Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2015
Лера Тихонова родилась в 1978
году. Окончила Литературный институт им. М. Горького,
печаталась в журналах «Урал», «Дружба народов», «Юность», «Наш современник»,
«Русский пионер» и др. Участница форумов молодых писателей в Липках. Член Союза
писателей России.
Галю постоянно беспокоилась: не забыть бы чего, не опоздать, не упустить
счастье. Страх гулял по ней, прорываясь камнями в почках, астматическим
приступом или слезами души, как поэтично называла она банальные сопли. Однако от врачей и поликлиник отмахивалась. Тюбик левомиколя, сорок рублей тридцать копеек, был ее главным
оружием ото всех напастей.
— Сомик, болит?
Она единственная умела обратить его неудобоваримое имя Самсон в нежность и
единственная звонила в больницу каждый день.
— Да не, все нормально, — вяло отнекивался он, твердо усвоив еще в детстве,
что мужчины не жалуются.
— Левомеколем мажешь?..
Он горько смеялся в трубку — это мужчинам разрешалось. На душе было
паршиво. Паршиво так, что ему хотелось залепить густой больничной кашей голову,
чтобы больше не гонять порожняки мыслей. Он выдувал в день по бутылке — за
небольшую мзду их регулярно поставлял больничный охранник, — но даже не пьянел.
Ему удалось соскрести со своей жизни все признаки существования жены, но
ощущение на кончиках пальцев от прикосновения к ее коже — там, где самая
тонкая: на висках и за ушами, — осталось. Он играл засаленными картами с
соседями по палате, ел грубой алюминиевой ложкой, листал до одури старые
журналы, но проклятые пальцы все равно помнили… Жаль,
чувства к женщине нельзя было вырезать, как его воспалившийся аппендицит.
— Может, еще помиритесь, Сомик? — как-то робко
спросила Галю. — Лиля такая славная… И ты тоже. Чудесная пара.
— Разве можно помириться с покойницей? — он смотрел в больничное окно
пустым взглядом и ничего не видел.
— Типун тебе на язык!.. Ладно, сейчас приеду. Привезу нормальной еды.
— Не надо. Спасибо. Я не голоден.
Но Мадам Левомеколь было не остановить. Не успел
он положить трубку, как она уже бежала к метро с гремящими в необъятной сумке
кастрюлями. В их бока постукивали разные странные предметы. Ее сумка — это чудо
и тайна. Помимо непременного тюбика левомеколя, в ней
хранились сокровища на любой случай жизни: от дождя до внезапной высадки на
Марс. Галю не могла удержаться и собирала все, что видела вокруг: сломанную
деревянную вешалку, расческу с половиной зубцов, зонт с одной только дыркой,
обглоданный букварь, изданный еще при царе -Горохе. Она стыдилась своей
собирательной страсти, но преодолеть ее была не в силах.
«Букварь-то зачем?» — удивлялся он.
«Дашке», — смущалась она.
Дашка — это его дочь. Тогда она вся, от макушки до пяток, умещалась на
подаренном букваре…
Хотя прошло уже шесть лет, он хорошо помнил дочь новорожденной — кудрявая
кукла, пошитая из той тонкой кожи, которой у Лили выстланы бугорки за -ушами…
Черт подери, отрезать бы эти пальцы, которые помнят! Он с ненавистью тер
руки хозяйственным мылом в больничном туалете и проклинал тот день, когда
встретил свою жену. Бывшую жену…
— Как ушел из авиации, все болеешь и болеешь, — Мадам Левомеколь
вынимала из сумки кастрюли, одна меньше другой, и с тревогой на него
поглядывала. — Может, тебе вернуться?
— Не сейчас, Галю.
Он с детства звал ее Галю, а про свое тайное прозвище Мадам Левомеколь она и не подозревала. Когда он был маленький,
Галю, молодая веселая подруга его мамы, часто приходила к ним в гости, ему
казалось — лично к нему, ну и немножко к его матери. Сомику
нравились ее широкие цветастые юбки, светлые кудрявые волосы и то, как озорно
она пела: «Ой ти, Галю, Галю
молодая». Он ревновал ее к собственным родителям, отвоевывая каждую минуту ее
внимания у шумных кухонных разговоров, и все тянул к себе в комнату: «Ну,
побудь со мной, Галю. Ну еще немножко. Пожалуйста».
Она всегда приносила ему что-нибудь: конфету, сладкий пряник или большое
красное яблоко. Он с нетерпением ждал минуты, когда они останутся одни, без
посторонних ушей, чтобы рассказать ей новую историю.
Историй у него было множество — одна причудливей другой. Но никто в них не
верил — папа презрительно называл его «враль», мама снисходительно —
«фантазер». И только одна Галю слушала его придумки с выражением простодушного
доверия на круглом лице. В нужные моменты она всплескивала руками, или
пугалась, или заливалась колокольчиковым смехом, расставляя совершенно точные
акценты в его повествовании.
Иногда она укладывала его спать. Он оплетал ее прохладную изнутри руку и
держал у самой щеки, пока сон не брал его за ладонь и не уводил прочь в свои
владения. Когда Галю долго не появлялась, его терзала страшная мысль: а вдруг
ее, как ту Галю из песни, увезли казаки. Он шептал заклинание: «Галю, приди!»,
и это всегда работало. И работает до сих пор.
— Сомик, скажи, почему ты уволился?
— Выпустил пока шасси, Галю. Побегаю по бетону, — он открыл кастрюльку и
начал быстро есть, восхищенно причмокивая, чтобы отвлечь ее внимание. Он ведь
так и не сказал ей всей правды… И вряд ли скажет…
Она просветлела лицом:
— Вкусно?
У нее всегда было вкусно: много зелени, чеснока, томатов, будто из хохляцкой, щедрой корчмы. Но Галю не хохлушка, в ней не
было ни капли украинской крови. Она все одолжила: и любимую песню, и имя, и
дату рождения, и мужа. Только душа была своя собственная, редкая, ей лично
врученная, и она дотрагивалась ею до каждой котлетки, до каждого супчика.
— Зайду сейчас в ту церковь неподалеку. Попрошу за тебя, Сомик.
— На Поклонной горе? Красная такая? Это же мечеть.
— Ну и что? Разве Бога там нет?
— А разве ты не православная?
— Православная, наверное.
— Православные в мечеть не ходят.
— Ну ведь там чудесно! Тихо, красиво… Я всегда
туда захожу, когда несу документы на Кутузовский.
Он засмеялся. И даже когда Галю, гремя пустыми кастрюлями, ушла, продолжал
улыбаться.
— Ты чего такой радостный? — спросил сосед по палате. Мокрый после душа, он
взял полотенце со спинки кровати и так яростно принялся тереть им голову, что
казалось, она оторвется. — Бормочешь что-то, улыбаешься… Отпустило
наконец?
— Моя мадам Левомеколь меня веселит.
— Какая еще мадам?
— Ну та, которая приходила.
— Не видел никаких мадам, — сосед посмотрел на
него удивленно.
— Если б ты не торчал в душе часами… — он сделал глоток из бутылки и с
сожалением посмотрел на плещущиеся на донышке остатки.
— А душ, между прочим, один на этаж.
Сосед нахмурил брови и отвернулся.
На самом деле Самсону было наплевать и на соседа, и на душ. Он говорил,
чтобы хоть что-то говорить, чтобы окончательно не потерять связь с этой пустой,
никчемной, мельтешащей вокруг него жизнью.
* * *
Стоя перед квартирой матери, он пытался восстановить дыхание. От
повседневных вещей не ожидаешь удара под дых, но эта дверь, обитая бордовым
дерматином, вдруг нокаутировала его воспоминанием.
Скинув с плеча сумку, он уселся на ступеньки и достал из кармана сигареты.
В больнице он бросил — не было сил ходить через весь корпус на улицу, — но
сейчас с жадностью затянулся.
С тех пор как пленка его второй по счету жизни оборвалась и кинопрокатчик
начал крутить новую ленту — черно-белую, изматывающую мелодраму, он жил у
матери и видел эту дверь ежедневно, но ни разу не вспоминал курсанта Барнаульского летного училища, приехавшего домой на
побывку. Откуда он вдруг взялся?
Стоя перед новенькой дверью в новенькой форме, курсант трезвонил и дрожал
от переполнявшего его знания, что мир — это не увесистый кусок земной материи,
а перекресток бесконечных воздушных дорог, и они все перед ним открыты.
Первокурсник, он тогда только начинал свою трудную дорогу в небо, но все
казалось простым и легким: первые наряды в караул, первые прыжки с парашютом,
первый учебный самолет…
Мама тогда не открыла, ушла к кому-то в гости, позабыв о приезде сына. Но
его невозможно было выбить из счастья, и он просидел у бордовой двери три часа,
вертя в руках фуражку и глупо улыбаясь.
В горле запершило от сигареты, он закашлялся. Поморщился и затушил ее об
ступеньку. В этой очередной жизни, начавшейся полгода назад, прежние
удовольствия вылиняли. Будто поменялся химический состав крови, да и не бежала
она теперь, а продвигалась по жилам вялыми толчками. С ним больше не было Лили,
а под усталыми ногами стелилась унылая земная твердь. Так, наверное, чувствуют
себя старики, шаркающие по дорожке парка. Старики в тридцать семь лет.
Он встал и нажал на кнопку звонка. Открыл очередной мамин поклонник. У нее
их было много. И все из православной общины, которую он звал клубом по
интересам для тех, кому за семьдесят. В отличие от него члены клуба еще не
утратили надежды встретить земную любовь, и даже перспектива отправиться в
свадебное путешествие на тот свет их не смущала.
В коридор выпорхнула мама. Она была вполне еще женщина в свои шестьдесят
три и в клубе считалась невестой номер один.
— Самсон, сыночек мой, — благость широким потоком залила ее лицо и даже
случайно забрызгала физиономию ее кавалера. Они оба проникновенно на него -уставились.
— Как ты себя чувствуешь?
— Отвратно, — сказал он. — Утром подумывал сдохнуть,
но вечером «Спартак»–«Зенит».
Мама на секунду сбилась с программы. Она ожидала услышать что-то типа:
«Христос терпел и нам велел», но он не собирался играть навязанную ему роль в
их рождественской пьеске.
