Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2015
Валерий Ясов, Марина Озерова.
Постановка. Роман // Траектория творчества. Таруса, 2014.
Бесконечный пир на закате…
Валерий Ясов, Марина Озерова. Постановка
Что за постановка — об этом чуть позже. А сейчас — о том, что за траектория к ней привела.
Тарусская траектория
«Траектория творчества» — журнал с таким неопределенно влекущим названием запросто мог бы затеряться в изобилии российских изданий, хлынувших на книжный рынок в первое десятилетие нового века. Может, и затерялся бы. Если бы не место издания: Таруса!
У людей, привороженных историей отечественной культуры, сразу возникают в памяти великие имена. Поленов! Его пейзажи… Цветаева! Мечтавшая упокоиться на этих окских берегах… И третье событие, увековечившее калужский городок на литературной карте России: «Тарусские страницы».
Чувствовали ли учредители «Траектории творчества», куда неизбежно поворачивает эта траектория? Чувствовали ясно и безоговорочно. И фамилия главного редактора нового издания — Елена Тарусская — зазвучала гимном: не будь таковой, такую фамилию надо было бы выдумать… В позднесоветской действительности, уже угробившей два выпуска «Литературной Москвы», не хватало на этот сюжет третьей точки. Не прошло и пятилетки, как неисправимая интеллигенция опять сделала свое дело: выпустила «Тарусские страницы»… В этом заслуга — Николая Панченко (работавшего в калужском издательстве). И вес авторитета Паустовского… Сборник вернул к читательской жизни не только Марину Цветаеву, с ним вернулся к читателям Наум Коржавин. В роли прозаиков, обновлявших опыт военного поколения, дебютировали Булат Окуджава, Борис Балтер. А еще — исповедники поколения послевоенного Владимир Максимов и Владимир Корнилов. А еще — публицисты Надежда Мандельштам и Фрида Вигдорова (первая — пока еще под псевдонимом)…
Слом траектории
…Сборник подвергся сокрушительной партийной критике. И с тем вошел в память советской культуры. И культуры российской. Как веха, обозначившая ожидание новой эпохи. Эта новая эпоха оказалась не такой, как мечтали ее либеральные провозвестники… Но и она, теперешняя эпоха, должна быть осмыслена в контексте великой русской культуры.
Этот контекст взывает к нам со страниц мемориальных публикаций «Траектории творчества»: читаются они как злободневные — Достоевский (о фатальном расколе славянства), Иван Ильин (о расчленении России)… Николай Гумилев, чья горечь перекликается с горечью Вероники Тушновой (хотя их разделяет граница мировых войн)… Иосиф Бродский (чья злость на отделение Украины может напомнить ярость Пушкина к клеветникам России)…
На моем столе — четыре последних выпуска «Траектории творчества» (за 2014 год), а всего за пятилетие их выпущено 24. И из всех публикаций истекшего года я склонен выбрать для анализа эпический роман о современности. Это та самая «Постановка», в ходе которой судьба подкрадывается и хватает за ноги…
Два слова об авторах. Валерий Ясов, уже заявивший о себе как художник-акварелист и график (этот опыт сказывается в пейзажах романа). Марина Озерова, профессиональный журналист (автор нескольких книг, участница «Антологии ХХI века»). Тут важно, что оба — представители послесталинского поколения, которому судьба предложила на руинах страны, верившей в «химеры» коммунизма, выстроить такое общество, какое…
Какое?
Вот об этом и речь. ер-рассказчику предложено по сюжету организовать театральную постановку. Он это и делает на протяжении романа, а уж какие участники выныривают по ходу дела — и не угадаешь, и не знаешь, с чем уйдут. Опыт художественного исследования. Новая реальность — на пробу. На вкус, на цвет. На ощупь.
Ощупаем? «Задняя часть цокает по сталинскому плацу, передняя считает евры…»
Но не будем спешить.
Смысл — «там»…
«Судьба подкрадывается, хватает за ноги…»
От сталинского плаца едва доносится цоканье конвоев… Команды, подаваемые«кухарками». Замечания «уборщицы тети Мани»… Вдруг — рев глоток: «Шир-рока-а стр-рана моя р-родна-ая-аа» — хор пьяных клерков после стриптиза — тоже отзвук исчезнувшей эпохи. Или — в позднейшем, смягченном шведами варианте: «призрак скандинавского социализма» (и рядом вопрос: «Пустыня, что ли?»). Входя в храм, герой-повествователь непривычно крестится — самый тонкий и самый точный отзвук советской эпохи. К этой детали, как и к «пустоте», мы еще вернемся, но рекордной в череде цокающих отзвуков является, конечно, «мышка-наружка», понятная тем, кто ведает.
