Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2015
Алексей
Юрьевич Самойлов родился и живет
в Москве. Окончил Технологический университет. С начала 90-х работал в
различных коммерческих структурах. На основе этого опыта cоздал учебный
курс по эконометрике, который читал в Высшей школе экономики и Академии
народного хозяйства. Печатался в сборниках Литинститута имени Горького (семинар
«Белкин»), в журналах «Урал», «Дружба народов», «Аврора». Лауреат XI Волошинского литконкурса-2013.
Свет-конец
1.
Галя стояла у окна в розовой комбинашке. Стояла и смотрела, как падает снег. В самом деле, красиво. Хлопья вьются, с места на место перелетают. Заборы черные, кривые, крыши ржавые, все теперь прикрыто белым, вроде бы и порядок. О чем она задумалась? У нее ведь не угадаешь.
Гурин оглядел туго обтянутые комбинашкой бедра, складки на боках, хотел было подойти. Тут Галя обернулась, почесала сдобное плечо в рыжих веснушках и спросила:
— Аванс давали?
Вот так. Про зарплату она соображала.
В маленькой этой комнате высокому Гурину было тесно. Он помолчал немножко, потом взглянул в круглые Галины глаза и помотал головой. Откуда, мол.
— Ну, раз нет, так и этого тоже нет, — Галя повернулась к Гурину и расправила на груди штампованные кружева.
— Чего этого?
— А вот чего, — Галя звонко шлепнула себя по боку. Нахмурилась, пошла к шкафу, потянула оттуда полосатый халат.
— Очень надо, — вполголоса заметил Гурин, глядя на Галю, та лениво рылась в стопке белья. Гурин отвернулся. Выпятилась, будто окороков ее никогда не видел. А пухлая такая, ничего себе. Да что теперь говорить-то. Гурин вздохнул и вышел в коридор. Будет он еще пялиться.
— К очкастой пойдешь? Весь поселок смеется, на вас глядя…
— Куда пойду, мое дело… А трепят глупости.
Галя выглянула из спальни.
— Эх ты, страмник!
— Надо говорить срамник, — сказал Гурин и дернул куртку с вешалки. Завелась, пойдет теперь.
Галя подбирала для себя в поселке всякую мелкую торговую работу. Могла и кассиршей, и товар принять. Никогда не спешила, все по порядку делала. Давно еще, как сошлись, Гурину представлялась совсем другая жизнь. Он по сигналке -своей, по пожарке, еще на телефонной станции, да Галя чего срежет «на подхвате». Да не вышло. Сколько времени собирается сказать ей, вещи свои забрать, но -никак.
2.
Только пиво. Это Гурин решил твердо. Но у Петлика было пусто. Ни капли то есть. Петлик смотрел на Гурина, мигал, мялся. Потом захлопотал, хлопнул дверцами буфета. Полез даже на антресоли. И все ругался вполголоса.
— Чего мечешься, суд тебе присудил, выпивать-то?
Петлик, щуплый мужичок, на голову ниже Гурина, бормотал свое:
— Счас найду, счас… Погоди малька!
Петлик тоже работал в министерском пансионате. Здесь рядом, через до-рогу. Зимой гонял на тракторе, чистил дорожки. Летом выдавал отдыхающим лодки, чинил скамейки, мебель. Руки у него золотые. Выпивает, конечно, но аккуратно, не валяется. Жена давно его бросила, он так никого и не завел. Говорил про это так: «Переспишь с какой, потом закрутит, не отвяжешься. Лучше я уж так, бобылем». Он и суп сам варил, и стирал, и носки штопал. Детей у Петлика не было.
Наконец он отыскал бутылку темного стекла. Вместо пробки та была заткнута тряпкой. Петлик выдрал тряпку, поднес горлышко к носу.
— Вот же, золотырного корня настойка, берет на раз!
— Какого еще корня?
— Золотырного, — повторил Петлик, растягивая губы в улыбку, — говорю тебе, от простуды хорошо.
Гурин взял бутылку, понюхал. Пахло скверно. Может ли в спирту что-то протухнуть? Посмотрел на свет, ни черта не видно. Дрянь какая-то.
— Небось студенты, что жили у тебя, лягушек наспиртовали?
— Каких лягушек, Гурич, откуда… Счас накатим, посидим, я те одно дело рас-скажу!
Все дела Петлика сводились к одному, «где бы чего тягнуть». Петлик связывался со всякими там, Гурин ругался. Маленькому Петлику хотелось украсть, как будто он мог насолить этим кому-то. Сорвав копейки, он радовался, как ребенок.
Отыскав целую чашку, Петлик бултыхнул туда из бутылки, достал для Гурина мутный стакан, сунул его под кран. Гурина он уважал, зная о его прошлой карьере, приговаривал: «Гурич, ты молоток, еще покажешь этим мудланам, как надо. А пока не горюй, пересидишь тут, сами приползут». Туманные рассказы Гурина о конфликте с институтским начальством Петлик понял по-своему. Холуи, мол, выпихнули его приятеля из зависти, но «вот-вот придут наши, и все будет ого как».
Пока Петлик вытряхивал из банки шпроты, Гурин размышлял про свое. Когда он впервые попал сюда, в поселок при «пансионке», казалось, что это не надолго. Полгода, ну, год. А потом он соберется и свалит отсюда, закончит работу, прославится, и тогда… Так пять лет и прособирался.
Теперь институт на Самокатной казался ему чем-то далеким. А была ведь у него статья «Проблема сигнальных контактов в аварийных цепях». Была, наконец, диссертация. Теперь будто кто другой про все это рассказывал, а он вполуха слушал.
Здесь, в поселке, Гурин все же представлял некоторую величину. Замдиректора пансионата Константин Зиновьевич, Козич, как прозвали его местные, поручал Гурину тонкую работу — наладить коммутаторы на телефонной станции или корпус подключить к сигналке.
Гурин понимал, что стоит это куда больше, что Козич обирает его, но как-то становилось муторно, считаться, скандалить. Ему казалось, что все должно прийти как-то само собой, внезапно. Он даже придумал, что это будет однажды весной, в апреле, как только стает снег. Возьмет и приедет из города Навзикьян бывший его научный, приедет и скажет: «Эх, Гурин, что же ты, а? Мы тебя с фонарями ищем. Бросай эту халупу и поехали. Выбью для тебя пол-этажа». Как будто полцарства.
Петлик потянул над чашкой носом.
— Будь!
И маханул разом.
Гурин принюхался, пахло по-прежнему скверно. Ну, не драться же из-за этого. Вздохнул и выпил.
— А ничего!
Гурин вытер рот ладонью, ткнул шпротину вилкой.
— Ну, я те говорю… Лечебное, от простуды люди принимают…
Петлик пришел в хорошее настроение. Заметно было, что его так и подмывает выложить про «тягнуть».
— В Листвянке, на опушке, целую катушку бросили. Я давно присмотрел. И очень просто… Счас зилок сметанем, подрежем, и катай-валяй. Ты как?
Гурин помотал головой. Петлик скривился, пожал плечами. Он признавал в Гурине «научника», который «токо из интереса, ему бабки — грязь одна».
— Дело твое. Выходит, по полтиннику на брата, не меньше. Там этого кабеля до хрена.
— Смотри, Петлик… закатают тебя.
Петлик прищурился.
— Эх, Гурич, не въезжаешь ты. По полтине, говорю же…
Гурин усмехнулся. Дело ясное, сейчас Петлик еще примет и спать завалится. И никуда не поедет. «А ты, Гурин, поедешь?» — «Обязательно». В апреле.
Гурин рассеянно пошарил по облезлому приемнику, динамик хрюкнул и вы-дохнул:
— …Скорее всего, новость эта относится к разряду страшилок. Комета пролетит мимо, но хотя бы есть что обсуждать. То же можно сказать и о машине Судного дня. Несколько лет назад…
— Вишь ты, Гурич, какая пляска. Шваркнет какая-нить приблуда, и все. Уж не свидимся. Потому… поспешать бы надо — Петлик мигнул Гурину, — А то что там про машину… Как назвали?
— Кого?
— А вон ее, — указал Петлик длинным пальцем на приемник, который что-то бормотал еще, но уже тише.
— Да про страшилки там, Петлик. Дичь всякая.
— Не скажи, не скажи. Я когда еще разобрался… тебе все трава. Как-нибудь, а и хрен бы с ним. А мне-то нет, Гурич, понимаешь? Мне важно, как оно дальше.
Петлик сел прямо, положил руки на стол. Чистые руки были у Петлика, просто на удивление. Шофер ведь, вымазаться пара пустяков, так ведь нет. Гурин украдкой посмотрел на свои. Потом взглянул на плиту, выключил ли. А то Петлик пока вроде бодрый, а возьмет да спать завалится. Мало ли что.
3.
Выходя от Петлика, Гурин подумал: надо бы узнать у Козича про аванс. Выпрашивать было противно, но Гальке обещал, она не отстанет.
Гурину странным казалось, что многие зависят от таких, как Козич. Смешно даже, сами себе придумали, ходить, кривляться. Козич и другое начальство больше всего похоже не на человека, а на предмет. Типа двери между человеком и сво-бодой. Глупо же уговаривать дверь перед тем, как войти и взять что-нибудь в комнате. И тем более странно, если дверь возьмется тебя распекать, что не покрасил ее вовремя.
Раньше местные казались ему смешными аборигенами, островитянами. Живут странной жизнью, занимаются всякой ерундой, думают, что это всерьез. Не сразу дошло, что все эти мелочи, от завоза гвоздей в хозмаг до нового автобусного расписания, складываются в недели обычной, не слишком яркой, какой уж есть, но жизни. Оказалось, что Петликовы неудачи, выходит, и его, Гурина, неудачи.
Пал Осича Гурин увидел издали. Старик ковырялся у калитки.
— Петли старые, а держат, осели немножко. Я зазор уж выставил…
Пал Осич был занятный, имел он Трудовое Красное «за Гагарина». Когда-то собирал спутники на спецзаводе в Мытищах, а теперь определен был в поселок «девками на вечное хранение», как сам говорил про дочерей. Единственный, пожалуй, человек в округе, который знает, что такое кориолисово ускорение.
Ну, знает он, знает, а какой из этого толк? Но что-то в этом было. Неясное, непрактичное какое-то, но было. И вот из-за этого, из-за непонятного, с Пал Осичем приятно было поговорить.
Речь у него была чистая, вовсе без матерщины. Старик и совет мог подать по части раздумий Гурина, которых тут и разобрать-то никто не умел. Тот же Петлик, уж на что пронырливый, послушав, спрашивал только: «Гонишь, да?» Выходило так, что за Петликом он, Гурин, как будто присматривает, как за подростком непутевым, а за ним самим — костлявый этот старик, Пал Осич.
Гурин придержал полотно, пока Пал Осич возился с отверткой. Дернув калитку, старик остался доволен, ничего себе, держится. Они остановились с Гуриным у старого гаража, огляделись.
Денек тянулся кое-как. От шоссе ползла дымка, но ясно было, что оттепель кончилась, прихватит теперь шоссе ледяной коркой. Утром, на свежем ветру, с горки станет видно старый графский парк, темные окна большого дома, остров на пруду, мостик с фонарями.
— …Защелка медная, ухватишь и тащи вниз. Иначе клапан не откроется. Так -Гагарин замешкался, ускорение, в глазах темно, тянет, а защелка никак. Высота -падает, свистит все, такая карусель. Но вдохнуть-то никак. Догадался, питание отключил, тогда только и сдернул. Вот какое дело, в минуте был от того, чтоб за-дохнуться.
Пал Осич знал тьму историй о космосе. Кто слетал, кто не вернулся, почему отложили. Коронной была у него байка про то, как на одном из первых американских кораблей не было системы для естественных надобностей. Вылет задержали, и астронавту пришлось надуть в штаны, чтобы не отсоединять все кабели. Так, мокрый, и летал в космос.
Гурин подумал, что момент подходящий, Пал Осич в настроении.
— Да, судьба — штука странная, кому как выйдет. А то вон комета какая грянется, всех размажет. Тут уж…
Пал Осич взглянул на Гурина и покачал головой.
— Сказки все это. Ты понимаешь, прогноз считают как треть от базы, от того, что раньше было. Если, например, за сто лет ничего такого не случилось, так за тридцать можно ручаться. Скорее сами чего придумают, а потом не справятся. Это запросто.
— Я слышал про машину какую-то. Судного дня, что ли.
— Вот и я про то же, про конец света. Только про тот, который сами себе устроить могут. Сколько заразы этой, ракет военных, заряженных, понаставили. И все при кнопке. Плюс анализаторы всякие. Специально, если человек замешается, само возьмет и включится, никого не спросит. Или сбой какой-нибудь. Пока еще человек разберется. Машина-то в сотни раз быстрее соображает. Вот тебе и Судный день. А там, дальше, все другое будет, не нашего ума.
— Где это там?
