми окнами, на фундаменте из дикого камня. Что-то есть в нем от скандинавских шале. Ветерок, я думаю, дул с северных морей. Сергей был капитаном морского сухогруза. Говорю «был». Потому что три года назад его не стало. Он погиб не в море, а на суше от сердечного приступа. От него остался дом, семья и дубовая роща. Десяток коренастых темно-зеленых дубов, выращенных им когда-то на ленинградском подоконнике из желудей, мощно произрастают на участке позади дома. И меж ними пронзительно стройные светящиеся сосны. И от того кажется, что в воздухе все время звучат две струны: басовая и альтовая.
6
На другой день еще два местных жителя признали меня «дядей». Но сначала я сам нашел себе «тетю». Это была морщинистая старушка, вдова Володьки Морозова, благодушного пьяницы и матерщинника, который еще в семидесятые годы пропил свою жизнь. Все ее звали «тетей Любой» и уважали за добрый нрав. Я в прежние времена звал ее просто Любой, а тут поддался общественному этикету, но она быстро вернула меня на место.
— Так ты, наверное, не моложе меня?..
Оказалось, что все-таки на четыре года моложе.
Я попросил у нее какую-нибудь старую косу, чтобы убрать крапиву.
— Пойдем, я дам тебе косу.
Когда пришли, она уточнила:
— Косу я тебе не дам, ты ее посадишь, а вот бери серп.
Вот тут и появился «племянник».
— Дак это Алешкин отец, дядя Володя, так, что ли?..
— Вот именно.
Был он мой тезка, значит, Володька Морозов-младший. От родителя он унаследовал не только имя с фамилией, но и умение с утра находить выпивку, а по этой причине был слегка навеселе.
— Володька, — сказал я, — может, ты мне скосишь? Я заплачу.
— Конечно, скошу, о чем разговор!
— Ну, так пошли.
— Но не сегодня. Завтра скошу. Чего там косить-то, раз плюнуть.
— Ну, так, может, сегодня?
— Нет, завтра.
— А сегодня чем занят?
— Сегодня-то?.. — Он усмехнулся самодовольно. — Сегодня пить буду. А завтра приду. Косить-то там нечего…
— Да не придет он. Теперь это на две недели, уж я-то знаю, — беззлобно откликнулась Люба.
Она и на мужа не злилась, когда он бросал ее в самый разгар огородной страды.
Солнце пекло нещадно, воздуху не хватало, и я часто прерывал работу, уходя в тень, а серп оставлял на траве. Тут его и приметила Люба, гулявшая неподалеку:
— Серп-то тебе больше не нужен? Я заберу его, он у меня знаешь откуда, из Кировской области привезен после войны, нам там выдавали…
Так я и остался со своей крапивой.
Потом пришел Мишка, тоже моего Алеши приятель.
— Я был помладше его, сильно мы не дружили… Но курить вместе начинали, да-а… вон там, в церкви.
— А крапиву ты мне не поможешь скосить?
— А я сейчас на рыбалку, дядя Володя.… Там посмотрим, вы заходите… — И уже на ходу, обернувшись: — Лучше заходите с вином!..
Раньше всех от легкого заработка уклонился седовласый Сашка Хромушин, который первым распознал во мне «дядю». О том, что он выкосит участок, а заодно снесет старый сарай, Ксюша договорилась с ним по телефону еще из Германии. Но увидев свой дом, буйно заросший по самые окна, она искренне изумилась.
— Саша, что же ты не сделал, ведь ты обещал! — вскричала она при встрече.
— Обстоятельства переменились, — буркнул мой герой, не останавливаясь, не снисходя до объяснений.
В том, что обстоятельства и впрямь сильно переменились в этой некогда образцовой зажиточной семье, я-то заподозрил еще накануне, увидев покосившийся забор, заросший бурьяном.
Да-а, погорячился я когда-то, сочиняя повесть «Вот моя деревня», живописуя нашу деревенскую «вольницу» в идиллических тонах. Ну, так был-то я начинающим и писал, как принято было тогда, «в назидание».
— Да что вы маетесь, — сказала Наташа. — Крапиву вам мой Коля скосит. Коля, доставай бензокосилку!
Коля, новый мой друг, впрягся в бензокосилку, помахал, сколько было сил, прямо скажем, старался, но быстро умаялся.
В конце концов, с крапивой расправились рабочие с соседней стройки, что шла рядом с нами, на бывшем участке Юрки Богатырева. Скошенное они забрали с собой на прокорм свиньям. Стройка была церковная, заказчиком считался отец Виталий, священник церкви Михаила Архангела на Михалях, что при въезде в Суздаль. По пути в Кидекшу от реки Каменки было видно, как она там, вдали, за Владимирской дорогой светится золочеными маковками и куполами.
7
Ах, как радостно после очень долгой разлуки, когда кажется, что все о тебе и думать забыли и даже не задаются вопросом, живешь ты на свете или уже нет, встретить людей, которые открывают тебе объятия, да еше говорят, что нет, не забыли, читают твою новую книгу, и на месте не могли усидеть, узнав, что ты здесь.
Вот так, в сиянии улыбок, в восторженных восклицаниях встретились мы с четой Осетровых из Кидекши, Андреем и Леной, когда они вышли из машины возле Наташиного дома. Ксения-то виделась с ними и в прошлом году, а я, пожалуй, тридцать пять лет назад.
— Нет-нет, — говорит Андрей, — мы виделись с вами и позже, во МХАТе, где я работал старшим энергетиком, а вы читали на труппе пьесу «Колея», и после чтения я к вам подошел, помните?..
Помнил, но смутно. Было это в прошлом веке, году в 86-м.
Андрей и мой Алеша в молодости дружили. Дружили крепко, так что, по словам Алеши, даже «кровью расписывались» в том, что они братья по духу. Андрей был коренным суздалянином, сыном известного художника-реставратора Александра Андреевича Осетрова, работавшего в музее. А мой Алексей, уйдя из семьи, жил одно время со своею барышней в Новоселке, работал официантом в суздальском ресторане, а после работы играл в ансамбле. И вот на очередной день рождения он пригласил суздальского друга Андрея и подругу детства из Кидекши Лену Шипунову. Вот здесь, в нашем домике напротив, лет тридцать назад они и познакомились. И с тех пор не расставались. У них бо-ольшая семья! Страшно сказать, двенадцать детей! И по слухам, семья счастливая.
Андрей ныне священник. Отец Андрей служит в церкви святого Стефана в Кидекше, в той, что была построена как «зимняя» в 1780 году рядом с храмом Бориса и Глеба. А Лена, стало быть, не только многодетная мать, но и матушка.
Лену-то я знал с детства, у меня на глазах, можно сказать, выросла.
В том же году, что и мы, в 1966, московская семья Голядкиных купила крестьянский дом в Кидекше, на берегу Нерли, на самом краю села. Это были две сестры — Наталия Дмитриевна и Ольга Дмитриевна, типичные коренные москички с Патриаршьих прудов, наследницы разоренного старомосковского быта, фрондерства, аристократизма и, поневоле, толстовской идеи опрощения.
Приезжал к ним брат, Андрей Дмитриевич, бывший зэк с большим стажем, так называемый, «повторник», то есть отсидевший первый срок ни за что, а второй за то, что отсидел первый. Он приходил иногда ко мне в Новоселку, и мы с ним проводили время в беседах. Он не винил и не осуждал тех, кто сломал ему жизнь, а лишь растерянно улыбался, как бы говоря: «вот видите, как все неудачно получилось».
У Наталии Дмитриевны была дочь Маша, у Маши росла дочь Лена. Красавица Маша, статная, высокая, гордая, с длинной косой, создавала новую тогда у нас в стране науку экологию. Поэтому Лена жила все лето с бабушками. В какой-то из экспедиций Маша упала с лошади, да так неудачно, что повредила себе позвоночник. Закованная в гипс, она лежала в одной из московских клиник в жутком состоянии духа от ожидавших ее перспектив, так что лечащий врач был не на шутку встревожен и профессионально ее подбадривал. Но его профессионального умения не хватало, и тогда он позвал на помощь своего друга Сашу Дулова. Будучи автором и исполнителем довольно популярных песен, друг, молодой и самонадеянный, явился с гитарой. Это в те времена тоже было новым и весьма престижным в интеллигентной среде занятием. Саша посвящал ему только досуг, поскольку занимался научной работой в области химии и был кандидатом наук.
Пел он ей, конечно, «Хромого короля», песни на стихи Горбовского, Шефнера, Рубцова, Кушнера. Пел песни и на собственные стихи. Так он приходил в больничную палату каждый вечер, и понемногу Машина депрессия, как и следовало ожидать, отступила.
Закончилась эта история как в доброй сказке: Маша выздоровела, стала его музой и женой и родила ему сына.
Мы приехали, когда Саши Дулова в живых, к сожалению, не было. Он покоится на маленьком кладбище в Кидекше, согласно его завещанию.
— Знаете что, — сказала Лена. — Я имею от мамы поручение. Она просила меня привезти вас к ней, это в пяти километрах отсюда, в Минчакове. Там есть несколько домиков, один она предоставит в ваше распоряжение, и вы сможете жить в нем, сколько захотите.
Мы с Ксеней и Наташей переглянулись.
— Конечно, поезжайте, — сказала Наташа.
— Ну, насчет жить… это вряд ли. Все-таки тут дела. А навестить Машу нужно обязательно!
И мы поехали. Отец Андрей и матушка Елена повезли нас через старинное село Глебовское, через славный город Суздаль, мимо Спасо-Евфимиева монастыря и далее по Ивановской дороге. Повсюду, сколько хватало глаз, стоял дым, но в машине был кондиционер, и мы, наконец, продышались.
8
На опушке молодого соснового леса, возле деревянного коттеджа стояла высокая, статная Маша Черкасова, красивая, гордая, как и прежде, только вдвое старше, чем я ее знал.
— Как жаль, — воскликнула она после приветствий, — что вы не увидите наших пейзажей, наших великолепных далей!
Но и сквозь дымную пелену можно было понять, какая здесь раскинулась красота. Волнистая равнина, кое-где тронутая кустарником, уходила к речному берегу и далее к лесам, мутный контур которых едва очерчивал небесную линию. Здесь же, в молодой сосновой поросли, прятались несколько незатейливых домиков, образуя крошечную колонию, происхождение которой Маша скоро нам объяснила.
