Семейная сага в четырех платьях. Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 3, 2015
Инна
Александровна Розенсон окончила ЛВХПУ им. В. И. Мухиной (ныне СПбГХПА
им. А. Л. Штиглица). Публиковала статьи в
профессиональных и популярных изданиях, учебники для вузов по теоретическим,
культурологическим вопросам дизайна. Член Союза дизайнеров. Опубликовала
рассказы в журналах «Звезда», «Нева». Живет в Санкт-Петербурге.
Близкие люди
Началось с того, что он стал забывать свои сны. Прежде они многое для него значили. Он даже завел у себя в компьютере папку, куда по утрам их записывал. А в особо интересных случаях даже сопровождал комментариями. Так что в отношении технического оснащения жизни он был вполне современным человеком. Но вот уже некоторое время, проснувшись, он скорее чувствовал, чем помнил, что сны к нему приходили, он видел их. В мозгу еще светился их угасающий след — но остался влажный след в ложбине… — и ни сюжета, ни образов… А как было их жаль! Теперь еженощно обкрадывала его подлая сила забывания. Как назовешь слабостью то, что пробуждает в тебе бессильную ненависть к одолевающему врагу? Теперь двадцать четыре часа полноценной жизни сократились для него до шестнадцати. Формально, при развивающейся бессоннице, возможно, и больше. Только эти ночные часы, когда все вокруг спит, а он тупо лежит и старается ни о чем не думать… Разве получится у него приплюсовать их к жизни? А позволишь себе думать — так ведь ночью ясно о чем. Тогда и до утра не уснешь. И потом весь следующий день — не сон, не бодрствование. Во всяком случае, уж точно не от слова «бодр».
Из-за этих беспамятных ночных часов ощущаемая им длительность жизни сокращалась, а ведь ее и без того оставалось немного. И естественно было в отношении к драгоценному остатку проявлять скупость. Он уговаривал бунтующий мозг не прятать от него существенную часть принадлежащей ему жизни. Этот орган представлялся ему омутом, на илистом дне которого гаснут, увязая, посетившие его видения. До слез было жаль их, было жаль себя.
— Папа! Да подожди ты, папа! Да знаю я! Как это откуда? — от тебя же сто раз и слышала. Ну, извини, хорошо, пусть не сто. Но не могу я опять все эти подробности: сковородка на огне и вообще. Скажи лучше, как себя чувствуешь? Нормально? Ну, вот и прекрасно! Тогда отчего такой голос? Какой — какой? Да вроде расстроенный… Господи! Опять не можешь вспомнить, что приснилось? Ну, ясно: в нашей жизни это самое важное! Мне бы твои заботы. Что, мои какие? А по-твоему, их недостаточно? И что ж, что молодость! Думаешь, так все просто? Кручусь и за себя, и за Владьку. Нет, не нашел еще, ищет. И с Малышом не пойми что. Да просыпается каждое утро с ревом, даже шести нет. И мне как-то сразу не до сновидений — тут же включаюсь в неприглядную явь. Что врачи! Показывала. Говорят — нервы, велят валерьянкой поить, это Малыша-то! А я опасаюсь. Отселила Владьку в гостиную — так он, говорит, и там не высыпается, даже с берушами. Потом весь день ходит всем на свете недовольный. Но мне-то все равно надо жить и, между прочим, работать — иначе будет не на что. Так что у тебя, считай, санаторий. И не гневи Бога — ты для своих лет очень даже.… О, Господи, у меня уже горит! Ну, говорила же — некогда мне долго разговаривать! Что — сама же?! Все, все. Прости. Вешаю.
Ну, не в состоянии она выслушивать все эти его подробности! Пусть она плохая дочь. Но она и своих-то подробностей знать не хочет. Когда все как-то так, общим планом — вроде и ничего. А у кого лучше? Но он-то! И откуда бесстрашие такое — вглядываться? Она и решилась бы — не смогла. Всегда ж на бегу! Поэтому ее картинка смазана. А он замедлился, почти встал… Нет, нет, походит еще, он еще слава богу! Это картинка его почти остановилась. И стала отчетливой — вот он ее и разглядывает. А что ему еще делать? Она же — провернула все за день, свалила с себя, и оно уже прошлое, не до того ей. Назавтра другое, снова куда-то прорываться… Только бы он держался. Если еще и с ним что-нибудь — тогда вообще непонятно. Но ведь другие как-то… Да что заранее! Смешно: вот уж беда — так беда. Снов он своих не помнит!
Теперь ему стало казаться, что живет он сразу в двух временах. И времена эти никак между собой не соотносятся. Одно из времен — очень давнее… Хорошо помнит: в нем было много воздуха и свободы. И теперь то, давнее, время постепенно в нем восстанавливалось. Большое отяжелевшее тело удобно располагалось там и двигалось плавно, будто на Луне, где слабей гравитация. Когда он ловил тот поток, включался в него — становилось необычайно спокойно. Можно даже сказать — блаженно. Дышалось глубоко, как уж давно не дышалось. Легкие наполнялись простором необозримого времени. И такое вдруг вспоминалось, чего с ним вроде и не было никогда. Но теперь узнавал: было! Как же получалось у него жить без этого?! Да вот, получалось как-то…
Надо бы дочке позвонить, рассказать о том времени и как ему хорошо в нем. Может, она и в теперешнем своем немного притормозит, перестанет мельтешить. Но она всегда задерганная — даже не поговорить нормально. Разве так можно?! Конечно, Владька ее не подарок, да и Малыш получился нервный. А с чего бы ему не быть? Какие родители. Мать вечно усталая, папаша всем недовольный, на всех обиженный. Чудная у Малыша жизнь! Возможно — поздний ребенок. Да и она у него не ранняя. А хотя ее мать… Дочку, конечно, жалко, но все равно нельзя же так.