— Да там… далеко, даже и не сообразишь. Вот, например, бесконечность, как это?.. Если нет пространства, так и времени тоже нет, понимаешь? И завтра никакого нет. Вечное сегодня…
Гурин задумался. Как уж лучше, чтоб ничего не менялось или лучше, чтобы шмякнуло разок, а там все другое, с нуля как будто. И что он, Гурин, тогда придумал бы? Когда впереди вагон времени этого, переделывай, сколько хочешь…
— Я-то давно так живу. Что четверг, что понедельник, все едино. Проснулся тут, соображаю, выходной или нет. Подумал, подумал, а потом плюнул. Какая разница.
Пал Осич повернул голову и уставился в окно. Снег падал теперь густо, поселок притих, будто испугался. Легко было представить, что время остановилось, что теперь так и останутся навечно они в комнатушке, где на ковре с оленями висит фото двух веселых девчонок, дочерей Пал Осича. К отцу приезжали они редко, Гурин знал, что старик не ладит с зятьями, что дочки каждый раз его пилят, раздели, мол, нам участок.
Но если нет ничего впереди, что же и делить-то. И дочки уж не приедут. И сам он, Гурин, не вернется никуда. Нет, лучше вот про то думать, как все разом возьмет и перевернется. Дорога эта ледяная, поле за поселком, роща. Перевернется, не узнаешь, выскочит все такое, какого не было. Теплое, удобное, готовое, только для тебя устроенное. Как будто скобочку за длинным текстом вставили, вот, мол, все, что раньше было, кончено, а теперь, после этой самой скобочки, пишем заново. Будет такой новый Гурин, трезвый Петлик, веселая Галька. Как тем давнишним летом…
— А потом что будет?
— Когда?
— Ну, если все возьмет и сдуется?
— Ну, про это ни одна собака еще не задумывалась. И нам нечего… Давай, Гурин, еще по полстолько. Нам какая печаль, это все еще когда будет. Тогда и разберутся, если будет кому…
Они выпили. Водка у Пал Осича была хорошая, дорогая, наверное. А у Петлика настойка эта — барахло. Только если одно с другим замешается, никуда он не доберется. Собирался ведь к Козичу сходить, спросить про аванс, Галька ведь ругается. Взял у нее сдуру взаймы. Но у Пал Осича Гурин просить не хотел. Так они о чем угодно могут говорить, а как только деньги замешаются, станет неудобно. Пал Осич и не скажет ничего, а только самому противно. Водку чужую пьешь да еще в долг тянешь.
4.
К Козичу он уж не пойдет. Нет, не то чтобы перебрал, но все-таки. Козич заметит, прищурится, еще рожу скорчит. Будто выловил его, Гурина, на чем-то постыдном. У них с Козичем что-то вроде соревнования.
Когда Гурин выправил антенный шлейф и телики в пансионате стали ловить по тридцать каналов, Козич-то расстроился. Нет, вида не показал, хвалил, денег добавил, в штат перевел. И даже дежурить на телефонку Гурину теперь не надо ходить. Не в этом дело.
Расстроился Козич, что Гурин умнее его. Пусть в каком-то своем мелком, электронном деле, но умнее. Раз так, то и смотрел на него Козич не насквозь, как на всякий прочий персонал, а с каким-то раздумьем. Нет, чему там завидовать. Козич всем заведует, территория как лес, несколько зданий, плотина эта, голландский домик восстанавливают. Потом конюшни старые, мостик, пляж. Но все же.
И теперь, когда Гурин что-нибудь чинил, Козич приходил иногда и присматривался, будто ждал, когда Гурин маху даст. Такие штуки кому же понравятся. Только Гурин бросил на работе выпивать. Даже выбрался как-то в универмаг, рубашек купил, пальто новое, ботинки. Даже и Петлику высказал, заметив как-то его кренделя на тракторе, что по трезвянке лучше, а Петлик обиделся. И пускай. Может, задумается.
Обогнув поселок по самой околице, Гурин вышел на дорогу. Слева на перекрестке мигал поворотником автобус, пережидал встречные. А за спиной Гурина ледяные колеи уходили вниз, туда, где под сиреневыми мягкими огнями устраивали летом ярмарку. Теперь, конечно, палатки там пустые, фанерой заколочены. Хорошо, если утром кто торговать приехал, с рыбой там, с картошкой. День будний, может, из пансионата заглянут, сальца-то купить или капусты квашеной. Поселковые тетки хорошо ее делают, с яблочным соком.
Гурин постоял на ветерке, огни под горой все мигали. Можно было подумать, будто там, вдалеке, и в самом деле какой-то праздник, народа полно, и стоит только проехать на автобусе пару остановок, выдерешься из этой пустоты, безлюдья. Возьмет да и встретится кто-то давно забытый, завяжется серьезный разговор. А что? Мало ли как бывает. Он давно собирался звякнуть своим, разузнать, как бы ему преподом устроиться. По промэлектронике, там, или по электротехнике.
Иногда Гурину казалось, что все самое яркое и интересное в жизни успел он на ходу, из автобуса, из-за чьей-то ватной спины мельком увидеть. Как все там хорошо, правильно устроено. Только без него.
Он долго еще стоял, глядя на дорогу, на огни. Мимо проскакивали легковушки. Вот с боковой дороги вылез трактор. Гурин посторонился, потянул носом мазутный выхлоп. Поморщился и пошел мимо бывшего клуба, переделанного в гостиницу. Впереди маячила угловая башенка старой конюшни. Пансионат размещался в старом поместье, и по графскому парку водили летом экскурсии.
— Витя, Вить, постой! — высунулась к нему из калитки низенькая старушка.
— Здрась, баб Надь!
— Вить, ты вот что… зайди на минутку, глянь, чего там… Совсем не кажет. В среду вроде наладилось, а теперь…
Старуха Баковна, пожалуй, постарше всех в поселке. Ей давно за девяносто. Девки из собеса как-то взяли и пенсию ей отрезали. Баковна потащилась выяснять. Оказалось, комп решил, что старуха загнулась. У него, у компа, по такому возрасту только нули вместо денег. Хорош, мол.
Баковна рассказывала об этом спокойно, таращила на Гурина мутные глаза.
Пока Гурин откручивал панель, Баковна успела разложить на столе закуску, налила в мелкую рюмку беленькой.
— А студень будешь, нет? Я вчера только сварила, думала, Веруня придет…
Пахло в комнатах у Баковны старьем. Даже и не скажешь чем. Тряпьем, побитым молью, газетами, мятыми, ломкими обоями. Когда-то были они желтоватые, в цветочек, а теперь выцвели, полиняли против окон. Свет тусклый, не разберешь ничего. Гурин спросил лампу поярче. Баковна прошаркала по комнаткам, порылась, вытащила черную какую-то, на шарнирах.
— Это Маришкина еще. Помнишь, у меня девочка три зимы назад жила. Все рисовала что-то, бумаги писала. Училась. Так она и оставила. Мне, говорит, бабушка, не надо, возьми себе…
Две зимы, три. Вот ведь болото. Оглянешься, а уж давно замело все твои выдумки.
Гурин снял крышку, оглядел пыльную коробку изнутри. Баковна притащила крупную отвертку и плоскогубцы. Гурин достал из кармана пробник и задумался. Барахло какое, а работает, надо же.
Когда экран засветился, Баковна присела на стул и заметила:
— Вить, да пускай так, не крути уж, а то совсем пропадет. Этому ящику уж сколько лет. Мне его Женька притащил, когда с Ленкой Янковой с подстанции связался. Мы, мол, новый купим, а этот тебе. Ленка-то еще зама2нок как-то видела. У старого дома барского, пошла вечером, так они к ней и вылезли.
— Заманки?
— Ну да, заманки. Как кто пойдет один в глухую пору, так и вяжутся. Что же ты, не знаешь разве, лет пять тут живешь, а то больше, и про заманок не слышал.
Баковна уселась перед Гуриным и осторожно поправляла стоящие на столе предметы, как будто без этого рассказывать не получалось. Гурин глотнул водки, зацепил вилкой кусок холодца.
— Алена, сестра моя, хорошо про это знала, про заманок-то. Бойкая она была, во все лезла. Вот за старым барским домом, где теперь домушку сунули…
— Трансформатор?
— Ну, я же говорю, для электрики. Так там ключ рядом бьет, в овражке. Вот из овражка они и лезут. Когда мужиками худыми прикинутся, когда бабками. Заманкам-то все одно, кем обернутся. Хоть псом, хоть вороной. А то и ветерком. Осенью погода тихая, а листья сами по себе крутятся. Вот это заманки и есть.
— Заманки… Манят куда, что ли?
Гурин не стал наливать по второй — хватит с него, а то развезет. Сидел теперь, слушал старухин треп. Все как-то сгладилось у него в голове, успокоилось. И казалось, все просто. Захочет, так все и переменит, вернется обратно в город. Что ему в поселке киснуть. Сунется куда надо с разработками, ребята помогут. Что -он, хуже других, что ли. А то к каким фирмачам пристроится. Тогда все и на-ладится.
— …И старый дом барский, вот где теперь ремонт, оттого хозяева и забросили, в царское еще время, что заманки к ним повадились. Говорят, если уж повстречаешься, ничего не проси, не спрашивай, ни с чем не соглашайся, что ни посулят, иначе пропадешь. Дуся-прачка, была у нас такая в поселке, припозднилась как-то, решила там пройти. И видит: паренек незнакомый сидит на пеньке, скучает. Она заробела, сообразила уж, кто это. Да взяла и спросила: «Чего мне ждать?» Будто кто за язык тянул. Паренек прищурился на нее и говорит: «Коса маханет, все побегут. И половины назад не вернется. С лета вдарит. Саньки дождесся, а сватов нет». И ее, Дусю-то, оторопь взяла, побежала она что есть духу. Прямиком к Алене, к сестре моей, дружила она с ней. Так все и выложила. Та над ней смеяться. А случилось это в апреле сорок первого.
— Коса маханет?
— Ну так, значит, войну он назвал. Людей, мол, покосит. И Санька Дуськин-то в самом деле вернулся. Раненый.
— А сваты?
— Без вести пропали. Вот она, дура, спросила, так и вышло. А так бы, может, по-другому вышло. Выспрашивать — значит в свои дела этих… из лесу, совать. Только хуже. Пускай уж они, заманки-то, сами по себе, да. Перед важными, значит, делами хороводятся. Еще говорили, накануне свет-конца таких заманок-то полно станет. Между людьми начнут толкаться, показывать всякое, с толку сбивать. Люди-то дураки, только давай.
— Когда появятся? Перед свет-концом?
— Как раз тогда. Когда все дела свернутся, остановятся. Не будет уж ничего. Так и прозывается это время — свет-конец. Сначала, говорят, большая война случится, потом замирение. И чуды полезут средь людей шастать.
— Свет-конец, вот так, значит… Суетишься, маешься, а как ляпнет!
Гурин посматривал в окно. После студня и водки, сидя в тепле, приятно было покалякать о всяких небылицах.
Сначала, как приехал сюда, многие казались ему, вроде Баковны, забавными, странными. Поселок-остров и жители-аборигены. Конечно, были всякие, кто отсидел, кто пил запойно. Но Гурин старался со всеми ладить. Потом заметил, что уже мало отличается от остальных-то. Так же говорит, то же думает. Если бы не Туся, он, пожалуй, пропал бы, превратился в Петлика. Выпил и спать. А разве ты не такой? Нет, я другой.
Гурин задумался.
— Да это когда еще будет, чего ты… — Баковна смотрела на Гурина удивленно, — в самом деле.
Гурин улыбнулся, покрутил в руках рюмку. Баковна поняла это по-своему и тенькнула бутылкой. Гурин помотал головой.
— Нет, пойду.
— Витя, ты вот что… Не глянешь про Женьку моего в машине?
— Где?
— Ну, в вашем этом… Счас все туда пялятся. Вроде телика, токо еще буквицы, как на кассе, всунуты. Машинка.
— Комп? Понял я, понял. В Интернете. Так что смотреть-то?
— Да про Женьку, про сына. Уж, наверное, с год как ничего про него не слышно. Хотя б узнать, как он. И смолоду непутяшка, а сердце за него ноет. И сама ведь еле брожу. Писала, все назад пришло. Выехал, что ли. А в телике, говорят, про кажнего сказано. Как разузнаешь, где он, зараза, есть, отобью телеграмму.
— Ладно, посмотрю. Ты напиши имя, фамилию и адрес, какой знаешь.
Баковна нашла карандаш и долго мусолила листок в косую линейку.
Гурин вышел на угол, спустился по шоссе к воротам пансионата. Денек догорел. В старом парке за оградой зажглись синеватые фонари. Отсюда виден был угол нового корпуса. Постарались, отделали серым камнем, но куда там, разве сравнишь с барским-то домом. У того подъезд с колоннами, окна высокие, выкрашен в два цвета, белый с желтым, красота. Даром что забросили. Козич говорил, ремонт скоро. Жалко будет, испортят ведь.
В кармане запищало. Гурин вытащил сотик. Туся, кто же еще.