Дело не в том, чтобы восстановить память о социализме, этого никто не хочет, шарм в том, что новая эпоха пестрит словечками, понятными «своим», — остальные молчат.
Свои, например, знают, кому продался Брут. Или чего не ведал друг Горацио. Или не предусмотрел товарищ Мёбиус. Или — как будет «белая береза» по-латыни… За иными словечками впору лезть в словарь. Энурез. Абсциненция. Парологика (именно так в тексте)… А стопка факсов — нравится? А стопка дринков?
Гипноз недосказанности. Говорящий что-то знает, но не скажет. В речи висит «что-то», скрыто управляющее происходящим… Что-то из-за горизонта, сквозь повседневную чушь…
И то же загадочное переглядывание планов — в описаниях. Например, в пейзажах:
«Подлесок прячет общую неразбериху лиственной суеты».
Тут — неразбериха, смысл — «там».
Или:
«Кто знает, что там за углом? Слепят бесстыжие огни, оживают черные цветы ночи…»
Свет — «там»… Тут — тьма, чернота.
Или пустота. Пустошь, пустыня.
«Бесконечно раскинувшаяся пустыня взывает к небу наречиями каменных осыпей и прилагательными выветренных столетьями валунов. Речь пространства ошеломляет. Но для кого рассыпались буквы, впитавшие в себя красноватые оттенки меди?..»
Речь пространства — загадочное сияние, просачивающееся сквозь очевидность. Этот свет — в духе техногенной эпохи — часто оказывается электрическим (фактура ближней неразберихи — в том же духе — пластмассовая, то есть дешевая и непрочная). Вариант игры планов: то, что делается в родных стенах, одолжено в Голливуде. Фальшивые пули. «Орово» телепрограмм — еще один псевдоним пустоты.
Чем она грозит нынешним людям, пустота, таящаяся за суетой?
Подбираемся к главному: гибелью грозит. Тут пули не фальшивые…
Это — лейтмотив романа «Постановка».
«Непременно с мордобоем»
Мордобой — точка отчета и точка финальная. Дистанция между точками.
Обиделся. Дал по морде. Оттащили. Через пару дней отпинали в собственном подъезде наемные гориллы. Полежал в больничке, попереживал о чувствах. Сам не ожидал от себя такой реакции. Мало ли невменяемых бродяг! Подумаешь, обругал и толкнул. Любое событие: выпивка, похороны, танцы — непременно с мордобоем. То по голове дадут, то глаз подобьют. Действуешь втемную, это ж «постановка», режиссер пользуется тобой как инструментом для неизвестной операции. То ли грыжу удаляют, то ли голову долой. Реальность довлеет нависшим лезвием гильотины. Неверный закатный свет. Звериный рык и предсмертные вспышки мата…
Не продолжаю. Эстафета родных матюгов и совершенств от доктора Гильотена увенчивается в конце концов сценой кровавого кругового побоища уголовников, спровоцированного такими же уголовниками, но из другой банды. Описав эту жуть, герой-повествователь чувствует, что его «выжгли изнутри».
Конечно, я могу его понять. Хотя на мое читательское сознание этот эпизод действует не столько сам по себе («технологичностью» побоища), сколько тем, что тут удостоверяется всамделишность той повседневной беззащитности, которая становится образом жизни-смерти. Ее Ясов-художник как-то назвал «фантастической вязью», за которой спрятан «реальный мир».
Герой-повествователь, с душой, выжженной изнутри, пытается найти личный выход. Он идет в храм (неумело крестится при входе!) и спрашивает: к чему такая злоба звериная? Откуда привкус тьмы и почему такое бессилие совести? Зачем все это?
«Господи! Помоги!»
Кажется, вопрос повисает в пустоте.
Не найдя помощи, герой покидает храм и возвращается… Куда? Туда, где деятели его круга, заглушая пустоту, вкушают радости бытия.
Хрустят купюрами!
