Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2015
Евгений Лукин. Книга павших. Поэты Первой мировой войны. Антология мировой поэзии.
СПб.: Фонд «Спас», 2014. — 480 с.
В антологию вошли стихотворения 31 поэта из 13 стран мира. Всех авторов объединяет одно: они либо пали на полях сражений Первой мировой войны, либо скончались от ран в госпиталях, либо пропали без вести. Большинство из них были очень молоды, не дожили и до тридцати. Те, кто постарше, уже сделали свой существенный вклад в литературу, как, например, Август Штрамм (Германия), заметная фигура набирающего силу немецкого экспрессионизма, или Алексей Матвеевич (Молдова), замечательный поэт, переводчик с русского на молдавский, фольклорист. Среди павших есть и прославленные классики — Гийом Аполлинер и Георг Тракль. Однако большинство авторов только делали первые шаги, были замечены литературной элитой своих стран, им сулили большое будущее, но немногие успели издать первые сборники своих стихотворений. Разные по социальному происхождению, интеллектуалы с блестящим образованием из семей значительного или среднего достатка, самородки из низших социальных слоев, все они оказались на фронте по разным причинам. Кто-то откликнулся на патриотический призыв и записался в добровольцы. Кого-то увлекла суровая романтика военных приключений. А кто-то был вынужден пойти на службу из-за нищеты. Среди них были романтики, воспевавшие радость схватки боевой, и реалисты, скоро познавшие страшную реальность военных будней. Большинство из них быстро переболело патриотической эйфорией, военный угар сменяли пацифистские настроения, стихи приобретали яркий антивоенный характер. Так, на смену эстетическому любованию войной к Гийому Аполлинеру пришло понимание, что война не что иное, как «каннибальский пир Валтасара»: «Кто бы подумал, что людоедство может дойти до такого предела?» Еще показательнее эволюция в творчестве Генриха Лерша (Германия). 2 августа 1914 года он написал патриотическое стихотворение, рефрен которого: «Пускай мы погибнем, но будет Германия жить» — на долгие годы для немцев стал крылатой фразой. Суровая реальность войны охладила и его патриотический пыл, в его антивоенных стихах ярко проявились гуманистические мотивы. «Пред нашим бруствером чужой мертвец лежал: // Его то солнце жгло, то ветер охлаждал. // Я смертный лик его разглядывал стократ, // И все мне чудилось, что там лежит мой брат. // И мне все слышалось, что над передовой // Звучит его веселый голос как живой. // И ночью плач его тревожил невпопад: // └Неужто ты меня не любишь больше, брат?“ // И вот однажды, несмотря на бой ночной, // Я мертвого врага предал земле сырой. // Не обманули очи сердца моего: // Любой мертвец похож на брата твоего» (Баллада «Братья»). Немцы, французы, англичане, австрийцы (их наследие наиболее объемно), представители всех наций, втянутых в войну, осознавали эту войну как бессмысленное коллективное убийство цвета наций, как беду общеевропейскую, единую для всех противоборствующих сторон. «Ты скалишься, крыса, когда пробегаешь тропой // Мимо стройных тел — лежат за атлетом атлет. // Это крепкие парни, но по сравненью с тобой // Шансов выжить у них — считай что — нет» (Исаак Розенберг, Великобритания, «Рассвет в окопах»). Исааку Розенбергу принадлежит цикл красноречивых стихотворений о страшной окопной правде: грязь, боль, вши, страдания раненых, гниющие трупы. Но эту же картину видели поэты-воины на всех фронтах, на всех его сторонах. «Брови до крови разбиты. // Ночь отпевает солдат. // Вздыхают тени убитых // В тени осенних оград» (Георг Тракль, Австрия). «И тучей закружилось воронье // Над плотью, отрешенной от огня, // И началось кровавое питье, // И началась кровавая грызня» (Рихард Демель, Германия). В «Псалме обреченной юности» Уилфред Оуэн (Великобритания), переживший газовую атаку и наблюдавший ее последствия непосредственно на поле боя, написал: «Мой друг, ты не сказал бы никогда, // Тем, кто охоч до ратного труда, //Мыслишку тривиальную одну: // Как смерть прекрасна за свою страну!» В совокупности стихотворения поэтов, участников войны, создают масштабную картину именно окопной войны, недооцененного потомками массового ужаса братоубийства. Характерны названия стихотворений: «Мертвец», «Мертвые герои», «Свалка мертвецов», «Охота на вшей». Большинство поэтов были молоды, им хотелось, казалось бы, малого: «Хочу не