— Гурин, ты где?
Конечно, приятно, что такая девчонка прилепилась. Дурочка еще, сидит целый день среди книжек, вот и выдумала себе. Галька-то права, смешно.
Сегодня на проходной дежурил Петечка, мужик сонный, в мятой куртке. Они пожали друг другу руки, Петечка снова уставился в кривой телик. Передавали хоккей. Гурин поинтересовался, кто играет и какой счет. Это было важно. Признаваться, что тебе глубоко плевать, как там гоняют эту шайбу, ни в коем случае нельзя. Не скажут ничего, но точно подумают, долбанутый, раз хоккей не смотрит. То же касалось и рукопожатий. Свой мужик обязательно руку пожмет, а кто кивает только, это или из начальства, или, там, приезжие. Поселковые по-другому говорят и делают. И думают, наверное.
У подъезда возился в сугробе мальчик в комбинезоне, пыхтел, затаскивая зеленый танк наверх. Бабка в норковой шубе стояла рядом, приглядывала. Каникулы теперь, полно таких бабок богатющих приперлось. Гурин нагнулся, помог танку заползти в снежную нору и пошел себе дальше.
В холле Ленка записывала постояльцев. Она мигнула ему, улыбнулась. Гурина здесь любили. Здоровенный, не трепло. Не пристает, не валяется, не лазает. С любой железкой разберется. Но до чистой публики не дотягивает. Местные тетки — дежурки, кухарки, коридорные, уборщицы, врачихи — любезничали с Гуриным. Вроде холостой, что ж такого.
Гурин поднялся на третий. В библиотеке у Туси пухлые бабенки в модных мохнатых свитерах выспрашивали про какого-то Рукуэля. Туся рассказывала, но глаза воткнула в Гурина, обе толстухи заметили, обернулись. Неудобно. Гурин отошел за стеллажи. Он заметил, что Туся быстро стянула очки. Круглые такие, модные очки. Только она при нем стесняется их носить.
— Ну, Гурин, что же ты, а?
Туся спровадила своих читалок и стояла теперь перед ним, заглядывала в глаза. Гурин снова удивился, какие у нее ровные брови и глаза какие, блестящие, синие с зеленым. И синего сегодня больше. Туся вздохнула и тронула его за рукав. Гурин подался было к ней, потом вспомнил, что выпил, и отвернулся. Туся крепко ухватила его за рукав, как будто пол под ними качался. Гурин дотронулся до Тусиного плеча. И плечо было худенькое, слабоватое. Так они стояли и молчали.
Они познакомились с Тусей прошлым летом, горячим и ветреным. Козичу вдарило менять охранную сигналку на этаже. Когда Гурин приперся с чемоданом своим, с проводами, Туся сначала присматривалась, а потом стала вышагивать вокруг да около на своих длинных ногах, посматривала уже искоса. Была она в том возрасте, когда влюбляются запросто.
Так они переглядывались, потом Туся принялась выспрашивать. А тут что, а то куда да как… Ей, конечно, плевать было, какие там у сигналки зоны, куда чего включать, наплевать. И он это понимал.
Потом уже выплыл к ним парк. Они прошлись по аллее, от старого дома до пруда. Пустился Гурин в какие-то длинные разговоры, а Туся его слушала. И вся тянулась к нему. Внутри у него как будто посадили кого-то, чтоб размечал в тетрадке: вот она улыбнулась, вот вздохнула, повернулась в профиль, наклонила голову. Вот кудряшки у виска. Лак на мизинце отскочил, осталось розовое пятнышко. Такой-то от волос аромат. Так-то цепочка на тонкой шее блестит.
Когда взялись они с Тусей гулять, тут уж было поздно. Не зря же сверкали летними вечерами графские крыши после дождя. И мигали в небе безразличные белые звезды.
Гурин взялся ходить на третий этаж, в библиотеку, как по расписанию. Провожал ее. А она, Туся, как ухватилась за рукав, так и не отпускала его больше.
На Гурина вывалились мелкие подробности небольшой Тусиной жизни. Как училась в городе, в институте. Про мать, с которой разругалась из-за «нового френда», про ученую бабку, у которой Туся и жила теперь. Как перевелась на заочный, а это совсем не то, но все равно, решила, и пускай.
Глупости эти Гурину предлагалось разбирать. Только дураку ясно, зря она из города уехала. Вот он, Гурин, однажды выкинул такую штуку, и что теперь. Ну, Тусе разве объяснишь.
Влезли в его колею Тусина чужая бабка, большая дача, смутные переговоры Туси с матерью. Туся учила языки, историю искусств, переводила бабке, Софь Санне, всякие там статьи. И он, Гурин, явно был тут не к месту, хотя и починил им батарею, приемник и тостер. Это дела не меняло. Тостер что, железка, его с книжками итальянскими нечего и сравнивать.
Правда, Софь Санна находит, что он, Гурин, на военного похож. Какой там военный? Если разобраться, простой электрик, работяга. Еще и неудачливый. Внучки ее мизинца не стоит.
— Где ты был? Работал? А потом, потом что делал?
Худенькая Туся ему, конечно, нравится, но куда ему в такие разговоры, с вопросами без ответов, выворачивать. Гурин смотрел в сторону, стараясь не дышать на Тусю, но та, конечно, учуяла. Она прищурила длинные глаза и сказала удивленно, будто он вдруг взял и показал ей какой-то фокус:
— Гурин, ты выпил, да? Дела… Ну-ка пойди сюда, расскажи, что у тебя случилось? Ну, Гурин, что ты молчишь? Давай рассказывай!
Он смотрел на Тусю, на длинный и острый ее носик, на гладкие щеки, на пухлые губы. Такие только у молоденьких и бывают.
Вот пристала что да как. Но сообразила, ведь не так, мол, все у тебя, Гурин. Не зря же набрался. И сам не заметил как. Что-то у него случилось. Расстроилось, расползлось. Стаяло, как денек этот зимний. Не сегодня случилось, нет, давно уже.
Туся выдумывала для него разные смешные прозвания. Он у нее был и Гурич, и Виля. Но уж когда расстраивалась, только от нее и услышишь, что по фамилии… Иногда, правда, в особые такие, тихие минутки, которые у всех, наверное, случаются, тогда Туся вот как торопилась. Прижмется и в самое ухо, щекотно, так ему напевает: «Вить, Вить, Вить…» Не девчонка, а птичка какая-то, даром что по-итальянски умеет… Вить-вить… Вот и витькайся теперь. Морока.
Гурин вздохнул, Туся схватила шубку, щелкнула выключателем. Они спускались вниз, по красивой мраморной лестнице, выстроенной для приемов графом Растопчиным… Маленькая Туся и крупный Гурин, который выпил. Туся крепко держала его под локоть.
Они остановились на плотине и долго смотрели на прогулочный мостик, который пересекал озеро наискось, по острову, смотрели на новый корпус, на цепочку фонарей, уходящую в темноту, к роднику. Старый парк надвигался сплошным темным массивом, только первые высокие деревья выделялись на фоне более светлого неба.
Ели тихонько покачивались, будто не одобряли их прогулки. За оградой темнота, только где-то далеко мигал синеватый огонек. Вот из-за леса показалось длинное облако. Тут ветер стих, остановилось и облако. Оттуда, с облака, что видно? Парк видно, дворец, сугробы по берегу, фонари вдоль мостика. И по дороже тащатся две тени. Он и Туся.
Застыло облако, будто кто ему велел. Может, кто-то оттуда на них смотрит. Смотрит, раздумывает себе, удивляется. Как это, мол, они там, внизу, все время суетятся, ссорятся. Смотрит и хмурится. Что, мол, дальше со всем этим делать? Переменить или так оставить? И все ли видно ему оттуда, с облака?
Туся указала на ярко освещенный старый корпус за спиной.
— Туда, к колоннам, надо бы не машины, а лошадей, цугом запряженных в кареты. Надо кучеров, дам в длинных платьях, прислугу в ливреях. Бал, шутихи, огни в плошках. А ты бы оказался важным военным. Белый с золотом мундир. Высокий воротник с вышивкой. И треуголка… В разгар бала явился бы офицер в ботфортах. В строгом, в темно-синем мундире. Почтительно откозырял тебе двумя пальцами в перчатке и подал послание императора в длинном бежевом конверте. Мы прочтем и поспешим к хозяину дома, старому графу. Тот махнет оркестру, чтобы прекратили играть. Реставрация, мол, королевский двор возвращается. И поздравит всех. Мы сможем наконец вернуться, получить назад свое поместье. Там тоже парк, а домик у самого канала. Все, что было отнято.
— Только потом мне пришлось бы уехать. Ведь бело-золотые то и дело, Туся, уезжают на войну.
— А я занялась бы поместьем… Ругала управляющего и ждала тебя.
Туся обняла его и шепнула, взглянула блестящими глазами снизу вверх:
— Ты не пей больше, Гурин, ладно?
Вот и приехали. Нечего сказать. Не пей и будешь хороший, смирный, такой, как нужно.
Гурин расстроился, потер щеку.
Скатился по склону растерянный офицер в ботфортах, уронил шляпу. Ляпнулся, бороздя сугроб длинными шпорами. Дама с высокой прической поморщилась, хлопнула дверью. Потерялся в снегу бежевый конверт с вензелем императора. Побледнел и растаял бал. Пропали кареты, кучера и лакеи. Погасли огни.
Ничего тебе, Гурин, не вернут. Ни мундира, ни поместья. И Туся не будет ждать тебя с войны. Со старинной такой войны, где ядра, белые лошади, мамелюки, егеря, редуты и бастионы. Драгуны и кавалергарды.
Гурин кивнул и нахмурился. Дальше шли молча. Только у самой дачи Туся сунула ему в ладонь мятную подушечку. Гурин сунул ее в рот и захрустел. Тусины умения были маленькие и смешные. Такие, что хочется зубы сжать, в стенку уткнуться и позабыть все.
Не стоит он ее.
5.
От чужого тепла Гурин размяк. Выходило у них честное такое, домашнее чаепитие. С зефиром и баранками. Сидел, кивал, зря в разговор не лез. Только если спросят. Да куда… Софь Санна и не сказала, так подумала. То все про старое, про военных каких-то позабытых. А прощался, взглянула на него остро, потом на Тусю. И понятно, что бабка Тусе скажет, как он уйдет.
А ну их… Гурин наподдал ледышку.
Надо было обратно по плотине идти, но с досады завернул в парк. Сообразил, куда попал, только когда новый корпус впереди показался. Время было позднее, шоссе стихло уже. Верхушки старых елей медленно раскачивались под ветром. Тут он и заметил, что щиток искрит…
Полез в сугроб. А искры падали в снег. Оранжевые такие, красивые.
Щиток что, ерунда, жестянка, и долго он не протянет, прокалится насквозь. Прокалится и вспыхнет. Гурин прикинул, успеет ли он в дежурку, потом сунулся обратно. Ни за что бы не полез, да рядом шланги газовые. Мишаня-хохол бросил тут времянку. В понедельник, мол, наладим. А куда же в понедельник, сейчас рубанет да на шланги перекинется, нечего ловить. Фасад мигом займется. Это сейчас окна все темные, а корпус-то битком. Та бабка в норковой шубе, мальчишка, который ему у подъезда попался, в комбинезоне, с танком. Еще бабки, мамашки и с ними малышня. Не успеет он в дежурку-то. Хотя б перчатки да клещи какие. Сотик? Порылся в кармане, поднес к глазам. Сотик сдох.
Дверка подалась не сразу, Гурин навалился, свернул ручку. В лицо пахнуло гарью.
Так и есть, на магистрали цвели два розовых язычка, тянулись вверх, ласково гладили стойку. Гурин скинул куртку, прихватил ладонь свитером и двинул по коробке силовой. Тряхнуло, но не слишком. Он сел на снег, задрал голову. Язычки окрепли и съехались вместе, сменив цвет на лимонный. Гурин разозлился, оглядел снег вокруг. Хотя бы палку какую. Сунулся снова. Шибануло так, что дыхание сперло. Как будто кто под дых навернул. Гурин охнул и опустился на колен. Не сразу поднялся, кое-как уже, по стенке. Примерился и шарахнул по мягким от жара вставкам.
Хрустнуло, пламя пропало, снизу полетели искры. Гурину обожгло лицо. Он покачнулся, выбрал момент, чтоб потише, ухватил рукоятку, дернул на себя.
Тут сугроб сам собой выехал из-под ног, долбанул его по затылку. Гурин потряс головой, кое-как развернулся и снова посмотрел вверх. Сильно пахло гарью, но огня не было. Шипит, но это ерунда. Перекрыл, значит.
На снегу лежать было хорошо. Спокойно так и совсем не холодно. Гурин прижался щекой к сахарной ледышке и закрыл глаза.
Собака рядом какая-то. Сидит, дышит часто, крутит лохматой башкой.
— Ты чего… тут?
Собака подняла морду и гавкнула.
— Позови… кого-нить… собака. А то я… загнусь.
