Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 4, 2015
Игорь
Николаевич Гамаюнов — журналист,
прозаик, лауреат литературной премии им. Антона Дельвига
(2014), автор романов «Капкан для властолюбца», «Майгун»,
«Жасминовый дым», «Щит героя», повестей «Однажды в России», «Мученики
самообмана», «Свободная ладья», «День в августе», «Бог из глины», «Лунный челн»
и др., а также рассказов и очерков, публиковавшихся в «Новом русском
слове» (Нью-Йорк), «Литературной газете», в журналах «Знамя», «Нева», «Огонек»,
«Юность».
…Если человечество в самом деле научится облегчать свои страдания пилюлями и каплями, то оно совершенно забросит религию и философию, в которых до сих пор находило не только защиту от всяческих бед, но даже счастие.
Из рассуждений доктора Рагина.
Палата № 6. Антон Павлович Чехов
…Моего приятеля положили в больницу. Внезапно.
Вначале попал он на консультацию, к известному специалисту, доктору медицинских наук. Рассказывает: сижу полураздетый, доктор же, массивно-медлительный, в больших летах, уткнулся в медкарту, читает, не торопясь. Потом поднимает скучный взляд, смотрит и вдруг оживляется.
— Ну-ка, ну-ка повернитесь к окну! — говорит, а сам шарит в ящике стола. Извлек фотоаппарат, стал щелкать затвором, да так азартно, будто рад какой-то находке. — Так-так! Рисунок пятен изумительный! Вы просто живое учебное пособие, вас студентам надо показывать!..
И велел врачу, сидящему здесь же, за приставным столиком, оформлять госпитализацию.
Срочно!
— А дома нельзя лечиться? — встревожился мой приятель, никогда не лежавший в больнице. — Да и вдруг тревога ложная, лучше выждать?
— Можно выждать, — покивал доктор, пряча свой «Никон» в стол. — Можно вообще не лечиться, все равно ведь у всех — и у меня, и у вас — конец один. К тому же то, что мы сейчас видим, извините за прямоту — не-из-ле-чи-мо! Это болезнь-загадка. Механизм ее возникновения до сих пор неизвестен. Известно одно: от двух месяцев до двух лет — вот срок, за который человек сгорает как спичка.
— Вы так шутите, доктор?
— Не шучу. Все, что современная медицина сейчас может, это притушить процесс, удлинить срок. Вы на сколько лет распланировали свою жизнь?
— Да в моих планах вообще отсутствовал конечный пункт. Некогда было о нем думать.
— Вам пятьдесят семь? — доктор заглянул в медкарту.— Непростительный инфантилизм! Между прочим, во времена Тургенева и Чехова уже сорокалетних называли стариками. Так что пора бы подумать.
…Он оказался в больнице на второй день. Жена его в тот момент гостила у друзей в Канаде, взрослый сын (менеджер успешной компании) был в командировке в Германии, срывать их оттуда ему не хотелось. Да и в точность тревожного диагноза он поначалу не верил. Ничего толком не сказав сослуживцам, срочно взял отпуск. И позвонил мне. С юмором (о котором он сам бы сказал — «висельника») рассказал о том, как его назвали «ходячим учебным пособием», затем определили в самую привилегированную в этой клинике палату на четверых (остальные — на пять или на шесть человек). С общительными сопалатниками: низкооплачиваемым, но неунывающе-говорливым преподавателем вуза (прозванным здесь, разумеется, Профессором); молодым непоседливым гастарбайтером (прозвище — Узбек); эти оба в стадии ремиссии, очень бодры, без конца о чем-нибудь спорят. Третий же — молчун, Студент, судя по всему, болеющий тяжело, почти все время — под капельницей, объясняется преимущественно взглядами.
— Ну и, наконец, четвертый, ваш покорный слуга, — продолжал приятель тоном телекорреспондента, ведущего репортаж из африканской глубинки. — Скучный финансовый клерк, ошарашенный временной изоляцией в необычной для него среде.
— Может, тебе в платную клинику переместиться, — предлагаю, — там палаты на одного.
— Я там один с ума сойду.
— А как ты попал в эту клинику?
— Сам попросился. Узнал: среди специалистов по такого рода недугам здешняя завотделением — лучшая в Москве. Из семьи потомственных врачей. Поразительная женщина! Входит в нашу палату (кстати — палату номер семь), и все вокруг меняется, такую она излучает уверенность.
…Я смог навестить его несколько дней спустя. Достал с полки Чехова с «Палатой № 6» (приятель решил ее перечесть), купил антоновских яблок и абхазских мандаринов и в солнечный воскресный день оказался в старинном здании больницы, построенном очень давно — в конце позапрошлого века, то есть в те самые чеховские времена.