быть убитым. // Хочу лежать с тобой // Умытым и побритым // В рубашке голубой. // Чтоб ногти были чисты // И чтоб носки без дыр… / О, женщины, боритесь, // Пожалуйста, за мир!» (Альфред Лихтенштейн, Германия). Почти каждый из поэтов предсказал в своих стихах свою собственную гибель. Их стихи находили в подсумках, изрешеченных осколками, в нагрудных карманах залитых кровью кителей, в не отправленных домой письмах. После войны маленькими книжками издавали эти стихи друзья, родные. В России они практически неизвестны. Мало о ком сохранилась память и на родине. Вспоминают, быть может, Чарльза Сорлея, чье религиозное стихотворение «Expectans expectavi», положенное на музыку выдающимся ирландским композитором Чарльзом Вудом, вошло в стандартный репертуар англиканских соборов и коллегиальных церквей. Вспоминают, быть может, ирландца Джона Маккрея, чье стихотворение «На полях Фландрии» положило начало традиции жителей западных стран: отмечая День памяти павших, они приносят к воинским мемориалам алые маки и украшают этим цветком свою одежду в знак скорби. Среди павших поэтов мы найдем только одно русское имя — князь Олег Константинович Романов, сын известного поэта К. Р. Он стремился соответствовать идеальному образу русского православного князя и погиб в двадцать два года. Евгений Лукин сделал больше, чем просто собрал под одной обложкой стихи поэтов, павших в Первую мировую. Большинство стихотворений переведено им на русский язык впервые, и переведено блестяще. Каждой подборке одного автора предшествует краткая биографическая справка, и это не только биография с рельефными штрихами, но и оценка как осуществленного поэтом, так зачастую и не реализованного из-за преждевременной гибели творческого потенциала. А все вместе — достойный памятник павшим.
Николай Прокудин. Прощай, Германия: роман-дилогия.
СПб.: Алетейя, 2014. — 504 с.
В книге Николая Прокудина густо замешены время, армейские будни, личная жизнь главного героя. Время — это бурные события конца 80-х–начала 90-х годов XX века: окончание войны в Афганистане, «перестройка», «гласность», первые выборы в парламент, трудная экономическая ситуация в СССР. Армия — это армейский быт доживающего свои последние дни перед расформированием укрепрайона под Ленинградом и вывод советских войск из объединяющейся Германии, сложные взаимоотношения в армии. Главный герой, Эдуард Громобоев, обычный ветеран войны в Афганистане, замполит, предпочитавшей на войне принимать участие в боевых действиях, а не отсиживаться в сравнительно безопасном месте. «Слегка был ранен, немного контужен, чуть подморожен зимой на высокогорном леднике и хорошенько прогрет на солнцепеке, но без увечий для здоровья и главное — живой». Именно ему, прошедшему Афганистан, предстоит испытать все сложности адаптации к мирной жизни. Страшно выйти из дома без автомата и гранаты в кармане, страшен даже выхлоп автомобильной трубы — первая реакция: сгруппироваться и дикой кошкой отпрыгнуть в ближайший куст сирени и там присесть. Еще сложнее принять новую жизнь страны, в которую вернулся. Первое потрясение: очереди за всем, талоны, пустые прилавки. И капитану Громобоеву придется погрузиться в быт, биться за приобретение дефицитных товаров, слушать словесные перепалки в очередях, едва-едва не переходящие в открытый мордобой. Не минует его и увлечение политикой, чему немало способствовал круг чтения: толстые журналы, «Архипелаг Гулаг», «Красное колесо», «В круге первом», «Доктор Живаго», «Чевенгур», «Колымские рассказы». Когда-то фильм «Офицеры» буквально затянул его в ряды Советской армии, «а актеры Юматов и Лановой, словно вербовщики, заманили его в казарму. А потом он добровольно отправился нести пламя мировой революции в отсталый, но трудолюбивый Афганистан. Раздувать из искры пламя». Новые откровения об истории правящей партии и жизни родного государства окончательно отвратили его от советской власти. Он сведет знакомство с современными либералами и демократами, с деятелями Народного фронта, примет участие в выборной кампании в качестве кандидата в Верховный Совет России, благо выдвижение в кандидаты пройдет без осложнений, на очередном построении солдат: «…солдаты с готовностью вскинули руки, всем хотелось поскорее покинуть промерзший плац». Он заведет политических союзников и узнает много нового и забавного о формах и методах социалистической экономики, о нарождающихся