Когда думал о дочери — проваливался в теперешнее время. Оно не текло — двигалось судорожно, толчками, замирало, потом куда-то его выпихивало. Ему становилось тесно, душно, сердце отвечало сбивчивому ритму времени перебоями. А уж когда говорил с ней — и вовсе увязал во взбаламученном клокотании настоящего. Такое ему совсем не нравилось. Но, — думал он, — позвонить все же придется, нехорошо будет не позвонить…
— Да, папа. Ну, как ты? Нормально? Слава богу! Я уж испугалась! А что звонишь? Нет, сейчас не получится — убегаю! Номерок в поликлинику. Ну да, с Малышом — вот он уже одетый стоит, ему жарко, простудится. Так я же тебе рассказывала: не спит, плачет по ночам. Наверно, кошмары. И вообще какой-то он бледный, невеселый. А что Владька! Не любит он в поликлинику. У него, говорит, и так настроение тяжелое. Ну, папа же! Самое время это обсуждать! Малыш уже мокрый весь. Все, все. Потом. Вешаю.
Вот и поговорили… Как же — и, главное, когда? — объяснить ей, что нельзя так суетиться! Доживи она до его лет — в каких временах обретет этот простор, где ровно и глубоко дышится? А ведь это печально, когда знаешь, знаешь, как надо! А передать свой опыт близкому человеку не можешь. Не принимает человек твой опыт, не верит ему. Да что там — не верит! Минуты покоя не имеет, чтобы выслушать. Так знание и пропадет втуне, а родной дочери не помочь. Известно, сказано где-то: близким помочь нельзя… Кто человеку всех ближе? Понятно, он сам. А разве в плохую минуту человек способен себе помочь? Нет, он ищет врачевателей, утешителей… А близкие люди? С кем самые мучительные распри? Понятно, с теми, кто всех родней. Какая уж тут помощь друг другу! Ну, а с дальними — от них и не ждешь ничего сверх возможного, здесь ты неуязвим. С дальними ты снисходителен и терпим, как и они с тобой. И всем вам — легко.
Всю жизнь он окружал себя множеством людей. Справедливости ради, они и сами к нему тянулись. Стоило сойтись с «интересным» человеком, то есть составившим себе какое-то имя, — как второй на это клевал и тоже стремился познакомиться. Потом те начинали приятельствовать между собой. Если вдруг их что-либо ссорило — он же их и мирил. Так он стал «рулить» своим окружением. На их содержательное и необременительное общение заманивались следующие персонажи «их круга». Постепенно складывалась ситуация, при которой он оказывался ядром достаточно, как говорят социологи, референтной группы. Сам же он ни на что такое не претендовал. Техническое образование позволяло ему скромно делать что-то в своем КБ. Но, выходя с работы, он в ту же секунду забывал о ней. Зато начинал тонко продумывать, с кем сегодня вечером следует поговорить о том-то и том-то. Кого с кем пора познакомить и как отрекомендовать. Какие темы там не следует поднимать и кого стоит предупредить, чтоб не вышло оплошности. Все были ему благодарны — ведь он связывал собой самых разных людей, без него, возможно, никогда и не узнавших друг друга. Люди так разобщены! И все они были для него — теми дальними, с которыми и увлекательно, и безопасно. Со временем образ его отточился, и он сам стал восприниматься «интересным человеком». Такой была его жизненная роль. Но годы шли — из прежнего окружения кто стал неподъемен, кто далеко уехал, а кто и ушел навсегда. А потребность быть в центре ласкающего душу сообщества — сохранилась. Только теперь ему не хотелось наблюдать своих ровесников, вечно жалующихся, кряхтящих и стонущих под грузом лет. Так ведь недолго и самому поддаться! Теперь он стремился наблюдать молодых, бодрых, от которых свежо веяло тем его давним просторным временем. И он охотно вплывал в новое свое лунное — или лунатическое? — состояние. Жалко ему было своих тонущих в забытье снов, очень жалко. Но зато теперь он обретал второе — и такое легкое! — дыхание.
— Папа! Здравствуй! Поздравляем тебя с днем рождения! Ну конечно, мы с Малышом навестим тебя! А как же! Только, уж прости, не сегодня. Все-таки он простудился. Ну да, слабенький, мне ли не знать! Вот сижу с ним на больничном и спешу закончить статью. Да какие там деньги! Просто надо засветиться со своей темой в профессиональном журнале — иначе не считается «внедрение». Ну да, такие правила. Может, когда-нибудь чему-нибудь и поможет… А пока сбиваю сметану,… да, как та лягушка. Что? Малыш только что уснул. Владька умотал куда-то — сказал, искать работу. Не знаю, где он ищет ее в такой час. Так что мне Малыша и не оставить.…Ой! Чуть не забыла. Мама оттуда звонила, просила передать тебе поздравления. Да, конечно, помнит. Ну и что, что десять лет! Это ведь ты тогда не захотел. Да, говорит, все хорошо. Ну, пока. Будь здоров. Вот черт! Похоже, накрылась моя статья. Малыш проснулся! И опять хнычет — бегу впихнуть лекарство. А кто ж это любит! Ну, целую, целую. Зовет. Пока. Вешаю.
Спасибо — поздравила. Или это мать напомнила? Тогда, к отъезду ее, жили вроде уже по привычке. Хотя и оставались, что называется, в дружеских отношениях. А ей вдруг приспичило все изменить. Ну, понятно! — тогда у нее даже здешний пенсионный возраст не вышел. На студии с настоящей работой не получалось, а энергии через край — хотелось попробовать себя в новой жизни. Дочка заканчивала институт. Предполагалось, папа за ней присмотрит. А он и тогда уже был пенсионером, да и прежде на тему профессиональной самореализации не заморачивался. У нее там все устроилось… Свою бы активность — да передала дочери! Та все мельтешит, суетится… а толку? Хотя одно она точно унаследовала: ненормальную, воспаленную любовь к работе. А муж ее не пойми что. Ребенок, что называется, проблемный. Сама запущена, а всего-то несколько за тридцать. Несколько… а сколько? Но разве это возраст! То ли дело его приятельницы в книжном! Счастье, что не все молодые, как она. У других довольно времени и поговорить с ним, и послушать. Так что пора ему отправиться на прогулку, а там и к девушкам своим завернуть. Всегда так ему радуются! А хорошенькие… Он это ценить не разучился. Они даже и кокетничают с ним слегка, так мило!