На вечернюю трапезу мы устроились за длинным самодельным столом позади Машиного дома и, не переставая удивляться чуду этой нашей нечаянной встречи, сбивчиво и торопливо рассказывали друг другу о новостях.
Первой и главной темой был, конечно, безвременный уход Саши Дулова. Здесь они вместе жили, здесь он создавал свои песни, эти пейзажи и эти сосенки принадлежали также ему, равно как Маше. И место это стало, по сути дела, Сашиным мемориалом. Дом увешан его фотопортретами, выполненными Машей (оказалось, что она замечательный фотохудожник), у нее даже есть отдельная келья, где она каждый день, в полутьме, остается наедине с его голосом. Говорит она о нем так, что кажется, будто он где-то неподалеку, сейчас придет, возьмет гитару и запоет песни, которые когда-то вернули ее к жизни. Ну, а 15 мая, в день Сашиного рождения, Маша проводит здесь музыкальный фестиваль. Приезжают друзья из Москвы, постаревшие барды, убеленные сединами «шестидесятники», собирается молодежь всей округи, в этом году было человек двести, и вот так, в условиях туристского слета, проводят они, припеваючи, один день, потом второй, а то и третий.
— Ну, а откуда же домики?
— А это наша премия, — ответила Маша. — Премия за проект по Суздалю.
Тут, чтобы что-нибудь понять, надо соединить воедино застольные сбивчивые рассказы с тем, что я позже вычитал в интернете.
В молодые годы Маша Черкасова писала диссертацию по экологическим проблемам Алтая, работала в Институте охраны природы, редактировала «Красную книгу СССР». Ну, а в новые времена, на волне перестройки, будучи человеком независимым и правдолюбивым, отважилась организовать Центр независимых экологических программ (ЦНЭП). Ее соратниками в этом деле были такие же амбициозные, как она, молодые ученые — биологи, химики, медики. И надо же, им удалось отклонить грандиозный проект Катунской гидроэлектростанции в Горном Алтае, доказав, что он экологически и социально опасен. Потом они взялись за экспертизу проекта высокоскоростной магистрали Москва-Петербург. А дальше замахнулись на экологические последствия космической деятельности, проблемы здоровья детей, ну, и так далее. И всюду их экспертные оценки глубоко расходились с официальными данными. Центр получил известность в международных экологических организациях. Мария Черкасова была назначена координатором Евразийского отделения Международной сети «Здоровье детей, окружающая среда, безопасность». Потом стала лауреатом премии «Глобал-500» — программы ООН по окружающей среде. Ее, кроме того, номинировали в программу «25 женщин мира — лидеров экологического движения».
Но надо признаться, что отдельной, почти личной болью директора Центра была Суздальская земля. Желающих похозяйничать, поэкспериментировать в этом заповедном крае было немало. Шальные деньги новых миллионеров требовали эффектного вложения. И когда европейский Фонд по сохранению природного и культурного наследия объявил конкурс на проект природно-культурного парка «Суздальская земля», разработка ЦНЭПа была признана лучшей и получила первую премию. А далее независимые экологи создали Суздальский детский экологический центр и повели интереснейшую работу по школам. Вот по этой причине, когда они обратились к местным властям с просьбой выделить им участок земли для строительства небольшой научной колонии, им ответили: «Милости просим!» На деньги, полученные в качестве премии, они и построили эти домики.
Пока мы выясняли эти подробности, из темных сосновых зарослей возникла пожилая интеллигентная дама, которая была представлена как Надя, ученый-лесовод и, что само собой разумелось, независимый эколог. И разговор тут же естественным образом перекинулся, словно огонь на сухое дерево, на злободневную тему пожаров. Уж они-то знали, о чем говорили, Маша и Надя. Доставалось и Президенту, и депутатам, и чиновникам, и научным экспертам, продавившим такой преступный «Лесной кодекс», последствия которого мы, как и миллионы людей, ощущали сию минуту на своей гортани. Разошлись мы далеко за полночь. Мы с Ксеней ночевали в Машином доме, а она ушла в свою келью, к Саше Дулову.
Последний стих, который был записан женой Дулова с его слов, звучит так:
Я люблю, расправив перья,
над землею взмыть любимой.
Отдохнуть на Джомолунгме,
в Ниагаре понырять.
Пролететь, дыша свободой,
над землей необозримой,
порезвиться с кашалотом,
с львом в саванне полежать.
Но заметивши людишек,
в мир палящих и друг в друга,
камнем с неба я срываюсь
в океан, на дно, в крови.
И молюсь я: «Дай им, Боже»,
И молюсь я: «Дай мне, Боже»,
И молюсь я: «Дай нам, Боже,
всем хоть капельку любви!»
Пишет стихи и сама Маша Черкасова, некоторые из них положены Сашей на музыку.
…Твое тепло, твое тепло,
Твое плечо, твое плечо,
И милых песен грусть и нежность.
И разговор наш ни о чем,
И расставанье — неизбежность.
Так они и перекликаются до сих пор, не в силах смириться с неизбежностью.
9
Суздалю одно время и в самом деле грозила участь стать местной «Рублевкой». Под коттеджную застройку и другие причуды вроде лодочной станции или ларьков с медовухой было обречено более десятка лугов в черте города, в пойме реки Каменки. Чиновники суздальской мэрии, верные принципам своего греховного сословия, были уже готовы ради своей, пусть даже небольшой личной выгоды пожертвовать всем лучшим, что, по сути, не имело цены: и красотой, и святостью, и историей, и уникальными ландшафтами, и репутацией красивейшего города в мире. И уже начали кощунственную торговлю, и довели бы ее до конца, если бы не поднялась мощная волна несогласия. Громче всех звонил в колокола, конечно, владимирско-суздальский заповедник, ему вторили общественные организации, газеты и телевидение, в общем хоре слышны были голоса рядовых горожан. Газетные заголовки, в прямом смысле кричали: «Есть ли управа на суздальского мэра?», «Суздаль — это не площадка для застройки», «Суздаль в России — один». Вопль стоял по всей Руси великой.
И докричались. Мэра сняли с должности. А за ним и второго. Добились, что в границах города, которые окончательно оформились в 18 веке, земля со всеми ее лугами, речными поймами, обрывами, оврагами силой закона была объявлена заповедной. Здесь теперь ни разрушать, ни строить ни у кого права нет.
Сколько я помню, Суздаль всегда за что-то и с кем-то боролся. Заводилой была, как водится, интеллигенция: музейные работники, журналисты, учителя, но в прежние времена, когда все было общее, рядовой обыватель дремал в сторонке. Зато теперь, когда каждому дозволялось завести собственное дело и иметь от этого прибыль, а шальная удача ушлых людей резала глаза, вызывая ревнивое несогласие и желание «отобрать и поделить», проснулся и обыватель. Идея незыблемости «бывалошнего», то есть, старины, казавшаяся прежде баловством и причудой приезжих, захватила все население, поскольку несла и общую славу, и личную выгоду. Иной город хвалится тем, сколько построил нового, какие произвел перемены. Слава и процветание Суздаля зиждется лишь на том, что он ничего не построил и никогда не построит, а все оставит, как было. Суздаляне хоть и не сразу, но сообразили, что получают пожизненную ренту по вкладам прежних поколений. Возгорелась и эстетическая чувствительность, чувство истории, гордость за свою малую родину, местный патриотизм. Ну, а кто может остаться равнодушным, зная, что родной город — один из самых насыщенных на планете памятниками истории и культуры: на девять квадратных километров их около двухсот. А еще — окрестности.
Десять тысяч горожан принимают до пятнадцати тысяч гостей в день, предлагая не только музей под открытым небом, но и «услуги». Это неказистое слово, оставшееся в наследство от советского «ненавязчивого сервиса» и подразумевавшее в прежних гостиницах не более, чем утюг или кипяток из титана, в нынешнем Суздале получило такое богатое наполнение, какого не имело никогда в прошедшее тысячелетие. Чего пожелаете? Конный экипаж? Пожалуйста! Шведский стол? Ради Бога! Стерляжью ушицу с крымской мадерой? Сию минуту будет! Гурьевскую кашу на завтрак? Извольте, но заказывается накануне, поскольку готовится четыре часа. Услуги предлагаются на каждом шагу, на любой вкус и даже каприз, на любой достаток, на любое социальное положение. Найдут своих клиентов и никогда друг другу не помешают китчевая «Крестьянская изба» и гламурный «Суздаль-клуб отель» с горничными в кружевах и белых перчатках, тривиальный сувенирный лоток с матрешками и антикварная лавка с кузнецовским фарфором, финская сауна с ароматными травами и русская парная баня с дубовыми вениками. Спрос рождает предложение. Прискучили иконы? Идите в музей восковых фигур. Нужен боулинг — пожалуйста, боулинг. Хотите фитнес — вот вам фитнес. Молодая российская буржуазия быстро устает от духовной пищи и в самом сакральном месте никогда не откажется от плотских утех.
Ну, а для тех доброхотов, кто, высунув язык, бегает от музея к музею, есть подножный сервис, демократический. Как я был благодарен бабушке, возникшей на моем пути, на Кремлевской улице с клюквенным морсом («Погодите, я дам вам похолоднее».) Неподалеку от нее старый бородатый матрос самозабвенно наяривал на баяне «Ой вы, ночи, матросские ночи, только море да небо вокруг!» А в открытое окно приветливый мастеровой звал зайти посмотреть, как он реставрирует предметы старинного быта. Это уже была не «услуга», а работа души.
Возле торговых рядов с роскошными бутиками и барами cтарушки-огородницы разложили на лавках помидоры и огурцы. Огурцы в Суздале всегда продавали «душевно», что естественно вылилось в ежегодный «Праздник огурца». Вот только картошка нынче не налилась — продается какая-то мелочь.
Старушка с муромскими и вязниковскими огурцами в Суздале была всегда. А вот инициатива, изобретательность, фантазия в обслуживании приезжих — это достижение нового времени. Так же как доброта, отзывчивость, радушие, отмеченные во множестве интернетовских отзывов. Надо же, разбудили! А то уж можно было подумать, что мы только и умеем огрызаться и покрикивать друг на друга.