Гурин лежал на снегу, длинный, тяжелый, в бежевом своем свитере с оленями. Закрыл глаза, полежал еще немного, потом открыл. Нет никого. Почудилось. Никому он, Гурин, не нужен. Так до утра проваляется. И замерзнет. Долго, что ли. Утром подойдет Петечка, тронет за плечо. А он уж заледенел… Тусю жалко. И Гальку тоже. Не успел он сказать, все, мол, Галя, хватит нам лаяться. Ухожу я. Она еще разнюнится. Но не собрался.
— Живой?
Нет, не почудилась ему собака. Вот она сидит. И две бабки какие-то.
— В дежурку бы… Петеч… сказать…
Старухи смотрели на него молча. Потом одна наклонилась и сказала:
— Давай мы тебя накроем, а? Вот и полотно.
Гурин сморщился. У старух лица темные, не разберешь ничего. Кто такие? Как сюда, за ограду, попали? Бормочут, тряпками машут.
— Э-э, бауш… а как же…
— Я говорю, накроем полотном тебя. И сразу свет-конец. Чего тебе, Гурин, —маяться?
— Петеч…ку… по..звать…
Совсем башка не варит. Его надо в корпус нести. И в дежурку стукануть. -Они его по фамилии называют. По фамилии. Тоска какая, а! Откуда же они взялись-то?
— Мы заманки. Лучше всех знаем, когда каждому пора приходит. Ты ж сам, -Гурин, который день об этом думаешь. Раз, и тихо, и тепло. А там новое что вы-плывет…
Бабки трясли полотнищем, собираясь нарыть его, Гурина. И так это выходило странно. Понятно же, никаких бабок вокруг нет. Валяется он на снегу сам по себе. И замерзает потихоньку. Но вот же они, рядышком стоят, мигают, морщатся. В темных своих пальтишках с побитыми воротниками, в валенках. Заманки, надо же. И собака еще ныть взялась. Как бы ему вылезти? Крикнуть, позвать. Только вот сил нет… Как-то все хреново вышло.
Бабки шептались. Гурин уже понял: пропал он. Накроют. Все и прикончится. Не настанет апрель. И в город он не уедет. Не увидит Тусю. Не скажет ей про то, что друг другу они никак не подходят.
— Не надо, не надо меня… накрывать. Я еще… сколько всего… не успел.
— Ничего, хватит с тебя и этого. А там… времени сколько хочешь.
Бабки расправили свою тряпку и наклонились к Гурину. Он вытянулся и смотрел в темное зимнее небо. Да пускай накрывают, пускай. А ведь нет. Жаль ведь, так ему жаль. Он еще…
Полотнище поднялось, закрывая ели, дорожку, туманные огни фонарей слева. Перед глазами повисла бархатная, вязкая темнота. С изнанки была она густо-фиолетовая, как раствор марганцовки. И в темноте этой ни рукой нельзя было шевельнуть, ни ногой.
6.
— …Чего вышло-то? Вот чего… Давай тут встанем, а то, знаешь, пульнет какая машина.
Варя-продавщица оглянулась и переступила ближе к заборам. Они остановились с Баковной под горой. Погода стояла мокрая, ясно уж, весна скоро. Над озером плыли неторопливые кудлатые облака.
Варя перехватила сумку и уставилась в линялые глаза старухи. Баковне, как видно, хотелось рассказать все обстоятельно. Она обтерла уголки рта синим платком, уперла палку покрепче в наст и откашлялась.
— Ко мне Галька тогда прибежала и спрашивает, не видала, мол, Витьку-то -Гурина. «Был, — отвечаю, — днем. Чинил телевизир. И ушел. Куда ушел, не знаю». Гурина жалко, мужик золото, научный какой-то, только путаник. Я пальто схватила, выглянула. Смотрю, Галька уж и к Пал Осичу сунулась, бредут оба мимо. И зафырчало, застукало. Знать, Петлик трактор завел. А метель, снег валит, куда там ехать. Ну, огни-то он включил и кричит Гальке: поехали, парк объедем по ограде, а потом к воротам. Пал Осич ругается, сковырнешься, лучше гляди. Петлик ему давай орать, я, мол, за Гурича куда хочешь доеду, мой, говорит, лучший друг… Сколько раз, кричит, выручал. Ну, собрались и поперлись. Петлик впереди на колымаге своей, а Пал Осич с Галькой за ним.
— А че Галька-то? Он же бросил ее, Гурин-то, с этой своей, с пансионкой очкастой связался?
— С Тусей? Так с ней самой какая история вышла. В ту же ночь… Я как узнала-то, Софь Санна, бабка Туськина, в сберкассу на станции ходит. И я тоже туда. Она важная, в шубе, а встали-то рядом в очереди, я ее и пропустила, пускай. «Туся моя, — говорит, — совсем закрутилась, сидит у Вити этого, у Гурина, в больнице, учебу забросила. Вы-то его лучше знаете. Хотела спросить, что за человек. Ну, видный, конечно, на военного похож и спас тут всех, но ведь выпивает, нет?» — «Чего же Гурин-то, разве пьяница? Он поперек всего может придумать, золотой человек. И телик мне, и крышу чинил, так хотя б копейку спросил. Мне, говорит, бабушка, тебя жалко. А пить куда ему… Он и Петлика строго держит, выговаривает, если тот засобачит. Хотя б у Пал Осича спросите, человек ученый, все знает».
— А что с Гуриным-то случилось?
— Всех спас! Один. Ночью. И сам еле жив остался. Мне Софь Санна говорила. В тот вечер Туся Гурина привела его чай пить. Ну, попили, и пошел он. А Софь Санна с Тусей спать собрались. Тут свет и мигнул. Раз, другой. Туся встала, к окну подошла. Поворачивается, лица на ней нет, вроде как озноб ее бьет. «Бабушка, бабушка, — говорит, — чего-то с ним случилось, я знаю!» Софь Санна ей и так и этак, поздно, мол, уже. Завтра пойдешь. «Нет, — говорит, — сейчас!» Ну, Софь Санна и сама чего-то задумалась. Дура, конечно, старая, что болтаться, людей смешить. Мало ли, что девка выдумала. Но собрались, пошли к соседу, к полковнику. Тайкин отец, Сан Саныч, знаешь ты его, в крайнем доме живет. Послушался он их, вывел машину. Поехали вдоль ограды, как к озеру идти. Едут, едут, Туся кричит: стой. Выскочит, -покрутится, и дальше едут. На дальней проходной пустили их и сами всполошились. «Петлик, — говорят, — приехал, тоже искать собирается». Вот дела! И уж у самого нового корпуса, у оврага, видят — лежит в сугробе Гурин-то, еле жив. Петлик с трактора фарой светит. Пал Осич с Галькой, Туся взялись его тащить. Ну, тут охранники приперлись, Петечка и Семен. Пансионские выглядывают в окна, чего, мол, там, спать мешаете. Засунули они Гурина кое-как, к полковнику в машину. Повезли в поселковую нашу больницу.
— Током его, что ли?
— Током, током! Да как сильно. И в снегу ведь сколько провалялся. Ну, откачали его. Туся с ним без отрыва. Галька пробовала было лезть, но вроде Гурин против. Да кто знает? Козич приходил, благодарил его, Груина-то. Что ток отключил. А то неизвестно, как вышло бы. И то сказать, шабашники какие работают. Ну, это Козича дела. Только Гурину премию тут же. Пожарники, говорят, приехать собираются. Грамоту там, еще чего. Теперь уж Гурин на поправку пошел. Но странный какой-то сделался.
Рука у Вари затекла, и она опустила сумку на лед. Баковна мелко кивала и улыбалась.
— Мальцев, тети-Сашин сын, ходил тестя проведать. Тот говорил, собрались, мол, они там, в больничке, выпить. Свои же все, поселковые. Позвали Гурина. Давай, мол, по маленькой, чего же. А тот ни в какую. Ни пива, никак. Доктора говорят, все, мол, в порядке. Только вон что у него. Это от тока, наверное.
— Вот бы моему так-то, а?
— Ну, как так своему-то желать… Такая страсть. Да и твой себя держит, не как другие. Вон на двадцать третье, все в линию, еле ползут. А Серега с рынка шел, меня встретил, так про здоровье спрашивал. Нет, куда уж…
— Кто знает, когда прицелится? Нахлещется, не уследишь.
Варя вздохнула, подхватила сумку. Баковна отдышалась, пожевала губами, посмотрела ей вслед и потащилась в хозяйственный.
7.
— …Дороги теперь чистые, подсохло, — Решкин оглядел Гурина, — А ты чего, в город, что ли?
Гурин кивнул и подвинулся, пропуская какую-то бабку. В автобусе народа было мало, рано еще. Бабка сунула Гурину мелочь, чтобы передал. Решкин взвесил ее на ладони, ссыпал в жестянку на торпедо.
— Насовсем?
Гурин пожал плечами. В куртке было жарко, но костюм Галька не отдала, начала орать. Пришлось плюнуть и уйти. Станет он еще с ней… Козич за щиток отвалил ему денег, так что с этим теперь порядок. Сейчас приедет в город, ввалится к Ленке, та глазищи вылупит. А и хто там? Я, я, Гурин! Начнет причитать. Его все, наверное, позабыли. И Леня, и Олечка, и длинный Куликов… Приедет, пойдет к Навзикьяну, потолкует. Может, что и обломится. Только надо хитро, не все болтать, мало ли, не один Навзикьян в институте. Еще на шестой сходит…
Рощи на пригорке заволакивала зеленая дымка. Солнце прыгало среди стволов, пускало в салон зайчики, мешая дядьке у окна читать. Дядька морщился, шевелил губами.
В сумочке у Туси оказалось только двести. Шофер уперся. Губы у Туси задрожали, выпуклые глаза затуманились. Она опустила руки и отвернулась. Шофер кашлянул, окликнул ее:
— Да садись уж, ладно…
Они догнали автобус как раз у остановки. Туся вылетела из машины. Шофер смотрел, как она заглядывает в окна из-за плеча высокой тетки с динамовской сумкой, ищет кого-то в салоне. «Ничего себе девчонка. И за кем только кинулась?» — думал он, разворачиваясь.
Автобус дрогнул, дверца заскрипела. Решкин повернул голову. Туся так смотрела на Гурина, так смотрела, обалдеть. Решкин смутился, уставился на пустую еще, по раннему времени, дорогу. Понятно было, что она в Гурине нашла. Понятно и завидно немножко. Поэтому он, Решкин, и ждал, не дергался.
Гурин ухватил портфель и шагнул к Тусе.
— Как же так, а?
— Я же заходил, сказал, что поеду…
— Как же так, Гурин? — повторила Туся, — Поеду и уеду — разные вещи. Ну, как ты не понимаешь!
В салоне переглядывались. Гурин обернулся, махнул Решкину рукой, поезжай, мол. Хлопнуло и сладко пахнуло выхлопом. Гравий зашуршал под колесом. По другой стороне ехала оранжевая фура. На борту было написано: «Возвращайся к нам!»
Вот именно. Было б только куда.
Портфель мешал, и Гурин сунулся пристроить его в кустах, но Туся не позволила. Так и пошли с портфелем. По полю, до самого холма. Туся молчала, на -Гу-рина даже не взглянула. Но крепко уцепилась за руку, будто кто его, Гурина, отнимал.
Они остановились на опушке, огляделись. Отсюда видно всю долину, при-брежные рощи и серые с рыжим поля. Солнце ровно освещало простоватую эту картину.
Гурин подумал: хорошо бы здесь, на опушке, дом выстроить. Как раз на полдороге, из одной жизни в другую. Прочный такой домище. А что? Запросто… И никуда не ехать. Тут на горке и жить. До самой старости с маленьким, личным свет-концом, который ничего, оказывается, не меняет.
Местами туман
1.
По радио все то же: туман, дождь, холода. Ясное дело, октябрь. И Ладога как пьяная. Штормит Ладогу.
Надя везла Нинку к Дрону. На Герцена. Дрон был по женским. На Саблина у Нади свой венчик, в Крестовской — токсичка. Если что серьезное. На круг похоже: Саблина, Крестовка, Герцена. Но это как когда. Бывает ведь и тихо, если жить дают. Бывает. Когда девчонки из ее квартир-съемок тихо себя ведут, не лезут в пекло.
Нинка была у Нади еще из лучших. Мало того, что красивая, так еще и соображает. Красивые же все без башки. А Нинка… Надя таким верила. Такие, как солдаты: стоят молча и помирают молча. И не сдадут. Как солдаты на войне.
Осень Надя не любила. Хотя, может, и красиво. Но не любила. Слякоть. Руки холодные и все такое.
Смотрела она в окно и думала о том, что Нинка теперь заляжет, надо новую девочку брать. Найдет, конечно. Только ведь с новой и вляпаться можно. За-просто.
Нинка, крупная, задастая, сидела рядом. И глаза Нинка прикрыла. Видно, ей было совсем плохо.
— Нинк, — позвала Надя, — ты как?