Впрочем, мама быстро сориентировалась и пояснила кавалеру:
— У него операция была, полостная, — и из глаз у нее, как по заказу, вдруг
полились слезы: прозрачные, по-христиански смиренные, без неприличных всхлипов.
Именно так мироточат иконы. И Самсон подозревал, что
у них она и подглядела. Ее друг тоже повлажнел взором.
А может, именно этого им с Лилей и не хватило?.. Она насмехалась над его
сентиментальностью. А если он хохотал над чем-нибудь, то из чувства
противоречия заявляла, что ни капельки не смешно. Вдвоем они не смеялись и не
плакали. А разве без этого клея удержишь хлипкие стены брака? Даже если у жены
и самые неж-ные бугорки за ушами…
Он скинул ботинки и повесил куртку:
— Чем рыдать, лучше бы разок в больницу пришла.
— Когда?! — слезы мгновенно высохли, и мама завелась с пол-оборота: — Вся
община на мне! И ты это прекрасно знаешь!
Он улыбнулся. Ни одна община не вытравит из нее училку
младших классов, образ который она лет десять назад
похоронила в шкафу вместе с крепдешиновым синим костюмом.
— У меня и часа нет свободного! — горячилась мама. — Витя, подтверди!
Витя с готовностью мотнул головой. Мама наступала:
— Я целыми днями мечусь! Неужели ты не понимаешь, что, помимо общественной нагрузки,
у меня духовный рост?!.
На этом патетическом моменте Самсон вошел в комнату и закрыл за собой
дверь. Он больше не мог слышать про этот проклятый рост. Мама росла строго по
понедельникам, средам и воскресеньям, и в эти дни ее лучше было не трогать.
Если б он рос столь организованно и последовательно, то уже давно бы
превратился в Гулливера. А она по-прежнему оставалась
крошечной женщиной в фиолетовом берете, спешащей на помощь всем страждущим три
раза в неделю.
Самсон бросил сумку и уселся на диван. Старикан поприветствовал его
знакомым скрипом. Он дружески похлопал его по спинке, как треплют за холку
верного пса. Они многое пережили вместе…
За первый год в училище он так вымахал, что не поместился на своей
юношеской кровати, и мама купила диван: тяжелый, солидный, мрачного коричневого
цвета. Он тогда только начал встречаться с Лилей…
Едва мама засыпала, Лиля забиралась к нему в окно. Он легко втягивал
худенькую девочку за руки на низкий первый этаж, и они целовались так, что
казалось, мама может услышать сквозь сон стук их сердец. А потом в свете луны
Лиля бесстыдно закидывала ногу на деревянный подлокотник дивана и выгибалась
ему навстречу. Ей было тогда восемнадцать. И он не подозревал, что выгибается
она не от страсти, а из мести сорокапятилетнему водителю автобуса, жившему в
пятиэтажке напротив.
Из той же мести она вышла за Самсона замуж. Но только все
напрасно: водитель, простой мужик, по непонятной божьей прихоти похожий лицом на
Харрисона Форда, развращающий молоденьких девочек на
ободранном подоконнике своей однушки, не обратил на
ее замужество никакого внимания. Он лишил Лилю девственности, но не
выделил ее в ряду проходящих сквозь его руки, не
заметил ее особой, чувственной женственности и сильного характера. И то, и
другое со всей мстительной силой ударило молотом по жизни Самсона, расколотив
ее в труху.
Он хорошо помнил тот день. Стоя к нему спиной и пристально глядя в окна
дома напротив, Лиля сказала: «Хорошо. Я согласна». Он развернул ее к себе лицом
и крепко обнял. В нем поднялась такая волна радости, что она смыла мелькнувшее
на секунду, странное, как будто злое, выражение ее лица. «Всегда рядом», —
сказал он. «И умрем в один день», — насмешливо добавила она.
Он ничего не хотел видеть и слышать, кроме собственной, раздающейся
изнутри, торжествующей барабанной дроби… Впрочем, именно благодаря ее словам
он тогда не разбился…
Мишка Рыков, приятель и второй пилот, сосватал его белгородской
администрации. Они неплохо платили по тем временам, а деньги ему позарез были
нужны, чтобы баловать Лилю. Полетное задание предусматривало малую высоту: —
чиновники хотели рассмотреть детали возводимых объектов.
Еще утром погода была пасмурной, а в районе Айдара уже пришлось лететь на
высоте тридцать метров. Он глядел в оба — не дай бог не заметить какую-нибудь
трубу или мачту высоковольтных передач. Мишка косился на него неодобрительно и
в какой-то момент не выдержал: «Туманит, Самсон. Надо возвращаться». Тот
подмигнул, ему не было страшно — еще грохотала в ушах вчерашняя барабанная
дробь.
Над рекой и вспаханными полями поднимался пар, ухудшая и без того предельно
малую видимость. Мишка нахохлился и больше не смотрел в его сторону. Чиновники
прильнули к иллюминаторам, стараясь различить объекты сквозь облачную пелену.
Самсон внимательно вглядывался вперед, и в этот миг он вдруг остро осознал, что
абсолютно все: и удача, и здоровье, и сама жизнь — держится на одном лишь
ощущении счастья. А если его нет, то все сыплется одно за другим. Люди ошибаются
— именно так, а не наоборот — сначала ощущение счастья, а потом все остальное.
«Облачность прижимает, — опять не выдержал Мишка. — Ниже тридцати метров
лететь нельзя». Он не понимал про счастье — ему казалось, его хрупкая жизнь
висит в воздухе безо всякой опоры. «Спокойно, Мишаня,
— улыбнулся Самсон. — Летим по руслу реки до временной площадки в деревушке и
там приземлимся».
Двадцать метров. Пятнадцать. В сознании вдруг возникла интерактивная карта — возле деревни возвышенность. Не отрываясь от пологого склона, Самсон с
креном обогнул справа «высоковольтку» и вышел точно
на площадку. Рывком затянул рычаг на малый газ, и самолет покатился по поляне,
подскакивая на буграх. Все облегченно выдохнули. Мишка достал из пачки сигарету
и нервно закурил. А Самсон улыбался и думал про себя: «Правильно, моя девочка.
В один день, и никак иначе».
С тех пор он несколько раз умирал. Однако жив до сих пор…
Он оглядел свою комнату. Пока был в больнице, иконы возвратились на место:
на книжные полки, на стол, в углу над диваном. Хотел собрать и выставить вон —
ему не требовались свидетели того, что он задумал, — но сил вступать с мамой в
теософские прения не было. Лег, закинул ноги на диван и принялся высматривать,
где приладить петлю… Можно снять старую люстру. Или на том торчащем над окном
крюку. Или прямо на ручке двери.
Он представил вдруг Галю с ее большой сумкой, торопливо семенящую по
заснеженной тропинке к подъезду. Зная, что матери некогда готовить, она приедет
завтра с утра со своими кастрюльками, а тут… А ведь у
нее больное сердце… «Вешаться вздумал. Какое малодушие. Не стыдно, товарищ
капитан?» Он достал из кармана уже вторую за пятнадцать минут сигарету и,
словно наверстывая упущенное в больнице, закурил.
«Сейчас постучится», — подумал он.
Раздался стук в дверь.
— Самсон, не кури!
У матери удивительное чутье — как настоящая училка,
она чует дым за версту.
— Мы с Виктором завтра едем причащаться в Сергиев Посад. Думаю, тебе надо
поехать с нами.
И удивительное упорство во внедрении всех в лоно церкви. Он давно заметил,
чем вера слабее, тем сильнее давление на окружающих — самые
ярые ходят по квартирам, вооруженные брошюрами и елейными голосами.
— Завтра Дашке шесть лет исполняется. Если ты вдруг забыла, мама…
Хрустальное покашливание рассыпалось за дверью, послышались удаляющиеся
шаги. Она всегда так покашливала, когда терялась. Лиля и Дашка — единственные, кто заставляли ее теряться, и он был очень им
за это благодарен. Во всем остальном мама была на коне.
Лиля всегда интуитивно избегала соприкосновения со свекровью. Ничего не
зная о мире, не дочитав ни одну книгу до конца, с трудом выучившись в школе,
она чувствовала густеющие вибрации шкурой, своим звериным чутьем. Даже пушок на
загривке, едва заметный, золотистый, вставал дыбом, если ей что-то не
нравилось. Именно в эти моменты он желал ее особенно остро…
Первые три года они жили в квартире его матери и спали на коричневом
диване. Самсон тогда мечтал о большой авиации. Учась в академии, уже имел
второй класс пилота ГА. Его должны были
откомандировать на курсы переучивания на самолет Ли-2. В отделе кадров уже
оформили документы, когда неожиданно пришло сообщение, что отслуживший
свое Ли-2 снимается с эксплуатации, и Самсона отправляют на Ан-24. Эта весть
страшно его обрадовала. Ан-24 — самолет турбированный,
пассажирский — скорость, дальность и высота полета просто невероятные,
а о навигационном радиооборудовании и говорить нечего!
Лиля с грехом пополам доучивалась на медсестру и в отличие от мужа была
совершенно равнодушна к выбранной профессии. Вся ее жизнь проходила на диване.
Она носу не казала из комнаты, когда мама была дома. У них сразу не сложилось.
Мама как раз тогда обратилась из учительницы в христианку, и вера бурлила в
ней, как в котле, выплескиваясь и обжигая всех вокруг. Она задалась целью
обвенчать молодых и подлавливала их с утра на кухне или вечером возле ванной,
бомбардируя, как Ту-160, поражающими ракетами, — им, невенчанным, грозили и
скорби, и болезни, и проклятое потомство до пятого колена. Самсон отмахивался
от матери. Ему было все равно — в душе он венчался с Лилей каждый божий день,
каждую ночь. А вот Лиля оборонялась от нападок со всей серьезностью, со всем
молодым пылом.