кооперативах. Ему, проигравшему выборы, забрезжит конец карьеры — на теледебатах он выступил против генсека партии. На него навалится весь репрессивный аппарат военных политорганов. «Да как ты посмел своими грязными руками касаться нашей партии! Ревизионист! Оппортунист! Даже хуже — антисоветчик и антикоммунист! Негодяй!» Тем более что отношения с управленческим аппаратом армии, в котором оказалось немало самодуров и расчетливых карьеристов, с самого начала не складывались. Частые столкновения с высшим руководством армии, с бесконечной вереницей проверяющих, кураторов, напоминают лучшие страницы «Похождений бравого солдата Швейка». «Товарищ генерал! Вернее, товарищ коммунист Никулин! Вот вы в своем выступлении обронили… — Я ничего не ронял! — сказал, как отрезал, генерал. — Э-э-э… Обмолвились, что аппарат политуправления не знал как провести демократическим путем выборы на партийную конференцию. Это удивительно и даже странно слышать, нам, рядовым коммунистам. Не знали… тогда, спросили бы у нас, у низов, мы бы, может, подсказали как!..» С этого эпизода началось крушение карьеры «заслуженного афганца» Громобоева. И давно бы отправили дерзкого и непокорного капитана служить на севера, но не раз спасительным щитом становилась служба в Афганистане: ордена, сослуживцы и друзья по Афганистану, особые распоряжения по армии о прошедших Афган. После выборов остаться в армии помог другой случай: телепередача о грозящих капитану Громобоеву репрессиях. Его отправили из голодающей Родины на сытую чужбину — в Германию. Смешно и страшно читать про последние месяцы пребывания советской армии на территории Германии, когда при непосредственном участии руководящего состава разворовывалось все: горючка, угольные брикеты, гуманитарная помощь. Начиналась эра потребления. Советские военнослужащие скупали легковые и грузовые автомобили, теле— и радиоаппаратуру, бытовую технику, вещи. Н. Прокудин рисует непарадную жизнь армии, где есть рутинная служба, во время которой можно получить и тяжелое увечье, как сам герой романа получил травму позвоночника, решив проехаться на скоростном танке, а есть и неформальные отношения, частые посиделки со спиртным, доступные женщины. Да и в личной жизни Громобоева не раз случаются «сексуальные подвиги». Н. Прокудин пишет легко, с юмором. Смешных, забавных историй немало. Смешных? А разве не забавно, когда, усмиряя распоясавшихся солдат-азербайджанцев, Громобоев пишет письма их родителям, в школу, в военкомат. «Ответов не получил, однако вскоре пришел Мамедов и с обидой в голосе заявил: └За что вы меня так опозорили? Мама ругается, папа ругается! Я этого не прощу“». Или стычка генерала-армянина и писаря-киргиза: «Чего улыбаешься, Громобоев, — спросил сердито Туманов. — А что прикажите мне, плакать? Два нерусских, один генерал, другой лейтенант выясняют, что хуже и обиднее: обезьяна или осел». Разве не комично, когда отцы-командиры, чтобы скрыть пропажу ордена Кутузова с Боевого знамени части, отправляют ловкача-одессита в Одессу, чтобы там сделали дубликат? Разве не уморительны страдания командира части, отправившего в СССР памятник Великой Отечественной войны, танк Т-34 и уже после узнавшего, что на него есть покупатель? Не смешен и не забавен. За каждой такой историей прочитывается трагедия рухнувшей страны. После писем в Азербайджан распри в полку затихли ненадолго, столкновения между армянами и азербайджанцами возобновились: отражались конфликты на родине, а вскоре началась настоящая война за Карабах. Многонациональное, реально существовавшее единство армии рушилось на глазах. И очень символичен, трагичен вывоз танка Т-34 из Германии: «Громобоев вылез из └Урала“ и увидел сюрреалистическую картину: тягач втягивал на платформу следом за собой стянутый с полкового постамента Т-34. У └памятника“ были заварены сваркой катки и траки, поэтому он не двигался, а полз и бороздил гравий и бетон, словно цеплялся за последний плацдарм и не желал покидать Германию, завоеванную им в далеком прошлом…» Книга Прокудина — то наша сравнительно недавняя история, последствия которой мы еще не пережили, история, представленная в неожиданном ракурсе и очень ярко. А дерзкий, мятежный капитан Громобоев? Как сложилась его судьба? Он выбрал службу в горячей точке, на границах Таджикистана.
Вячеслав Овсянников. Прогулки с Соснорой.
СПб.: Издательско-торговый дом «Скифия», 2013. — 752 с.