Рядом с богатством, изысканностью, избытком суздальских «парадных комнат» здесь, надо признаться, также идет своя, параллельная жизнь горожан, скромная и незатейливая, если можно так сказать, жизнь «людской». На передний план здесь выходят иные ценности, нежели те, что интересуют паломников, иные представления об историческом времени. И вполне естественно, согласно всем пропагандистским канонам провинциальной общественной жизни, возникает стихийное движение «Суздаль, вперед!»
Здесь свои понятия о красоте, роскоши, и комфорте. Дом культуры
приглашает суздалян на выставку-продажу «красивых
фабричных пальто» из Пензы и обуви из Белоруссии. Профучилище
набирает молодежь на обучение профессиям повара, парикмахера, продавца,
автомеханика и цветовода. Газета извещает о продаже домов, квартир, срубов,
гаражей, дров березовых, поросят, цыплят и меда цветочного (цена — 335 рублей
за
Как в старину, идет бесконечная чиновничья распря, кому «княжить», кому осваивать городской бюджет, владеть собственностью. Стороны одолевают друг друга судебными исками, газетным красноречием, а то и старыми народными средствами «понуждения к миру» — поджогом дома или порчей автомобиля. И как водится, все городские проблемы сваливаются на «тяжелое наследство, доставшееся от предшественника». Год от года «наследство» никуда не девается, а только множится.
В городе есть шесть автобусных маршрутов, но дороги разбитые, все в колдобинах. Имеются банковские автоматы, но отсутствует вечернее освещение. Каждый час прибывает автобус из Владимира, но автовокзал в полуразрушенном состоянии и, конечно, без туалетов. Изваяна фигура «бабушки с огурцами» в память о «нелегком труде суздальских огородников и садоводов», а на Троицком кладбище прозябают в запустении могилы знаменитых, в том числе, почетных горожан, оставивших след в истории города.
В «людской» своя гордость и свое понимание истории. На собранные средства и с помощью меценатов горожане установили памятник, как всюду подчеркивалось, «поэту-подводнику» Алексею Лебедеву. Знатных земляков увековечивать надо, это справедливо, но крупногабаритная фигура сидящего «своего» парня в тельняшке (кстати, в явном противоречии с масштабом поэтического дарования) возникла недавно в суздальском кремле, в полусотне шагов от Рождественского собора. Была дискуссия и среди земляков, и за пределами города. «Слушайте, ну, у нас же Долгорукий, Пожарский, Сперанский без памятников обходятся — говорили одни. — А в честь Лебедева названа улица, мемориальная доска есть на доме, может быть, хватит?». «Но он же подводник, кронштадтский моряк, а значит, герой войны, хороший поэт и вообще «наш», — отвечали другие. — А кто ваш Сперанский? Эта точка зрения и победила. А ведь спроси — никто не приведет ни одной строки.
К слову сказать, в Суздале сейчас стихотворная эпидемия. Не проходит недели, чтобы на последней странице «Суздальской нови» не появилась целая россыпь причудливо рифмованных поздравлений, украшенных розочками. Вот таких, например:
Я, наверное, избранный богом везунчик.
Если ты, моя милая, рядом со мной.
Драгоценная Галя, Галина, Галюнчик,
Как я рад, что тебя называю женой!
* * *
Сегодня, в День Рожденья, в свой
славный юбилей
Примите поздравления от всех друзей.
В нелегкой жизни свой закон: кто терпелив — не побежден!
Вы оптимист, и жизнью всей Вы доказали это всем.
* * *
Таких людей на свете очень мало,
Ты даришь столько радости, тепла!
Всегда спокоен, всегда скромен,
В своей семье ты просто клад.
Ну, и так далее. Тираж — 3021 экземпляр!
Это в «Суздаль-клубе» балуются Серебряным веком, а мы живем в свой век и рифмуем, как считаем нужным. Впрочем, так же и увековечиваем.
Мы с дочерью тоже посетили одно допотопное место этой закулисы — вполне советский «Хозмаг», расположившийся в полуразрушенном деревянном доме, однако в центре города. Товары здесь были выложены на полках и на полу, в комнатах и в коридоре. Они были не отягощены оттенками цвета, изысками формы или броскостью упаковки, поскольку ценили в себе главное, чем должен обладать товар: сущность, функцию. Здесь не надо было мучится в выборе вариантов одного и того же изделия, как на Западе, ибо для русского человека проблема выбора — одна из самых мучительных. Достаточно было сказать: «Мне нужна лопата». И ты получал лопату. «Мне нужен топор». И ты получал топор. Добротное изделие, без всякой там эргономики.
Мы купили рукавицы, садовую пилу и еще несколько мелочей. Мне всегда нравилось сводить свое пребывание в Суздале, таком знаменитом и многолюдном, до уровня обыденности, который удостоверял, что ты здесь не праздный гуляка, а свой. Что, конечно, на этот раз было иллюзией.
10
Когда-то я написал пьесу, навеянную судьбой города Суздаля — «Трагики и комедианты». Ее блистательно играли артисты МХАТа Александр Калягин, Вячеслав Невинный, Татьяна Лаврова, Елена Майорова, Евгений Киндинов и другие мастера. Есть и телефильм. Герой Калягина строил планы на будущее. То, что тогда казалось абсурдом, иронической игрой испорченного воображения и вызывало смех в зале, сегодня, как видим, осуществилось. Прошу простить меня за очередное самоцитирование, но удержаться нет сил.
«…Чугуев (Мокину). …Нет, ей-богу, пойдите переоденьтесь. И что вы такой насупленный, вот годы и проступают, вот бремя-то лет тут и сказывается, а вам надо сбросить его, игра, Мокин, побольше игры в отношениях, вот в чем тайна молодости, в том, что дважды два не четыре! А воздушный шар! Тоже пошлость, конечно, но искупается… (Раскуривает трубку.) Рационализм погубил нас, Мокин, плоская рассудочность, погоня за пользой… во всем! А польза-то и не обязательна, доктор, а всенепременна и обязательна радость! (Приобнимает его, отводит к окну, попыхивая трубочкой.) Вот город, смотрите. Он искалечен, изнасилован. Мы вернем ему душу, как вдыхают ее в утопленника. Этот город асфальта не терпит. Гнейс! Диабаз! Асфальт мы взломаем, пусть земля дышит. Подождите, здесь еще гужевой транспорт появится, спицы в колесницах так и замелькают! Ах, дорогой мой врачеватель, мы все тут повернем вспять! Все наши мысли, надежды — там, там! Все наши нервные окончания, душевные ссадины — туда, туда обращены! Только не подумайте, Бога ради, что это вульгарная ностальгия какая-нибудь или что-нибудь в этом роде, Боже упаси! Это идея спасения. Если хотите, генный страх! Надо начинать все сначала, вот с этого: аз, буки, веди, глаголь, добро!.. С этого: баммм!.. баммм!..
Урядник. Во дает!
Купец. Вы с какого же года хотите начинать?
Ч у г у е в. Да хотя бы с тринадцатого!
Купец. Ну, это ко многому придется заново привыкать!.. Шартрез… омары… анчоусы…
Чугуев. Привыкнем! Да, Мокин, привыкнем? К бургундскому вину мы что с вами, не приспособимся?
М о к и н. Иногда ненавижу вас… ваш злой насмешливый ум… вашу манеру… Не верю ни одному слову!
Чугуев. Да?
М о к и н. Да. Но какая-то сила заставляет идти за вами, не отходить от вас. Вот что я торчу здесь полдня? Ведь я вам не верю.
Чугуев. Да? Доктор, вот и у меня так бывает. Не верю! Не могу верить! Стараюсь не верить! Кажется, вот вчера не поверил, был выше, трезвее, а наутро смотришь: сволочь, все же поверил! Все сделал, чтобы не поверить, и напился, и стакан разбил! А все же поверил. (Отходит к окну, отворачивается.)
Долгая пауза.
А иногда, знаете, одна мысль: повеситься. (Оборачивается.)
Пауза. Смотрят друг другу в глаза, не отрываясь.
Ничего здесь не будет… (показывает в окно)… ничего! Слышите?.. Земля наша проклята!
Пауза.
Урядник. Эх, жаль, гитары нет».
(«Трагики и комедианты». Журнал «Театр», № 6. 1990)
11
Шестого августа в Кидекше был храмовый праздник в память святых великомучеников Бориса и Глеба. Отец Андрей пригласил нас принять участие, да мы бы и так пришли, без приглашения. Новоселка относится к Кидекшанскому приходу, поскольку собственная церковь в честь тех же святых вот уже без малого век стоит в запустении и даже без креста.
Еще с вечера Наташа и Полина испекли сладкий пирог для общей трапезы. Утро было, как и в прежние дни, горячим и подслеповатым. Кидекшанская панорама растворялась в тумане, солнечный диск был почти белым, как непропеченный блин, и не ослеплял. По нему летели какие-то серые клочья. Пахло горечью. Колокол созывал прихожан. Как я узнал потом, звонарями были сыновья отца Андрея.
Впервые новосельские жители увидели этот белоснежный храм и пошли на его зов в 1152 году. Они спускались, вот как мы сейчас, со своего высокого склона к устью реки Каменки, но глазам их открывалась иная картина. Алебастровый куб, сложенный по велению князя Юрия по прозвищу Долгорукий, венчал шлемовидный золотой купол на белом каменном барабане, а не луковица, как сейчас. По стенам были прорезаны узкие длинные окна, похожие на бойницы. Новосельцы весь год могли наблюдать, как мимо их жилищ вверх по Нерли проплывали струги, груженые белым камнем, добытым в дальних краях. Да и артель строителей, полагают, из двадцати человек, пришла к Юрию издалека, с берегов Днестра, поскольку только там умели работать с этим материалом.
Что еще открывалось взору новосельских прихожан вблизи храма? Предполагают, что княжеский дворец, служивший летней резиденцией Юрию Долгорукому, а также более скромные жилища придворных — «зуждали», «зиждели», как по-славянски назывались «создания» из глины, из кирпича. Все это было окружено земляным валом и деревянной стеной, скорее всего, частоколом. Внизу, под обрывом, там, где сейчас начинается мост, была, вероятно, пристань и от нее поднималась дорога, перегороженная сторожевой башней с вратами. Вид у всего ансамбля был и торжественный, и суровый, и настороженный, соответственно занимаемому положению дозорно-оборонительного форпоста на возможном пути враждебных волжских болгар.