Нинка открыла серые глазищи, облизнула губы и кивнула ей.
— Фигня… Скоро приедем?
И по тому, как она это сказала, как взглянула, Надя уж и поняла: еле тянет -Нинка.
— Да вон ворота. Тут влево надо. Ну, вле-во же!
Водила, парень какой-то, чернявый, хмурый, дернул по тормозам. Проулок узкий, а со встречки придурок вывернул. Нинка охнула.
— Хрена дергаешь, не видишь…
Парень вздохнул, выправил машину. Поехали, как по перине. Значит, понимающий. Ей, Наде, такие нечасто попадаются. Ей — такие…
Охранник вылез из будки, рожа кислая. Не пускает? Не пускает. Так бы и дала в рожу. Со всей дури. Так бы.
— Нам в приемный. Нам… Ну, что тебе сказать, что? Денег дать? Ну, не дойдет она, ясно? Какого…
Машина ткнулась в шлагбаум. Капотом прямо. И парень этот, чернявый водила, открыл дверцу, попер вон из машины.
Охрана что. Они сами по себе. Но он, чернявый, с ними как-то разрулил. Шлагбаум подняли. И Надька заметила, как-то парень с охранником этим, потерханным дядькой, по-свойски сговорился, по-тихому.
Когда парень сел обратно и они тронулись, Надя его оглядела. Когда ловили они с Нинкой на Крупе тачку, абы кого. Надо ведь скорее. Скорее. Вот и выловили. Друг друга. Он — ее, она — его.
Выловили. В городе сонном, осеннем. В морском городе Питере. На Крупе, в самом ее сливном конце, у набережной. В далеких пустых кварталах. На окраине. Где по утрам в октябре та-акой туман, трамвай тонет.
А диктор по радио болботал что-то грустным голосом. От такой погоды какой же еще голос.
Когда помог он Нинке из машины вылезти, Надя еще раз на него, на парня взглянула. Мужчин Надя сразу размечала.
Если брови кривит, рукой поводит и плечом так… Тогда картон. Расклеит и свалит. Не пойдет. Надо отцеплять сразу. В одно касание. Если глаза таращит, орет, кулаки наружу. Тогда вата. И что? Юрке сказать. Юрок может и заварить. Может, правда. Наглухо.
Только этот водила особенный. Какой? Свой, понимающий? Нет. Как товарищ. На тихой Надькиной войне. Где все против всех. На ее маленькой войне в мирном Питере. С пятницы до вторника. С десяти до трех ночи. Метадон в пачках по сто. А дальше непруха, ночь глухая, страшная. Дальше едут спать. Потому что хорош, себе дороже.
Какой же он, этот парень? Просто какой-то там глазастый. У Нади глазастых полно. И лупоглазых. И губастых. Ментовских и профурских. Всяких. Нет, не по работе. А так, так…
Надя велела парню ждать.
— Дождись, понял?
— Ладно…
Вот и все разговоры.
Они поднялись с Нинкой на крылечко. С бокового входа. Чтоб сразу к Дрону. Чтоб без вопросов. И без ответов. Про запястья там, про подколенки. Про куда колола и сколько. Чтобы без этого. Совсем.
И когда они поднялись, по ступенькам-то, Надя оглянулась. Парень на нее -смотрел.
А вокруг был стылый сад. И вороны по душе когтями скребут. Ограда-петельки. Тоска. Но он так смотрел. Чернявый парень. Странно? Да черт с ним. Ей только бы довезти Нинку. Только бы…
Ну, дальше что. Обычный лай. А как же, мол, раньше?.. А так же. А куда я ее?.. Туда, вот туда. Пятерик сюда, каталка туда. И все.
Правда, Дрон был кислый. Спал, наверное, не там и не с той.
А еще погода. Туман-дожди. Квелая такая погода. Лужи. Вороны. И ограда. У каждого такая же. Где ни прячься, все равно сюда привезут. Когда-нибудь. Не так, что ли?
Надя вышла, закурила. Нинка так ей плечо сжала, когда по коридору уходила. Ну, ну, вытянешь, хорош рожу кривить. И все. Все!
И Надя вверх посмотрела. Там что, вверху? Серое? Нет, там просвет вылез. Над оградой, над окнами, белым замазанными, над собаками, санитарками, над черными кленами, над всеми бедами, над… Про-свет. И все так, все. Полосами. Вот он, просвет. Будто оттуда, сверху, кто-то грустный свой Питер разглядывает. И прикидывает про ее, Надину, жизнь. А что? Нормально же. Нет?
— В Купчино свезешь?.. Сколько?.. Машина твоя?..
Свезет. Машина своя. Или врет. Или нет. Или.
Надя смотрела на витрины, прохожих, фургоны, на буквы и огни. И на него, на парня этого, смотрела. За сутки один попался надежный. Глазастый. И надежный. Откуда она это взяла, сама не знает. Сережей звать. Сережей. Странно, что этим дохлым, стертым, дрянным, пустым утром ей попался Сережа. У нее, у Нади, с Сережами всегда хорошо. Но он не все. Не все.
Но может она закурить и на него, на глазастого, посмотреть. А он на нее. Из этого ничего ведь не выйдет. Никакого просвета. Как над больницей, в небе. В небе. Ясный перец.
Они ехали и смотрели. На фуры, светофоры, на ментов, на бабок по углам. И друг на друга.
Это иногда так выходит, если люди сидят вместе в одной машине, в старой «матрехе», сидят и едут по лишним улицам странного города Питера. Сидят и думают про свое, а выходит у них общее.
Но в Купчино вышел облом. Хозяйка Ленку выкинула, пришлось ее на Лиговку переть. Потом оттуда, с Лиговки, еще кое-что забирать. В двух вязочках. Две вязочки по половине, одна целая. Выходит триста штук, не меньше.
Сережа этот сидит, ни гу-гу. Как будто не въехал еще. А если въехал, то совсем молодец. Но это еще как сказать.
— Мне водила нужен. Ты как?
— На время или…?
На два часа. На два года. На всю жизнь. Счас-с! Имя — это еще не все. Мало ли что Сережа. А он молчаливый, а он на нее смотрит. Эх, вот же дура! И она на него смотрит…
— Работа по вечерам. И ночью… тоже. Город знаешь?.. Вечером, после десяти приезжай… Где утром нас подобрал, помнишь?
Приезжай… Помнишь…
Сквозь все гребаные эти дневные дела, сквозь хриплых ворон, сквозь вязочки («По сто возьмешь, Юрок сказал… Ска-зал!») вылезали к Наде глупости. Весенние глупости посреди сонной питерской осени. Когда многим хочется айса жахнуть — и в астрал. Закинуться с холода. С этих улиц гадовых. Где старухи на ведьм похожи. Или нет? Нет!
Сквозь серьезные эти раздумки к ней, к Наде, лезли глупости. Такие, просто ах. Парафин с антифризом.
К обеду они с Сережей решили передохнуть. Хорош. Все тетки заряжены, а парни — еще при штанах. Чего ж еще?
И Сережа на ее «пошли» сказал, что подождет. Какое там. Что же, не видит она, что ли, ему жрать охота. И потом, надо же его засмотреть. Юрок в обязаловку спросит, какой еще водила. Наш? И что она ему, Юрке, скажет? Абы я?
Сели в уголке. Сережа оглядывается. Или скатерть оглядывает. А что ее, скатерть, разглядывать, чистая она. И больше ничего.
— Откуда сам?.. Выборг? Я там жила… Долго.
В Выборге Надя жила с Киляшей. Давным-давно. Он, Киляша, был смирный, смотрел за стадом и был бережлив. Хотел проехать между порошком и ментами. Хотел… Только не вписался. И Надя из Выборга свалила. Зачем ей спецура. Киляшу они ей все равно не вернут. Не вернут. А беседовать ей некогда. Выборг — город скромный, каждая мамашка наперечет. И заработки смешные. Не годится. А тут, в Питере, у Нади четыре съемки и табун девчонок. Только давай. И Юрок еще. Для прикрытия, для перемотки. Если не задастся какой поворот.
— …Ты что вообще делаешь? Бомбишь? А живешь где?
Еще спроси его с кем. Что, интересно, он ответит. Свободен? Или да?
Дела мотали душу. На Флянском ждала ее Машка Капут. Но Машка может и подождать. Машка перебьется.
У Сережи были странные глаза. Серые с синими. Синие с серым. С зеленым? Подходящие глаза.
Суп Надя выбрала рыбный. Семга, сливки там. Хороший такой суп. А потом принесли по свиному медальону.
— Прожарили? Нравится?
Ей хотелось, чтоб понравилось. Сережа хвалил. И все на скатерть пялился. А надо известно куда. Надо Наде в вырез. Или не надо?
Она оглядела себя в зеркало. За ними по стенкам здесь все зеркала. Как будто в поезде, в эсвухе, прешь. Ресторан не зря «Восточный экспресс» называется. И вход как фартук паровозный.
У него денег не густо, уж и видно. Щеки втянулись. Ну, подкормят. Девочки у нее такие, только дай кого, сразу — цанга. Только нечего им. Она его сунет к Грячкиной. К смирной бабке Грячкиной. На Черную речку. Пускай. Как-нибудь.
И в вырез он ей не пялился. И не расспрашивал. Но кое-что понял. Но ничего, вида не подал. А что по ментуре он, Сережа, чистый? Пробьем. А машина? Машина сама по себе.
Бабка Грячкина даром что трухлявая, насквозь она видит. Пока говорили, -раз зубы выкатила, другой. И хмыкнула. Молодой, мол, у тебя! И щурится, ах рожа плывет. Тебе-то что, кочерга, молодой он или провислый. Какая тебе -печаль?
Так он, Сережа, у нее, у Нади, и завелся. С того самого утра, когда Нинку к Дрону отвозила.
2.
— За углом поставь. И жди.
Ночной город на дневной совсем не похож. Днем тут что? Трамваи, народ, автобусы с чухонцами пьяными. А ночью… Асфальт блестит, от фонарей дорожки. Окошки все темные. Только у малышовой больницы, на Греческом, красный крестик мигает.
Надя вышла из машины, взяла сумочку и велела ему ждать. Да поглядывать. Время такое. Гулкое. Сказала и пошла к подъезду. Гостиничка длинная, целый квартал занимает. Надя шла и думала про Балтийку и Солдатовку. Стали там деньги притыривать. Не может быть, чтоб полно клиентов и такие выходы. Пришлет она к ним Юрка, пускай разбирается. Сам говорил, набирай новых. Вот и набрали.
У подъезда окна желтые. Внутри люстра переливается. Везде ночь-темнота, а там уютно, там гости дрыхнут. И гостям этим ее айс нужен. Бека закладочки от нее возьмет, с субботки заплатит. По сто каждая пойдет.
Впереди маячил обелиск. Стамеской называется. Башенка метро, вокзал напротив, троллейка на Невский заворачивает, голубые искры просыпает. Тишина. И холод по спине ползет.
Надя передернула плечами, идти всего ничего, а как задувает. Прям под подол.
Она подошла к высоким дверям и потянула створку на себя. И-ммм-я-я, — протянула створка. Че, мол, ты, Надька, по ночам шляисся?
— Коля, привет! Спишь на посту?
Коля-Николай, высокий, лысый, кивнул ей. Рожа недовольная. Постарел Коля, не тянет.
— Надя, Надя… Какая ты всегда… прям цветик…
Бека вырулил из коридора, она и не заметила. Полез, полез.
— Хорош трепать. Давай доставай… С тебя от субботки ничего нету. Снежка надо. Теперь на него как раз интерес.
— Тут все… Отойдем, засмотрим.
Прошли по коридору. Пусто, тихо. В глубине вестибюля мозаика переливается: рыцари, кони, облака. Как раз по месту. Тут рыцарей навалом. И коней.
Пачки в связках. Таблетки в пакетиках. И ампулы с «крокодилом», по паре миликов каждая.
— … За сотенку идет? Разом возьмем. Стянешь?
— Ты что думаешь, я грузовая, полную возить. Тут ведь центровые, зачешут.
— Наденька, войди в мои расклады…
— Ладно, спрошу. Звякну тогда, понял?
Надя щелкнула замочком и расправила шарфик. Бека взял ее за руку.
— Малька заправишь? У меня хороший коньяха есть.
— Некогда, дел полно. Все, все… Отвяжись!
— Новый грозится порошок вывести. Серенького выкинул. Роет! — выдох-нул Бека.
Новый, старый, все гребут. Ни черта не будет с этого. Надя кивнула ему и выкатилась обратно. Ткнула Колю-Николая в бочину. Ух, как разъелся! Тот посмотрел на нее и шлепнул себя пальцем по носу. Надя сунула ему пакетик в ладонь.
— Кивнешь в среду, понял? Не жди!
Коля мигнул и усмехнулся. Знаю, мол, ученый. Ну, ну, увидим.