Эту книгу необязательно читать с начала, последовательно: открыв любую страницу, оказываешься в безграничном во времени, плотно насыщенном культурном пространстве. Для героя книги, Виктора Сосноры, это пространство — естественная, привычная, будничная среда обитания. Для читателя — мир необычный, необычный блестящей россыпью парадоксальных суждений, неожиданных связок, сломом устоявшихся клише. «Думаю, природа гениальности — это память. У Платона об этом ясно. То есть: интуитивная память древнейших знаний, которые сохраняются в генах. Вот и вспыхивает то там, то там. Только у потомков древних народов. Евреи, кельты, персы, татары. Смешение кровей, но обязательное присутствие древней крови. Державин у нас — кровь древних татарских князей попала. Гении английской литературы — все ирландцы или шотландцы, то есть кельты. Индия — там много гениев-математиков, выше, чем в Европе. И гениев божественных, вокруг которых видимая аура. Это, можно сказать, боги. Выше нет проявления гения здесь на земле. Да, Кришнамурти, и Ганди, и многие еще. В древности — Будда. У американцев бог — доллар. Они перед долларом на коленях. Все крутится вокруг этого. Ужасно. Ужасные люди и страна. Чем поразил Запад Достоевский, как ты думаешь? Помнишь сцену: Настасья Филипповна швыряет сто тысяч в огонь. Вот этим. Вот это их потрясло: как, их бога — в печку, в огонь! Во-первых, дать такую сумму какой-то проститутке, что само по себе немыслимо, а во-вторых: та их — в огонь! Ну и провозгласили: вот он, какой русский народ, русская душа? А это не русский народ, а Достоевский. Тут тоже самое: бог — рубль. Ну, разве не в таких масштабах пока, как там. Но скоро все будет также. Ужасно» (27 апреля 1998 года). Вячеслав Овсянников познакомился с Виктором Соснорой в 1978 году, он посещал его ЛИТО в Доме культуры имени Цюрупы и уже тогда, пораженный свободой и оригинальностью высказываний мастера, начал делать первые записи высказываний мэтра (они также вошли в книгу, в приложении «Среды). После того как в 1981 году В. Соснора перенес клиническую смерть и потерял слух, Овсянников стал сопровождать его на прогулках, в беседах пользовался не магнитофоном (запретил Соснора), а бумагой и ручкой. Расставшись с ним, В. Осянников с лихорадочной поспешностью записывал услышанное — в транспорте, потом дома. Он не претендует на дословность и буквальную точность передачи высказываний Сосноры: «Я так их услышал и так их записал. Неизбежно получается моя авторская интерпретация, моя авторская призма». И все-таки он старался быть максимально точным. Записи разговоров с В. Соснорой охватывают 1992–2008 годы. Сменялись времена года, из тесной квартирки встречи переносились на бедную загородную дачу, прогулки по лесным тропинкам перемежались с походами в аптеку, в сберкассу. Быт — лишь прорисованный выразительными мазками фон для главного: для устремленной в вечность, свободной, раскрепощенной, яркой мысли. О чем шли разговоры? О древнегреческой живописи и музыке, о китайской живописи и японской литературе, о западноевропейской и русской классике, об истории. Поэты, писатели, художники, философы, исторические личности… От древности до современности. Кого-то из великих и не очень ХХ века Соснора знал лично, но и с теми, кто жил столетия и тысячелетия назад, он словно был накоротке, так почти интимны, всегда неожиданны его лаконичные, меткие характеристики, его оценки. Он размышлял о природе таланта, о гениальности, об особой энергетике истинных гениев и о колоссальном психическом напряжении, в котором они жили. И об искусстве поэзии, о стиле, о языке. «Вот статья обо мне: пишут, что я единственный продолжатель футуризма. Ерунда. Поверхностное понимание. Никто еще не сказал обо мне верно. Не видят. Вот я тебе сейчас скажу, в чем тут суть. Так получилось, что первые книги, какие я начал читать в детстве, это были древнерусские летописи. И так это в меня вошло и пошло. Именно этот язык стал моим. Я видел все его сверканье и видел все убожество языка современного рядом с тем. На советском языке я не мог ни мыслить, ни читать, ни писать. Переделывать себя, об этом и вопрос не стоял. Вот и все. Просто. Отсюда и моя поэтика и метод мышления, и все. Потом я открыл футуристов и увидел, что они оттуда же, от тех же корней. Потом открыл Гоголя, Державина. Те же истоки, те же корни. Этими текстами я и упивался, это и было моим единственным чтением. Вот моя поэтическая