Высоченные потолки. Широкие окна. Гулкий просторный коридор с неторопливо гуляющими по нему пациентами в клетчатых пижамах. За стойкой, с постоянно включенной настольной лампой, плотная женщина в белом халате, из-под косынки выползают рыжие кудряшки, неприступно сердитая, листающая какую-то толстую тетрадь, — дежурная медсестра.
— Вы к кому?
— К Федорову, в седьмую палату.
— К Вадиму Олеговичу? Проходите.
Массивно-тяжелая дверь. Открываю. Вхожу.
…Палата № 7, когда я вошел туда, переживала очередной полемический бум. Профессор, высокий человек, увенчанный седой, растрепанной шевелюрой, в мятой больничной пижаме нараспашку, стоял у своего персонального столика, на котором светился синеватым экраном ноутбук, и, картинно жестикулируя, говорил о чувстве вины, необходимом каждому воспитанному человеку.
Он прервался, отвечая на мое приветствие, подождал, пока я здоровался с Вадимом (усадившим меня на койку со словами, произнесенными шепотом, как в театре: «У них второй день дискуссия, давай послушаем»), и продолжал рассуждать о том, что любые испытания судьбы следует воспринимать как заслуженное наказание… Что болезнь — это возмездие, если не за свои, то за грехи твоих предков…
— Роптать бессмысленно!.. Ведь подобное наказание осуществляется безличной силой, ее называют Высшим Разумом. Или, если вам так удобнее — Богом. Вот ведь и народная мудрость прямо, без обиняков называет эти испытания судьбы Божьей Карой.
Его оппонент, чернявый гастарбайтер Узбек, коротко стриженный двадцативосьмилетний парень, сидел на своей койке, по-кошачьи пригнувшись, будто изготовившись к прыжку.
— Значит, я сам виноват, что у меня дома не было работы? — ворвался он наконец в словесный поток Профессора. — Нас таких полсотни привезли в Тверь, там фабричка, семь лет работали, а она закрылась — тоже я виноват? У меня образование среднетехническое, а вкалываю сейчас в Москве грузчиком. Наказание? За что? С четырнадцати лет работаю и учусь, отец умер, мать болеет, она с высшим образованием, экономист, а выгнали сразу же, после первого больничного листа. Виновна? В чем?
— Стоп! — поднял руку Профессор. — Давай разбираться: есть вина индивидуальная, а есть коллективная. Для того, чтобы их разграничить, нужно определить…
…Тут речь его была прервана: с решительным стуком отворилась высокая дверь, и в палату, будто подталкиваемая сквозняком, влетела та самая дежурная, читавшая в коридоре за стойкой какой-то свой кондуит; правая ее рука была вооружена поднятым вверх шприцем.
— Оразкулов, ждешь особого приглашения?— огласила она палату басистым голосом. — Всех уже в процедурной укололи, а ты здесь лясы точишь. Подставляй задницу!
Узбек вздохнул, пробормотав: «Опять виноват!», лег на кровать лицом вниз, спустив фланелевые штаны. И пока длилась инъекция, оправдывался, бубня в подушку.
— Теть Варь, сегодня воскресенье, да?! Ну, я и расслабился. Может, отпустите меня на улицу, к другу съездить? Вы же самая справедливая женщина на свете, хоть и самая строгая. Отпустите, да? Здесь недалеко — метро «Преображенская», я к отбою вернусь.
— К другу не отпущу, — сварливо возразила медсестра и вдруг отрывисто захохотала. — Разве что к подруге! Да и то, если расписку напишешь. Писать-то умеешь?
— Обижаете, теть Варь, я строительный техникум кончил, дома бригадиром был.
— Ладно тебе обижаться. Пиши давай.
Профессор, отодвинув ноутбук, достал чистый лист и ручку. Пока Узбек писал, медсестра склонилась над четвертой кроватью; там, прикрывшись одеялом, лежал под торчащей рядом капельницей еще один здешний постоялец — худой, длинноволосый, с редкой черной бородкой. Студент.
Его бледное лицо с остановившимся взглядом, словно бы обращенным внутрь себя, показалось мне знакомым. Где-то я его видел, но — где?.. Владелец же ноутбука прохаживался по палате от дверей к широкому окну, за которым сиял нежарким солнцем сентябрьский день, золотились клены у массивной, ажурно-каменной ограды, сновали за ней автомобили и прохожие.
Подмигнув мне, Профессор негромко сказал, улыбаясь:
— Такая вот у нас здесь психотерапия.