Он умилялся, глядя, как она исступленно спорит. Ему нравились ее острые
кулачки, зажатые в противоборстве, горящие глаза, раскручивающийся тайфун
гнева. Он утаскивал жену посреди ссоры в комнату и проникал языком в ее жесткий
рот, разглаживал пальцами складочки между ног, размягчал, разбивал ее
взвинченное, напряженное тело до полного изнеможения. Именно он сделал ее -спор-щицей
— подсказывал аргументы, манипулировал — лишь для того, чтобы ощутить жар ее
сопротивления. Он тогда еще не понимал, что первый мужчина закладывает в
женщине все те качества, с которыми она будет жить. Он растил ее для себя,
только для себя. Интересно, умиляет Лилино упрямство ее нынешнего сожителя?
Самсон поморщился и затушил сигарету. Не то что мысль, а даже тень от мысли о ее возможных мужчинах причиняла ему боль. Но язык так и
норовил наведаться в дырку больного зуба. Хотя какой там зуб… От него остались
одни осколки — с Лилей все обстояло гораздо хуже. Дело было не в
мужчинах…
Когда он думал об их постели, то ощущал ломоту во всем теле — оно было
деревянным без Лили. Соития с ней всегда напоминали рукопашную схватку, но ни с
одной женщиной на свете он не испытывал такое сладостное чувство победы. Может,
все дело было в его страсти к укрощению?..
Точно так же он укрощал самолеты. Это невероятное чувство, когда большая,
мощная машина становится покорной…
Любимых самолетов в его жизни было три. Ан-24 — изящный,
с непростым характером, но послушный, когда прирученный. На нем он провел в небе пять лет… Ту-16 — строгий, с низким, басовитым
голосом, был его ровесником: обоим по двадцать пять, но Самсон — молодой
командир корабля, а Ту-16 в своей самолетной жизни уже ветеран. Когда-то его
посадили на полосу с невыпустившейся передней стойкой
шасси, потом отремонтировали, но фюзеляж остался кривым, покосившимся на левую
сторону… И
самая первая, незабываемая влюбленность — маленький резвый учебный Л-29, ласково
называемый курсантами «элочка»…
Его пальцы ощупывали рычаги и тумблеры с той же страстью, с которой он
касался под коленками у Лили. Особенно летом, когда юбка и голые ноги. Он
наклонялся и гладил складки в теплых, нежных подколенных впадинах. Ее это раздражало
страшно. Однажды в темном зале кинотеатра, она развернулась к нему и прошипела,
что он мешает ей смотреть фильм. Он отстранился, но через несколько минут его
пальцы — он был не в силах их удержать — снова отправились в путешествие. Тогда
Лиля, взбешенная, повернулась, расстегнула ему ширинку и, яростно поблескивая
глазами, залезла рукой в трусы. Наверное, хотела смутить, заставить спешно
ретироваться, пряча извлеченное наружу и краснеть от
бестактности спутницы. Но он был готов отдать все свои самолеты за одно, только
еще одно прикосновение ее пальцев под покровом возбуждающей темноты. Вдруг
поняв, что он уже почти в невесомости ощущений, она отдернула руку и
отвернулась… Дурочка. Именно в тот вечер он и
принял решение жениться. Ее хищные повадки покорили его окончательно.
Галю, услышав новость, обняла его крепко, но глаза у нее были грустные. Не
рысьи, как у его избранницы, а печальные глаза преданной собаки:
— Вы хорошая пара, но…
— Никаких «но», Галю! — он не хотел тогда слышать аргументов против. А когда через несколько лет спросил ее об этом, она
замахала руками:
— Что ты! И не думала я ничего плохого! Вы прекрасная пара и всегда ею
были!
— Настолько прекрасная, что ненавидим друг друга и
разводимся.
— Не торопись, Сомик, подумай. Семью нужно
держать двумя руками до по-следнего.
— Где же твой муж, Галю? Не удержала?
— Костя достался мне случайно. Я одолжила его на время, а потом пришлось
вернуть.
Он взглянул на нее с недоумением. Галю грустно улыбнулась:
— Он пил много лет беспробудно, и в конце концов
моя подруга выкинула его на улицу. А я подобрала. Через два месяца мы
поженились.
— Зачем же ты вышла замуж за пьяницу?
— Я понимала, что будет непросто, но мне было его жаль.
— Ты любила его?
Она всплеснула руками и засмеялась:
— Конечно, любила! Я всегда люблю тех, кто нуждается во мне. А Костя
нуждался больше других… Знаешь, даже эти выброшенные
на свалку вещи, которые я собираю, они тоже нуждаются во мне. Без меня им
смерть… Тот дырявый зонтик, помнишь?.. Сейчас, подожди! — Галю нырнула в
сумку и достала зонт. — Смотри! — она раскрыла его с гордостью, демонстрируя
цветную заплату на боку. — Еще не один год послужит!
— И сколько вы с этим Костей прожили? Я что-то совсем его не помню.
— Недолго, поэтому и не помнишь. Всего два года. Он бросил пить. Мы хорошо
жили.
— Хорошо? А что потом?
— Ушел назад к моей подруге.
— Ну и подлец!
— Что ты! Он чудесный человек. Я тогда совсем не обиделась. Я же понимала,
он всегда ее любил, к ней назад и вернулся… И очень ему благодарна
за совместные годы.
Самсон смотрел на Галю и думал: святость это или глупость? Она тем временем
крутила над собой зонт, любуясь заплаткой — прохожие поглядывали на нее с
удивлением, небо было чистейшим — и однозначного ответа не находил.
Поймав его косой взгляд, Галю засмущалась, сложила зонт и ткнула им в небо:
— Знаешь, Он тоже любит нас, именно потому что мы
нуждаемся в нем. Я иногда пожалуюсь Ему, поплачу, и чувствую, что от этого Он
еще крепче меня любит. И так хорошо на душе становится.
Он открыл глаза — воспоминания вспорхнули под потолок и расселись рядком на
карнизе. Опустив руку за диван, нащупал заначку — к счастью, она была на месте.
Выдул полбутылки и встал. Вытащил из брюк ремень и, сделав петлю, закинул ее на
крюк. Подергал со всей силы — хорошо, надежно!
В кармане вдруг завибрировал мобильный. Он
взглянул на экран — Галю. Немного подумав, кинул телефон за диван. Сбросил
ремень с крюка и вдел его обратно в брюки. Не сейчас. Сначала надо завершить
одно важное дело.
Он вышел из комнаты и направился на кухню. Мама и Виктор сидели плечом к
плечу перед компьютером. Мама подняла глаза и сказала с придыханием:
— Самсон, посмотри, какой красивый храм! — она поманила его с нежной
улыбкой к монитору. Виктор рядом оплывал благоговением, как церковная свеча.
— Послушай, мам, надо прописать сюда Дашку.
Благость в одно мгновение испарилась с ее лица.
— Вопрос с пропиской закрыт, и я не буду к нему возвращаться!
Самсон повернул ключ в кухонной двери, положил его в карман и уселся на-против:
— Тогда вместо причастия в Сергиевом Посаде будет панихида. Мы будем сидеть
здесь втроем, пока в холодильнике не кончится еда и мы
не помрем с голоду. И, кстати, Дашка тогда окажется единовластной наследницей
твоих хором.
Глядя на их испуганные лица, он вдруг расхохотался. Отсмеявшись, закрыл
глаза и застыл на стуле, недвижимый, словно мумия. Он
понимал, это даже не шантаж, а глупая, жалкая, беспомощная шутка, но сил больше
ни на что не осталось — его самолет спикировал и догорал в овраге.
Перед его мысленным взором вдруг возник дом на Соколе. Высокая, одноподъездная башня из красного кирпича. Туда, в маленькую
однушку, он привез Лилю после трех лет кровопролитных
сражений с матерью. От потасовок по поводу венчания они перешли к поножовщине
из-за прописки. Мать уперлась рогом: не хотела прописывать ни Лилю, ни
родившуюся (по ее выражению) во грехе внучку. Лиле
было плевать на прописку, но не плевать на собственные победы и поражения.
Осатанев от их дрязг, он снял жилье, и они съехали…
Мысленно протянув руку, он открыл тяжелую подъездную дверь, поднялся на
второй этаж, узнавая каждую царапину, каждый скол светло-зеленой краски, и
остановился на лестничной клетке перед квартирой.
Дверь в нее никогда не закрывалась. Народ мигрировал, лица менялись, все
шумели, смеялись, плясали. Веселились почти каждый день, пока не приходило ему
время улетать на месяц в рейс. Подпитывался этот
нескончаемый праздник жизни его страстью к Лиле. Чтобы не затрахать ее до смерти, он раскручивал
центростремительную силу вокруг себя, вовлекая друзей, приятелей и вовсе
незнакомых людей. Денег он тогда зарабатывал много, всех содержал, пил, кутил,
существуя на низких вибрациях алкоголя и секса. Оборачиваясь
на пять сумасшедших лет, он понимал, что Лиля всегда вызывала в нем
самое жгучее, самое низменное.
Дашку они видели редко: та жила у Галю. Заходили к
ней раз в неделю, приносили продуктов и какой-нибудь подарочек. Галю хлопотала
на кухне, а они слушали болтовню дочки. Дашка никогда не сидела на месте, будто
речевой аппарат у нее был сочленен с двигательным: вместе с подвижным ртом
ходили ходуном и руки, и ноги, и лукавые глазки. Она была так неуловимо похожа
на Лилю, что он не мог оторвать взгляд. Но выходя за порог, напрочь
забывал про дочь, будто ее не существовало.
Казалось, счастье будет длиться вечно. Но однажды в их жизнь неслышно вошла
Жанна.
Должно быть, ее привел кто-то из приятелей, и потом в попытке распутать
узел семейного краха он долго выяснял кто. Но за какую бы ниточку ни брался,
узел только сильнее затягивался — никто из знакомых так и не признался… А
может, эта худая блондинка с равнодушным выражением лица сама незаметно
проскользнула в приоткрытую дверь, словно подъездная кошка, и вальяжно
расположилась на кресле в углу кухни? Он не знал, как долго она там просидела и
сколько часов они провели с Лилей, но внезапно он их увидел. Расположившись у
блондинки в ногах, Лиля что-то горячо ей рассказывала, а та слушала, глядя в
окно. Эта ломкая, манерная девица с выгнутыми дугой бровями и холодноватым
блеском глаз насторожила его еще тогда. Он почувствовал опасность, как
чувствовал ее всегда в небе — остро, мгновенно.