На улице был дубак. Мело от Стамески до Греческого. Надя запахнула пальто и пошла быстрее. Тень от знака, распяленного на тросах, прыгала посредине тротуара. Надя торопилась. Сейчас сядет в машину. Там тепло, там…
Рядом с тенью от фонаря, рядом и чуть левее выскочила еще тень, синеватая такая, длинная. Надя развернулась и подалась ближе к улице, ступила на проезжую, на черный асфальт. Ей бы арочку обогнуть, а там все, там ее Сережка.
— Стой-ка!
Из фиолетовой темноты шагнул к ней дядька. Пальто светлое, ручищи. Протирка, с вокзалов? Или навели?
Надя подалась назад, но дядька ухватил ее за рукав. Надя тут же долбанула его носком по голени. Дядька охнул, но рукав не выпустил.
— И-ммм-ут тя… С…!
Он покривился и тряхнул ее за плечо. И по роже счас ей… Потом сумочку… -Потом…
Надя никак не могла вывернуться, долговязый держал за отворот крепко. Коленом она ему заехала, конечно. Но, похоже, вхолостую, увернулся. Заорать, так еще менты вывернут, запалишься. Заорать?
Из арочки метнулась тень, Надя рванулась и закричала. Их тут компаха целая, похоже. А баллончик на таком ветру не возьмет. Не…
Второй был пониже, помятый, стертый какой-то. Потерханный. Рожа заплыла. Вокзальные. Надо же, как она вляпалась!
— Гей, мужики, чиго тут?
Из-за угла выплыл Сережа. Надя всхлипнула. Сережа выплыл. Сережа!
Высокий все еще держал ее за отворот, а второй, терханый, обернулся и полез в карман.
— Сере… Се…
— …ткнись…
Как только длинный повернул башку, Надя отступила на шаг и со всей силы жахнула его по колену. И тут же Сережа налетел на терханого, тот не успел вы-тащить нож. Сережа долбанул его коротко, глухо так стукнуло, как будто по глине лопатой — ж-жап. Голова терханого мотнулась, назад-влево. И еще раз. Длинный отпустил Надин отворот, замигал, и Надя пихнула его в грудь. Здо-оровый ты -какой, а!
Длинный закрутил башкой, куда свалить. Но Сережа успел раньше, он толкнул терханого на длинного. Тот покачнулся, и тут Надя, нащупав в кармане свинцовую бобыху, выдрала ее и перетянула длинного по затылку. Тот лязгнул зубами, хотел было назад, но не успел. И-мх-хх… Кашлянул и наклонился. Как будто хотел что-то разглядеть на мостовой, на ноябрьской ледяной панели. Под черными тенями.
Сережа оттянул длинного в грудь и ниже, потом по ребрам и снова сунул ему в дыхло. Длинный сложился, и тогда Сережа саданул его в табло. И еще раз. -На-дя еле поймала его за плечо, так разошелся, как машина все равно, поршнями ворочает.
— Хорош… Хорош, сказала… Счас… ментура… Мен…
Сережа взглянул на нее, Надя так и запомнила его, сопящего, злого, все еще живущего там, в драке. Из-за нее. Наконец опомнился, вздохнул.
— Че они?
— Сумочку взять… заладили… че же… Пошли… Сереж… счас сунутся… Пошли!
Они вывернули за угол и побежали мимо мигающего красного креста, мимо темных окон гостиницы, по острой стали блестящих в свете фонарей трамвайных рельсов. Побежали, намертво сцепив пальцы. И ладонь у Сережи была горячая, крепкая такая ладонь.
Дерется, как заведенный. Молчит. Не расспрашивает. Не волнуется ни хрена. Мент? Интересно, разрешается ли ментам клеить клиенток. Если склеит, не мент, а если нет? Тогда она сама его склеит.
Когда сели в машину и, газанув, выдрались на Греческий, развернулись и дали газу по проспекту.
Надя сказала:
— Как ты завернул… боксер, да?
— Учился. Давно, правда.
Надя оглядела его профиль. Рожа хмурая, губу прижал, наверное, успели-таки ему навесить. Тут ведь как на войне. На тихой питерской войне. С пленными и убитыми. «И где же ты, Сережка, учился. В милицейском клубе, на Архипова?»
— Губа целая?
— Так себе.
Надя достала из сумочки платок и хотела протереть ему рожу-то. Сережа повернулся к ней, по лицу его скользнул фонарный свет. И в этом жалобном, желтом свете выскочила к Наде глупая, давно позабытая радость: ты есть, а это главное. Ты у меня есть. Да?
Надя крепко взяла его за руку. Как будто шли они по льду и она, Надя, боялась поскользнуться. Поэтому и ухватилась. Так и ехали. Даже и говорить не хотелось, ясно все.
Свет фонарей лез в салон, никого не спрашивая. Прыгал на стекло, съезжал на торпедо. Высвечивал пальцы на рычаге передач и узкие Надины ноготки, с прорисованными Лилькой цветами. А потом свет прыгал назад, проглаживал пустые сиденья. Новый столб и новый прыжок — стекло, торпедо, пальцы, ноготки. Следующий, и за ним…
Обуховка длинная, пока еще доедешь. И фонарный этот свет
никак не мог за-
браться повыше и различить, какие у парочки глаза. Довольные или не очень?
— …Сама больше не повезу, как хочешь. Позавчера на Стамеске притерли, думала, в рай вылечу. Если б не Серега!
— Навели?
— Похоже, с бана. Жарики.
— Я узнаю.
— Сам вози. Заодно и узнаешь.
— Бека мутит… А этого ты где взяла?
— Нинку на Герцена везла, он и проявился.
— Посветить?
— Машина у него чистая, я у Лени узнала, а сам…
— Посветить, ага.
Юрок смотрел в окно. Там был все тот же дождь. И все то же небо. Серое, без просветов. Вороны даже попрятались. Что они, каторжные…
Диктор по телику все свое гнет: туманы, холода. Как же много этой туфты всегда гонят. Как будто они летчики или моряки, там. А что про Сережку, Юрок, так не мент это. Он просто хороший и верный. Ментам всерьез клеиться не положено. Это все знают.
Только не Юркино это дело, с кем она, Надя, и почему. Делам Сережа не помеха, а на остальное плевать.
Надя оглядела свитер Юрка. Красивый свитер, с каемочкой. Юрок всегда одевался чисто. И сам он дядька видный, хотя и не слишком веселый. Только с тетками ему не везет. Целую вереницу проштамповал, а все без толку. И такое у нее, у Нади, впечатление, что ему все равно. Тебя, ее. Все равно какую. Любая это сразу видит. Скучный стал Юрок на эти дела. Это раньше он…
У них с Юрком было свое, особенное. Давно, правда. Но было. Когда еще и квартир этих не было и он, Юрок, после северов лагерных в Питер свалился. Надя удачно прозвонила тогда рижан, но взяла, дура, и закинулась на порошок. Юрок заметил, совсем край девчонке, заметил и выходил ее. Надя под коленом разъехала себе вены, ступня вывернулась, провисла. Обезножила она. Так он ее под руки, в сортир, там, в душ, таскал. Ей тогда казалось, это не просто слюни, как у каждой, у всякой, а такое… Когда пальцы за него отрежешь. И будет еще мало. А потом…
Потом выскочил к ней морячок. Самый настоящий. В синей форме, во фланке хрустящей. Шевроны, обшлага, на фуражке золотой краб. Замуж звал. Смехота! У него жена, дочка, а он ее, Надю Стрелку, замуж. И жалко его, и куда девать, неиз-вестно.
И был такой глупый момент, когда она и сама, на неделю всего, взяла и сорвалась. Решила, чем, мол, она, Надя, хуже других. Так они с моряком зажгли, вспомнить страшно.
А однажды по утрянке слышит она, как этот флотский звонит жене и про дочку спрашивает. И сопли у него в голосе лезут, как у мужиков бывает, когда припрет. И она, Надя, тогда подумала, глядя на синие полотнища, которые весна над заливом развесила, ни хрена, мол, у нас не выйдет. Зачем человека об колено ломать, он же ее потом поливать станет. Жизнь пропала, и все такое. Лучше уж она сама по себе. Как обычно. Вольная птица.
Объясняться не стала, она сроду этого не умела, просто собралась и все ему, в лоб, рассказала. так, мол, и так, у меня одна бригада на Морской, другая на Старопетровской, третья — на Саблина. Про порошок даже не заикнулась, сам допер. И решение у него вышло легкое, губы дрожат, все за нее, за Надю, хватается, а куда деваться. Она уже и видела, поправились у него мозги, полетит сейчас к жене, каяться.
Вот тогда у нее, у Нади, что-то — бац — щелкнуло в голове. Сама ведь моряка того к жене спровадила, а потом себя пожалела. Полдня белугой провыла, потом айса накрутила, и все. Даже удивительно, как живая осталась. Юрок приехал, токсиков с собой привез, вытащили кое-как. Но с тех пор у них с Юрком пошло врозь. И слова скажет, и посмотрит, жалко ему, переживает, но то, что между ними раньше было, пропало, как будто перегорело. Калилась проволока, калилась, добела прям, ну, и перегорела.
И вот теперь, в мелком этом деле, в Юрке выскочило вдруг позабытое. Сло-вами такое не объяснишь. Так он ее, Надю, спросил и взглянул, она и сообрази-ла, то Сережа ему поперек. Еще и сама она, Надя, не сообразила, а Юрок уже почуял. Значит, значит… Ни хрена это не значит. Сам не жрет и на других огрызается. Или нет?
3.
Надя стояла с Лилей в уголке, у пышных штор и смотрела, как суетятся халдеи. Здесь, в богатом клубе, на Литейном, всегда спрос был. Что на девчонок, что на порошок. В ночь на субботку привалит народ, им веселье подавай. Дядьки есть прикольные, когда выпьют. Этот вот, лупоглазый, с двумя тетками, а тот вон с мужиком. И все глазами по Наде водят, будто им кто приказал. А дотронуться не могут. Как будто она, Надя, от них за тридевять земель.
Полный состав сюда приперла, всем занятие найдется. И теперь можно просто так постоять, посмотреть, кто почем.
— Надюш, там Юлик…
Толстый Юлик сегодня в поряде.
Ему, Юле, охота веселиться. Но Юлик подо-
ждет. Сегодня главный газовщик, его сегодня поздравляют. Удачный кусок оторвал
и не попался. Ему устроили здесь, в клубе, днюху, взяли большой зал, пуганов приперли. Даже Тареева зазвали. Только что он прошел мимо
них, весь в коже, плотный, щеки висят. Идет, под ноги смотрит. Лиля ее за руку
ухватила. И все головами закрутили. Известный, Тарас Тареев, ТТ,
как же.
Сейчас врубятся, Тарей выдаст пару песен. И еще одну, на бис. Потом в другой клуб. У него, у Тарея, на полгода вперед расписано. Греби, пока бабло в рожу лезет.
— Надек, привет!
Этот свой, этот не за девочками. Мамолин давно уже на юбки, коленки, косынки не смотрит. Ему надо пару колобанов ночью и один пузырик под утро, чтобы не гробануться. Мамолин давно и прочно у нее в клиентуре.
Надя взяла его за вялую ладонь, тряхнула.
— Мамоля, ты как? Ударяешь?
— Фака, Надюш, одна фака везде. Меня ударяют, а я так… завидую.
Мамоля был сегодня тихий. А она его другим помнит, когда только все у него в гору поперло, Мамоля был куда какой. Красивый, между прочим, мужик. Был. Гуляли как-то на Суворовском, в ресторане, где веранда над прудом. Весной, года три назад. Он же, Мамоля, совсем молодой. Сначала с ним Оля Левая была, потом Арина Рядок, потом… Потом Мамоля в психичку загремел. И все. Кончились девочки, пошла суетень.
— А ты брось свои… свое…
— Не-а, Надюнь, мне лень. Мне охота — дыц — и протереться.
— Смотри, Мамоль, съедешь.
— Так и все когда-нить съедут.
Мамоля мог стихами залудить, красиво так, под настроение. Выпьет и пошел. И ей, Наде, тогда казалось, какая жизнь выходит, яркая, сочная, в самый цвет. И сколько еще…
— Надь, Надя, на минутку!
Ирка Морозок стояла перед ней в розовом своем платьице, запудренная, рожа довольная. И глазами хлопает. Ухватила кого?
— Там один… в Колпино зовет. А ехать… неохота. Далеко. Он сулит красиво. Я займу на Саблина, ладно?
Надя кивнула ей, Ирка поправила прическу и пошла к своему мордастику. Он стоял уже теплый, крутил башкой. Ирка его на голову выше, вся такая завитая, тонкая такая. Каблуки как гвозди. Ирка дернула его за локоть, и они поперлись вниз.
Халдеи мелькали тут и там, таскали выпивку и пустые подносы. И пустые, и полные. Потом стекла дрогнули, в зале проорал что-то Тареев. И-дац-дац… Ле-еее… Ла-ааа… У него, у Тареева, были песенки тихие, на особый лад, а эту всю чухню, про волю, про мосты, про обрыв, она не любила.
— Три по пять и один нахлестом, пораньше, проедем?