Но не суждено было ему, видимо скучавшему по студенческой аудитории, продолжить полемику. Оразкулов дописывал последнюю строчку, когда дверь палаты снова распахнулась, вошла с ведром и шваброй щуплая женщина в синем халате. Звякнув дужкой ведра, она окунула в него тряпку и, намотав ее на швабру, громко сообщила:
— Я извиняюсь, пыль только вытру.
…Она терла пол истово, враждебно, словно тот был ее давним, личным врагом, командуя нам: «Поднимите ноги!», когда нужно было ширкнуть под кроватью.
— Ну, ты, Раиса, как всегда, к шапочному разбору, — сказала ей дежурная, уходя с листком Оразкулова, — нет чтоб до завтрака.
— Я до завтрака туалеты мыла! — крикнула ей вслед Раиса и объяснила нам: — Там такое творится!.. И что за люди?.. Видят же, куда надо, нет, все мимо да мимо.
— Что там у вас дома? — поинтересовался у нее Профессор.— Как супруг? Поправляется?
— Да что вы такое говорите — «поправляется»! — она возмущенно выпрямилась, опершись на швабру. — Я ж вам говорила, у него последняя стадия! Никуда не выходит. А я сутки здесь, потом на владимирскую электричку и — трое дома, горшки за ним выношу.
— Кто ж за ним смотрит, пока вы здесь?
— Старшая дочь. Та, которая сильнее всех его ненавидит.
— Не может простить?
— Да как такое простишь? Бросил нас, жил непонятно где и с кем и через одиннадцать лет явился — умирать… Хоть бы за эти одиннадцать лет письмо написал. Спросил бы, как дочки. Я на рынке продавщицей была, да рынок закрыли. Хорошо, в Москве нянечек не хватает, стала ездить. Сутки-трое! — это меня так соседки прозвали. Про мужа моего говорят: завези его в лес и брось. А я думаю — он и так наказан, знает, что скоро умрет. Очень боится. За руку возьмет и просит: не уходи. А я вот мотаюсь туда-сюда, деньги надо заработать, только не знаю на что: на его лекарства или на его похороны.
Оразкулов за спиной разговорившейся Раисы, уже в джинсах, доставал из шкафа куртку, торопился на «Преображенскую», но не утерпел, уязвил перед уходом Профессора:
— А вот ее-то, Раису, ваша Высшая Сила за что наказывает? За то, что слишком добрая, да?
Не успел ответить Профессор, запел-запиликал в его оттянутом пижамном кармане мобильник. Присев к своему столику, заговорил приглушенным голосом, пододвинув к себе ноутбук… О каких-то текстах, полученных по интернету… О схемах и оглавлении… «Не переживайте вы так, — убеждал, — защита, в общем-то, рутинное дело… Да вы подъезжайте ко мне, поговорим, здесь сегодня день посещений, и погода замечательная, не то что у вас в Перми…»
Вадим, выходя из палаты, сказал про него :
— Он отсюда еще и защитой диссертаций ухитряется руководить…
Мы прошли коридор, спустились мимо ординаторской к выходу. На ступеньках нам встретилась вездесущая дежурная, она строго окликнула моего приятеля:
— Вадим Олегович, почему без куртки?
— Да ведь там пока еще лето… Не простужусь…
Во дворе больницы, под громадными каштанами, ронявшими на асфальт тронутые ржавчиной листья и колючие коричневые шарики, на садовых скамейках грелись в лучах сентябрьского солнца люди в пижамах. Сели мы на самую дальнюю скамью, у краснокирпичного корпуса с вывеской «Лаборатория», и Вадим стал рассказывать о своих ощущениях: несмотря на то, что больница в получасе езды от дома, у него такое чувство, будто уехал за тысячу верст. В другую жизнь.
…Первым же и самым сильным впечатлением другой жизни был Студент. Его поместили в палату № 7 на день позже Вадима, утром, перед врачебным обходом. Новичок молча лежал на койке, уже переодетый в больничную пижаму, когда в палату с тихим шорохом влетели белой стайкой серьезные девушки и один парень, молодые врачи, проходящие здесь ординатуру. Они расступились, пропустив к пациенту невысокую плотную женщину с каким-то очень домашним, очень спокойным лицом и пристально-проницательным взглядом — заведующую отделением. Она попросила Студента раздеться. Тот так же молча снял с себя все, кроме трусов, и в палате возникла необычная, словно бы вечным безмолвием осененная, спустившаяся из космических высот тишина.