На следующий день он опять их увидел — блондинка все так же равнодушно
взирала на заоконный пейзаж, а Лиля продолжала
говорить, сидя в ее ногах и накручивая на палец поясок от ее платья.
Всмотревшись в Лилю, он обомлел. Ее лицо, необычайно оживленное, с запекшейся
нежностью в уголках губ, светилось. Он никогда ее такой не видел… Даже когда
она первый раз взяла на руки Дашку…
Что заворожило ее? Что? Что она нашла в этой блеклой костистой рыбе? В этой
тощей, аморфной, всегда холодной девице? Пытая жену, он уже не дергал за -ни-точки,
а терзал узел зубами, пока во рту не появлялся кислый вкус крови. Но Лиля лишь
презрительно улыбалась. Теперь, когда, отчаявшись распутать, он просто отрезал
этот узел, то вдруг понял секрет успеха Жанны — она всегда была к Лиле
вполоборота, в отличие от него, который в упор и жадно. Как, впрочем, и все
остальные мужчины, от которых она к двадцати пяти годам осатанела. Они
постоянно норовили до нее дотронуться, заглянуть в глаза, прижаться, понюхать,
по-кусать.
— Сама виновата, — упрекал он. — Ты же манок. Посмотри только, как ты
садишься.
— Как? — недоумевала Лиля, перекидывая, словно наездница, через стул ногу и
усаживаясь лицом к спинке.
— Вот именно так. Любой мужчина дорого отдаст, чтобы оказаться на месте
этого стула.
Лиля прикрывала мерцающие глаза и закусывала кончик тяжелого шелковистого
хвоста, который он так любил накручивать на кулак в их бешеных скачках…
Мама вылетела из-за стола, словно торпеда. Самсон открыл глаза, а Виктор
чуть не упал навзничь от неожиданности. Мама швырнула на пол чашку и
истерически завопила:
— Я не буду прописывать ублюдков! Этот брак не
был одобрен Господом!
Он сказал спокойно:
— Сядь и не ори.
Но ей показалось мало, и она швырнула следом чашку Виктора. Недопитый чай
эффектно залил веером стену.
— Эта сволочь даже крестить ее не стала!
Давно он не присутствовал на маминых концертах. На неискушенного зрителя
они неизменно производили впечатление — Виктору явно хотелось залезть под стол
от страха. Но Самсона, знавшего мамин репертуар наизусть, они не трогали.
— Ты пропишешь мою дочь и сделаешь это завтра, — спокойно сказал он и
повернулся к Виктору: — Простите, любезный. Но завтра она будет причащаться в
паспортном столе.
— Конечно, конечно, — пробормотал тот.
Мама кинулась к Самсону и попыталась вытащить из кармана ключ. Он сжал ее
руку. Виктор рванул к ним, намереваясь то ли помочь ей отобрать ключ, то ли,
наоборот, оттащить в сторону.
Раздался звонок в дверь. И тут же громче еще один. Самсон словно увидел их
троих со стороны, застигнутых врасплох настойчивой трелью и замерших в нелепых
позах. Ему опять стало смешно. Он ослабил хватку, отстранил мать и пошел к
двери. Он знал — это Галю.
Он давно уже не взывал к ней, как в детстве: «Галю, приди!», но она всегда
чувствовала, когда пора его навестить. Удивительная штука — Галю пребывала в
странных отношениях со временем, но в такие моменты никогда не опаздывала.
Обычно часы у нее то растягивались, то
стремительно сужались. Для него, человека из авиации, живущего в мире секунд и
миллиметров, это был труднопереносимый недостаток. Он не понимал, как она
умудрялась работать курьером. Иногда ее феерические опоздания измерялись даже
не часами, а днями. И всегда затейливо, с приключениями, нелепо.
Однажды Галю застряла в лифте его дома и просидела там восемь часов, пока
он обзванивал больницы и морги. В другой раз она перепутала автобусы и уехала
не в соседний район, а в соседний город — всю дорогу измученная бессонницей
Галю спала, обнимая свою безразмерную сумку, в которой, помимо срочных
курьерских депеш и обычного набора странных вещей,
лежали ключи от его квартиры. Она прибегала всегда взмыленная, с сумкой
наперевес, с белым от волнения лицом и глядела так жалобно, так виновато, что
сердиться не было никакой возможности. «Девочки, — умоляла она своих коллег по
работе, — милые, простите! Отработаю, все отработаю! Без выходных буду, пока не
разнесу!» Милые девочки ее прощали. А как не простишь, когда она сидела с их
детьми, приносила обеды из магазина, бегала по поручениям в аптеку, прилагая к
каждой покупке тюбик левомеколя. «Очень хорошее
средство, милая. От всего. И раны заживляет, и насморк как рукой, и ушки у
деток будут болеть — помажешь. Это от меня подарок».
Однако когда Самсон, сам того не сознавая, летел в пропасть, Галю выносило
стремительной волной времени прямо к нему, где бы он ни находился.
Он открыл дверь.
— Что ты тут делаешь, Галю? Мы же на завтра договорились.
Она улыбнулась и опустила тяжелую, звякающую содержимым сумку на пол.
— Ты не берешь трубку. А я подумала, что голодный. Ведь только из
больницы…
Мама выскочила в коридор.
— Изверг, хочешь меня убить! Зачем ты распахнул настежь дверь?! Я и так вся
простывшая!
Делая вид, будто не замечает Галю, она просверлила ег
гневным взглядом и унеслась обратно на кухню.
Кстати, Дашку окрестила именно Галю, никого не спросив. Но никого это уже и
не волновало. Покинув поле брани, Лиля выкинула из головы этот острый вопрос.
Она была занята другим — с появлением Жанны ее жизнь круто изменилась. Из горе-медсестры, лучше всего
исполняющей свою профессиональную роль в постели, вдруг вылупился художник:
Лиля принялась рисовать.
Забавляясь, он купил ей красок, мольберт, снял дорогую мастерскую на
последнем этаже старинного дома. Его возбуждало все — от крутых ступеней, по
которым Лиля поднималась, вихляя тощим задиком, до
запаха мастики и солнечных бликов на ее голых руках. Он просил разрешить ему
тихо сидеть в углу, пока она рисует. Но Лиля была против.
Один раз ему все же удалось прорваться в святая святых. Он смотрел на сосредоточенную, серьезную
художницу с убранными наверх волосами, и его рука непроизвольно ныряла в штаны.
Несколько раз он не выдерживал, подходил сзади и принимался целовать в такую
непривычно голую, соблазнительную шею. Лиля сердилась, кричала, что он ей отвратителен и она лучше себя зашьет, чем будет с ним спать.
Он ушел тогда в расстроенных чувствах, споткнулся на ступенях, чуть не разбил
себе голову и в тот же вечер впервые за всю их совместную жизнь снял проститутку
— молоденькую, с тонкой голой шеей и забранными в хвост волосами. Больше Лиля
его в мастерскую не пускала, зато Жанна торчала там безвылазно.
Дома Лиля по-прежнему принадлежала только ему. Он не мог пройти мимо, чтобы
не поставить печать своего господства поцелуем или властным объятием. Видя ее
молчаливое сопротивление, он поддевал ее, высмеивал их дружбу с Белорыбицей, и
чем его смех был громче, тем отчетливей он ощущал расширяющуюся между ними пропасть, в которую его глупые издевки скатывались
мелкими камешками. Но что он мог поделать? Чувство беспомощности жило в
солнечном сплетении — гаденькое, сосущее, не дающее ему покоя. Нечто вроде
предвидения того, что непременно случится, а может, бесплодная тревога, которая
сама притягивает события. Никто не знает, что случается раньше.
И однажды случилось… Он пришел домой и не узнал
гостиную: диван задвинут в угол, сорванные шторы — на полу, ковер бесцеремонно
загнут углом, импровизированный мольберт потеснил его маленькие вещицы на
комоде. Лиля рисовала, размашисто двигая острым локтем, то подходя к картине,
то отступая назад. В одной маечке, едва прикрывающей
ягодицы (хорошо хоть в трусах), волосы нечесаные, в разные стороны. Он даже
разглядел гусиную кожу на бедрах, мысленно коснулся холодных стоп — из-под
балконной двери дует, а она босая (дурочка, опять
цистит будет). Жанна стояла рядом, в Лилином шелковом халате, стряхивала пепел
в его коробку со всякой разной мелочовкой, и, склонив
голову к плечу, щурилась на картину.
— Здесь я бы сделала тон понасыщенней… А тут
мастихином надо поработать…
Он неслышно подошел и встал у них за спинами:
— Что здесь происходит?
Лиля повернулась вполоборота, закусила губу.
— Прости, я хотела впустить свет, а они оборвались, — виновато кивнула на
голое окно, но блестящий, веселый глаз никого обмануть не мог — она вся
лучилась радостью. Ей было наплевать и на шторы, и на домашний уют, и на мужа.
— Почему ты рисуешь здесь, а не в мастерской? Я для кого ее снял?
— Мы не дошли, — засмеялась Лиля. — Желание застигло врасплох.
Жанна смотрела надменно, в вырезе халата виднелась голая грудь. Она поймала
его яростный взгляд, но даже не подумала запахнуться. Тонкая улыбка скривила ее
губы. Ему вдруг стало очевидно, что желание действительно застигло их врасплох.
И даже на секунду перед глазами мелькнула еще свежая, не до конца истаявшая в
воздухе картинка: Лиля стояла голая на коленях перед восседающей на кресле
снежной королевой — ох как же он ее ненавидел, ненавидел до дрожи, — а та
бесстыдно раскинула ноги в разные стороны, и, сгибаясь перед ней низко-низко,
Лиля гладила своими тонкими пальцами ее холодные бедра с голубоватыми
прожилками.
— Ненавижу, — повторил он вслух.
Лилина рука с кисточкой опала. Она обернулась к нему с помертвелым выражением
лица, всегда предваряющим скандалы, взяла с дивана джинсы и, путаясь в
штанинах, принялась их натягивать. Он вдруг заметил на ее коленках красные натертости от ковра.