родословная. Так что я — до футуризма. У Пушкина была тенденция сглаживать язык. У Маяковского — ломать. У Державина, кстати, тоже. Но формальные методы совпадают: звукопись и так далее — от древних корней. Вот меня и не читают, не по зубам. А читают Маринину — детектив самый дешевый и газету. Не будешь же ты читать какие-то беззубые книги, когда есть Гоголь. Так и картины. Зачем тебе смотреть сладенькую гладкопись, когда есть Сезанн, Ван Гог, Гоген и еще десятки. Это герои. Это был взрыв героев. Они жили как герои. И писание картин сделалось подвигом» (16 сентября 1998 года). Имя Виктора Сосноры окутано легендой, он и сам сознает, что стал легендой. Поэт, писатель, художник, он вошел в литературу в начале 60-х. В его литературной биографии было все: советские официальные издания, признание и забвение, долгое не печатание на родине, самиздат и тамиздат, лекции за границей, начиная с 2002 года премиальный дождь. Но эта книга останется как памятник эрудиту, энциклопедисту, неповторимому мыслителю. «Опять посетил его на Мшинской. Под дождем пилим дрова. «Что мне от так называемого содержания. Это нуль. Содержание — вот, в газетах, пусть там содержание и ищут. И вся советская литература такова и была: одно сплошное содержание, одна гигантская газета. Информация. Разве поэт пишет, чтобы дать информацию о чем-то, известие? Что же: Гомер писал, чтобы дать информацию о Трое? Так думают только пошляки и бездарности. Гомер дал отношения между героями, описания битв, богов, драматургию. Ни для чего как только для этого сочинял. Может быть, он все сочинил. А дураки ищут реальную Трою. Была ли она, не была — никакой разницы. Это смешно. Поэт использует все: ландшафты, ситуации, происшествия, преобразуя их до такой степени, что они делаются не только неузнаваемы, но в них уже и нет того реального, из чего они были сделаны. Получается, что ничего этого не было или было только отчасти схоже с тем, как написал поэт. …Потому что поэт пишет по иной потребности, у него потребности и цели эстетические, ну, скажем, красота — как это принято обозначать. А тупицы ищут во всем правду, факты, истины истории, как это все было на самом деле. Но никакой правды вообще не существует. Тем более — в истории. История — это собрание поэм. Вся она написана поэтами, нет в ней и тени истины, так на это и надо смотреть — как на поэтические произведения. …И вот, видишь ли, что такое вся история. Как она предстает. Просто-напросто находятся такие чудаки, которым нравится писать красиво и сочинять и которым нравятся красивые книги о красивом. И они переписывают эти книги на новый лад, на новом материале, используя красивые схемы, ситуации, героев прежних книг из древних времен. Где же тут правда?» (24 августа 1998 года).
Максимилиан Волошин. Стихотворения, статьи. Сост. О. В. Рыбина.
Вступительные статьи О. В. Рыбина, Д. Г. Йоффе. — Симферополь:
Сонат, 2014. — 398 с.
Максимилиан Волошин (1877–1932) — поэт, утонченный лирик, философ, историософ, один из первых запечатлел лики и личины русской смуты времен гражданской войны. Он умудрялся издавать свои стихи в самое неподходящее, казалось бы, для поэзии время — 1918, 1919, 1923. Харьков, Львов, Берлин… И какие стихи! О революции, об усобице, о войне, о терроре. В советское время Волошин, поэт и художник, был почти забыт. От полного забвения имя его спас Дом творчества писателей в Коктебеле, собственный дом М. Волошина, что еще при жизни поэта стал бесплатным приютом для творческой интеллигенции, а затем был завещан им Союзу писателей. М. Волошин давно «вернулся» в родную литературу, выходят его стихи, книги о нем. Составитель О. В. Рыбина, чья статья «…Век, мой ровесник…» предваряет сборник, постаралась в подборке отразить уникальность и разнообразие творчества поэта, его духовные устремления. В книгу включены стихи и поэмы 1901–1929 годов, в том числе циклы «Киммерийская весна», «Протопоп Аввакум», «Россия», «Война». Помещено в книгу и эссе историка культуры Д. Иоффе, посвященное «Дому поэта» в Коктебеле, «Киммерийским Афинам». Но главное, впервые публикуются многие письма периода гражданской войны (1919–1923). За эти годы М. Волошин перевидал и повстречался с представителями всех партий, политических течений и настроений Юга. Пересмотрел всю Россию во всех ее проявлениях, во всех ее партиях с верхов до низов. Он был переполнен впечатлениями, почувствовал всю Россию во всех ее противоречиях и крайностях, что