Мало кто умеет делать это с таким вкусом. Он даже не гулял — он совершал прогулку. В его строгом ортогональном городе набережная узкой речки извилиста и живописна. На своем пути он миновал такие виды, что, даже многократно отпечатанные на сетчатке, они каждый раз поражали его. Он останавливался, с силой вбирал в себя сырой или, по погоде, пыльный городской воздух. Этот глоток распирал ему грудь, но он задерживал его в себе, будто озон горных вершин. Затем медленно отпускал, немного смущенный своей чрезмерной эмоциональностью. Но думал при этом: да как же можно жить здесь — и не ходить по городу просто так? А только все — по делам, по делам… Так вся жизнь и пролетит… в «делах» каких-то. Стоят ли они такой жертвы?
На этот раз он захватил припасенную для такого дня коробку конфет. На подходе к книжному его прогулочный шаг, как обычно, ускорился, спина распрямилась — короче, весь он подобрался и даже ощутил приятное легкое возбуждение. В магазине за торговым залом скрывалось чудное помещение — маленький зальчик для интересных встреч, презентаций книг. А из зальчика отходил совсем уже крохотный закуток со стойкой, кофеваркой и кое-чем к кофе. В закутке помещался лишь круглый столик. Вот за этим столиком и любил он проводить время со своими молодыми приятельницами.
— Смотрите, кто пришел! Здравствуйте, Юрий Аркадич! — раздался юный голос от кассы.
— Приветствую вас, девочки! Сегодня у меня праздник. Не согласитесь ли выпить со мной кофе-чаю с конфетами? — и повертел в воздухе яркой коробкой.
— Конечно, Юрий Аркадич! Проходите. Девочки там. Мы сейчас подойдем.
Он прошел внутрь уже как у себя дома. Поприветствовал всех, поцеловал протянутые ему руки — кому церемонно с тыльной стороны, кого нежно в ладошку, а самых кокетливых расцеловал в гладкие щечки. По-отечески. Но и не слишком по-стариковски.
— Что же у вас за праздник, Юрий Аркадич?!
— Не самый радостный в мои годы… день рождения.
— По-здрав-ля-ем! — хором проскандировали девушки.
Сварили кофе, себе он вынул из сумки пакетик-пирамидку зеленого чая. Заварили, сели за столик.
С одной стороны, старик явно одинокий. Ну, раз в собственный день рождения приходит пить с ними свой чай. Но с другой — с ним так забавно! Он какой-то, будто вообще никогда ничем не озабоченный. Это так приятно, так расслабляет… Все вокруг только и делают, что напрягают, грузят и достают, а старик легок и весел, как дитя. С ним не только сегодня — каждый раз заглядывает сюда праздник.
Посидели. Поспорили, что совсем он и не старый. Выпили свой кофе за его неиссякаемую бодрость. Потом, чтоб продолжить праздник, придумали еще тост:
— Юрий Аркадич, а давайте этот глоток кофе выпьем за ваших родителей, которые воспитали такого хорошего человека.
— А родители и не воспитывали. Я сирота — меня вырастила бабушка, так что за нее!
Симпатичные мордашки посерьезнели.
— Не грустите! Все было так давно. И бабушка была хорошая. А мне тогда было всего пять. Так что родителей помнил плохо, и скучать особенно не пришлось.
— Что случилось? Авария? — спросили сочувственно.
— Нет, их арестовали, а потом…
— За что?!! — выпалили хором то ли возмущенно, то ли с ужасом.
— Как! Неужели не знаете, как это бывало?!
— Ах, ну, да, да… Конечно. Знаем. Простите.
Девушки смущены: всегда веселый и легкий старик оказался с мрачной биографией.
— Что загрустили? Все, проехали. Следующий глоток моего чая за вас. Мне у вас хорошо. А бабушка у меня была смешная. Она так давно родилась, что привычные вещи назывались у нее другими словами.
— Это как?
— Ну, например, она не болела, а хворала и лечила себя не таблетками, а облатками… А еще она не выговаривала звук «л». Произносила вроде как в польском, ближе к «в». И почему-то очень этого стеснялась. И когда надо было сказать, например, «булавочка», думала, как бы выкрутиться, и говорила что-нибудь вроде «иговочка с набовдашничком».
Девушки рассмеялись, промелькнувшая было неловкость рассеялась.
То, что близким нельзя помочь, он знал давно. Теперь его уверенность в этом лишь укрепилась. И она ограждала его от возможных посягательств на блаженное пребывание в собственном прошлом. Чем ближе кто-то — тем невозможней ему помочь. Хотя бы потому уж, что все проблемы его в сегодня — в этом взбаламученном потоке текущего времени. Что же, самому туда лезть?! Искать в этой трясине брод? Никто не вправе требовать от него такого! Даже юные его приятельницы, узнай он их ближе, вникни в их проблемы… а кто без них?.. утратит он тогда и это свое убежище-прибежище. Исчезнет очарование легкости. Незачем станет туда ходить… А так было бы жаль! Почти как своих снов. Вот пусть и не рассказывают ничего такого. Он сам направит разговор и больше никогда, никогда не станет поднимать тяжелых тем. Воистину неподъемных. Конечно, это было его ошибкой, досадной проговоркой.
Как бы то ни было, а дочери позвонить придется. Что-то давно ее не слышно… Он не обижается: с ней как раз — чем реже разговариваешь, тем спокойней. Но все же как-то нехорошо, вроде надо…
— Да, папа? У тебя все в порядке? Слава богу! Извини, что не звонила. Замоталась. Что — «естественно»?! Почему это?! Ах, живу неправильно! А ты знаешь, как надо? Что ж не научил, пока мог! Лишь сейчас понял? Рада за тебя. Да не плачу я. С чего ты взял. Это в телефоне что-то. Ну, ладно, слышишь — так слышишь. Не хотела расстраивать. Если допустить, что ты расстроился бы. Какой тон? Нормальный. Ну да, у меня полная катастрофа. Только тебе-то зачем! Тебе ж всегда — лишь бы было спокойно. Как с чего взяла?! Что — я тебя не знаю? Хорошо, спрашиваешь — скажу. Во-первых, Малыша придется забрать из садика: он слишком слабенький, врач велел держать его подальше от возможной инфекции. Во-вторых, Владька со мной разводится, потому что здесь у него никаких перспектив, а с кем-то там появились. В-третьих, у меня нет денег нанять Малышу няню, а если засяду дома сама — мы с ним оба протянем ноги. Не говоря уж о том, что такую работу не бросают. Ты видишь для меня выход? Я — нет. Да знаю я, что живешь на одну пенсию! Даже знаю, что всегда был этим горд — оплачиваешь так свою независимость. На это и не было никакого расчета, правда! Ну, а сидеть с внуком ты ведь не станешь… То-то. Я и не надеялась. Только зачем было выспрашивать что да как? Ты же всегда проповедовал: «близким помочь нельзя». Папа! (всхлип) Не могу больше говорить. Вообще ничего не могу, жить не могу. Чертова сволочная жизнь! Да помню я о сыне! А то как же! Кто ж еще будет о нем помнить! Каждый же за себя — один он так не выживет. Так что не волнуйся и спокойно вспоминай свои сны… (рыдания). Все. Прости. Вешаю.