— Рисовали, голубушки, — угрожающе сказал он, сам еще не зная, как
распорядиться своим взвинченным телом, тяжелой, словно пьяной головой и
сжавшимися в кулаки ладонями.
— Ты меня достал! Я подаю на развод! — Лиля прошла мимо, толкнув плечом, и
через секунду хлопнула дверью в ванную.
Жанна безразлично смотрела в окно. Он подошел к ней вплотную:
— Что тебе здесь надо? Зачем ты сюда таскаешься?
Та не отрывалась от окна, будто ее больше занимала погода, чем разъяренный
мужчина перед ней. Он жестко взял ее за плечи и развернул к себе:
— Больше сюда не приходи! Слышишь? Ты меня поняла?..
Она приподняла брови, и столько ледяного недоумения было в этом движении,
что он невольно ее отпустил.
— Мне нравится мужская сила. Это всегда впечатляет, — она сунула в рот
тонкую сигарету. — Никогда не могла ей противостоять. Именно поэтому я вас
избегаю. — Она щелкнула зажигалкой. — Могу и не приходить, но малышка твоя
сойдет с ума. Я ведь открываю в ней личность. В отличие от тебя.
Пронзительный взгляд, изящные кисти рук с зажатой меж пальцев сигаретой и
белая, почти прозрачная кожа в вырезе халата. Он смотрел и видел ее глазами
Лили. И ненависть его обращалась в дым.
Вечером Лиля, умытая, гладко причесанная, сбросившая лет пять, бормотала
скороговоркой, словно боялась сбиться:
— Она тонкая понимающая она чувствует меня я никогда не встречала таких мы
с ней созидаем что ты можешь об этом знать…
— Скажи, у вас что-то было? — прервал он ее. — Что-то было?
— Ничего не было, — качнула Лиля головой.
С того дня все покатилось под откос. Жанна больше не показывалась ему на
глаза, но он подозревал, что она приходит к Лиле в его отсутствие. Он, как
ищейка, всюду чуял ее следы, но факты, которые можно было бы взять за грудки и
как следует встряхнуть, не находил. Пытать же Лилю было бесполезно — она
ускользала. Чувство беспомощности в солнечном сплетении росло, он уже не мог с
ним справиться. Взрослый, почти двухметровый мужик, он носил в себе этого
червяка, которого не вырвать, не задушить. Он потихоньку начал заливать его
водкой, надеясь утопить.
Однажды Лиля принесла домой котенка. Она с такой нежностью целовала его в
усатую морду, что ему стало ясно, от кого подарок.
— Жанна?
Лиля утвердительно кивнула, не в силах скрыть радость.
Он просто взбесился.
— Я дарю тебе зимние шины, тряпки, покупаю лекарства, тампоны, краски и
холсты, оплачиваю счета, а она тебя трахает и дарит
котенка, за которым ты не в состоянии ухаживать.
— Не мели чушь. Жанна — мой друг и учитель. И я буду сама заботиться о —Мурзике.
— Ты даже не способна заботиться о собственном ребенке.
— Неправда! — закричала Лиля. — Я способна! Способна! Способна!
Будто испытывая ее слова, Дашка вдруг тяжело заболела. Они примчались к ней
посреди дня. Дочь сидела у Галю на коленях и надрывно
кашляла. Галю прижимала голову девочки к своей груди и сострадала каждому
вздоху, каждому хрипу. Лиля протянула руки:
— Дашуля, милая!
Та упрямо дернула головой и еще сильнее прижалась к няне. Галю виновато и
примирительно взглянула на Лилю:
— Не обращай внимания, болеет, вот и капризничает…
Лиля осталась тогда у Галю
и две недели выполняла роль подмастерья:
бегала в аптеку, мыла полы, грела ночью молоко с медом и ночевала на
матрасе на кухне… Наконец Дашка выздоровела и снова пошла в детский сад. Пока
жены не было, Самсон отнес котенка в соседний двор и всучил какой-то девочке.
Но Лиля пропажи даже не заметила. Она вернулась тихая, осунувшаяся, только
платочка на голову не хватало. Девочка, монашенка… В
ту ночь он, пожалуй, единственный раз за восемь лет брака изнывал не от
страсти, а от нежности. Двигался медленно, осторожно, чтоб не раздавить эти
хрупкие косточки. Куда делась мартышечья ловкость ее тела, дерзость, напор?
Вместо разгульной девчонки, позволяющей себе любые прихоти, к нему вернулась
женщина, кормящая детеныша. Она даже пахла грудным молоком, и внутри —
необычайно податливая, мягкая, ему хотелось остаться в ней навечно.
— Надо забрать Дашку, — сказала Лиля и высвободилась из его объятий. — Она
должна жить с нами.
Он почувствовал секундный укол неполноты бытия, который всегда ощущал,
оказываясь вне Лили.
— А как же твое правополушарное рисование? — спросил с ехидцей. — А Жанна?
Идиот! Сколько раз он впоследствии мысленно возвращался к этому вечеру и
ненавидел себя. Ведь ее душа тогда вращалась, словно механический барабан,
медленно, со скрежетом, разворачиваясь лицом к дочери и к нему. И развернулась
бы, если б он не выбил ее из шаткого пограничного состояния одним лишь
упоминанием имени ее любовницы. В одну секунду оно стерло накопленное за две
недели. Лиля встала с постели, нашарила в верхнем ящике комода оставленные
Жанной сигареты, уселась на подоконник и закурила. Гадкий дым поплыл по
комнате, заглушая едва народившийся, нежный запах грудного молока. Он смотрел
на ломаный силуэт этой совершенно чужой ему женщины и понимал, что она никогда
не полюбит ни его, ни их ребенка.
Он вскочил, вырвал из ее рук пачку сигарет и раздавил ногой. Лиля холодно
взглянула, подняв одну бровь, и это выражение он тоже узнал. В ослеплении
ударил ее по лицу — он не хотел делать ей больно, а лишь выбить из нее образ
той, другой, ненавистной. Голова дернулась, из разбитой губы потекла кровь. Он
застыл, ошарашенный.
— Прости меня…
Она с гадливостью оттолкнула его руки и спрыгнула с подоконника.
Однако даже тогда он еще надеялся… Надеялся, что
все чудесным образом разрешится…
Разрешилось все в четверг, двадцатого мая, за день до того, как ему
исполнилось тридцать семь.
Он отсутствовал две недели, развозил в летном отряде грузы для нефтяников в
Сургут и Салехард. Тот день не задался прямо с утра. Всегда спокойный перед
полетом, он почему-то не находил себе места. При взлете в Тюмени не убралась
передняя стойка шасси. На борту было шестнадцать тонн груза и четырнадцать тонн
топлива, что исключало экстренную посадку, а слив на Ан-24 невозможен. Держа
штурвал взмокшими ладонями, он вдруг почувствовал, что ощущение счастья, на котором
все держалось эти долгие годы с Лилей, исчезло, и вместо него в груди была лишь
липкая, как кисель, тревога. Незаметно вытер ладони о брюки. И вспомнил, как
читал где-то о том, что на войне погибали лишь те мужчины, которых не ждали
жены. «Она с ней в постели, — вдруг почувствовал он. — Она мне изменяет».
«Товарищ командир, вы слышите? — донесся, как сквозь ватное одеяло, голос
второго пилота. — Нас принимает запасной аэродром в Омске».
Подняться выше высоты в три тысячи шестьсот метров было невозможно из-за
разгерметизации. Он не помнил, как они долетели до Омска. Честно говоря, его
совсем не занимали мысли о шасси и о том, как они будут садиться. «Не верю!
Нет! — мысленно повторял он одно и то же. — Только если увижу их собственными
глазами!» Через четыре часа он благополучно посадил самолет на грунтовую
полосу, повредив при этом только обтекатель радиолокатора. Он знал, его спасло
не мастерство и не удача, а только упрямое «не верю».
Еще восемь часов, и он рванул подъездную дверь на себя, взбежал по лестнице,
не дожидаясь лифта, и, как анекдотичный муж, возвращающийся неожиданно из
командировки, тихонько повернул ключ в замке. Даже не сняв с плеча сумку,
бесшумно прошел по темному коридору. Увидел приоткрытую дверь в спальню и
остановился. Он не мог сделать ни шага…
Его жизнь всегда раскручивали, развинчивали в разные стороны именно двери.
Иногда он входил в них смело, иногда в нерешительности замирал на пороге,
иногда они били его по заднице, и он влетал в новый
поворот судьбы на всей скорости. Но они всегда отрезали прошлое, предлагая
новую ступеньку — вверх или вниз.
Из приоткрытой двери спальни просачивался густой воздух наслаждения. Он
уселся на пол, он не хотел видеть, что за ней происходит. Но и уйти не мог. Слабак. Сидел под дверью, как брошенный пес в ожидании
милостивой руки хозяина. -Рядом стояла ополовиненная бутылка, прихваченная в
аэропорту, и все, что он мог, это отхлебывать из нее и думать о том, что
происходит там, на супружеской -кро-вати.
Самое неприятное — это тишина. Она стелилась по полу, и он чувствовал ее
жадные пальцы, касающиеся его стоп. Такая тишина обычно окружает взмокших
любовников. Из-за двери вдруг послышался вздох. Он вздрогнул, будто
долгожданный хозяин пнул его носком сапога в живот. Он
знал этот выдох полного опустошения, когда укрощенная, совсем ручная, взмокшая
Лиля поворачивалась к нему и выдыхала всей грудью.
Он никогда ничего не боялся — ни посадить самолет на брюхо, ни врезать подлецу. А здесь, как трус и ничтожество, не поднимаясь на
ноги, подобрался боком к двери, не выпуская из руки бутылку, будто краб с
оторванной клешней. Тоска дурного предчувствия уже вовсю
крутила ему кишки. Он мысленно видел, как они лежат в обнимку, их ноги
переплетены, на худой, белеющей в темноте заднице
Жанны покоится смуглая ладонь Лили, и та, по-щенячьи
повизгивая от счастья, говорит что-то любовнице на ухо. Он представлял Лилино
лицо, подсвеченное луной: распухшие губы, горящие глаза… С
ним она никогда не была такой счастливой.
Протянув руку к двери, он замер в нелепой пораженческой позе. Он думал, как
поступить: уйти неслышно или ворваться и убить сначала одну, а потом вторую?..