Ну, а за пределами княжьих палат и придворного храма теснился многонаселенный город, служивый, купеческий — именно в таком статусе упоминается древняя Кидекша. Название это совпадает с названием протекающей мимо речки — Каменки. Только здесь оно сохранилось в дославянском, фино-угорском варианте: Кидекша — река с каменным дном. Новоселка тоже, видимо, называлась как-то по-другому, пока на Волжский бассейн не пришло с запада многочисленное славянское племя — кривичи. Именно они в конце первого тысячелетия и справили здесь и в других местах новоселье, а затем смешались с местными финскими племенами, в результате чего и получился среднерусский антропологический тип, дошедший до наших дней.
Мы с моими спутницами к нему не относились, так как были гостями. И кажется, единственными представителями своей деревни среди прихожан.
Все основное, что мы видели в это утро, слава Богу, было незыблемо и неподвластно времени: воды Каменки смешивались с водами Нерли, между Новоселкой и Кидекшей зеленел луг, к нему спускались огороды, в изгороди бродил конь, на взгорье стоял чудный храм, не потерявший своей белизны, за рекой тянулась бесконечная лесная гряда.
Ну, а то, что ныне органично вписалось в ландшафт и составило вместе с храмом уникальный ансамбль — двускатная Стефаньевская церковь, шатровая колокольня, каменная ограда — появилось спустя 500 лет после храма. Появилось и тоже застыло. В таком виде все вместе и отпечаталось в памяти человечества, в Списке Всемирного наследия ЮНЕСКО под номером 633.
На торжественное богослужение приехал архиепископ Владимирский и Суздальский Евлогий с клириками, он его и возглавил. Атмосфера церковной службы всегда, а праздничной в особенности, производит эффект исчезновения времени. Кажется, что молитва, произносимая нараспев по-старославянски, возгласы во славу Божию, темные лики икон, пение хора, византийские парча и золотое шитье облачения — все это проникает через толщу веков и, минуя суету истории, людскую гордыню, является нам в первозданном виде. Поминание первых русских святых — Бориса и Глеба — и сегодня шло, вероятно, по канону одиннадцатого века. Незыблемость текста молитвы вытекала из вечного, непреходящего смысла изрекаемых истин.
Но в Кидекше, в Стефаниевской церкви, исчезало не только время, но и пространство, поскольку здесь, на берегу Нерли, между двумя оврагами, согласно преданию, имели «совокупное становище» два брата князь Ростовский Борис и князь Муромский Глеб, чей духовный подвиг поминал сегодня весь православный мир. В чем же их подвиг?
В середине XI века, когда молитва по свежим следам невинно пролитой крови была написана, те, к кому она была обращена, были всего лишь первым поколением русских христиан, то есть новообращенными. Русские люди учились жить и мыслить по новому духовно-этическому укладу — согласно учению Христа, где главными ценностями были любовь и прощение. До христианства, совсем лишь недавно, для достижения богатства и могущества все средства были хороши: убийство, обман, предательство, вероломство, жестокость. Теперь это считалось грехом. Не о богатстве, не о власти, не о славе надо было думать, а о том, чтобы сохранить, спасти душу, потому что она бессмертна. В это надо было уверовать. А уверовав — верить. Всегда и везде. В большом и малом. Несмотря ни на что. Поверх разума и здравого смысла. Вопреки личной выгоде. Преодолевая соблазны, мучения и боль. И даже не жалея самой своей жизни, как это сделал Учитель. Вот такая это была суровая и требовательная вера.
Русский человек и за тысячу лет не достиг духовного совершенства. А тогда, в 1015 году, православию на Руси было всего 27 лет. Креститель, князь Владимир по прозвищу Красное Солнышко в тот год занемог в своем первопрестольном городе Киеве. Он послал за сыновьями. Сыновья не заставили себя ждать. Но проворней всех оказался Святополк. Пока до братьев Бориса и Глеба добралась весть о кончине отца, Святополк захватил престол. Он не был родным сыном Владимира, а лишь его племянником, поэтому в братьях Борисе и Глебе видел, прежде всего, соперников. Братья признали Святополка законным князем в Киеве и обязались «чтить его как отца своего». Но до них уже дошел слух о приказе Святополка покончить с князьями. Было лишь два выхода: либо идти на Киев с оружием, как советовали дружины, и стать братоубийцами, либо навсегда отказаться от братоубийства и пытаться воздействовать на Святополка смирением и любовью. Решение, надо думать, они принимали здесь, на «совокупном становище». В Кидекше, на берегу Нерли. Вера в несокрушимую силу духовного начала в человеке, привитая им православием, привела их на второй путь, жертвенный. Святополк подослал к ним убийц, которые и расправились с братьями, порознь, с разницей в несколько дней. Похоже, от них, а также от этих мест и надо вести родословную русской интеллигенции.
Святополку отомстил за своих братьев князь Ярослав, получивший позже прозвание Мудрый. А Святополк по заслугам был назван Окаянным. Он бежал в Польшу и, подобно Каину, нигде не мог найти себе покоя и пристанища.
Вот об этом шла речь в это горячее дымное утро под сводами Стефаниевской церкви в Кидекше, впрочем, как и во всех церквях православного мира.
Согласно традиции поминался и иерусалимский архидьякон Стефан, забитый камнями и моливший Господа за своих убийц. Он был первым из учеников Христа, отдавшим жизнь за исповедание новой веры, первым мучеником в длинном списке христианских святых и его духовный подвиг был известен Борису и Глебу.
Пел хор, скромный, как и все, чем располагала сельская церковь, но выделялись усердием и красотой два голоса — сопрано и баритон. А потом все перешли в белокаменный храм и в его древних стенах слушали проповеди архиепископа Евлогия, а потом и отца Андрея. Они тепло и понятно, на современном русском языке, просили молящихся заботиться о душе, укреплять веру.
Кто еще сегодня в нашей стране обращается к душе человека? Кто произносит слова «любовь к ближнему», «честь и совесть», «чистота помыслов», «самопожертвование», «тщета богатства перед лицом духовности»? Власть и рада бы произнести, но до того погрязла в грехах, что язык не поворачивается. Элита, предложи ей такое, лишь усмехнется сардонически и промолчит. Литература вообще человеком больше не занимается и занята одной лишь собой. Партии с их утилитарными идеологиями избегают этих понятий, боясь прослыть несовременными. Официальная церковь ослепила верующих роскошью золотого шитья и драгоценных камней, здесь неуместны призывы презирать золото.
Это неправда, что человек отчуждился от этих понятий. Душа, как ни странно в наше «окаянное» время, жаждет и чистоты, и любви, и жертвы, и помысла о высоком. И жаждет, и сомневается, и страдает, и мечется, и спорит сама с собой. Где ей найти опору, такую, чтобы не шаталась, чтобы не изменила — сегодня так, завтра этак? Вот и получается, что только в неразменных истинах православия. Да-да, увы!.. Не просвещенный разум и даже не «разум возмущенный» пришли сегодня человеку на помощь. Сельский поп, скромный и неухоженный, многодетный и недоученный — сегодня самый авторитетный оратор на эту тему.
С большим крестом, с иконами и хоругвями обошли храм и постояли с молитвой на нерльском обрыве, где все стоят уже много веков. А когда возвращались обратно и с колокольни забасили, загудели, заблямкали колокола на разные голоса, у меня вдруг защемило сердце и увлажнились глаза, и я пошел, минуя накрытый стол для праздничной трапезы. Пошел себе восвояси. Все-таки я был посторонним на этом празднике.
12
— А что же вы не остались на трапезу? — спрашивал отец Андрей, когда мы с Ксенией пришли в гости на следующий день.
— Да у вас и так было столпотворение.
Мы были на краю Кидекши, в маленькой усадьбе Голядкиных-Осетровых, в трех минутах ходьбы от Борисоглебского храма.
Сначала нам показали каменную пристройку к старому деревенскому дому — двухэтажную, многокомнатную, с окнами на Нерль. Она строилась много лет по мечте и проекту хозяев и была едва ли закончена. По коридору и лестнице сновало так много народу — и крупного, и мелкого — что мы еле успевали знакомиться. Кроме жилых комнат, было здесь и помещение для занятия спортом, и, так называемая киностудия, потому что одно из увлечений хозяина дома — кино.
По всему было видно, что семья находится в самом расцвете духовных и физических сил, когда уже многое из того, что задумано, сделано, а желания еще кипят, планы множатся, сила играет. В количественном составе семья, кажется, определилась — дюжина. С родителями — четырнадцать человек. Но древо пока только ветвится, но не кудрявится, молодых семей еще нет. Старшие дети окончили МГУ и нашли себе работу в Москве, кто в области права, кто на стезе журналистики. Средние накапливают сил и ума, не торопясь из отчего дома. Младшие пользуются привилегиями своего возраста и выжидают своей очереди, чтобы посидеть у мамы на коленях. А Леночке всего-то пятьдесят.
Мы вышли в сад. Вечер был жаркий, мужская часть, включая главу семьи, по этому случаю была в шортах, женская — в легких сарафанах. Посреди деревьев, тут и там, живописными группами стояли старшие дети со своими друзьями. Средние и младшие носились из сада в дом и обратно — только мелькали загорелые плечи и русые головы. В стороне дымился мангал — там жарились шашлыки.
— Знаешь, Лена, — сказал я, — помню как-то мы зашли вас проведать, тебе было лет десять, ты играла с куклами в просторном амбаре. А кукол было почему-то великое множество, и они сидели у тебя в разных местах. Я еще удивился: почему так много кукол?
Лена засмеялась.
— Это было предчувствие.
Нет, никак не удавалось собрать всю семью у стола в саду. Только мы с Ксеней нацеливали фотоаппараты, выяснялось, что кого-то не хватает. И напрасно папаша восклицал: «Дети, по порядку номеров рассчитайсь!» — беготня продолжалась.
Наконец вся дюжина собралась. Мы с Ксеней все старательно запечатлели.
Боже, какие чудесные получились снимки! Вот смотрю и не налюбуюсь. Крепкие, ладные фигуры, прекрасные, прямо иконописные лица — настоящие русаки. А главное сокровище этой семьи — атмосфера любви друг к другу, которая и на фотографиях запечатлелась.