Выдернула все-таки в текущее время! Вместо плавания по тихим водам прошлого — снова настигает его зараза сегодняшнего неблагополучия. Но ведь он никогда и не обещал стать примерным дедом. Все люди разные, и это — не для него. А на душе почему-то все равно гадко. Еще и грубит, издевается над его печалью! От молодости, что ли, такая бесчувственная? Неспособна понять, чем оборачиваются для него эти слепо-глухие ночные часы. Когда утром и вспомнить нечего, будто умирал, хоть пока и не насовсем. И чем для него теперь стал наэлектризованный воздух воспоминаний… Если начнет что-то рассказывать — как же торопится она поскорей прервать! Ей про него не интересно, он ее раздражает. Но разве же это не поразительно: столько было в жизни нервотрепок — а как отодвинулось, все обрело какую-то новую вибрацию. Оказывается, давняя его жизнь проходила в напряженном энергетическом поле, а он и не замечал тогда! Но теперь всему происходившему с ним, всем былым переживаниям возвращались забытые полнота и насыщенность, даже просматривался некий сквозной смысл. И было это — как в зной глотнуть ледяной газировки. Или же — хлопнуть рюмку водки с мороза. Хорошо! И сил прибывает. Воистину: что пройдет — то будет мило…
Позвонила оттуда дочкина мать: что там у вас творится?
— То есть у кого это — «у вас»? У нее, у дочки твоей, творится. А у меня все в порядке. Что это значит: «еще бы!!!»? А тебе не наплевать? Что-то мне кажется, ты на помощь не бросилась. Ах, работа! Ну, как же! А на бездельниках воду возят. Да, это моя жизнь — и я живу ее, как хочу. Мой внук? А разве и не твой тоже? Может, тебе выслать на билет? Не надо? Я тоже так думаю, не из-за этого. Ах, просто у тебя другая жизнь? Так вот у меня, хоть я и рядом, тоже — другая. И с младенцами я не умею. Не младенец уже? Какая разница. Вот и бросай свою обожаемую работу и приезжай нянчить. Ах, тебя держит не только работа. Еще и семья, дом… А я один — поэтому мной можно распоряжаться! Если хочешь знать — я счастлив, что один. Не хочешь знать? Но я все равно скажу: так счастлив, как никогда не был. И я не позволю взвалить на меня то, что я никому никогда не обещал. Кстати, она давно не ребенок, могла бы и сама, никого в свои дела не впутывая.… Пока, и всех благ. Все. Вешаю.
Все-таки разволновался, не хочешь — а тебя с головой окунут в эту муть, во все эти сегодняшние треволнения. Ох, да оставьте меня все в покое! Нравится вам все усложнять — сами с этим и справляйтесь. А я, сколько мне осталось, хочу просто жить. Они даже не понимают, что это значит — просто жить: смотреть, слушать, вспоминать… И — дышать. Тем, чем дышится. Им для полноты существования обязательно надо еще что-то такое «осуществлять»: достигать, покорять, двигать… Но мне-то до этого какое дело?! Ему даже пришлось принять успокаивающие капли. А злоупотреблять лекарствами он считал неправильным. Лучше сделать несколько глубоких вздохов и отправиться на ежедневную прогулку. Только на этот раз ожидаемого удовольствия от нее он не получал. И все этот телефонный разговор! Или даже два разговора. Никак не унять было внутренний монолог: вот надо было и это сказать, вот мог бы так возразить, вот был бы еще убедительный аргумент… Мотал головой, вытряхивая из нее ненужные, бесполезные соображения. Да что это, ей-богу, оправдываюсь я, что ли?! Как назло, и погода оказалась не для прогулки: в лицо летел, подхлестываемый ветром мокрый снег, сапоги скользили в каше из копотной слякоти, песка и соли: не зима, а черт знает что. И не заметил, как ноги привели к двери книжного. Даже вот так, ссутулившись от ветра и мыслей, и подошел к ним. Но ничего — здесь ему рады и такому.
— Ой, вы же весь мокрый! Проходите, Юрий Аркадич. Мы сейчас.
Прошел.
— Выпьете горячего?
— С удовольствием! Только вот чай забыл, а кофе не рекомендуют. Налейте-ка мне, девочки, кипяточка.
От горячего питья, удобного кресла, юного общества — от всего этого да и от взбаламученного душевного состояния сродни сегодняшней погоде, какая-то душевная скрепа в нем вдруг ослабла. Или расплавилось убеждение, цементировавшее прежде представления о себе, о должном. И хоть зарекался он говорить здесь о чем-либо серьезном, зарекался нагружать своих приятельниц — но тут понурился, постарел и стал выпытывать у них, как те считают, что же ему теперь делать. Вот они, тоже, как и дочь его, молодые, — как они видят все это. Со стороны.