«Завтра что угодно может произойти, в прошлом тоже наворочено…» А сегодня они в своем кругу. «Аглицкий клуб мордов-лордов». Россыпь женского смеха, потом визг: кому-то наступили на хвост волочащегося по полу платья…
Все важно: и звукопись с визгом, и словеса, перемежающие хруст купюр, и россыпь закусок, с ромбиками, розочками и листиками, и закатно-мрачный пейзаж за окном.
Интересно: в этом кругу хоть кто-нибудь может объяснить смысл такого существования? Или достаточно чувствовать себя кентавром: задние конечности цокают подковами по давно исчезнувшей мостовой, передние конечности — «хваталки» — в новой реальности пересчитывают евры…
И нет выхода к Истине, которая едва светится на заднике пейзажа. В этом кругу — ты раб этого круга, а если бунтуешь, то неизбежно принимаешь законы бунта, такого же смертельно-бессмысленного, как сама эта реальность.
Но должны же быть люди за пределами дерущегося и жующего круга!
Не прощупываются. Разве что — толпа «зайцев»-безбилетников, в электричке, «кодлом» убегающих от контроля! Глянул в окно — «там «множество двуногих», на которых можно не обращать внимания… в крайнем случае завербовать в «шестерки». Один только раз повествователь, глядя в окно, попытался понять, что за люди «снуют фантомами в пестрой мишуре» — «сиюминутные силуэты со своими огородами в мозгах».
В огородах они и остаются. А если кто сунется в круг избранных — ему (или ей) наступят на хвост волочащегося по полу платья. А чего приперлась? Подумаешь, бедная Лиза…
Бедная Лиза?
Николай Карамзин тут совершенно ни при чем. Лиза — бывшая жена повествователя. Когда-то соединились по любви, потом — в силу непредсказуемых лирических пертурбаций разошлись, разбежались, разъехались. В той действительности, которая им досталась, — ничего удивительного. Лиза искала и находила себе новых мужей — ни с кем не сладилось. От разочарований — сломалась, из «девочки с лебединой грацией и распахнутыми глазами Наташи Ростовой» превратилась в… Впрочем, в кого она за годы разлуки превратилась, повествователь не ведает. Знает только, что его минувшая любовь обитает в «дурке» (в психологической клинике, чаще называемой «дурдомом» или «психушкой», но у «наших» свой жаргон). Герой, вынужденный под давлением ее родственников посетить больную, едет к ней, переворачивая в мозгу диагноз (у медиков свой жаргон: тут и «парологика», и «аморфеное мышление», и «параноидальная шизофрения», и «неполная ремиссия»), так что боязно войти: ожидаешь увидеть монстра: либо растоптанную жертву безжалостной реальности, либо яростную мятежницу, готовую к ответной мести.
Боится войти.
Входит.
Она — перед телевизором. Даже головы не повернула — мельком взглянула, предложила пройти и сесть и подождать, пока она досмоторит сериал. Никакого удивления, словно расстались пять минут назад.
— Давай поговорим?
Не хочет. Вежливо обменявшись банальностями, приготовилась проводить гостя.
В растерянности он протягивает букет цветов.
— Можешь положить цветы, и адью, — снова повернулась к телевизору…
Что это? Демонстрация нормальности… Обыкновенный человек — чудо посреди остервенелой реальности. Неуязвимость духа в противовес «постановке», язвящей всех и все. Спокойное неучастие в пире на закате…
В старину было слово для обозначения такой духовной автономии: «личность».
Знаете, чем меня поразила эта сцена и почему я почувствовал, что она — лучшая в романе? Потому, что среди безумцев, одержимых новыми страстями в новой, смертельно невменяемой реальности, бедная Лиза богаче всех — ощущением ценности индивидуальной судьбы. Уникальностью нормального поведения на фоне тех, у кого «дрожащие конечности и финансовые препятствия». В горячечной ауре кувыркающейся «постановки» брезжит сюжет, мерцает осмысленная судьба… в ней чудится спасение личности.
И возникает то таинственное ощущение, которое сообщает хорошо написанному тексту магию духовной неодолимости, — проза становится для читателя откровением.
Хотя ценно и то ощущение качающейся почвы, по которой пролегает «Траектория творчества».
— Ладно, — ответит нынешний читатель. — Поставьте на книжную полку. Спасибо. И до свидания… то есть адью…
Лев Аннинский