Не сразу Вадим разглядел за медленно перемещающимися белыми халатами то, что всех поразило: тело Студента, смотревшего куда-то поверх голов, осыпалось серыми лохмотьями сползающей кожи, обнажавшей то, что под ней таилось — беззащитно-нежную, розовую основу. На нее мучительно было смотреть, казалось, от пристального взгляда она начнет кровоточить.
На вопросы Студентотвечал коротко и медленно, словно бы пробиваясь сквозь сковывавший его сон. И потом совсем провалился в него, после обхода, с уже поставленной капельницей, лежал одетый поверх одеяла, разбросав руки, склонив вниз и набок голову. Вадим, которому тоже вначале показалось, что он где-то видел Студента— его изможденное лицо, обрамленное длинными волосами, бородку, страдальческий взгляд, вдруг понял: ну, да, множество раз, на картинах старых мастеров, изображавших распятого Христа.
В палате в тот день разговаривали вполголоса, а в какой-то момент Узбек, насторожившись, бесшумно ринулся к кровати Студента, нагнулся, прислушиваясь.
— Он же не дышит!— сказал громким шепотом. И выбежал в коридор, крикнув дежурной: — Студент умер!..
Нет, он не умер, так подействовало сильное снотворное, спасавшее его от ощущения, будто с него сдирают кожу. Через день он пришел в себя, стал разговаривать. Рассказал: первый раз такая история случилась с ним в четырнадцать лет, когда разводились родители (внезапная болезнь сына их развод не остановила). Сейчас ему двадцать два года, и все повторилось. Почему? Не знает. Ну, да, стресс был: не сдал сессию. Но еще до ее начала от него ушла девушка.
— Вот это и есть спусковой механизм, — прокомментировал Профессор, включая ноутбук. — Сейчас мы все о нем прочтем в Интернете…
Студент видел странные сны, некоторые рассказывал… О том, что вот он посреди океана, медленно плывет, вокруг же, до самого горизонта, ни корабля, ни островка… А как-то, уснув днем, проснулся с радостно ясными глазами, потрогал стоявшую рядом капельницу, сказал, улыбаясь:
— Канкан приснился.
— Что-что? — удивился Узбек.— Какой такой канкан?
Оказалось: за окном палаты, возле больничного забора, из автомобиля с распахнутой дверцей, припаркованного под осыпавшимся кленом, звучала бравурная музыка. И под нее задремавший Студент увидел: распахивается дверь палаты, влетают, смеясь, медсестры с капельницами в руках. У его койки они начали подпрыгивать возле капельниц, подбрасывая в такт длинные ноги, поддергивая халатики, ослепляя Студента белозубыми улыбками… Те самые строгие медсестры, что посменно обихаживали его…
— Значит, женишься на ком-то из них, — серьезно предположил Узбек. — Тебе какая больше нравится?
…Второе впечатление другой жизни возникло у Вадима после того, как сделанный под щелканье «Никона» диагноз здесь подтвердился. Это сбой, вызванный наследственной предрасположенностью. Или — стрессом. Скорее же всего — тем и другим. Теперь Вадим определенно знал: он до конца дней обречен носить в себе что-то затаившееся, непонятно-враждебное, готовое к разрушительным действиям. То, что нужно держать в узде, смиряя — три-четыре раза в год — курсами лечения. То, что теперь всегда будет рядом, напоминая: «Ты смертен!»
С этим диагнозом он вышел в больничный двор, под каштаны, потом, мимо будочки охранника у ворот — на улицу, к киоску. Покупая газету, подумал: «Вот меня не станет, киоскерша об этом даже не узнает». А возвращаясь на скамью, к каштанам, сказал себе вслух: «И ничего не изменится в этом мире».
Он выбросил газету в урну, не читая. Вернулся в палату, принял снотворное. Уснул — посреди дня.
…Сейчас мы сидели с ним на той самой скамье, под каштаном, и он, нервно поглаживая себя по коротко стриженной, начавшей лысеть голове, говорил о мудрости латинян, у которых был девиз «Memento mori!» — «Помни о смерти!».
— Древние жили коротко, в постоянной опасности, — рассуждал Вадим. — Зато очень эмоционально. Ценили каждую минуту. А мы живем дольше, но скучнее, забывая, не думая о неизбежном конце. Мы не готовы к нему. Но наступает момент, когда каждая человеческая козявка ужасается, ощутив близость небытия, и туповатое наше спокойствие разлетается в пыль.
— Да ведь невозможно жить в постоянном страхе смерти. Вспомни: даже после жутких терактов в Москве люди пребывали в шоке совсем недолго.