Из-за двери послышался тихий смех, и ему вдруг показалось, что смеются над ним.
В это мгновение он бы отдал все, чтобы застать ее с мужчиной. Тогда можно спокойно
застрелить обоих, чувствуя себя правым. Но эта легкая и ни к чему не
обязывающая женская любовь лишала его силы. У него не было против нее оружия.
Так и не открыв дверь в спальню, он поднялся на ноги и вышел из квартиры.
Больше он туда не вернулся.
Взяв давно положенный отпуск, он поселился у Мишки Рыкова, пил, не
просыхая, и за две недели довольно успешно опустился до свинского состояния.
Хозяин был в рейсе, и Самсон сутками сидел с бутылкой на необычайно широком и
уютном Мишкином подоконнике и глазел на простирающийся
вдаль Ленинский проспект. Он совсем не думал о Лиле, и ему это легко давалось.
Ленинский напоминал ему взлетно-посадочную полосу, и, мысленно по ней
разгоняясь, он читал расставленные по правую и левую руку рекламные щиты.
Забавно, но слоганы частенько попадали в точку.
Спал он там же, на подоконнике, свернувшись в три погибели. Ел какие-то
залежалые сухарики из Мишкиного буфета. На третий день щиты поменяли, и,
предвкушая новые смыслы, он вырулил на ВВП с самого раннего утра. Однако странное
дело — после восьмого щита с трудом мог разобрать буквы. Читая раньше все, даже
самое мелкое: «Минздрав предупреждает…», он вдруг понял, что ничего не видит.
Он протер заспанные глаза, сполоснул для верности лицо водкой, поморгал, но
бесполезно — дальше «Разбуди меня ароматом Чибо» он
не мог ничего рассмотреть. Его это сразу же «разбудило», он слез с подоконника
и пошел под душ. Но душ не помог.
Еще через неделю, словно по тайному заговору, на которые
так щедра жизнь, он попал на врачебно-летную комиссию. Шел к кабинету окулиста
и знал, что ему влепят диагноз. Эта адова неделя
довела его до белого каления — он беспрерывно вглядывался в дальние объекты, а
те с готовностью расплывались. Ему не помогали ни капли, ни крепкий сон, ни
уверения самого себя, что так бывает.
— Закройте правый глаз. Ша, ка, бэ, эн, разрыв влево, вправо,
вверх…
После третий строчки он не мог распознать ни одной буквы, уж не говоря о
том, чтобы определить, в какой стороне разрыв у нарисованных колечек. Пожилой -окулист
Вениамин Борисович посмотрел на него недоверчиво — не придуривается
ли он.
— Не придуриваюсь, — Самсон встал. — Уже неделю
все расплывается.
— Это от стресса, — сказал ему Мишка. — Отдохнешь, и зрение восстановится.
Вот увидишь.
Самсон с упоением погрузился обратно в пьянство. Мишка, дружище, ни о чем
не спрашивал и не лез с душеспасительными разговорами.
Пить, правда, отказывался:
— Не могу, Самсон, мне в рейс послезавтра, — он осекался и смотрел
испуганно: наступил, дурак, на мину, сейчас как
рванет.
Он горько смеялся:
— Не бойся, Мишаня, уже все рвануло. Это поле
сплошь в рытвинах от взрывов.
Мишка расстроенно махал рукой и шел в окопы
спать. А Самсон оставался наедине с бутылкой водки и чувствовал, как постепенно
сознание отделяется от тела. Он видел свою руку, наполняющую рюмку, видел
сверху зачатки будущей лысины, тесную кухню с человеком за столом, видел спящую
Дашку и прикорнувшую у нее в ногах Галю, видел Лилю в объятиях с Белорыбицей. И
от этого зрелища, словно от болезненного удара, он вздрагивал, водка
проливалась на стол и на брюки, и он резко падал назад в свое тело.
Ни в какой паспортный стол мама на следующий день не пошла. Вместе с
Виктором они отбыли в Сергиев Посад. Став опять ко всему равнодушным, Самсон не
удерживал их. Повешение отложилось на неопределенный срок, ремень прочно засел
в брюках. Да и сама эта идея с самоубийством потеряла новизну, последнее время
он слишком часто к ней возвращался в мыслях, любовно разбирая на мелкие детали.
Побросав в сумку вещи, он ушел из маминой квартиры. Очередная захлопнувшаяся
дверь отрезала кусок жизни.
Он долго искал дом Лилиных родителей. Одинаковые панельки водили его
кругами. Он плутал, присаживаясь иногда отдыхать на лавочки и отхлебывая из
фляжки. Отыскав наконец дом, с трудом вспомнил подъезд
и перебрал несколько этажей, прежде чем оказался перед нужной квартирой.
Немудрено — он был здесь всего раз пять, да и то ведомый Лилей. Он не любил ее
родителей: его раздражали прозрачные, словно выцветшие от любви глаза, которые они
не отводили от дочери. Оба невысокие, худощавые, они напоминали две бледные
копии, снятые с оригинала, а Лиля в лучах их обожания выглядела еще более живой
и яркой. Почему его так выводили из себя эти тихие, милые люди? Может, от того,
что он видел в них конкурентов?.. Или завидовал?.. Ведь сам он никогда не
испытывал на себе родительской любви.
Он нажал на кнопку звонка и только в этот момент вспомнил, что забыл купить
подарок на день рождения дочери. Дверь открыла теща. Она
молча, будто бы сквозь, глядела на него бесцветными глазами — видимо, с тех
пор, как они с Лилей развелись, он превратился для нее в немое, бесплотное
существо, с которым даже и здороваться нет смысла. Думая, не сбегать ли за
подарком для Дашки, он замешкался на пороге. Но тут из-за плеча тещи выглянула
Галю.
— А ты откуда? — обалдело спросил он.
Теща отступила, и он вошел в квартиру. Галю сунула ему в руки пакет:
— Вот. Подари.
Кивнув, он снял куртку. В коридор вышла Дашка. Он передал ей пакет и
неловко приобнял за плечи:
— Это тебе. С днем рождения.
— Ой, пап! — она сорвала оберточную бумагу и запрыгала на месте. — Здорово!
Я как раз об этом мечтала!
Он попытался растянуть в стороны уголки рта, но лицо, будто стеклянное, не
поддавалось — можно было только разбить его вдребезги об какой-нибудь острый
угол. Дашке исполнилось шесть. Она все еще походила на куклу, но уже не из
отряда пупсов, а из кукольного театра папы Карло: длинные ноги с торчащими
коленками, расхлябанные движения, бантики на тощих
косичках — вылитая Лиля на детских фотографиях. Он отвел глаза:
— Ну иди, с девочками поиграй.
Из кухни вдруг вышла Лиля. Он застыл. Глупец, как он мог не подумать, что
непременно ее здесь застанет?
Она погладила дочь по голове:
— Дашуля, мне уже пора, я пойду.
Он вышел из ступора.
— К Белорыбице опаздываешь? Поторопись. Ведь гораздо важнее кувыркаться с
любовницей, чем быть с ребенком в день ее рождения.
Лиля обернулась к нему, и ненависть исказила ее лицо.
— Заткнись! Что ты несешь?!
Теща бросила на него испепеляющий взгляд (видимо, он все же обрел плоть в
ее глазах, и теперь было что испепелять), взяла Дашку за плечи и, приговаривая
что-то, повела в другую комнату.
— Тебе всегда было наплевать на Дашку и на меня, — сказал он спокойно.
— Мне наплевать?! — взвилась Лиля. — Ты сам втихую
избавился от ребенка! И от кота точно так же! Для тебя главное — наслаждаться
жизнью, и чтобы никто не мешал!
— Так это я от Дашки избавился?
Галю коснулась его руки.
— Сомик, не надо…
Он отодвинул ее в сторону.
— Ты! Ты! — выкрикнула Лиля ему в лицо.
Он прошел на кухню. Тесть неподвижно сидел за столом, словно вырезанная изо
льда скульптура. Самсон молча взял бутылку водки и
залил треть содержимого в рот. Ему даже не обожгло горла — так все остекленело.
— Ненавижу тебя! Ненавижу! Ненавижу!
Он обернулся. Лилин рот кривился. Она кричала и размахивала руками. Но он
уже ничего не слышал. А лишь смотрел на нее и видел восемнадцатилетнюю девочку,
какой он первый раз ее запомнил.
Местный ДК. Патлатые рокеры. Он с трудом достал
тогда один билет. Повернувшись спиной к сцене, с интересом рассматривал
беснующихся людей. Публика ревела и стонала. Его глаза вдруг выхватили из толпы
тоненькую девочку. В ту же секунду все остальные словно сделали шаг назад,
слившись в серый фон. Смешная девочка улыбалась, мягкие черты ее лица сияли.
Она стояла перед ним, словно на ладони — вся, какая есть, — одетая, но как
будто голая, и он почему-то знал на ощупь и на вкус ее худые плечи, узкие
бедра, мосластые коленки. Девочка была все ближе и ближе — хотя стояла, не
двигаясь, — и ему казалось, он уже может дотянуться рукой. Он не отрывал от нее
взгляда, — наматывалась на кулак веревка, тянулись нити, завязывались узелки… Как больно их теперь рвать…
— Лиля… — он протянул к ней руку.
— Не трогай меня!
Она отшатнулась, выскочила в коридор, схватила с вешалки пальто. Хлопнула
дверью так, что задрожали стены. Он сделал еще пару глотков из бутылки.
— Уходи, — подала вдруг голос ледяная скульптура, сидящая за столом. —
Уходи сейчас же.
— Пап, — влетела на кухню Дашка, — смотри, что мне мама подарила!
Он рассеянно взял в руки какой-то предмет, подержал и, так и не поняв, что
это, отдал назад Дашке.
— Пап, ты же не уйдешь? Ты побудешь?
Он кивнул. Тесть уставился в окно. Теща открыла духовку и достала дымящийся
противень. Самсона замутило от запаха еды, он встал и вышел на балкон. За-курил.
— Знаешь, Сомик, с годами спрос с человека все
выше и выше, — Галю легонько дотронулась до его плеча. — То, что легко давалось
в юности, теперь надо заслужить. И любовь, и здоровье, и счастье.