было сформулировано, отстоявшись, в его стихах и нашло отражение в письмах. Его обвиняли в контрреволюционных настроениях, в сочувствии большевикам, травили как эсера, считали монархистом. Одесская Чрезвычайка грозилась его расстрелять, а добровольческая контрразведка — повесить, но ни одна угроза не была приведена в исполнение. Он выступил в защиту генерала Маркса, профессора, палеографа, фольклориста Крыма, арестованного и обвиненного белыми в большевизме. В 1920 году М. Волошин хлопотал об Осипе Мандельштаме, арестованном феодосийской контрразведкой по обвинению в большевизме. «Обвинению нелепому, так как он никогда никаких убеждений, кроме филологических, не имел, а политические его настроения менялись ежеминутно, как у поэтов водится», — из письма П. Б. Струве (1920). Среди адресатов Волошина были его друзья и знакомые, а среди них и Бунины, и Б. Савенков. Савенкову, в третий год «кровавой кадрили», что гуляла по южнорусским степям, Волошин пишет: «Деятельностью я не принимал никакого участия в Революции, если не считать того, что всеми силами, поскольку это было в моих возможностях, мешал истреблению одних русских людей другими» (1920). В письме того же года к А. Гольштейн сообщал так: «Правда здесь мы были свободны от давящего и однообразного ужаса большевистского режима, какой существует на севере, но зато здесь мы испытали все прелести гражданской войны во всем ее разнообразии. Жестокости расправ с обеих сторон превосходят всякое вероятие и совершаются походя, как самая обычная вещь. …Рядом и на глазах совершается все то, о чем мы когда-то с ужасом читали в истории Смутного времени, петровских и иоанновских казней, и в то же время и воображение, и сердце каким-то образом приспосабливаются, притупляются, а линия индивидуальной судьбы так гнется, что проходишь безопасно и невредимо сквозь тесный слой опасностей». Рассказывал Волошин в письмах и о своих житейских перипетиях. Письма доходили плохо, из Москвы не было никаких вестей, полная неизвестность о судьбах близких. Лучше шли письма по Украине и в Берлин. Обращаясь к друзьям, Волошин просит прислать прочитанные газеты, журналы, краски для себя и своего друга художника К. Богаевского, хлопочет об издании своих стихов. В письме к А. Ивановой (1920) признается: «Стихи я могу писать только о России и текущем — ни одного лирического стихотворения я не мог написать за все эти годы». Письма М. Волошина ярко и рельефно передают атмосферу тех роковых лет, трагическую жизнь Крыма и его обитателей. Среди недостатков книги — досадная небрежность корректорской работы и недостаточность комментариев, в которых прояснены далеко не все адресаты Волошина.
Борис Каганович. Евгений Викторович Тарле. Историк и время.
СПб.: Издательство Европейского университета в
Санкт-Петербурге, 2014. — 357 с.: ил.
Известность пришла к Евгению Викторовичу Тарле еще до революции: его работы обсуждались, его статьи охотно брали журналы и газеты, публичные выступления неизменно собирали большую аудиторию, успехом пользовались и его лекции у студентов и даже вызывали студенческие волнения в смутные времена первой русской революции, когда он рассказывал о революции французской. В 20-е годы прошлого века Е. Тарле, С. Платонов, А. Пресняков — центральные фигуры в мире петербургских историков. «Наполеоновская трилогия», созданная во второй половине 30-х годов XX века, сделала Тарле самым популярным советским историком, и он был включен в категорию особо полезных и привилегированных беспартийных деятелей науки и культуры, украшавших фасад сталинского режима. Сам Сталин защищал его от нападок разгоряченных коллег. Труды Тарле — классические памятники русской научной прозы, были переведены на многие языки, он был принят во множество международных обществ. О Тарле написано немало. Но, как констатирует автор монографии, Борис Каганович, при всем этом многие важные факты биографии и научной эволюции историка до недавнего времени оставались неизвестными. Не все темы, связанные с его биографией и творчеством, могли быть разработаны в советской печати. Постсоветские, перестроечные публикации зачастую основывались на домыслах, спекуляциях и слухах. Б. Каганович, стремясь объективно осветить путь ученого, опирается в своем исследовании в первую очередь на труды самого Тарле, на его письма, статьи, а также на архивные материалы, на публикации в периодике тех лет, на воспоминания современников