Да хоть по десять, мое какое дело, вам же завтра гостей оживлять, не мне.
— И еще полторы…
— Лиля, дай ему, вот ему одну складочку. Одну!.. Будут деньги, дам еще. Все, -пошел!
Толстый барбос шушукался с девочкой в уголке, шушукался, за руку брал. И у него рожа глупая, а уж у нее, у девочки… Иногда бывает такое, въехал в какую, потом, утром, не знает, как сказать. У него же дочки старше этой девочки. У него же дома тахта, а на тахте жена ждет. Приятная такая женщина. С высшим нефтяным образованием. А он тут девочке пальцы целует.
Какой-то парень запустил руку на стойку, выудил рюмаху. Бармен его мягко за руку взял, придержал, рюмаху из нее вынул и внятно сказал пареньку:
— Протянесся еще раз так, сломаю руку. Сло-ма-ю!
Выпустил паренька, тот сел на стульчик пухлый, глазами хлопает. Интересно, правда сломает или так, жалом трясет? По роже не поймешь, смотрит спокойно. Такие самые опасные. Такие…
И какие-то сопливые мирные девчонки выплясывали, крутили задками. Приятно смотреть, когда люди веселятся на самом деле, а не только за бабло вид делают. Когда им, людям, на самом деле весело.
— Женек, т-цц, поди-ка, Женек… Смотри сюда… Сю-да!.. У него, вон у того рыжего сальника сама сдачку не бери. Ты поняла? А потому, Женек, что потом сама поедешь евры туфтовые менять. Почему? Поняла? По-ня-ла? Он же жареный, сальник-то. И давно уже всем про него ясно. Кроме тебя, Женек.
Очень уж Тарейчик разорался. Ни черта не слышно. И пидорки на музон так и сыплются. Милые такие пидорки. В шелковых штанах.
Пидорки узнали Надю, полезли обниматься. И сунули ей яблоко. Румяное такое, красивое яблоко.
— Откуда?.. Наше, ясинское? От баушки, надо же.
А что такого, у пидорков есть ведь баушка. И мама, а как же. У нее ведь, у Нади, тоже все это было. Когда-то, давным-давно. И сестричка Сашка… Хрена она вспомнила? Не надо. Не стоит… Но какие ж вы, голубизна, ласковые.
— Дай им, Лиля, по сандальке, пусть тащатся.
Молодые крашеные пидорки сгорают в полгода. Всего-то у них этой радости в сортирах кабацких осталось до весны.
— …Нет, майчик, нету. Было и все кончилось… И знаешь что, иди-ка ты, писек, домой, пока с тобой все в порядке. А то пригреют.
— …Валера, этого кто сюда пустил? Не знаешь? Ты его по-хорошему… Ну да, да. Зачем тебе проблемы?
Сережка встретил ее внизу, в вестибюле. Длинная ночь всех уже развела, и теперь можно было отдохнуть. Надя потерла лоб. Сорок и шесть пополам. И еще три сотни пачек. Это будет, это будет…
Гардеробщики курили, вытягивая губы и пуская дым вверх. Гардеробщики курили обычные, незаряженные сигареты. Им шмаль не по карману. Хотя на Цандера, в «Яхте», Надя знала одну богатую гардеробщицу, Валюху. Та такие дела провертывала, сказать страшно. Пока ее не зацепили. Пять плюс два, больше с Валюхой и не свидимся.
— …Я устала? Ничего подобного. Я еще вполне. Спать не хочу. Ни капельки. -Честно.
Офигенно приятно, когда тебя вот так спрашивает мужчина, который тебя… с которым ты… И все такое. Сережка так смотрел на нее, что просто надо было быть дурой, чтоб торчать тут, среди халдеев и протарщиков, а не сорваться сию же минуту в загул. Ольгино–Разово–Фарфорка–Лисий Нос. И далее. Но дела, дела… Двести сорок на три, плюс половину Лиля Малярке отдала. Отдала?
— Лиля, Лиль… Ты сколько Мале отдала, половину? А он тебе что? И дура… и еще раз дура. Пойди забери. Пока он в памяти.
Устала. Я устала, Сережка. Я так устала, милый. И я хочу домой. Домой. Мы бы приехали, выпили бы по глотку и легли бы спать. Друг с другом. Как все нормальные… нормальные…
— Надо еще на Лигу, потом в Сидуху. Как там разбирают, втихую или баламутят. Всех девчонок отправили? Нет, Ирка раньше уехала. У нее ценный кадр, они на Саблина дернули. Лиля, бери Женька и поехали.
Гардеробщики бросили курить и пошли принять в конце смены по половинке. Что же, это ничего, это вполне так.
А на пустом Литейном стоял туман. Как и обещал всем грустный диктор. Мог бы, наверное, сказать, что весна, мол, ребяты, будет обязательно. Не бойтесь. И на радио стало бы одним диктором меньше. Или это можно? В конце смены, как гардеробщикам. Немножко помечтать. Отпустить тормоза.
Надины девчонки смотрели на Сережу. Каждая по-своему. И Лиля смотрела, и даже Женек. Как только девочка новая появится, так ее всю обсмотрят. Почему и когда, почему ты и сколько, соображаешь или дура? А тут парень. Только Сережа ни на кого не смотрел. Даже на Женька. «Да, нет» скажет и пошел себе. Лиля, конечно, ерунда. Малявка, мушонок бессмысленный. Смазливая и все. А Женек у нее прима. Номер два. Почему два? Потому что после Нинки. Нинка вообще статья особая. Если бы не ее больная любовь к фуянцу этому, могла бы в чистоте устроиться. Или нет? Говорят, те тетки, которые по съемным делам, нигде больше себя не найдут. Хотя бы и на край света сбегут, а и там то же делать станут. Или врут?
Через неделю поехали они за долгом. Нет, все по-хорошему. Проверенный клиент, с Высотки, брал вязочку взаймы, теперь вот отзвонился, просил заехать. Высотка, Комиссаровка, там из Ленсовета раньше жили, место красивое. И дома один к одному. Ну, притащились, смотрим, где клиент. Подъезд, пищалка, вестибюль с зеркалами. Все, как полагается.
В прихожей Надя сразу поняла: большой кайф. Все носятся, как лошади на пожаре, музон, трезвон. Соседей нет, квартирища во весь этаж. С лестницами -внутри, пентик, на балконе хоть танцуй. Девочки всякие, пацаны ерундовые. Пока она решала свои дела, сверху Тарейка и ссыпался. Причем у всех рожи веселые, а у него, у ТТ, растерянная. Тогда, в клубе на Литейном, он был от всех загороженный, сам по себе, ТТ в кожанке. А тут — пжалуста — помогите, Ланке плохо. Ланке?
Надя в такие дела не лезет. Ни за что. Зачем светиться? Свои — одно, а остальное — как-нибудь. Война у каждого своя. И у него, ТТ, тоже. Но такой он был тогда: у стеночки трется, за косяк ухватился и повторяет: умирает, она умирает… Такой он, ТТ, был, такой. Что же сделаешь, ну, что?
Надя велела двум дурням (которые потрезвее) волочить длинную эту, полуживую Лану вниз. И когда приперли ее, Надя в один момент все поняла. Въехал ТТ в такие дрязги, не вылезет теперь. Это, миленький растерянный Тарей-ТТ, не Лана вовсе, а Светка Одинцова. Закончила девочка балетку, полезла дальше. Только кругом авто-мальчики так и вьются. Вот поехали они с майчиками по Приморке, врубили газ по полной. Ну, как же, поршуха под задницей. И Светке еще повезло, потому что остальных до больнички не довезли. А ее в лобовое выкинуло. Причем и дальше повезло, только коленом приложилась. Но сильно. Но с той поры танцы Светины кончились. Вчистую, насовсем. Потом Надя видела ее в Летере и Акварелях, сначала с обычными «сынками», а потом уже с дядьками, которые активно таких девочек, как Светик, ищут. Находят и к айсу приучают.
Но даже и теперь была Светик красивая, как царевна Лебедь из сказки, кудри по плечи (и далее), глазищи, руки тонкие, губы… все как надо. И только у губ складка появилась, резкая такая, гибельная складка. И на предплечье четыре черные точки. Надя посмотрела в царевнины синие бессмысленные глаза и достала сотик.
На их счастье, токсичка с бригадой оказалась рядышком, на Рылее, поэтому приехали быстро. И Надя даже застала тот момент, когда царевна Лебедь оживела и закатила ТТ истерику. И тот снова не знал, что ему делать, тонкая барышня ревела белугой, проминая его, тэтэшную, «кривую рожу». К чему, наверное, Тарейка-ТТ никак готов не был.
Тут Надя с Сережей и отчалили. И Сережа по дороге вздохнул. Наверное, про царевну Лебедь, которая так поливала всех, кто ее спасал. Пока не отволокли ее в ванную. И ей, Наде, тоже было царевну жалко. И ТТ, конечно, тоже.
И что-то оба они замечтались, съехали в одно местечко, как раз у Володарского моста. Кафешка там одна есть. Для чего выстроили ее, непонятно. Народа тут негусто. Хотя место не просто красивое, а единственное, наверное, на всей длинной Оборонке. Сосновка на той стороне, мост цепной видно, все как игрушечное. Не цементное, не мазутное, а чистое такое, лоскутное, смирное. Без войны. Игрушки ведь не умирают.
Но главное, за что Надя это место любила, было вот что: если сесть за крайний столик, казалось, что сидишь ты выше облаков, которые клубятся там, вдали, над Ревячкой, над Деревней. И вот-вот приплывут они, облака, сюда, возьмут и закутают кафешку. Унесут куда-нибудь. Например, в Жирафию.
— Отсюда кажется, что облака ниже нас.
— Кажется.
Сережа на нее так смотрел, как будто все про Надю знал. Как будто они уже давным-давно живут вместе и никаких съемок нет, нет айса, а есть только он, Сережа, и она, Надя. И закат, и облака. И она (дура, вот же дура!) расклеилась. Хотя Сережа просто смотрел. Но она расклеилась.
— Знаешь… — тут у Нади в горле что-то заскребло, и она кашлянула, — Сашка всегда тут сидела. И про Жирафию свою выдумывала. Как будто есть такая страна. Далеко, за облаками. Но отсюда, с этого самого места, на закате, когда погода хорошая, ее можно увидеть. Все как есть. Закатный домик, мостик, высокие кудрявые клены. И мама-Жирафиха. Такая всеобщая добрая мама для питерских девчонок, у которых нету мам…
Надя говорила все тише, и Сережа смотрел на нее, тревожно так смотрел, понимающе. А потом спросил: кто это, Сашка?
Апельсиновый с розовыми полосами закат Надя видела уже кое-как. Из-за слез, которые сами собой вдруг взяли и полезли. Как у идиотки. А она, Надя, честно сказать, думала, что уже прошло и все свои слезы она выплакала. Но нет, оказывается. Еще эта оглобля, царевна Светик, ее расстроила. Ее Сашка, пожалуй, теперь была бы красивее. Была бы. Была… Такая же тонкая. Только губы она сроду не кривила. Она, Сашка, и грустная-то редко бывала. Если только к вечеру, в ноябре. Когда тени черные. А так, по такому солнцу, да ни за что. Глазищи распахнет. И все смотрит, все выдумывает.
— А Сашка…
Тут Надя кашлянула, закрыла лицо ладонью, и губы ее дрогнули. И дальше она сказала из-под ладони, глухо:
— У меня ведь была сестра Саша… Она умерла. Давно уже. Ей всего тринадцать было, когда…
У них с Сашкой и была-то одна баушка. А мамы не было. Совсем не было. Спустя много уже лет Наде рассказали, что мама работала в Колпино с первыми съемщиками. Так и пропала по этим делам. И они жили с Сашкой все свое небольшое детство с баушкой, на Петергофском. Пока не заехал к ним детский инспектор Ивлев. Николай Сергеич. Пухлый такой дядька с сонными глазами. Но уж об этом и о том, что потом было, Надя не то что сказать, даже думать не хотела. Потому что иначе хотелось: расшибить башку этому Ивлеву, который спокойно живет себе на пенсии, промышляя тем же, а потом долбануться с Володарского моста, прям с центрального пролета, чтоб уж наверняка.
И как уж Сережа дальше на нее смотрел, Надя не могла разобрать. Плечи ее за-тряслись, она хватанула воздух и всхлипнула. Сережа к ней придвинулся, и за руку взял, и что-то там говорил. Надя плохо его слышала. Ну, понятно, что в таких случаях говорят. Ну, жалко. Ну, правда, жалко. А она, Надя, просто подумала, что Сашка теперь наконец-то в своей Жирафии. Со своей задумчивой ласковой Жирафой. И вот поэтому ей, Наде, хотелось зарыдать. Но рыдания эти забили горло и никак не могли наружу вылезти.
Потом Надя отдышалась. Не сразу, но отдышалась. Взглянула на Сережу. И поняла, что ее горе Сережу навылет пробивает. А раз так, то они, наверное, вместе. Глупость, конечно, двух слов не сказали. А вместе. Вот так.