Да откуда они знают, что ему делать! В каждой избушке — свои погремушки. Для того ли привечали они этого старика, чтобы еще и дела его разруливать? За это ли привязались к нему и радовались его приходам? Просто рядом с ним жить становилось легче: раз уж старик так легок, так не зануден — то уж им-то, молодым, и вовсе унывать грех. А оно вот как! Он их обманывал. Да, обманывал! — и растила его бабка с какими-то там «облатками»! И жена ушла да и убралась от него куда подальше. А еще, оказывается, у него — здесь, в этом городе! — и дочь есть, и бедняга внук. Так что вовсе не одинок он — просто сам никого знать не хочет. Его дело. Только зачем он приходит сюда и долго и путано что-то такое тяжкое на них вываливает? Им-то до всего этого что за дело! Зачем он их грузит! Да будь у меня такой папаша-пенсионер, что отказался бы понянчить больного внука и тем меня освободить, я б его еще и не так послала, — подумали одни. А характером мягче, те думали: им было бы это обидно и вряд ли захотелось с ним видеться. Без крайней надобности. Но все же что-то сказать ему приходилось: ведь сижывали вместе не без приятности, да и старый человек…
— Мне кажется, — заключила самая из них начитанная, — здесь сказывается то, что в детстве вы не могли наблюдать отношения своих родителей, не имели перед собой пример дружной семьи. И теперь, имея в прошлом жену, а теперь дочь и внука, по сути своей все равно остаетесь человеком принципиально несемейным.
— Ну, вот. Вы меня поняли. Я знал, что вы поймете! А они, мои женщины, не хотят никак.
И он ушел, по-прежнему погруженный в густое, гнетущее к земле настоящее. А девушки смотрели ему в понурую спину и думали все одно и то же: хорошо бы он забыл дорогу сюда — и сказать неловко, и терпеть его нет причины.
Спал он после бездарной прогулки неспокойно. Зачем он на старости лет так изменил себе?! Разве не знал — и очень хорошо знал! — что не следует вываливать на других свои проблемы? Тем более на молодых, не обремененных опытом, зато озабоченных устройством собственной неустоявшейся жизни. Что я наделал! Теперь и пойти туда стыдно. А возможно, он еще и простудился: продуло на сыром ветру. Во всяком случае, спал неглубоко и как-то урывками. И, наверно, потому на этот раз память удержала очень яркий — такой, как бывало прежде — сон.
Он летел по ночному небу. Во сне иронически подумалось: летают в детстве — может, я уже в него впал? Но впечатления отвлекли. Внизу он видел покрытое черной листвой мрачное дерево. А впереди по курсу — освещенное окно высокой мансарды. Его повлекло к тому окну. Пролетая над деревом, он понял, что это не листва, а ветви сплошь облепил рой бабочек. Вдруг они разом расправили крылышки — и дерево все озарилось, сделалось золотым! На душе стало празднично. Хороший знак, — снова подумалось во сне. Но воздушные струи по-прежнему влекли его к освещенному окну. Он приблизился и, без опасения быть увиденным, прильнул к стеклу. В комнате за столом сидели все: и бывшая жена, и дочь с бледным Малышом на коленях, даже ее занудный муж. Там же почему-то были и его милые приятельницы из книжного. Узнавались и «светские» знакомые, некогда дарившие ему полноту жизни от сознания своей роли в их судьбах. А теперь вполне им забытые в недугах и утратах, сокрушивших их. Все были там и, похоже, относились друг к другу с нежностью. Все, кто никогда бы не встретился, не будь его самого на свете.
Так, вглядываясь в эту компанию, он пробудился. Радостно восстановил в памяти все подробности красивого яркого сна. Просто не хуже, чем когда-то были!.. Потом решил подниматься, опять прилег. Подумал, что придется все же накапать себе сердечного. Еще немного повспоминал сон. Казалось, задремал. И больше не проснулся.
Золотые руки
семейная сага в четырех платьях
Памяти моей бабушки
Подивишься таким совпадениям — да и
перестанешь считать их случайностью.
Дмитрий Быков
1. Платье свадебное
У моей бабушки,дочери солидного петербургского чиновника и пышнотелой чиновницы, у этой моей бабушки были привязчивое сердце и «золотые руки». Прадедушка был владельцем окладистой бороды и тяжелой трости с нарядной серебряной ручкой; а прабабушка обожала возлежать на софе, читая французские романы и грызя шоколад. Вот как много всего знаю я об этих своих предках! А еще у этой моей бабушки когда-то были две сестры и брат. Одна сестра умерла молодой; другая, овдовев, осталась бездетной и жила теперь с ней же, а брат, оказавшийся в Гражданскую на стороне белых, запутанными путями оказался во французской эмиграции. Все это происходило задолго до моего появления на свет, то есть очень давно. В те времена иметь брата в эмиграции было чрезвычайно опасно: за это могли угнать в лагерь или вообще уничтожить. Но в бабушкиных ли возможностях было повлиять на брата, чтобы тот, раз это не нравится ее властям, не жил в эмиграции? И вот бабушка опасалась посылать ему письма, а в анкетах указывала, что за границей у нее никого нет. Но однажды она получила из Франции посылку. Конечно, брат просто не мог понимать, что его подарок способен уничтожить сестру со всем ее семейством, и поэтому проявил такую естественную родственную щедрость. В посылке были прекрасные художественные кисти, поскольку когда-то бабушка занималась «у барона Штиглица» росписью по фарфору. И еще было там замечательное парижское манто из жатой ткани цвета топленых сливок, поскольку в памяти брата бабушка оставалась изящной барышней.
Бдительность и на этот раз не подвела строгое государственное учреждение — и бабушкин муж был вызван туда для серьезного разговора. Государство уличило семью в непростительной лжи и предлагало искупить вину, содействуя в разоблачении вредительских козней самых близких друзей. Друзьям удалось передать, что там предложена версия серьезной ссоры на сугубо бытовой почве и незнания за ними ничего изобличающего. Но их все равно уничтожили и без всякого в том содействия, а до бабушкиной семьи руки не дошли, поскольку тут началась война.
В той войне многие близкие, включая и бабушкиного мужа, не уцелели, да и сама она чудом осталась жива. После первой блокадной зимы ее вывезли из города, обросшую бородой и утратившую не только что женский, но и человеческий облик.
Через несколько лет война окончилась, и теперь французское манто, чуть не стоившее жизни всей семье, носила бабушкина дочь, недавно сменившая на него шершавую солдатскую шинель. Пережившие войну наивно полагали, что эпоха страха миновала. С воцарением мира возвращалась женственность — в этом светлом наряде дочь сидела на широком подоконнике возрождающегося учреждения, когда мимо нее прошел высокий человек в военной форме. Через некоторое время этот демобилизованный архитектор стал ее мужем, и у них родилась я.