Кто из нас не мечтал о большой семье. Но ведь за трех, максимум четырех детей — фантазия не уходила. К тому же мечты были, как водится, романтически окрашены и решительно не хотели впускать в себя прозу жизни, всякие там ветрянки, рваную обувь или синяк под глазом, а на первый план выдвигали праздничный стол, вот, как сейчас: все в сборе, все здоровы, все счастливы.
И я, любуясь семейством, в три раза большим, чем допускала моя собственная фантазия, не мог удержаться от пошловатого оптимизма, присущего гостям.
— Какая идиллия, — сказал я Лене, сидевшей рядом. — Душа радуется, глядя на вас. Кажется, что и проблем-то у вас никаких быть не может.
Лена усмехнулась. Ироническая усмешка у нее всегда была наготове.
— Сплошные проблемы.
Но это в конце. А в начале застолья она сказала такую фразу, представляя меня:
— Дети, это Владимир Константинович. Если бы он в шестидесятых годах не купил в Новоселке дом, то мы бы с вашим папой не встретились. И ничего бы этого не было.
Все помолчали, видимо, переживая такую ужасную немыслимую возможность. И естественно, глядели на меня, как на виновника.
А я-то тут причем? Я и сам тут оказался в результате целой вереницы случайностей. Это могло означать только то, что все мы были производными какого-то стечения обстоятельств, чудесных совпадений, а может быть, — кто знает? — таинственного и страшно хитроумного замысла. Как и сама жизнь на Земле.
— Ну, так что, споете нам что-нибудь? — спросил хозяин.
Старшие, Оля с Андреем запели. Я узнал их голоса. Это были те самые, обратившие мое внимание на вчерашней праздничной службе, прекрасные сопрано и баритон. На клиросе они поют с детства. Если верить им, они и приехали-то из Москвы затем, чтобы «попеть». Они пели то, что испокон века звучало на этом клочке земли шириною в четыреста метров: «Богородица, дево, радуйся!..» И еще псалмы.
А потом отец Андрей принес из своей кельи гитару и запел сам. Запел доселе в этих местах неслыханное — доморощенные или, как их называют, «авторские песни» нынешних «бардов». Иные песни были в прямом смысле доморощенные, то есть, выращенные в этом доме Сашей Дуловым или самим хозяином. Звучали песни на первоклассные тексты. В числе авторов были Горбовский и Кушнер, Соснора и Шефнер — в основном почему-то наши с Ксеней земляки. Как-то давно Саша Дулов, приехав в Ленинград, остановился у нас и сказал, что хотел бы «показать» свои песни любимым поэтам. Недолго думая, я позвонил Горбовскому, Кушнеру и Сосноре. (В молодости все легко). Двое откликнулись, приехали. Авторы стихов и музыки были довольны друг другом. Вот полжизни прошло с того вечера, а песни звучат.
Хорошие песни и пишутся для того, что бы их ни с того ни с сего вспомнили люди из следующих поколений теплым вечером где-нибудь на берегу Нерли или другой реки. Но вы когда-нибудь видели попа, играющего на гитаре, поющего песню на стихи Глеба Горбовского или Виктора Сосноры да так, чтобы ему внимала, а иногда и подпевала дюжина собственных ребятишек? Нет, не видели. Потому что зрелище уникальное. Хотелось, чтобы длилось оно без конца.
Была уже ночь. Оля и Андрей-младший, невзирая на наши протесты, везли нас через луг к «новосельскому мосту», как велел им отец — к этому крошечному, многократно мною описанному мосточку через реку Каменку. А воля отца — святое.
В небе над пригорком едва видно очерчивались верхушки деревьев. Новоселка спала или притихла у телевизоров. И мне показалось, что это я уже испытывал, что снова замкнулся круг.
13
Широкая наша улица, поразившая меня почти полвека назад своей девственной травкой, теперь была прилично разъезжена, хотя и не до безобразия. К домам дачников нет-нет да и подъезжали машины, к стройке возле нашего дома каждое утро небольшой автобус привозил бригаду рабочих, а вечером забирал. Из Суздаля за 220 рублей можно было вызвать такси, что мы с Ксеней несколько раз и проделывали. Но перемена была даже не в этом, а в чем-то другом, что моему отвыкшему взгляду (и уху!) не сразу открылось. Я лишь потом понял: на улице не было кур. Прежде почти у каждого забора копошился свой выводок, петухи ревниво охраняли границы, шумно топтали кур, самодовольно прокукарекивали победу, подруги их сварливо кудахтали. Жизнь куриного племени ненавязчиво оттеняла задумчивую тишину и меланхолию жизни людской, деревенской. Теперь этого фона не было. Победный петушиный клич ни разу не прозвучал.
Да и оттенять, строго говоря, было нечего. Жизнь деревенских аборигенов истончилась до минимума. Не было подроста, нового поколения, детской вольницы. Три молодых мужика нашей улицы, ровесники моего Алексея, признавшие меня как «дядю Володю», потомства не оставили. Был сын у Михаила, да утонул. Детей бегало много, но это все были городские пришельцы, с дорогими велосипедами и игрушками, хорошо одетые. Пустовали завалины и лавки деревенских домов. «Гулять» на них было некому, три старухи коротали вечера у своих телевизоров. Да и дома производили впечатление полуобитаемых.
А самым одичалым, вовсе не обитаемым был наш дом. В прошлом году дочь заказала новые оконные рамы и дверь, теперь их привезли и поставили. Но это не изменило его статуса. Повинуясь скорее инстинкту домохозяев, нежели здравому смыслу, а может быть, из упрямства, мы пытались вдохнуть в него жизнь. Вымыли стены и пол, повыдергали из бревен все гвозди. Я вырубил иссохшие, выродившиеся заросли сирени, совершенно заглушившие южную стену. Соседские рабочие разобрали то, что осталось от амбара, служившего нам верандой. Среди древесного мусора попадались шахматные фигурки, пластмассовые формочки, карандаши, решительно бесполезные. Мы понимали: чтобы дом жил, нужно кое-что ликвидировать, а кое-что перестроить. Все это было реально, оставался только один безответный вопрос: кто будет здесь жить? Я не знаю, говорила дочь, но когда приезжаю сюда, я понимаю кто я и откуда. Я был с нею совершенно согласен. Ведь она здесь — с колыбели.
Сад был запущен, сух и колюч. Раздвигая ветви, увертываясь от крапивы, я бродил по участку, отмечая изменения — обратимые и необратимые. Из необратимых самым огорчительным был нерльский береговой откос, глухо заросший сорными деревьями, непроходимым кустарником и бурьяном. Не то что русла реки — ни одной речной блестки не было видно. Исчезла из поля зрения и кидекшанская панорама. Косой пологий прогон, ведущий к мосткам, был перегорожен соседским забором и, выражаясь по-современному, приватизирован. К необратимым относилась также необъяснимая гибель череды прекрасных вязов, отделявших наш участок от соседского. Они, конечно, много отбирали полезных соков и влаги у огородных растений, так что не исключено, что их извели. Ну, а прочий хаос можно было укротить и кое-что даже культивировать.
Я садился на поваленный ствол, закуривал и давал волю своей фантазии. Перестоявшие, выродившиеся вишни надо было спилить, а пни выкорчевать. Яблоню тоже. Вместо них высадить несколько саженцев. Вот тут надо оставить свободное место для стола и кресел. Да, кстати, и для раскладушки. Там разбить цветник. Вдоль забора высадить кусты смородины. Немного места оставить для огорода. Особую грядку набить для огурцов. А потом вдруг осаживал себя: уймись ты, старый дурак. Кто будет пни корчевать, ты, что ли? Траву-то покосить — для тебя проблема. А кто будет огурцы поливать? Огород полоть? Цветами заниматься? Для кого эти труды и затраты? Сколько тебе осталось? Ну, вот. А дети и внуки, не рассчитывай, не приедут. У них во время отпуска другие маршруты — Европа, Америка. Только что и услышат здешние грядки и стены — твой кашель и кряхтенье. Да изредка дочкин голос. Она, кстати, недавно сказала: папочка, давай я все здесь устрою, и ты будешь приезжать на все лето. Хоть один, хоть с Галиной Васильевной.
Славная перспектива. «Кистинтинычу!» — скажет сосед, поравнявшись с моей завалиной, и взмахнет рукой. Я отвечу соседу «моим почтением». А затем обдумаю: куда это он направился на велосипеде с рюкзаком? Пытливо обдумаю. Без этой пытливости нет сельского созерцания. Так в магазин он поехал! — догадаюсь я чуть погодя. Где бы мне сразу-то догадаться. Вдруг в Кидекше зазвонит колокол. По ком звонит-то? — как спрашивал Хемингуэй, как известно, подражавший то Нагибину, то Симонову. Кто знает, по ком. А скоро зазвонит и по тебе. Хорошее в Кидекше кладбище, уютное. Лежать там — едва ли не заманчивая перспектива. А тут Коля, Наташин младший, перебьет эти мечты: «Дядя Володя, мама щи сварила, будете?». Отчего ж не буду. С агромадным удовольствием.
Счастливая старость.
14
Тут впору привести отрывок из написанного в этом доме рассказа «Чиж-Королевич». Было это году в 1967-м. В следующем он вышел в «Детгизе» отдельной книжкой. Странная это, надо сказать, была манера: описывать событие задолго до того, как оно случилось. Но также известно, что некоторые тексты провоцируют события.
«— Как хорошо!.. — вздохнула мама. — Ну, куда еще люди могут стремиться? Я бы, кажется, всю жизнь прожила здесь.
— А мы бы все шли и шли, правда, Чиж? — сказал отец. — Пока не завиднелось бы царство…
— Некоторое, — пояснил Чиж-Королевич.
— Все равно какое, — сказал отец.
Вдруг Чиж-Королевич сжал его руку.
— Тише!..
— А в чем дело?
— Возле того дома кто-то сидит.
— Ну и что? — вполголоса спросил отец.
— Дом-то тот заколочен. В нем же никто не живет!
Все трое остановились.
На фоне неба чернела крыша. Рядом стояли, низко опустив ветви, несколько белых берез. На темном фасаде, где должны были блестеть окна, можно было различить три одинаковых остроугольных креста.