— Разве я мало для Лили делал?
— Ты все это делал для себя. Для собственного удовольствия.
— Как мне ее вернуть, Галю?
— Никого не надо возвращать. Все по воле божьей, Сомик. Ведь мы не знаем, что и кого нам по-настоящему надо.
Учись отпускать и прощаться.
— И ты туда же. Мало мне матери с ее религиозным пафосом.
Он вернулся на кухню. Теща молча поставила на
середину стола блюдо с мясом и демонстративно вышла из кухни. Тесть последовал
за ней, тяжело переставляя ноги, будто и правда
заледенел. Так и не притронувшись к еде, Самсон просидел еще минут сорок —
просто не мог найти в себе силы встать со стула. Он слышал, как в соседней
комнате капризничала Дашка. Она вдруг принималась рыдать без повода, топать
ногами и швырять все на пол. Галю качала головой:
— Как бес вселился. Такая тихая, послушная обычно.
Поставив пустую бутылку под стол, Самсон встал, открыл буфет и молча исследовал его содержимое. Галю забеспокоилась:
— Вот! Голодный! Зря мясо есть не стал… Может, что-то другое приготовить?
Он достал бутылку с какой-то мутной настойкой, отвинтил крышку, понюхал.
— Болит что-то, Сомик?
— Болит, — он сделал глоток прямо из горла. — Очень болит, Галю.
Он вдруг позавидовал Дашке, что та может позволить себе кричать и швырять предметы.
Бережно поставив бутылку обратно, пошел к двери. Он чувствовал: еще несколько
секунд, и его тело выйдет из повиновения. Надо было уйти раньше, чем это
случится. Галю молча смотрела ему вслед.
Через неделю она пришла домой к Мишке. Прямиком направилась на кухню и
принялась мыть посуду, сосредоточенная, молчаливая — будто продумывала речь. Он
сидел на излюбленном подоконнике и курил в форточку. Он тогда уже заметил, что
копирует Лилины привычки, будто старается не растерять ее образ, пронес-ти его в себе как можно дольше. Галю решительно взялась за Мишкино грязное
окно, а он пересел на стул, опять же как Лиля — лицом
к спинке. Расправившись с окном, Галю принялась мыть холодильник и, не
поворачиваясь, наконец заго—ворила:
— Я тебе рассказывала про моего отца?..
— Да.
Но Галю, словно не услышав, продолжила:
— Он был военным, служил на Сахалине. Я родилась в конце ноября. Загс
находился в пятистах километрах от нашей деревни, и пока отец собрался меня
зарегистрировать, наступил февраль. Он поехал туда вместе со своим товарищем,
тоже военным, из Харькова, у которого только что родилась дочь Галина. Всю
дорогу они отмечали радостное событие, а когда прибыли на место, отец передумал
давать мне имя Ирина, хотя мама звала меня так уже два месяца, и в знак мужской
солидарности и дружбы записал Галиной. Да еще и дату рождения поменял на первое
января. Он хотел сделать мне праздник, чтобы каждый раз — и елка, и огоньки, и
веселье. Я узнала свою настоящую дату рождения, только когда мне исполнилось
двенадцать лет. Мама случайно обмолвилась.
— Ты рассказывала.
— Да. Но я никогда не говорила тебе, что настоящей меня будто бы нет.
Словно я не существую. Словно я собранный из кусочков, придуманный образ.
— Нет. Ты существуешь.
— Существую, потому что нужна тебе.
Прищурившись, он глядел в окно.
— Слушай, а почему ты все время щуришься?.. И трешь глаза…
У тебя что-то со зрением? Поэтому ты ушел из авиации, да?.. Скажи!
Он молчал. Галю внимательно в него вглядывалась.
— Понимаешь, Сомик, ум — умный,
но врун, а тело — глупое, но честное. Оно всегда говорит нам, что происходит на самом деле. Ты ведь не хочешь
ничего видеть — ни своих ошибок, ни правильного пути.
Ты бьешься лбом в стену. А разве так можно что-нибудь разглядеть? Полная
слепота…
Галю села на табуретку.
— Даша опять кашляет. Уже вторую неделю. Переживает из-за вас.
— Не придумывай. Просто слабые легкие. Это у нее наследственное.
— Тогда вези ее к морю.
— А где ее мать? — спросил он, хотя прекрасно знал, наблюдая каждый вечер
своим улетающим сознанием Лилину жизнь. — Пусть она везет.
— Я говорила с Лилечкой. У нее не получается —
очень много работы. А девочку надо прогреть на солнышке.
— Работы? — усмехнулся он.
— Конечно, работы, — нахмурилась Галю. — А ты сейчас свободный.
— Я не могу.
— Сомик, прошу тебя. Ради дочери, — она взглянула
на него умоляюще.
Он закрыл глаза. Перед глазами вдруг вспыхнула картинка: Лиля лежит на
песке, мокрый купальник облепил ее тело, больше выдавая, чем скрывая.
Трехлетняя Дашка сидит рядом и старательно посыпает Лилю песком. Сосед на лежаке
восторгается умилительной девочкой, но его быстрый взгляд скользит по Лилиным
соскам и выпуклости лобка. Самсон не менее старателен, чем Дашка, и аккуратно
сметает песок с живота жены, с мокрых трусов, счищает песчинки с прохладных
изнутри бедер, незаметно проводя мизинцем по двум выступающим складочкам, и
думает только об одном: как оказаться с ней в номере.
— Не поеду.
— Ради меня.
— Не знаю, — сказал он. — Подумаю.
— С кем это ты разговариваешь? — заглянул на кухню Мишка.
— Галю приходила.
— Бросай пить, Самсон. Это уже не шутки.
Он засмеялся.
— Да ты что? Со мной все нормально. Она только что ушла. Видишь, как
холодильник тебе отмыла?
Мишка молча покачал головой.
Однако поездка на море отложилась на неопределенное время. На следующий
день позвонил Виктор.
— Самсон, приезжайте скорей. У вашей мамы инсульт.
Он примчался в больницу. Виктор вскочил со стула ему навстречу и сделал
неловкое движение, будто хотел обнять, но в последнюю секунду передумал. На его
лице застыло растерянное выражение.
— Как хорошо, что вы пришли. Врач еще не выходил. Понимаете, она вдруг
стала заговариваться. Я не мог разобрать, что она хочет сказать. Какая-то
сумбурная бессмысленная речь. А потом вдруг потеряла сознание…
И вот…
— Как она сейчас?
— Не знаю. Сказали, делают все возможное.
— Понятно.
Мы сели. Немного помолчали. Виктор вздохнул:
— Она очень нервничала последнее время.
— Из-за меня?
— Нет, — взглянул удивленно. — Почему из-за вас?.. Вы тут ни при чем… Она всю неделю ругалась с Инной Сергеевной.
— Почему?
— Да та вместо Вечернего Правила читает на ночь Псалтырь, а ваша мама этого
очень не одобряет. Говорит, так нельзя. Они ужасно спорили и
в конце концов рассорились насмерть. А ведь были лучшими подругами много лет.
Он недоверчиво взглянул на Виктора.
— Что за идиотский повод?
Тот покачал головой.
— Не скажите. Это существенно. Инна Сергеевна здесь совершенно не права.
Самсон встал.
— Пойду покурю. Позовите меня, когда придет врач.
Через три недели маму перевезли из больницы домой. Он смотрел на нее и не узнавал:
склоненная набок голова в седых кудряшках, скорбная полоска рта, овечье
выражение глаз. Она постоянно говорила, беспокойно и сбивчиво, и все о
православных канонах. Запиналась, с трудом подбирая глаголы, путала не только
слова, но и переставляла в них слоги, от чего ее речь становилась и вовсе не
осмысленной. И страшно сердилась, что ее не понимали.
Единственный, кто все ловил с полуслова, была Галю.
— Ма-ма мо-ет, — с усилием читала мама принесенную Галей азбуку и,
вдруг замолчав, поднимала испуганные глаза.
— Это буква «р», — ласково подсказывала Галю. — Ра-му…
— Ра-му, — послушно
повторяла мама.
— А это кто? — тыкала Галю в картинку.
— Коза? — задумчиво вопрошала мама.
— Баран.
— Баран, — седые кудряшки согласно кивали.
— Что он делает?
— Баран грызет траву.
— Галю, к чему такое усердие с чтением? — встревал Самсон. — Она что — к
вступительным экзаменам готовится?
— Сомик, ты не понимаешь, она волнуется, что не
может читать молитвы на ночь.
— Ну как знаешь.
— И букварь пригодился, видишь! А ты хотел его выкинуть.
Он хмыкал и уходил на кухню пропустить стаканчик. Ему тяжко было находиться
круглые сутки при матери. Но выхода не было. Виктор плавно исчез с горизонта —
видимо, его поглотили община и духовный рост.
Однажды вечером Галю постучалась в комнату.
— Сомик, почитай ей на ночь, пожалуйста, — она
протянула ему молитвослов.
— Я?
— Очки дома забыла. Не могу.
Он уселся на краешек кровати. Мама, в ночной рубашке, укрытая по грудь
одеялом, лежала на высоких подушках и кротко глядела на него. Он кашлянул и
открыл первую страницу.
— Владыко Христе Боже, Иже страстьми Своими страсти моя исцеливый…
Он старательно читал, с трудом продираясь сквозь
старославянский.
— Омрачихся умом в житейских страстех,
не могу возрети к Тебе в болезни, не могу согретися слезами, яже к Тебе
любви… Но Владыко Господи
Иисусе Христе, сокровище благих, даруй мне покаяние всецелое…
Он остановился и взглянул на мать. По ее лицу катились слезы. Он уткнулся в
книгу.
— Господи Иисусе Христе, даруй мне благодать Твою.
Оставих Тя, не остави мене.
Ему вдруг перехватило горло. Он не мог продолжать. Уронил молитвослов на
колени и отвернулся.
* * *
В Сочи они вылетали из Шереметьева. Галю радовалась больше Дашки и вступала
со всеми в оживленный диалог. Он же все время смотрел на дочь и думал, откуда в
маленькой девочке столько молчаливой сосредоточенности, столько угрюмых токов,
этих отрицательно заряженных частиц, бьющих по нему, куда бы он ни повернулся.