Шли годы, и давно вышедший из моды французский подарок лежал в чемодане. Теперь бабушка уже сама пыталась разыскать брата, но безуспешно — видимо, в минувшую войну погиб и он.
Подросла я и, не вполне еще повзрослев, выходила замуж. Времена тогда были не «гламурные» — никому в голову не приходило даже и по такому случаю вкладывать в платье состояние. Впрочем, состояния и не было. Создание свадебного наряда взяла в свои золотые руки моя бабушка. Она достала из чемодана французское манто, распорола его и сшила по новой моде маленькое узкое платьице цвета топленых сливок, оставляющее открытыми руки и с вырезом-каплей. В этом облике жизнь опасного французского манто обрела свое завершение, в то время как взрослая жизнь одетой в это платье внучки получила начало.
2. Платье театральное
Я, как до того и моя мать, родилась и выросла в этой старой квартире. Когда-то квартира была намного просторнее, но часть ее отгородили, и теперь за стеной оказалось чужое жилье, куда с лестничной площадки прорубили вторую дверь. Затем и здесь большая комната оказалась отчужденной. Существовала такая формулировка: отчуждение жилой площади. Вот именно что не отъем родного жилья, своего дома, а «площади», которую вполне естественно «отчуждить». Но не квартиры той жаль — а какого-то слабо представимого состояния до посягательства на всякую приватность. Если оно действительно когда-то существовало.
Однако на моей памяти новый хозяин, работавший в Дубне и имевший на эту комнату бронь, в ней никогда не жил. Он селил здесь дальних родственников на правах опекунов своей племянницы. Девочка в раннем возрасте стала «дочерью врага народа» уже послевоенного образца. Вскоре она лишилась и больной матери — этнической немки, мужа которой на всякий случай арестовали «за сотрудничество с немцами». В разные времена — свои жуть и абсурд.
Позднее родственники взяли девочку к себе, а в комнате временно, до предоставления отдельной квартиры, поселилась семья, вернувшаяся из эмиграции вместе со всей еле втиснувшейся сюда мебелью. Родина приняла блудных детей в большом городе, не отослав их, по тогдашнему обыкновению в казахстанские степи. Конечно, недопустимо подозревать кого-то из-за того, что ему повезло не сгинуть — но проявление отеческого всепрощения в той исторической ситуации все-таки настораживает. Супруги принадлежали театральному миру: режиссер средней руки, сразу получивший работу по специальности, и пожилая актриса с печеными от грима пухлыми щечками. Была ли их профессиональная деятельность «прикрытием» или же такой подозрительности следует устыдиться? Дочь их, крупный подросток, обладала брюлловскими очами и не по годам зрелыми бедрами. Неизвестно, стала ли дальнейшая ее жизнь логическим продолжением настроений в семье или же так проявились ее собственные симпатии, но спустя много лет она была узнана в телевизоре горячо защищающей принципы одиозного общества «Память».
Но все это — позднейшие домыслы. Тогда же отношения с новыми соседями у родителей сложились дружеские. На праздники обменивались мелкими подарками — так я получила платье, которое уже не вмещало соседскую дочку. Это было нечто бесформенное, но созданное из мягчайшего шерстяного трикотажа темно-синего цвета с нашитыми на него крупными кремовыми горошинами.
Золотые руки бабушки полностью преобразили наряд. Теперь платье было стянуто в талии и струилось играющими на ходу фалдами. Облегающий лиф обрел завершенность в маленьком воротничке из шерсти цвета горошин. Это было платье самой начальной поры осознания мною своей женской природы. Той поры, когда, потягиваясь спросонок, девчонка проводит ладонью от запястья к сгибу локтя — и вдруг не узнает себя из-за только что вызревшей округлости. Это пора постоянной напряженной готовности к каким-нибудь неожиданным событиям, ощущения покалывающей тело энергии, как после холодного купания. Такое состояние обычно кратковременно и затем переходит в пьяноватую расслабленность телесного томления. Но тогда, в этом струящемся платье, стянув пряжкой копну штопором завившихся волос, я спешила после школы в драматическую студию, где с увлечением разыгрывала «этюды», самозабвенно взаимодействуя с воображаемыми предметами. И где меня впервые отметили совершенно безразличные мне взгляды учеников старшей группы.
В этом же платье — сколько же можно иметь «выходных» нарядов! — я отправлялась с родителями в театр. Уже облачившись в него, я любила наблюдать, как, сидя перед зеркалом, причесывается мать. Закинув руки жестом, сошедшим с классических полотен, она закалывала на затылке тяжелый узел розовато-золотистых волос. Отец поджидал тут же: очень высокий, намного ее старше, но худощавый и прямой. Затаенно любуясь женой, он сохранял на лице незаинтересованное выражение. Необыденно нарядный, только что выбритый, он вставал за ее спиной и, глядя в их парное отражение, гладко зачесывал над смуглым лбом седые волосы. Втроем — что само по себе уже ощущалось праздником — мы пешком доходили до площади Искусств. Потом сидели в директорской ложе Малого оперного: директор — хороший отцовский знакомый, — и я развлекалась, в остром ракурсе наблюдая оживающий, настраивающийся оркестр. Все эти несогласованные звуки, шорохи заполняемого партера, ярусов, приглушенные голоса — все создавало атмосферу ожидания, сильно меня волнующую, — пожалуй, даже сильнее начинающегося за поднятием занавеса. Тогда же я поняла, что предвкушение чего-либо часто оказывается ярче и насыщеннее свершившегося. Но это не было разочарованием — ведь в предвкушениях мы свободны, тогда как дальнейшее не всегда зависит от нас.
В этом же платье я шла и в ТЮЗ — еще тот, брянцевский, на Моховой. Сюда я тоже проникала по контрамаркам: ведь жена главного администратора — старинная бабушкина приятельница: смешные шляпки, обожает кошек и вся в их шерсти. В отличие от торжественного семейного выхода в Оперный, здесь я чувствовала себя «как дома». Когда не оказывалось свободных мест, можно было устроиться в проходах прямо на ступенях амфитеатра и тогда окончательно ощутить себя здесь «своей». Как же! Ведь и я в драматической студии два раза в неделю разрабатываю артикуляцию этим «А–Э–И–О–У», и я придумываю и демонстрирую преподавателю и «коллегам» свои новые этюды.