— Где сидит? — шепнул отец.
— Да вон, под второй березой.
— Да нет, это пень старый.
— Ой, шевелится, — шепнула мама.
— Спокойно, — сказал отец. — Ну и пусть шевелится.
— Что-то белое у него…
— Встает, смотрите…
И вдруг голос от заколоченного дома сказал:
— Нет ли у вас папирос?
Все помолчали.
— Папирос спрашивает, — шепнул Чиж-Королевич.
— Я не курю, — сказал отец и пошел навстречу человеку.
— Он бросил недавно, — сказала мама дрожащим голосом, и они с Чижом-Королевичем пошли вслед за отцом.
Перед ними сидел старик в черном костюме. На груди, в вырезе пиджака, у него лежала белая борода.
— Вы на дачу приехали? — спросил Чиж-Королевич.
— Нет, — сказал старик. — Я насовсем. Буду жить в этом доме.
— В заколоченном?
— Зачем же… Расколочу.
Чиж-Королевич видел, как отец внимательно разглядывает старика, и темный дом, и березы.
— А мы в тридесятое царство идем, — сказал Чиж-Королевич.
Старик кивнул головой.
— Очень правильно поступаете. Я и сам в него шел.
— Сначала по проводам, потом по реке, потом по тропинке? — обрадовался Чиж-Королевич.
— Нет, сказал старик. — Совсем не так. Сначала по камням, потом по трясине, потом сквозь колючки… — И он посмотрел на них строго. — Тебя как зовут?
— Чиж-Королевич.
— Через черточку пишется?
— Через черточку.
— Покажешь мне завтра ваши места?
— Конечно, покажет, — сказала мама. — И я покажу. И Королев покажет.
Старик сказал:
— А вы здесь, граждане, великодушно простите, ни при чем.
— Чижа всегда больше любят, чем нас, — сказала мама, прижимаясь к отцовской руке.
— Я ведь про вас все знаю. А про него — ничего.
Старик говорил так строго, что все сразу поняли, что перечить ему нельзя.
— А колокольчики у вас растут? — спросил он Чижа-Королевича.
— Растут! Еще сколько!
— А голубые или фиолетовые?
— Всякие!
— Я люблю голубые. И чтобы в букет еще желтого горицвета вставить. Лет сорок колокольчиков не собирал.
— Сколько? — спросил Чиж-Королевич.
— Сорок лет.
— Неужели! А я позавчера.
— А я только спустя десять лет родился после того, как вы в последний раз собирали колокольчики, — сказал отец. — А потом полжизни прожил, а вы все еще их так и не собирали.
— Жалко… — сказал Чиж-Королевич.
— Да-а… — вздохнул старик. — Жаль.
— Ну, я вас завтра на вырубку сведу, — пообещал Чиж-Королевич. — Там есть крупные, с кулак.
— Спасибо. А теперь идите, — сказал старик.
Всем троим не хотелось уходить, но ослушаться было невозможно, и они пошли» («Чиж-Королевич», 1968).
За фигурой старика догадливый читатель, надо думать, различил тень прототипа — двукратного сидельца, моего соседа Андрея Дмитриевича Голядкина.
15
А новоиспеченный сосед мой, отец Виталий, в миру Рысев, настоятель храма Михаила Архангела в Михалях, сказал: — Если будете продавать, то только мне, если нет, будем гордиться таким соседством. Я оценил столь учтивую формулировку. В молодости он тоже баловался литературой, и мы были одновременно на каком-то семинаре. Рысев строил на бывших шестнадцати сотках Натальи Богатыревой нечто фундаментальное. В глубине участка в окружении хозяйственных построек вырастал массивный, вполне городской двухэтажный особняк из красного кирпича под железной крышей. Дом Богатыревых, покуда сохранившийся, выглядел рядом с ним бедным родственником-сиротой, хотя «отдыхалось» в нем, по словам хозяина, гораздо лучше, чем в строении каменном. Отец Виталий в Суздальском районе был фигурой заметной. Он исполнял обязанности благочинного, то есть, инспектора, смотрителя (с отвращением пропускаю новообразование «смотрящего») над всеми церковными приходами округа. (Журналисты пишут о 138 православных храмах в районе, сколько из них действующих, не отмечают). Кроме того он был директором епархиальной школы-пансиона, которую сам и создал вблизи своей церкви в Михалях. Она видимо была на хорошем счету среди двухсот таких же российских школ, если туда однажды во время экскурсии завели Медведева, работавшего тогда президентом России. Вот под интересы этой школы, вернее, ее воспитанников, и шла стройка на бывшем Налькином участке. Финансировал ее, как и реставрацию церкви Михаила Архангела, один из владимирских олигархов. Денег, как говорили строители, было немеряно. Считалось, что здесь, на нерльском берегу, в свободное от учебы и молитв время воспитанники будут приобщаться к сельскохозяйственному труду и исполнять всякого рода полезные послушания. Были на территории сад, огород и даже небольшое стадо телят и овец. Воспитанники в Новоселке иногда появлялись, их привозили на несколько часов на автобусе. Это были девочки-подростки, «отроковицы», как их называли, — тихие существа в длинных темных платьях и в платочках, завязанных по-старушечьи, под подбородком. Запредельная в это лето жара дресс-кода не изменяла. Мы никогда не слышали их голосов, а тем более смеха. Казалось, им не присущи ни эмоции, ни потребность в движении, ни тяга к игре, ни желание приукрасить себя, такие естественные в этом возрасте. На бледных их лицах, когда они шли за водой, были скорбная угрюмость, отчуждение и потухший свет во взгляде, как у богомольных старушек. Так и хотелось схватить их, растормошить, закричать: опомнитесь, вы же дети!
Мы еще не знали, что через несколько месяцев эти девочки отворят рот и впервые проявят голос, который услышит вся страна, что совсем немного осталось до громкого всероссийского скандала, в ходе которого отец Виталий станет видной медиаперсоной. Но закончит он, как полагается правдолюбцам на Руси, плохо. Дело в том, что несколько воспитанниц отца Виталия были беглянками Боголюбовского монастыря, что расположен вблизи Владимира. На ту пору монастырь содержал детский приют, куда немедленно попадали дети, прибывшие в монастырь вместе с матерями. С этой минуты им разрешалось видеться не более пятнадцати минут в день и то в присутствии воспитателей. Вот о педагогических приемах, о нравах и правилах обращения с детьми в этом учреждении и шла речь в бесчисленных, бурным шквалом накрывших страну материалах российской печати. Пересказывать их нет нужды да и желания. Результатом стала деятельность множества комиссий, возбуждение уголовных дел, закрытие приюта, помещение приютских детей в пансион епархиальной школы. Началась форменная война за души детей. Школу ежедневно осаждали десятки монастырских насельников и сторонников, прибывших из Владимира, требуя вернуть детей родителям, а по сути, монастырю. Сотрудники школы оборонялись. Тех детей, кто по каким-либо причинам в школу не попал, прятали по «скитам», в близлежащих деревнях. На их долю выпадали только молитва и послушание — многочасовой труд под палящим солнцем на сухих полях.
Далее события развивались так:
Отказ в возбуждении уголовных дел.
Увольнение главного идеолога старца Петра Кучера за штат монастыря.
Закрытие пансиона при епархиальной школе, увольнение отца Виталия от должности ее директора.
Отрешение его от должности благочинного.
Размещение детей-пансионеров по частным квартирам Суздаля.
Это было осенью
16
Срок нашего ностальгического путешествия подходил к концу, и пора уже было навестить соседнюю деревню Абакумлево. У Ксении там было полдеревни знакомых, в основном москвичей. У меня — только двое, зато имевших прямое отношение к сокровенной цели моей поездки — замыканию круга житейских событий, которые, как я заметил, сами по себе имеют склонность закругляться и заканчиваться по отношению к началу если не рифмой, то созвучием. Здесь к закруглению явно напрашивалась моя профессиональная деятельность. Валерий Подгородинский и Володя Шеховцев были именно теми людьми, которые, если говорить всерьез, ввели меня в драматургию. Что-то они увидели в моих первых рискованных сочинениях — пьесах «Высшая мера» и «Сад», если купили их (разумеется, за государственный счет) и предложили сразу нескольким театрам. По тем временам в театральной иерархии они занимали недосягаемо высокие должности. Будучи профессиональными театроведами, они возглавляли репертуарно-редакционные отделы театральных управлений в Министерствах культуры: Валерий — в российском, Володя — во всесоюзном. Если хотите, это были верховные жрецы, служившие сразу двум божествам: искусству и идеологии. Совмещение этих служений проходило трудно, порой драматично, поскольку второе божество непрерывно требовало жертвоприношений за счет первого. Нужно было безукоризненно владеть искусством ублажения, искусством компромисса и маневрирования, чтобы преодолевать перманентный конфликт. Мои приятели и покровители этим искусством, вероятно, владели, если много лет подряд им доверяли регулировать и выстраивать советский театральный репертуар. По сути дела, это они и их подчиненные, рискуя карьерой, вырастили, или, скажем, аккуратней, дали ход «новой волне» драматургов 80-х годов, пьесы которых завладели душами зрителей и завершили историю советской драматургии. Это именно Шеховцев, можно сказать, обжигая руки, выхватил мою, уже затлевшую было пьесу «Смотрите, кто пришел!» из костра инквизиции.
Теперь их божеством, я не сомневаюсь, была река Нерль, деревня Абакумлево.
Вот нерльским берегом, вниз по реке мы и отправились с дочерью, прихватив с собой нашу подругу Наташу, между прочим, театральную художницу. Раньше два километра пути мы преодолевали шутя, а теперь нам пришлось поблуждать, прежде чем мы нашли ход с одного берега оврага, разделяющего деревню, на другой. Оба берега были плотно застроены особняками, да не просто особняками, а с фантазией — с «видом», с «выходом», хотя, если честно сказать, особых излишеств я не заметил. Абакумлево облюбовали владимирские чиновники средней руки, а также москвичи романтико-патриотического склада и превратили глухую деревню в процветающий дачный поселок. Владелец одного такого особняка, господин в халате, куривший сигару, и разрешил нам воспользоваться своим садом для перехода через овраг. Пока шли по улице, дочь все время кому-то приветственно махала, останавливалась, то и дело норовя с кем-то меня познакомить. «Как ты ухитрилась завести столько знакомых!» — говорю я. Дочка за ответом в карман не лезет: «Наверное, потому, что они мне заменяли тебя». Вот, получай.