Тарле, на работы своих предшественников. И судьба историка, его личность, его труды предстают в этой книге объемно, выпукло, в неразрывной связи с контекстом времени, в котором он жил, а это — 1874–1955 годы, даже не эпоха, а эпохи, очень разные по своему смысловому содержанию. Драматического в жизни Тарле было немало. Месячное заключение в тюрьму в Киеве в 1900 году. Тяжелое ранение 18 октября 1905 года во время расправы со студентами и публикой, собравшейся у здания Технологического института для чтения «Манифеста 17 октября». Арест в январе 1930 года: Тарле инкриминировалось участие в заговоре академиков против советской власти. Полтора года в Доме предварительного заключения на Шпалерной, год в ссылке в Алма-Ате. По «Академическому делу» проходило около 150 человек, среди которых были блестящие представители русской гуманитарной интеллигенции. До начала 1990-х годов материалы дела, хранившиеся в архиве ленинградского КГБ, оставались недоступными исследователям, и эта самая мрачная и печальная страница биографии Е. Тарле была известна лишь в самом общем виде. Пользоваться материалами надо осторожно, предупреждает Б. Каганович: все обвиняемые оговаривали себя и друг друга, пожилые, больные люди, лишенные медицинской помощи, под давлением угроз, шантажа давали нужные ОГПУ признания. Активная кампания, развернутая во Франции ученицей и поклонницей Тарле Н. Щупак дала возможность ученому вернуться в Ленинград и восстановиться в должности профессора Ленинградского историко-лингвистического института, но не в Академии наук, из которой он был исключен. Было все — отречение учеников, «разоблачительные» статьи в печати, интриги в научной среде. Жизненный путь ученого, этапы его научного роста, деятельность Тарле как преподавателя, лектора, публициста, автора статей, навеянных переживанием текущего момента, — одна из составляющих книги. Большое внимание Б. Каганович уделяет анализу фундаментальных работ Тарле: он сопоставляет различные издания его книг, на основе опущений и добавлений, корректив, вносимых Тарле, прослеживает воздействие политической конъюнктуры на эти вынужденные правки. Баталии вокруг трудов Тарле шли в прессе, в научных кругах России и Европы и по выходу книг и статей и позднее, да и ныне. Все отклики и реплики в научной литературе на публикации Тарле, полемика вокруг его трудов и публицистики также находятся в сфере внимания исследователя, представлено все многообразие точек зрения на работы Тарле. Б. Каганович прослеживает, как на протяжении жизни менялись политические взгляды Тарле, как сторонник объединения всех либеральных и демократических сил, боровшихся с самодержавием, пришел к «патриотическим» установкам позднего сталинизма, хотя и не был самым крайним представителем этой тенденции. И подчеркивает, что при всей своей лояльности режиму Тарле никогда не принимал участия в борьбе с «внутренними врагами» и в кампаниях против своих коллег и никогда не вел борьбу за административные должности. Но творчество Тарле именно в последние полтора десятка лет автор рассматривает как период упадка большого таланта в удушающей атмосфере сталинского режима. Это действительно очень емкая книга: судьба ученого, его окружение, отношения с научной средой, политические воззрения, историческое мировоззрение Тарле, постоянно расширяющийся круг его интересов: Западная Европа новейшего времени, крупные исторические личности, политика, дипломатия, экономика, внешнеполитический курс СССР. Это путь крупной личности между Сциллой своих личных и научных воззрений и Харибдой жестокой реальности. И это очень живая книга, не «засушенная», не скучная книга, расцвеченная острыми выдержками из писем самого Тарле: «таких олухов, как Керенский, ведь даже на заказ в другом месте не получишь. А между тем он было у нас примадоном почти 9 месяцев, полный срок беременности. И ничего, кроме Троцкого, за это время не выходил и не породил. И почему тот бритый осленок все время шлялся в курточке покроя френч? Так и стоит у меня перед глазами. Долгие еще бедствия нам суждены, и одна треть от истории, а две трети от нашего идиотизма. …Впрочем, и этот наш идиотизм тоже продукт истории. Не мне, историку, роптать и визжать по этому поводу» (письмо А. Чеботаревской, 14.01.18.)
Яков Гордин. Русская дуэль: Философия,
идеология, практика.
СПб.: Вита Нова, 2014. — 464 с.: ил. —
(Историко-литературное приложение к серии «Жизнеописания»).