Да, с детства как-то оно так складывалось. Есть люди, которые всегда покупают билеты в театры, филармонии, музеи — и такие, кто проходят туда по контрамаркам, приглашениям и пропускам. Одни имеют «сто рублей», а другие — «сто друзей». Наверно, это разные стили существования. У кого-то — и на жизненное представление есть полноценный билет, и он чувствует себя здесь в полном праве, а кто-то получил контрамарку без места и спешит занять почему-либо пустующее. Но и тот, с контрамаркой, как-то устроившись, тоже почувствует себя в праве, может, еще и в большем: ведь он здесь — «свой»! Какие отношения у них сложатся? Будут ли их реакции на это представление схожими? Смогут ли они обменяться понимающими взглядами? Предложит ли один из них — например, тот, у кого билет — другому свою программку? А тот, с контрамаркой, не станет ли он заноситься перед зрителем «с улицы», ведь он-то в антракте пойдет за кулисы со своими поздравлениями…
3. Платье музыкальное
В той старой квартире моего детства была маленькая комната с окном во двор. Когда-то до войны здесь помещался кабинет моего деда по матери, и сюда можно было попадать из анфилады других комнат. В послевоенные годы, когда большую часть квартиры разворотили, выборочно заменяя перекрытия, ставя новые перегородки, здесь жила моя бабушка по отцу — строгая сухопарая старуха, овдовевшая еще в русско-японскую.
Она была дочерью болгарина, бежавшего с товарищами от турецких репрессий и на одной из уцелевших в море шаланд прибившегося к одесскому берегу. Молодой муж увез ее в родной Петербург, где, отправившись на войну, оставил, как тогда говорилось, в тяжести. Вскоре он погиб в легендарном Цусимском сражении на борту крейсера «Орел». Этот юный дедушка продолжил династию военных моряков из служивых дворян. В роду его были музыканты-исполнители и композиторы, один из которых, будучи уже в отставке и проживая в Петергофе, сочинял музыку для императрицы Елизаветы Петровны, и его имя сохранилось в памяти образованных музыковедов. Наследственно тяготея к искусству, морской офицер успел до Цусимы пройти курс в Училище технического рисования барона Штиглица. Но судьбе не угодно было, чтоб он увидел своего сына.
Вдова с ребенком вернулась в Одессу, где отца ему заменил дед — тот самый болгарин с могучими усами и в турецкой феске. В Одессе дед встал на ноги, имел доходные дома на Большом Фонтане — так что образование внуку мог дать достойное. И тот по семейной традиции окончил Школу юнг, всерьез намеревался, по традиции же, учиться на дирижера, но серьезно повредил руку в запястье, и от музыкальной карьеры пришлось отказаться. Утратив в революцию дедовское наследство, он вернулся в Петроград, чтоб учиться архитектуре, и поступил в Институт гражданских инженеров. Вскоре бдительные люди обратили внимание на его непролетарское происхождение: всплыло свидетельство о рождении, где указывалось гражданское состояние родителей. Из студентов он был отчислен, а за укрытие такого факта могло быть и хуже. Неизвестно, как бы сложилась дальнейшая судьба отца, если б в отчаянии не написал он Новикову-Прибою, автору многостраничного романа «Цусима». Тот, спасибо ему, на письмо отозвался и свидетельствовал перед руководством института, что отец исключенного студента погиб за родину, чем отчасти искупил свою классовую вину. По такому ходатайству студента все-таки восстановили.
Выучившись, он женился на по-южному яркой женщине, высокомерной в своей не востребованной эпохой родовитости. Имел с ней дочь, развелся, строил в Средней Азии, воевал добровольцем в Отечественную, а демобилизовавшись, увидел молодую женщину в светлом французском манто, сидящую на широком подоконнике в возрождающемся учреждении. Тогда же он и решил, что эта блондинка станет его женой.
И вот что странно: тени незнакомого мне дедушки по отцу и самой близкой мне бабушки по матери когда-то, в совсем разные годы, уже пересеклись на стенах, воздвигнутых бароном-меценатом. Теперь, когда соединились судьбы их детей, на свет появлюсь я, их дочь. И нагромождение совершеннейших случайностей приведет меня учиться в те же, хотя уже изрядно потертые, но легендарные стены, где и встретится студент, из-за которого окажется перешитым опасный когда-то французский подарок. Чуден мир — безмерен и тесен!
Итак, в моем очень раннем детстве в маленькой комнате жила так навсегда и оставшаяся одинокой «болгарская» бабушка. Затем она умерла, и комнату заняла старшая сестра моей бабушки «золотые руки». Но однажды ей пришлось на время переселиться к нам, чтобы пустить туда родственников той, одесской, бабушки — двух пожилых братьев, один из которых приехал в Ленинград на операцию. Он вылечился и отбыл, а позднее в благодарность из Одессы пришла посылка. В ней оказались разные красивые вещицы, и в их числе нарядный комплект из кремового шелка — воротник и манжеты к платью.
Я подрастала, и мне купили абонемент в Малый зал филармонии на концерты с лекциями музыковеда Энтелиса. Меня и саму учили фортепьяно, но музыкального слуха Бог не дал, зато руки зачем-то дал такие, что запоминали все сами. Я могла довериться им и на пюпитр ставила открытую книгу, занимавшую меня намного больше, чем гаммы и упражнения. Пальцы не подводили и сами собой совершали требуемые пассажи. Но в филармонию ходить было приятно — там царила необыденная, приподнятая атмосфера. Возможно, на меня воздействовала не так сама музыка, как «запах» ее, разлитый вокруг и пропитавший изумительные стены, люстры, кресла. Для посещения такого места нужно было и особенное, «музыкальное», платье. Легкое, свежее, не знавшее ни опостылевшей школьной пыли, ни ленивой домашней хандры. Бабушка сшила для меня такое из золотистого вельвета, украсив его подаренным нарядным комплектом. Теперь и от этого платья запахло для меня музыкой, вибрации которой легче осязались телом, чем впитывались слухом.