Как будто и двадцати пяти лет не прошло с тех пор, что мы не виделись, — они не запечатлелись в облике Володи Шеховцева — та же худоба и сутулость фигуры, та же легкая насмешливость бледного выразительного лица с разночинскими очками, те же русые прямые волосы, которые он время от времени смахивает со лба. Мы нашли его в допотопной крестьянской избе с русской печью, в мягком кресле среди стопок книг, вороха журналов и листов рукописи, из которых кое-как пробивался заварной чайник, краюха хлеба и, если память мне не изменяет, халва в пакете. Ну и радости было от встречи! Ну и сумбур пошел в разговоре! Ну и полетели же рукописи в разные стороны, освобождая нам место для чая. Это особенно понятно тому, кто знает, что такое деревенское одиночество. Да еще четвертьвековая разлука. Мне вообще порою казалось, что я стерся из памяти людей за пределами Питера. Слишком жесткая наступила эпоха, исчезли избыточные коммуникации, ослабли эмоциональные связи, уступив прагматическим, да и шкала ценностей чуть ли не перевернулась, смешав все значения. А вот оказалось, что и тогда, и теперь отношения наши строились поверх деловых интересов, мимо субординации, что мы были интересны и даже дороги друг другу как люди сходных художественных воззрений, этических принципов. Да, я и сейчас, спустя несколько лет после той встречи, испытываю недостачу Володички Шеховцева с его умением слушать, пребывая со мной на одной волне, проникать в суть, сопереживать волнению.
Даже беглый взгляд на хозяйство анахорета говорил о том, что крестьянские и вообще мелкособственнические заботы ему не близки, и хотя происходил он из рязанской деревни, больше всего его сейчас занимало не знойное лето, не лесные пожары, не снижение урожайности ввиду засухи и даже не нулевая урожайность на собственном приусадебном участке, а кукольный театр цесаревича Алексея. Володя служил в Театре кукол имени С.Образцова, заведовал тамошним музеем, издавал даже журнал. Вот свежий номер журнала и был раскрыт перед нами на статье о сенсационной находке или, вернее, атрибутации серии кукол, поступивших в коллекцию музея еще в 30-е годы. Теперь было доказано, что исконное их местонахождение — игровая комната цесаревича Алексея в Александровском дворце в Царском селе. Больше того, обнаружилось портретное сходство кукол с членами царствующей семьи и примкнувшим к ним Григорием Распутиным, скрывавшимся, как оказалось, под маской Арлекина — его узнали по окладистой бороде.
Нет, понятно, театр Гиньоль, папье-маше, Раймон Пуанкаре, как вероятный даритель, но почему должен страдать огород самого хозяина? И почему ему было не выкосить траву из сада? «Ты что, минималист?» — спросил я его. «Вот именно, ты правильно подметил, — ответил он, поблескивая очками. — И даже если здесь все рухнет и зарастет выше головы, я поставлю палатку и буду здесь жить! И буду писать статью! И никогда эту землю не брошу!»
Минимализм оборачивался максимализмом, как уже не раз бывало в русской истории. Ну да, все это объяснимо, все или ничего, но нельзя же так: тютелька в тютельку.
Напившись чаю, наговорившись всласть, мы решили навестить и другого жильца этой улицы — Валерия Подгородинского, благо он жил неподалеку. Когда-то два главных редактора, два любителя русской старины и природы, пленившись девственным покоем здешних мест, приобрели незадорого домик, как мы с моим компаньоном лет за пятнадцать до этого, и стали жить-поживать в нем, не особо заботясь о неудобствах, думая больше о сходствах, чем о различиях. А в сходствах, кроме профессии и должностей, у них было и то, что у одного жену звали Светланой и у другого Светланой, что у одного единственного сына нарекли Глебом, и у другого Глебом тож. Ну, а дальше, как водится у людей, начинались различия, поэтому с неизбежностью был приобретен второй дом, в котором мы только что, кстати, напились чаю. Я б не говорил об этом с таким сочувствием, если бы и сам не прошел через эту первоначальную эйфорию, где главным жизнеобразующим стимулом выступает утренний крик петуха, кринка парного молока с краюхой крестьянского хлеба и крепкая мужская дружба, а вовсе не какие-то банальные житейские удобства.
Валерий сидел посреди своего участка, мощный, рельефный и бронзовый, как Самсон, в единственно целесообразном в этот день костюме — в шортах — и смотрел на небольшой водоем, возможно мысленно увеличивая его до Петергофского фонтана, в который при желании можно было бы нырнуть и освежиться, а заодно какому-нибудь льву пасть порвать. Но водоем имел явно символическое, декоративное значение. Чего нельзя сказать о Валерии. Восторженный рев его при нашем появлении был настолько реальным, что из дома тотчас появилась обеспокоенная Светлана. Нам ничего не оставалось, как ее успокоить, выставив на стол бутылку ликера и конфеты. Уселись друг против друга и с пол-оборота заговорили — о чем? Конечно, о театре! И вот сам собой образовался театральный симпозиум. Да-да, здесь, в Абакумлеве. На берегу Нерли. Присутствовали: два театроведа, долгое время пестовавшие, а затем проводившие советскую драматургию в последний путь, драматург — один из ее погубителей, режиссер (Светлана), театральный художник (Наташа), несостоявшийся театральный художник, ныне дизайнер (Ксения). А про запас, для кворума, были еще двое в соседнем доме — драматург Эдик Брокш и его жена Таня, артистка-клоунесса.
То пускались в сладостный путь воспоминаний о недавнем прошлом, как будто там медом было намазано, как будто там пряники выдавали за каждый идеологический промах, а промахов, благодаря таким как вот этот, возникший из небытия драматург, можно было ждать из чего угодно, из самой безобидной фразы, из пустяковой какой-нибудь реплики, к которой… ах, нет!.. если прислушаться… если особенно внимательно присмотреться… ах, да!.. то возникнет такая аллюзия, что хоть стой, хоть падай. Надо же, а вспоминается с удовольствием!..
То с лихостью и азартом, свойственными разве что красной коннице, врывались на чужую территорию — новую драматургию и размахивали игрушечными саблями направо и налево, круша и стилистику (видишь ли, вербатим какой-то себе придумали оттого что писать по-русски не умеют), и нецензурную лексику (хулиганье какое-то, улица корчится безъязыкая), и опять же чернуху с мелкотемьем, как будто мы их не исчерпали.
А главное, пьесы «новой волны» принадлежали и театру и литературе, были написаны в лучших традициях русской социально-психологической драмы, говорил один театровед. Поэтому мы вас и поддерживали. И поэтому вы и остались в истории драматургии, вторил ему другой. Этаким образом оба театроведа, воспользовавшись случаем, завершали близкую им театральную эпоху, другими словами, замыкали круг. По-моему, это было уже, когда солнце тоже совершило свой круг, на землю опустились сумерки, а выпить было больше нечего. Но мы просидели еще до глубокой ночи.
На другой день Ксения отправилась на встречу со своими друзьями. А я погостил немного у Подгородинских. Все у них было добротно и основательно, как фигура хозяина, — и дом с хозяйственными постройками, и тщательно выкошенный участок. Светлана ставила спектакли, Валерий служил в Малом театре заместителем художественного руководителя, возглавлял там издательский отдел. Сын их, Глеб, был ведущим артистом этого театра.
Душевно я принимал оба жизненных уклада — и минималистский, и максималистский. Оба они соответствуют русскому менталитету, в котором нет культа законченной формы, священного стандарта, раз и навсегда взятого на себя обязательства, как, допустим, у немцев. Готовым надо быть ко всему: к взлету, к падениям, к славе и безвестности, богатству или нищете, к тюрьме, наконец, — и принимать все как должное, как судьбу, пробившуюся через твою ложь, суету и потуги. Жизнь — это импровизация (по-другому — «на все божья воля»). А форма — как красота и мера подскажут. Этим чисто русским способом и я прожил свою грешную жизнь.
17
Поездка подходила к концу. Один за другим круги замыкались. Уже прошлись мы с дочерью, взявшись за руки, по деревне, в полной тишине и в сиянии звезд, как когда-то в ее детстве, перед разлукой. И, кажется, помирились. Уже искупался я в быстро текущей Нерли, на самой стремнине, держа перед глазами всю кидекшанскую панораму — с храмом, с мостом и небесной линией. И дом наш снова стоял на домкратах, дожидаясь замены нижних венцов, как сорок четыре года назад, разница только в том, что под ним не гуляли куры, потому что кур в деревне не было, как и петухов. Закольцована была и моя судьба как драматурга, подведены немудреные итоги (высокий симпозиум в Абакумлеве их подвел). Так что затянулись старые раны, успокоилась душа. Но чего-то все-таки не хватало.
Каждый день, чаще утром, до зноя, я входил на наш участок, кое-как очищенный от бурьяна, и немного поработав, покуда хватало дыхания, садился на что попало и созерцал — не столько лежащую передо мною землю, сколько возникавшие картины минувшего. Много чего было за десять лет. А как начиналось!
«…на березе, нависшей над домом своими долгими ветвями с изумрудным бисером почек, весь день сидел скворец, и то что он выделывал, какие рулады высвистывал, как тарахтел, кворкал и даже, кажется, бормотал, трепеща крыльями, можно было слушать часами. На солнцепеке жарко горели цветы мать-и-мачехи, над ними жужжали шмели. Меж голыми вязами просматривалась река, затопившая мостки и прибрежные кочки, и, присев на перекур, хорошо было следить за ее неспешным течением. В кухне на сколоченном мною столе стояла кринка холодного молока, а в блюдечках мокли всевозможные семена будущих плодов и растений. Можно было по-хозяйски пройти в тот угол участка и в этот, вдыхая полной грудью запах отопревшей земли и свежей крапивы. А потом собрать старые листья, сучья и подпалить маленький костерок, нехотя уклоняясь от сладкого дыма. А все вместе это было полнотой ощущений, ранее мною никогда не испытанной.