Дворянин не имеет права вмешивать государство — городские власти — в дуэльные дела. Имеет неотъемлемое право на дуэль. И не имеет права уклоняться от дуэли. Таковы были неписаные правила русского дуэльного кодекса. Одной из главных особенностей европейской дуэли было не допускать заведомо смертельного характера дуэли, в России же дрались до смерти. До конца XVIII века в России не стрелялись, но рубились и кололись, затем на смену холодному оружию пришли пистолеты. И здесь российская дуэльная практика вносила существенные коррективы: для Европы минимальны были пятнадцать шагов, в России — близкое, до трех шагов расстояние между дуэлянтами, неограниченное число выстрелов. Сохранивший выстрел имел право подозвать выстрелившего соперника к барьеру и расстрелять на минимальном расстоянии как неподвижную мишень. Русская дуэль, поясняет Яков Гордин, была жесточе и смертоноснее европейской, и не потому, что ценность человеческой жизни представлялась в России меньшей, чем в Европе. В России восприятие дуэли как судебного поединка, а не как ритуального снятия бесчестия было гораздо острее, было и подспудное сознание, что победить должен правый. Я. Гордин прослеживает связь дуэльной проблематики с фундаментальными процессами нашей истории, в которых важную роль играли развитие дворянского самосознания, взаимоотношения русского дворянства с миром. Дуэли, вне зависимости от того, в каком конце империи они происходили, явились результатом сокрушительного перелома — перехода от Московской Руси к петербургской России. «…поднявшееся одним рывком на новый уровень внешнего и внутреннего раскрепощения дворянство вырабатывало столь варварским образом новую систему взаимоотношений — систему, в которой главным мерилом всего становилось понятие чести и личного достоинства. …Эта хаотичная, на первый взгляд, стихия выполняла глубоко осмысленную задачу — происходило самовоспитание русского дворянина. …молодое русское дворянство вырабатывало стиль поведения, достойный той роли, которую оно намерено было играть в жизни империи». Дуэль как моральную категорию, утверждает Я. Гордин, нельзя рассматривать вне исторического контекста. А в этом историческом контексте сосуществовали самоуважение дворянина и осознание им своей личностной ценности и рабская — без намека на личное достоинство — подчиненность царю и государству. Право на дуэль для дворянского авангарда становилось сильным знаком независимости от деспотического государства. Право на поединок являлось правом самому решать — пускай ценой жизни — свою судьбу. Дуэлянты посягали на высшее право государей — распоряжаться жизнью подданных. Размышляя о трагической сущность высокой дуэли, Я. Гордин анализирует и такое сложное явление, как устремленность дворянских интеллектуалов преодолеть плен низкого быта, что, в свою очередь, диктовалось жаждой свободы в ее высоком, экзистенциальном смысле. Смысловой камертон повествования — дуэльные представления Пушкина, для которого право на дуэль всю жизнь оставалось гарантией окончательной независимости, прорывом в свободу, а честь — абсолютным регулятором поведения — личного, общественного, политического. История русской дуэли XVIII–XIX веков — это история человеческих трагедий, мучительных смертей, высоких нравственных порывов. Охватывая период конца XVIII — 30-х годов XIX века, автор погружает читателя в многослойную, пеструю, буйную стихию русской дуэльной практики тех лет. Сменяют друг друга эпизоды драматические и курьезные, почти анекдотические, трагедии случайные и тщательно подготовленные, продуманные скандалы. Идейная, высокая дуэль — дуэль как прорыв из быта в бытие, дуэль–свобода — в жизни российских дворян была явлением определяющим, но нечастым. Существовали вполне приземленные резоны для дуэлей, служивших для разрубания узлов в самых различных сферах жизни: защита семейной чести, соперничество в любви или по службе, политическая борьба, скверные шутки. Я. Гордин на конкретных примерах рассматривает разные типы дуэлей, в том числе бретерство, осуждаемое в обществе, в том числе бунт против иерархии, когда нарушалась субординация, и ни титул, ни пост, ни приближенность к императору не мешали рядовому дворянину вызывать вышестоящих, вплоть до великих князей. Как пролог мятежа расценивает он дуэли, во множестве затевавшиеся будущими декабристами: имена лидеров Северного тайного общества в дуэльной хронике первого пятилетия 1820-х годов мелькали постоянно. Подлинным идеологом и практиком дуэли как общественного — а в высшем выражении и политического — поступка был Рылеев. Пушкин внимательно следил за всеми поединками, среди громких поединков рассматриваемого периода есть и дуэльные ситуации юного Пушкина. На протяжении всей книги автор тщательно отслеживает эволюцию дуэльного сознания, влияние на него общественных процессов: от дуэли как неотъемлемой части быта и бытия до агонии дворянской чести в России Николая I, когда нравственно опускающееся дворянство отказалось от права на поединок, а отказ от дуэли стал рассматриваться как норма. Сквозная тема — отношение русских императоров, от Екатерины II до Николая I, к дуэлям. В отрывках из писем, дневников, воспоминаний, звучат взволнованные голоса свидетелей, участников драматических событий. Объемность книге придают и выразительные параллели между литературными образцами и реальными дуэлями: литературные сюжеты заимствовались из жизни, реальные люди старались повторить созданные в книгах ситуации, вплоть до реплик литературных героев. Я. Гордин показал русскую дуэль во всей ее социальной, сословной и психологической полноте. В документальном приложении — военно-судебные дела, посвященные последней дуэли Пушкина и двум дуэлям Лермонтова, а также дело о поединке генерал-майора Бахметьева и штабс-капитана Кушелева. В книгу включены фрагменты с дуэльными линиями из произведений классиков русской литературы. А также — дуэльный кодекс, составленный офицером австро-венгерской армии Францем фон Болгаром на основе французского кодекса 1836 года.
Публикация подготовлена
Еленой Зиновьевой
Редакция благодарит за предоставленные книги Санкт-Петербургский Дом книги (Дом Зингера)
(Санкт-Петербург, Невский пр., 28, т. 448-23-55, www.spbdk.ru)