4. Платье деньрожденное
Оно было сшито бабушкой к моему очередному дню рождения. И вот я, совсем еще ребенок, в этом синем платьице с красной нитью, пунктиром прошившей ткань, с красными же воротничком и пуговицами-бомбошками.
Праздник с подружками назначен на ближайшее воскресенье, а непосредственно в свой день, нарядившись, я сижу с семьей за чайным столом, и все поздравляют меня и желают жизненных радостей. Но я уже знаю, что вечерний час этого дня, отметивший для меня первый глоток воздуха этого мира, для родных моих — также и час поминальный. Ровно за четыре года до моего рождения, в первую блокадную зиму, в тот же день и час, в ту же минуту — для дедушки с материнской стороны такой глоток стал последним. В раннем детстве, когда об этом еще и рассказать не умела, появлялись в моих снах скрещенные в черном небе лучи, проступали из ночной тьмы вымерзшие дома, за обрушившимися фасадами которых открывалось их разоренное нутро. Кухонные стены, до половины выкрашенные синим или зеленым. Комнатные цветочно-розовые обои и с третьего этажа свисающая кровать. Позднее такие сны прекратились.
Этот дедушка тоже был для меня легендой. Именно на него, обликом своим вышедшая в мать, я оказалась более всего похожа. Происходил он из польского еврейского местечка и до двенадцати лет не знал ни одного русского слова, но поставил себе целью получить классическое светское образование. Отец его был религиозным ортодоксом, жил в древних традициях и неотрывно читал свои мудрые книги — вряд ли он стал бы потворствовать стремлениям сына. И сын бежал из дома примерно так, как описывает свой побег Мессинг, самостоятельно выучил русский язык, экстерном сдал за гимназию и в числе установленных русским царем «пятипроцентников» поступил в Одесский университет, который и окончил по курсу юридических наук.
Имея высшее образование, он получил возможность поселиться в столице, где до революции состоял товарищем присяжного поверенного, о чем можно справиться в книге «Весь Петербург» за 1913 год. Так в судьбах моего деда по матери, бабушки по отцу, а также и самого отца сходятся темы двух городов: Одессы и Петербурга. Этот мой дед много путешествовал, сумел полюбить классическую немецкую философию, библиотеку которой собирал и которая за своей непонятностью первой ушла на растопку печки-буржуйки бабушкиной сестры, прожившей в городе всю войну, что и сохранило наследственное жилье.
Женат дед был трижды. От первого брака имел сына, но с матерью его расстался, не вынеся ее болезненной ревности. Тем не менее на памяти моей матери он оставался с ней в добрых отношениях, и мать часто гостила в ее доме у взрослого сводного брата, остававшегося неженатым. Во втором браке дедушка овдовел в эпидемию тифа, а третьей женой, много моложе его, уже в советское время стала моя русская бабушка, чиновничья дочь. Ко времени их встречи она тоже овдовела после потери любимого мужа — журналиста, случайно, просто для острастки, расстрелянного при очередной облаве в дни «красного террора».
При Советах дед служил юристом в организации, заведующей городским транспортом. Сумев в юности преодолеть притеснения царизма, но вкусив их горечь, к новой власти он был лоялен. Похоже, он все-таки не вполне понимал происходящее, когда в тридцатые, в самый разгар репрессий, не побоялся выписать из Польши жаловавшегося на бедность отца. И вот в остатки бывшей когда-то просторной квартиры теперешней его семьи прибыл старец с седой бородой, в ермолке и лапсердаке. Огромные корзины были нагружены книгами. Ему выделили дедушкин кабинет, отдельную посуду, как это полагается, и возможную по тем временам сумму из семейного бюджета для кошерного питания. Все бы шло хорошо, на бытовом уровне он даже сдружился с моей бабушкой, но чуждый обыденности старец, понятно, и вовсе не понимал происходящего вокруг. Вскоре он стал жаловаться в нашем дворе, что сын — самый главный юрист всего транспорта! — зачем-то сорвал его с насиженного места и теперь чуть ли не морит голодом. Когда эта версия дошла до дедушкиного слуха, у того от обиды так прихватило сердце, что чудом не случился инфаркт. Спасло железное здоровье, и он пережил отца.
В наступившую войну сын его, любимый сводный брат моей матери, погиб на подъездных путях к Московскому вокзалу в должности начальника санитарного поезда. Мать его осталась совсем беспомощной, и ее на санках перевезли к себе, где хоть как-то топили, но она все равно не выжила. Сам дедушка свою пайку старался подсунуть молодой жене; читал, слабея, немецких философов в подлиннике и умер под вечер в день эвакуации Академии художеств, задержав этим в блокадном городе дочь-студентку и по какому-то странному совпадению определив (предвосхитив?) день и час рождения своей единственной внучки.
Бабушку, почти утратившую рассудок, вывезли на Большую землю уже позже. Тогда ее дочь, среди блокадных ужасов уродливо начавшая свою взрослую жизнь с врачом, спившимся на дармовом спирте, ушла в действующую армию в летную часть связисткой. Демобилизовавшись, она сменила шинель на светлое французское манто, а свою мечту об искусствознании — на семейную жизнь с потомком моряков и музыкантов. Правда, на нем эта традиция прервалась — после войны отец занимался реставрацией разрушенных музейных зданий, поскольку помпезный стиль «сталинской» архитектуры ему, воспитанному на конструктивизме, был глубоко чужд. Мать же скромно реализовала свою наследственную художественную одаренность, участвуя в оформлении разных городских выставок, чем и зарабатывала на жизнь. Бабушка после перенесенного голода часто болела и не в силах была работать регулярно. Она вела хозяйство и обшивала семью. И прежде чем к этому все оказались морально и физически готовы, на свет появилась я, сделавшись основной ее заботой.
Лакомясь теперь испеченной бабушкой коврижкой, я, конечно, не думала о поразительном совпадении дат дедушкиной кончины и своего появления на свет. Но грустный оттенок поминовения всегда примешивался в этот день к радостным поздравлениям и придавал празднику мудрую жизненную объемность. «Любовь к отеческим гробам» с детства ощущалась мною именно как постоянное присутствие во мне жизней этих незнакомых ушедших предков, а вовсе не как общепринятое посещение могил, тем более что могил этих тогда и не было: лишь морская пучина да общие рвы.