Через несколько дней у меня появились пухлые, рыхлые грядки, взбитые вилами и разровненные граблями. Смотреть на их геометрию, особенно вечером, когда в междурядьях сгущались тени, было тонким эстетическим наслаждением. Правда, на соседских участках грядки были широкие и сплошные, во всю длину огорода, протянутые к реке, чтобы со всех боков прогревались солнцем. У меня же получились поперечные лоскуты, коротко обрубленные, похожие на гробики или матрацы. Недаром соседи, проходя за водой, интересовались:
— Подо что копаешь, Володя?
Я удивлялся вопросу, пожимал плечами и отвечал:
— Подо все.
Мне казалось, что вопрос был чисто ритуальным. Я оправдывал себя тем, что у них были └товарные“ грядки, а у меня как бы опытные. Они копали под четыре культуры: лук, морковь, огурцы и помидоры. (Картошку, свеклу сажали вне огорода.) Я же копал под двадцать четыре культуры, мне хотелось всего. Ну, а что, бобы — надо? Патиссоны — надо? Пастернак — надо? А как же, ведь я литератор.
И тогда и позже я испытывал почти мистическое благоговение перед семенами, сухими и крошечными, заключавшими в себе тайну живого, божественный код. Мне казалась фантастикой — возможность выманить из этих невзрачных козявок оранжевый упругий конус моркови или пунцовый тюрбан помидора, или пупырчатый дирижаблик хрусткого огурца. И я не столько жаждал овоща как продукта питания, сколько стремился выследить все подробности этого чудесного превращения семечка в плод. Поделись я с кем-нибудь из соседей этими своими заботами, на меня посмотрели бы как на полного идиота.
С другой стороны, и я своих воображаемых насмешников, всех этих Морозовых, Шолоховых, Хромушиных, считал сущими деградантами. Шутка ли сказать, знаменитые суздальские огородники снабжали всю царскую армию сушеным борщом из шестнадцати компонентов. Уж не сомневаюсь, там были и сельдерей, и петрушка, и еще Бог знает что — ведь шестнадцать! Теперь же все пряные травы считались здесь баловством, салатные виды — травой, тыква и кабачки — хряпой, годной лишь для скотины. Укроп, правда, выращивали, но только для засолки — до состояния полного одеревенения. Советскому колхознику было не до разнообразия вкусовых ощущений, это из него выколотили. Соседи мои умели беречь каждый клочок земли и из своих шестнадцати соток выжимали годовой прожиточный минимум. Проданные осенью оптом и по дешевке бойким армейским старшинам четыре ходовые культуры кормили, одевали и обогревали семью всю зиму. Не наблюдалось здесь и цветов, поскольку палисадников не было, да и спроса не наблюдалось.
Так в воображаемых спорах, сомнениях, тревогах и надеждах проходила обработка земли, многозначительная, как всякие приготовления. Радостнее занятия для себя я до сих пор, ей-богу, не знаю».
(«Дом на Нерли» в книге «Дом прибежища». «Библиотека «Звезды»», 2002.)
18
Чем ближе было к отъезду, тем чаще меня посещал вопрос: а что, если этот край и есть пуповина, которая связывает меня с Россией? В самом деле — как оказалось, нет другого места на земле, где бы я чувствовал себя таким уместным и даже желанным в среде самых разных людей, где восклицали бы сакраментальную фразу при моем появлении, где так здраво и благожелательно судили бы о том, что я написал. И не было другого места на земле, к которому бы я так часто мысленно обращался, беря в руку перо, когда хотелось писать о самом лучшем, что имел в жизни. Выходит, не подвело меня предощущение летом 1966 года, когда во время ночного купания в Нерли я вдруг почуял, что эта земля мне суждена, что на ней мне что-то уготовано. И действительно, как бы в подтверждение этого на другой день в Новоселке, куда я вернулся, чтобы купить дом, на вечерней заре меня посетило ощущение острого счастья, чувство полноты жизни, никогда до этого мною не испытанного. Оно потом несколько раз возвращалось на протяжении десяти лет. Да и позже, в течение следующих тридцати, в другой жизни — в Ленинграде, Москве и в Эстонии. Но в первый раз — здесь.
Я чувствовал, что главным духовным приобретением этих дней для меня стала семья Осетровых. Леночка и Андрей и их двенадцать прекрасных наследников были для меня не просто семьей, а каким-то островом надежды в океане семейного и общественного неблагополучия. Пока существуют такие семьи, думал я, у России есть надежда на духовное и нравственное выздоровление. Но не всем ведь выпадает удача родиться на таком клочке земли, как великокняжеское подворье Юрия Долгорукого. Не у всех под огородом течет великолепная Нерль, за которой расстилается классический русский пейзаж, рождающий в душе покой и гармонию. И не всем достается родительское попечение на правилах нравственного закона, согласно которому с ближними надо поступать так, как ты хотел бы, чтобы поступали с тобой.
Большинству россиян жизнь преподносит другие уроки: неправедно нажитое богатство, социальная несправедливость, поголовное казнокрадство, продажность тех, кто должен стоять на страже закона. А значит, нет ни чести, ни совести, ни любви, ни добра, ни милосердия, ни справедливости. А главное — нет надежды, нет опоры. Разум бессилен ответить на наши вопросы. Здравомыслие не объясняет, а ставит в тупик. Нравственные табу теряют силу. Закон больше не защищает. Правосудия нет. Есть произвол и своеволие. А значит — все позволено.
И тогда на помощь человеку приходит вера. Нет, говорит она, не все позволено. Совесть есть, вопреки вашему здравому смыслу и вашему неверию. Есть совесть как чудо. Как дар небес. Как сверхъестественное явление, не имеющее объяснений. Совесть как Бог. Ибо верую.
Могу себе представить, как легко становится человеку, нашедшему выход! Какой камень сваливается с души. Я этого блаженства, к сожалению, еще не испытал.
Вот об этом была у меня потребность поговорить с отцом Андреем. И мы говорили. У него дома, в келье. В церкви св. Стефания. На кидекшанском кладбище. Все эти разговоры — глубоко интимная сфера. Есть тайна исповеди. Поберегу.
На маленьком сельском кладбище отец Андрей строит за свой счет часовню — миниатюрное повторение храма Бориса и Глеба. Свой дом еще нуждается в доделках. Но душа требует. Кладбище небольшое, любовно ухоженное. Здесь все Голядкины, Осетровы. Здесь Саша Дулов… (Почему в этом месте строчки компьютора теряют управление, я не знаю.) Одним своим краем кладбище выходит на Нерль, другим на проселочную дорогу.
Встав на нее, отец Андрей восклицает:
— Смотрите, Владимир Константинович, гало! Это к перемене погоды.
В знойном мареве над Суздалем вокруг бледного солнечного диска стоит радужный круг. Я и раньше видал это явление, но не знал, что оно так называется. Теперь знаю. Люблю новые слова. Люблю перемены.
Позже отец Андрей, Андрей Осетров, открылся мне еще одной гранью своей личности, но это уже за пределами нашего живого общения. Я просто открыл страницу в Интернете и прочитал.
* * *
Я выглянул за краешек Земли,
И то, что я увидел, было странно:
Два существа какой-то сор несли
Туда, где было пусто и туманно.
В расщелинах запекшейся коры
Сидели затаившиеся твари,
Как будто бы участники игры.
Загонщики охоты на сафари.
И понял я: что зреет на Земле —
Им, как добыча, любо и желанно,
А наши споры о добре и зле,
Как дым Земли — и смутны, и обманны…
* * *
Что ты скрываешь, Земля, под своею
корой?
Сколько рабов и владык, крепостей, городов и селений?
Синие молнии в небе ночною порой —
Будущих корни, невиданных прежде растений…
Кроны деревьев неведомых, перья неслыханных птиц,
Из облаков, нависая, спускаются тихо в долины.
Черные сланцы слежавшихся в камень страниц,
Что вы сокрыли от нас, сотворенных из праха и глины?
Что вы таите, следы, впечатленные в твердь?
Знаки ушедших времен молчаливо покоятся всюду…
Нет, не хозяйка ты здесь, бессердечная смерть, —
Только прислуга немая, невольная спутница чуду.
…Стихла гроза, и стонавшие ночью леса
Шумом и пеньем наполнило светлое утро,
Тает в лощинах туман, синевою глядят небеса,
Бездну и мглу маскируя спокойно и мудро.
* * *
Тяжелые, мокрые листья
Трепещут от грозного сна,
И острую мордочку лисью
Просунула в тучи луна.
Тревожно, надорванно воя,
Гудят над землей провода,
И в темное чрево ночное
Бежит по канавам вода.
В беседке забытые книги
Росой пропитались насквозь.
Видения, путы, вериги.
Заржавленной памяти гвоздь…
Я привожу здесь эти стихи, разумеется, с согласия автора.
19
— Что этому фанту сделать?
— Этому фанту сорвать десять желудей, положить в рот и прочитать «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты…» и так далее.
Дружный смех, вопль ужаса.
— Что этому фанту сделать?
— Этому фанту принести из бани ковшик воды, медленно вылить на свою голову, приговаривая при этом: «Какой прелестный летний дождь! Какое наслаждение!..»
Дружный смех, панический вопль.
Мы с Ксеней даем нашим хозяевам прощальный ужин в саду под соснами и дубами. И обучаем новое поколение прелестной старинной игре, которую молодежь, оказывается, не знает. Трудолюбивую семью Корниловых мало чем можно удивить, но мы все-таки получили свои комплименты за рыбный салат с оливками и за треску по-гречески.
— Что этому фанту сделать? — строго вопрошает моя ассистентка Лиза из-за моей спины.
— Этому фанту? Этому фанту влезть вон на ту рябину и пропеть: «Как же мне, рябине, к дубу перебраться? Видно, сиротине век одной качаться!..»
Хозяева приглашают меня в будущем году погостить у них подольше, но уж не меньше месяца. Я с благодарностью обещаю. Но кто знает, что на будущий год судьба нам уготовила. (Теперь-то я знаю: онкологическую операцию на легком, к счастью, своевременно проведенную).
— А этому фанту что сделать?
— Этому фанту залезть на дерево и пропеть петухом.
Оказывается, это испытание выпало мне. Что поделаешь, кряхтя, взбираюсь на сосенку и с удовольствием кукарекаю. Петушиный клич, наконец, звучит над округой. Это последнее, что я мог сделать для своей любимой деревни.