— Там — другое. В конце концов каждый, спускаясь в метро, надеется, что если теракт и случится, то не на этой станции. Или если на этой, то его не заденет. Когда же ты приговорен, а исполнение приговора отодвинуто, и механизм его исполнения ты несешь в себе, никакой надежды не остается. С этим ты должен жить. Тут дело не в страхе. Дело в осознании конечности жизни — постоянном, а не эпизодическом. Необходимом и здоровому человеку.
— Ну, допустим. Но что изменилось бы, если бы такое осознание появилось у тебя лет двадцать-тридцать назад?
— Изменился бы взгляд на самого себя. На близких. На свою судьбу. Стал бы более независим от обстоятельств, от чужих мнений. Ведь я бы постоянно осознавал, что жизнь у меня одна, повторения не будет! Да я после своего финансово-экономического, очень модного сейчас, образования получил бы еще и гуманитарное, к нему меня всегда тянуло. И ушел бы из своей мутной сферы. Я ведь, когда в эту клинику ложился, своим на работе соврал, будто лечу на Канары! Чтоб не звонили. А то начнут грузить новостями.
— Полагаешь, в гуманитарной сфере ты был бы успешнее?
— Не знаю. Да это и не важно. Я бы знал, что это мое, исконное, моя судьба. Я бы прожил другую жизнь. Понимаешь? Другую! Свою, а не чужую. А все то, что у меня сейчас — чужое, мне в нем тесно, тошно, хотя, конечно, денежно. Возможно, вот этот дискомфорт и послужил, как сказал бы мой сопалатник Профессор, «спусковым механизмом».
— А до диагноза твой дискомфорт был терпим?
— Я, видимо, привык к нему, как привыкаешь к чему-то неизбежному. Тесно, тошно, но жить-то надо. Сына — в платный колледж с языками, потом — в платный вуз. Дачный особнячок — в ближнем Подмосковье, чтоб как у всех наших. По праздникам — корпоративы. Ну и так далее. И все это благополучие держится благодаря всяким ловким теневым операциям, которые способны однажды довести всю финансовую систему до коллапса. Как уже, между прочим, случалось. Вот и живу в предощущении катастрофы. Да, собственно, большинство моих коллег так живет.
— И в гуманитарной сфере ты от этого ощущения никуда не делся бы.
— Возможно. Но, наверное, не было бы такого чувства собственной вины. И — безысходности.
— А что здешние врачи? Обнадеживают?
— Разумеется. Особенно — заведующая отделением. Не знаю, религиозна ли она, но ее лицо, жесты, спокойная, даже деловая манера вести разговор словно бы говорят тебе: не стоит волноваться, все преодолимо, главное — душевное равновесие, и помните, что бы ни случилось, душа ваша бессмертна.
— Но ты-то, насколько я знаю, атеист.
— Я в этом и раньше не был уверен… А теперь время от времени слышу в себе диалог двух своих субстанций — Ума и Души. Он ей, трезво и сурово, толкует о том, что со мной, их носителем, происходит: «Ничего с ним необычного, это логика конца». Она же упрямо не соглашается: «Но я-то живу по другим законам, моя жизнь лишена логики». Так, может быть, она права в своем неприятии «конца», если, как утверждают, она бессмертна?.. Возможно, она и есть та частица Высшей Силы, рассеянной в человеческом сообществе, о которой говорил в палате Профессор. Ведь где-то же в человеке скапливается пережитое и передуманное — история возникновения его «я»?.. И это «я» не может смириться с мыслью о своем приближающемся исчезновении… И не может не бунтовать против очевидного!..
…Мне пора было уходить. Мы шли мимо скамеек — Вадим провожал меня к воротам, когда под каштанами зазвучал знакомый лекторский голос. Профессор (все в той же клетчатой пижаме с оттянутыми карманами) шел нам навстречу не один — рядом с ним, цокая каблучками, семенила девушка в красной юбке и черном жакетике, алый газовый шарфик струился по ее груди, сияли белокурые кольца на красиво убранной голове. Судя по всему, это была взволнованная предстоящей защитой аспирантка из Перми.
— Духовность не исключает гедонизм, — громко объяснял своей спутнице Профессор. — Даже включает в свой арсенал понятие «удовольствия» как «удовлетворения», когда речь идет, например, о победе моральных ценностей, об излечении людей от эгоизма, разрывающего тонкую ткань человеческих отношений…
Он не заметил нас, так был увлечен своей речью.
У ворот, возле будки охранника, где мы прощались, Вадим сказал:
— Почему-то все, даже простые и житейски необходимые проповеди почти всегда отдают прекраснодушием… Хотя про «тонкую ткань» сказано точно. Она ведь настолько тонка, что вот уже, казалось бы, в клочья разорвана, а мы этого не видим…