Тучи остались тучами. Красивыми, но не более того. И закат цвел над городом. Такой, как будто хотел Надю успокоить. И она вздохнула, выпила кофе. И они с Сережей поехали.
Маршрут известный: на Седова (три вязочки по десять ампул), на Лиговку (Ленка подорвала, а ей врет) и на Флянский (Жеке сказать, чтобы снял обе вставки, обязательно).
А потом, глухой уже ночью, они оказались с Сережей на набережной, в самом классном месте, у Малярни. Там, где ушастые каменные кошки. Стояли и смотрели на воду. И вода так переливалась, как будто они не в Питере, задавленном хмурой этой осенью, а далеко-далеко. Ни на этом свете, ни на том, а на тихой планете Марс.
Тут Надя ему рассказала про Сашку, про то, как они жили. Давным-давно, на Петергофском. Жили-были. Все вместе. Веселые. Живые. А про то, что вышло потом, ничего она ему не сказала. Охота ей, что ли, всю ночь в подушку выть.
— Знаешь, устала как собака. Спать хочу.
Они поехали. Как они оказались у бабки Грячкиной, Надя не поняла. Она собиралась на Седова, а попали к бабке. В квартире было тихо, Надя приоткрыла дверь бабкиной каморки. Мр-ууу. С присвистом дрыхнет. И дверь в бабкину комнату прикрыла, чтобы бабке не мешать. А что там мешать?
Собрались было чая выпить, потом раздумали. Какой чай в половине третьего? И они сели тогда в большой комнате. Долго смотрели на лунную дорожку, которая разделила комнату пополам, от шкафа до тахты — светлое, а дальше — фиолет, ни черта не разберешь.
Они начали целоваться в фиолете, а потом, как-то незаметно, переехали в светлую половину. Потом луна потерялась, а когда снова выплыла и ударила им в лица, Сережа уткнулся Наде в плечо и сказал:
— Поедем в Пушкин.
Тут она удивилась.
— Зачем?
— Там ребята. Можно будет сервис заделать. А потом… посмотрим.
— А где мы там жить будем?
— У меня квартирка есть. Так что…
Так. Что? Что же?
Надя тронула Сережины волосы на затылке. У него были обалденно мягкие волосы. И круглый такой затылок. И Наде нравилось его гладить. Нравилось. Но она вздохнула и спросила:
— Ты замуж меня зовешь?
Сережа поднял голову и посмотрел на нее. Но луна снова куда-то сдернулась, они были в фиолетовом, и Надя не разобрала, как он там на нее смотрел. Наверное, здорово смотрел. Наверное.
— Ну, да…
— Замуж. Меня. В Пушкин. Это интересно!
— Ты за?
Надя не сообразила даже, что сказать. Вместо этого они
опять начали ту же возню. Луне, очевидно, стало скучно, и луна ушла, покрыв
фиолетом всю комнату. В сумраке говорить по поводу важных вещей Наде оказалось
проще. Не видно же, какое у него, у Сережи, лицо. А если бы днем, она вполне бы
могла заглядеться на него и расклеиться. Навыдумывать себе лишнего. Что ей,
Наде, можно взять и уехать. С ним. В Пушкин. А что?
Квартира, конечно, хорошо. Но они могли бы сочинить в пригороде домик, неплохой
такой домик. И зажить там счастливо. Надя
Стрелка и красивый Сережа.
Надо же, а она выдумывала себе совсем про другой домик. В Турку. На озерах. Но это могло выйти еще не скоро, лет через пять-шесть. Когда она, Надя, наторгует айсом побольше. И не попадется. И останется в живых. Вот тогда… А сейчас ей про домики думать рано. И про Сережу тоже. И несмотря на лунные игры, он, Сережа, был сейчас в светлой, лунной половине, а она, Надя, в фиолетовой. Где ни черта не видно.
Под утро, когда за окном повисла вязкая темнота Надя, поднялась, села на тахте. Пора! Одно дело — луна, каналы и всякие там выдумки, и совсем другое — жизнь-война. А бабке Грячкиной лишнего знать не полагается. Бабка слишком догадливая.
Они ехали по совершенно пустой улице Чайковского, а диктор долдонил свое. Про дожди и туманы.
4.
С тобой. Одна. Только с тобой…
Такие разговоры кто же станет вести. Никто. Просто ткнутся губы тебе в щеку, в шею, в ухо, куда там еще. И все, прикипело намертво. Нет? Прикипело, как же. А отрывать больно, но надо. Нет? Надо!
Этой глупости всегда навалом. Даже и на войне. На тихой такой войне. В осеннем городе Питере. И Надя могла все это оборвать. В один момент. Только смотрела, пялилась, губы дула. Потом переживала. И срывалась ночью с Седова к нему.
А днем думала, какой у нее есть Сережа. Только для нее. Только? Только! Они переглядывались. Отирались по кафехам. Где потише. И снова перлись куда-то. Вдвоем ведь можно хоть к черту на рога. Вдвоем ведь не страшно, да?
Она, Надя, узнавала пушкинские цены на жилье. Как будто и взаправду крыша у нее, Нади, съехала. Но ведь узнавала же. Узнавала, правда.
Неизвестно, как бы там вышло, если бы не эта корова, не Лиснякова. Если бы ее не прижали в сауне на Приморском. Но ее, корову, прижали. Да еще как. Надя ее, Лиснякову, давно хотела выкинуть. Но жалко. Да и давно она у нее. Привыкла, что ли. Надя собиралась в Колпино ее определить. По тихой. Но вот не успела.
Оглядывая разбитую рожу Лисняковой, Надя закурила. Потом позвала Женька и Лилю. Велела примочек и перекись. И что же, надо дурищу к Петлику, в больничку. А самой Юрка вызванивать. Девки рожи навострили, испугались. Лиля села в уголке, губы прыгают. Сейчас разревется. Ну, Надя шуганула их. Прям сейчас, театр играть будем.
— …Кто такие?.. Зачем поехала? И много намолотила?.. Говорила, не суйся. Говорила?
Ну, что ты с коровы возьмешь. Сколько ни накопит, все какому-нибудь чучелу уйдет. Стоит любому долдону ей сказать, что краше ее нету, так и поплывет. Но тут другая вышла история.
Какие-то двое, Лиснякова сроду их не видела, зацепили ее на Синева. Она там, на Синева, решила сама приколоть немножко. После смены. Здоровая ведь, что ей -будет. Ее повезли на Приморский. И уже там, в сауне, как отыграли, стали ее -во-рошить. Где хазанишь, у кого, сколько. И все такое. Причем месили ее на трезвяк. -Основательно. Табло еще ничего, пройдет. А спина, а серьга, что из уха у нее выдрали, это как? Так саданули, она теперь и вздохнуть как следует не может, глаза закатывает.
Лиснякова сказала, конечно, все как есть. Что же ей, помирать там, на Примор-ском. Ведь и на войне пленному жить хочется.
Сережа мнется. И на нее, на Надю, смотрит. Грустно так смотрит. У него, понятное дело, в голове уже Пушкин, сервис свой, все дела. Заяву? От кого? От этой коровы разукрашенной, полуживой. Как же! По этой заяве ее в два счета закроют, носа не высунет. И нас потянет. Нет, Сережа, у нас своя аварийка есть. Рванул и не дыши.
— Вези ее к Петлику, на Листянку. И пулей обратно… Потому что, Сереж, по-тому что…
Юрок приехал и засел в левой комнатке, в угловой. Откуда двор хорошо видно. Домишко на отшибе, сойдет и так. У окна притерся и скучает. Лиля на него вылупилась, и он, Юрок, ей улыбнулся. Женек ему кофе соорудила. Новенькие ладно, откуда им про Юрка знать. Так и тянулось все до самой ночи. На сегодня всем стоп-кран. Девки сидят молча, рожи бледные. Сережа на кухне. Так и проехали до часу ночи. Тишина в домишке мертвая, верхних жильцов, доходяг, Надя еще весной в Шушеры сплавила.
А полвторого Юрок поднялся. Дверь в комнату прикрыл и кивает Наде, пускай, мол, откроют. Только потом сразу сваливают. Сразу!
Тут в дверь и стуканули. Так просто стуканули, в легкую. Клиенты, мол. Ирка замком звякнула и в коридорчик кинулась. В таком деле надо тихо, у стенки стоять. А то зацепят. Надя дверь прикрыла. И тут в коридоре глухо: дах, дах. Два раза. И потом еще — д-дах. Не громче, чем машина, когда на холоде заводят. Не громче. Лилька тут рот ладошкой прикрыла и ахнула. Надя ей слегка по роже приложила. Еще будет орать, еще будет… Женек стояла у серванта, сжала ладони, колотит ее всю. И глаза такие… Пустые глаза, как перрон под утро. Без единого огонечка.
Когда Надя в коридор выглянула, Юрок сидел у двери, на корточках. Над длинным каким-то парнем. И у парня этого куртка на голову завернута. А в руках у Юрка был ствол. С черной колбасой глушака. Юрок взглянул на Надю и сказал:
— Замотать… Дай чего!
Тихо так сказал. Как будто прибраться решили, вот и
спрашивает он тряпок. Надя даже не въехала сначала. Уставилась на второго,
который чуть дальше ле-
жал, и заледенела. Потому что тот, второй, лежал лицом кверху. И в мертвое
продырявленное это лицо смотреть было нельзя, мутило.
Тут Женек, Лиля вылезли, трясутся, но соображают. Вытащили ковер из угловой. Сережа ничего себе, только щека у него дергается. Сама собой. Раз, другой. И он эту свою щеку норовит ладонью прижать. Как будто комара ловит. Но понемногу отошли. Все разом закрутилось.
— Крепче затяни, крепче… Ключи у этого, он водила.
Юрок вывернул карманы у куртки. И Надя губу закусила, стояла там и про одно только думала: чтоб куртка не съехала с пробитой его головы. Чтоб не съехала.
— Откроешь машину и сюда, понял? Давай!
Когда потащили первого, замотанного, как куль, Надя никак не могла сообразить, во сне это все или правда. Лампочка на лестнице — в самом деле, стена там, дверь. Пятно небольшое, темное, на полу («Женек, тряпку!»), вешалка, зеркало. Все на месте. Все настоящее. И все-таки ни черта не верится, что это с ней, с Надей, происходит.
У девчонок рожи вытянулись, на нее пялятся. Хрена пялится, валите скорее.
— Поедешь на Флянский. Лилю с собой бери. Сиди тихо, завтра приеду. Сказала же!.. Ленке не трепи…
Когда Сережа с Юрком приехали обратно, Сережа смотрел куда-то мимо Нади. В сторону, в угол, на пол. Только не на нее. А она, Надя, куда смотрела? На Сережу. У него мокрые оказались рукава и колени. И у Юрка тоже. Значит, в реку этих, длинных… сплавили. Только она, Надя, ничего про это знать не хочет. Ни-че-го. А у того, второго, голова была в куртку замотана… Ни-че-го!
Надя просто стояла и смотрела на него. На Сережу.
Юрок что, только и сказал: поехали, хорош. Наде собирать нечего. Двери заперла, ключики звякнули, в ящичек почтовый упали. Больше не пригодятся. Хозяйка сама пускай разбирается куда и для чего. Мало ли почему надо было людям срочно подорвать отсюда.
И уже на лестнице (темная дверь впереди, Юрок во дворе, где по углам темные везде пятна, как будто кто притаился и их дожидается, только выйди), на узкой этой лестнице Сережа ей сказал:
— Поедем в Пушкин.
У Нади что-то в лице дрогнуло, она мигнула и покачала головой:
— Счас, что ли?.. Нет, Сереж. Куда теперь, в Пушкино-то. А ты вот что… Ты послушай…
И теперь он на нее, на Надю, смотрел, а она куда-то в сторону и говорила быстро, торопилась. Губы у нее так и прыгали. Как будто ей, Наде, было холодно. Словечки летели, сталкивались, переворачивались. Мятые такие словечки, пустые. «У бабки… приеду… только… надо будет…» И одного только короткого словечка все ждал Сережа, но так и не дождался. Так и не сказала ему Надя: жди. Не хотела, наверное, вот и не сказала.
Все ушли, и на лестнице стало тихо. А лампочка светила, переливалась. Никому уже не нужная.
Так больше они с Сережей и не увиделись. Через пару недель взяли его в Солидарке. С барахлом, по разбойке. Провернули дело быстро, дали ему шестерку «строгача» одним разом. А потом, в пересылке под Красноярском, вышла свалка. И у залетных сазанов оказались заточки. Сережа был не при делах, да кто же знал.
Надю с Юрком всю зиму прижимали. У спецуры вышел приказ: вали, кого знаешь. Но кое-как прорвались, хотя и по косой. К апрелю уже.
А кафешку ту на холме, у Володарского моста,
прикрыли. Место красивое, -никто не спорит, но прибыли никакой. Стоит она пустая,
дверь цепью обмотана.