И это плоть от плоти? Чужое, совершенно чужое существо…
Он обещал Галю, что в отпуске пить не будет, и был твердо намерен выполнить
обещание. Но их посадили на первый ряд, и, услышав знакомые шумы из кабины
летчиков, он внутренне собрался, приготовился. Тихо забормотал про себя: «Прошу
разрешение на запуск двигателя… Прошу разрешение на руление…» Взлетел он
мастерски — любо дорого посмотреть. И даже сказал Галю:
— Смотри-ка, полгода не летаю, а как по маслу. Мастерство не пропьешь.
Галю взглянула с удивлением, но он уже повернулся к стюардессе и попросил
принести бутылку виски.
На солнце Дашка вдруг оттаяла. Они спускались по трапу самолета во влажное
сочинское пекло, и она вдруг запрыгала, загарцевала
длинными ножками, как олененок. Выдувший литровую бутылку за три часа полета,
Самсон спотыкался следом на каждой ступеньке, Галю пыталась его удержать и сама
чуть не падала. Дашка тараторила, будто открылся шлюз. Она дергала их за руки,
заглядывала в лица и говорила-говорила, приплясывая на месте. Галю суетилась,
хватала багаж. Он вырывал чемодан у нее из рук, ронял, падал следом.
— Paris! — кричала на весь зал служащая аэропорта, собирая
последних пассажиров на рейс. — Paris!
— Борис! — вопил Самсон и махал руками,
повернувшись вместе с ней лицом к залу. — Борис!
Пассажиры смотрели на него с недоумением. Видимо, Бориса среди них не было.
Ему казалось, он удачно пошутил, и от этих обескураженных рож,
его разобрал смех — он хохотал так, что не мог идти. Потом блевал
в туалете и долго умывался.
Когда они вышли на улицу из аэропорта, словно из оскверненного им храма, и
сели в такси, он закрыл глаза, стиснул зубы и повернулся боком, уткнувшись в
обивку салона — не хотел, чтобы Галю и Дашка видели его лицо. «Прошу разрешение
на запуск двигателя… — повторял он про себя, будто молитву. — Прошу разрешение
на руление…»
Он вдруг вспомнил, как вылетал из Ниигату по
маршруту Москва–Омск–Иркутск–Хабаровск–Ниигату…
Первым был Омск. Погода по прогнозу была хорошая, но, как бывает
весной, утром морозило. Через три часа
полета запросили условия на посадке. Мишка даже присвистнул: «Коэффициент
сцепления на полосе 0,2… Может, запросим посадку на грунт?» — «Нет, — покачал
головой Самсон. — Минимум не позволит. Летим на
запасной». Погода на запасном аэродроме в Новосибирске оказалась ясная,
видимость более десяти километров — лучше не придумаешь. Два часа полета, и на
рассвете они подошли к Новосибирску. Опять запросили погоду и обалдели: город закрылся туманом. «Они что, с…, издеваются? — возмутился Мишка. — У нас топливо на
исходе». «Каких с… ты имеешь в виду? — поинтересовался
Самсон и скомандовал: — Запрашивай Томск!» Раздумывать уже было некогда. «До
Томска двести двадцать километров», — уныло сказал штурман. «Дотянем!» — отрезал он.
Началась «собачья вахта», дико хотелось спать. Он держался из последних
сил. Наконец запросили снижение. На высоте перехода тысяча двести заспанный Томск вдруг поинтересовался, могут ли они произвести посадку в Кемерове. «Какая причина?» — спросил он,
внутренне холодея. «Резкое ухудшение метеоусловий». Но уходить уже было
некуда, все лампочки горели, как на новогодней елке. Он повернулся к Мишке:
«Садимся в Томске». Тот только крякнул.
Он сделал первый заход, но перед ближним приводом командные стрелки
разбежались в сторону, а полосу видно не было. Ушел на повторный, и в этот
момент понял, что заход должен быть с посадкой, иначе — все, кранты!
Мишка посмотрел испытующе, и это добавило ему командирской ответственности. При
повторном заходе после пролета ближнего привода на скорости двести пятьдесят,
где доли секунды решали все, Мишка почти выкрикнул: «Седьмая полоса по курсу!»
— он увидел входные огни взлетно-посадочной полосы, и этого было достаточно.
Через минуту колеса застучали по земле.
Господи, как ему теперь было жить без этого стука?..
Море служило отличным фоном Галю. Часам к одиннадцати он продирал
залитые накануне алкоголем глаза и ковылял к пляжу, с трудом угадывая издалека
ее фигуру: со зрением у него по-прежнему было плохо. Она
всегда сидела в одной и той же позе, на пластмассовом стульчике, на носу очки,
в левой руке — книжечка с Судоку, в правой — остро
отточенный карандаш. Дашка ковырялась в песке у ее ног. Галю вскидывала
на него печальный взгляд над очками и говорила всегда одно и то же:
— Ну что же ты, Сомик…
— Пытаюсь жить дальше, Галю…
Он валился на лежак рядом. Дико болела голова. Он ругал себя
на чем свет, что поддался на уговоры и теперь мучается от похмелья не в
прохладной Мишкиной квартире, а в этом адовом пекле. Часам к двум он немного
отходил, окунался пару раз, и они шли в кафе обедать. Ему ничего не хотелось,
никого было не жаль, только раздражение пополам с
тоской медленно пересыпалось от головы к ногам, будто он ходячие песочные часы.
И чем дальше он шел, тем сложнее давался каждый шаг. Возле выхода с пляжа
полуголый дядька занимался йогой — он стоял в странных замерших позах, а иногда
и вовсе на голове, и Самсон вяло думал, что, наверное, это хороший способ
пересыпать тоску назад в голову и дойти наконец до
холодного пива.
В кафе он смотрел, как Галю сосредоточенно пичкает Дашку едой, та громко противится,
и не испытывал даже раздражения. Раздражение — это хотя бы какое-то чувство, а
тут ровное, пустотное «ничего». Пиво выравнивало его эмоциональный фон, и он
держался на нем до ужина.
Однажды Галю уговорила его прогуляться на дальний пляж. Они долго шли вдоль
берега, перебираясь вброд через мелкие речушки, впадающие в море, через валуны
и пески, и наконец вышли к небольшому уютному
заливчику с несколькими прибрежными кафе. Он в изнеможении повалился на лежак,
а Дашка с Галю пошли купаться. Через час они пустились в обратный путь.
Уставший и злой из-за бессмысленности прогулки, он с трудом доковылял до отеля,
когда Галю вдруг остановилась и всплеснула руками.
— Ой! Я же Дашкины купальные трусы там забыла! Повесила сушиться на зонтик
и забыла!
— Да и черт с ними, — сказал он. — Давно пора новые
купить.
— Что ты! Им сносу нет. И такие красивые… Я сейчас
быстро сбегаю за ними и вернусь, хорошо?
— Не надо. Это далеко. А солнце уже садится.
— Сомик, я быстро. Успею до заката. Туда и
обратно.
Он вздохнул. Сил спорить с ней не было. Тем более в номере его ждала
утешительная бутылка виски.
Через три часа утешение было полностью исчерпано, и он вдруг вспомнил про
Галю. Солнце уже почти упало за горизонт, оставалась лишь тонкая яркая полоска
над морем. Галю не было. Еще час — и он понял, что надо отправляться на ее
поиски. Можно было бы взять такси, но он понятия не имел, как назывался тот
пляж. Пробило десять.
— Идем, — сказал он Дашке и взял фонарь.
Она удивленно взглянула на него, но послушно встала и накинула ветровку.
Они вышли на берег. Темно, хоть глаз выколи. Взяв Дашку за руку, он удивился,
какая хрупкая и маленькая у нее ладонь. Посветил им под ноги, и они пошли.
Дашка с трудом подстраивалась под его неравномерные, спотыкающиеся шаги. Прыгающий
по песку луч выхватывал удирающих крабов. Они ныряли в песчаные ямки.
— Пап, а они не кусаются?
— Кто? — пробормотал он.
— Пап, мне больно. Не жми так руку.
Он ослабил ладонь. В колючих кустах справа вдруг раздался шорох, и кто-то
темный выскочил им под ноги. Дашка заорала. Не удержавшись от ее резкого
движения, он упал на одно колено. Его луч истерически метнулся, выхватив темную
спину загадочного зверя.
— Пап, я боюсь, — она прижалась, неловко обхватила его руками, и он
почувствовал, как ее сердце колотится в его плечо.
— Это кошка, — он с трудом поднялся. — Спала в кустах, а мы ее разбудили.
— Думаешь?
— Штурман, не трусь!
Дашка взяла себя в руки:
— Есть, товарищ капитан!
В свете фонаря блеснула вода. Они остановились.
— Черт! Река разлилась. И даже края не видно.
— Ого! Мы не перейдем.
— Постой тут, — засучив брюки, он шагнул в воду.
— Пап, не уходи.
Он вернулся, поднял ее на руки и, шатаясь, снова вошел в воду. Дашка
доверчиво обнимала его за шею. Она была совсем легкая, но он чувствовал, какое
валкое у него тело, и шел медленно, боясь ее уронить. Вода поднималась все
выше. Течение было сильным, он преодолевал его с трудом. Ему уже было по пояс,
когда Дашка сказала:
— Пап, это уже не река. Мы в море идем. Пошли назад. Мы утонем.
— Надо перейти. Вдруг она там и не может перебраться.
Дашка немного помолчала.
— Кто?
— Как кто? Галю.
— Какая Галю?
Он остановился. Вода уже была по грудь. Дашка мелко дрожала — наверное, от
страха, — вода была теплой.
— Даш, ты что?.. Галю. Наша Галю.
— Ты мне про нее все время рассказываешь, но я ее не помню. Я тебе уже го-ворила.
— Ты не заболела? — он прижал ладонь к ее лбу, но лоб был прохладный.
— Пап, ты чего? Я думала, у нас просто приключение. А мы, оказывается, ищем
Галю, которой уже давно нет… Пойдем назад. Мне
страшно.
Волна вдруг накатила, накрыв их с головой. Он выскочил, отплевываясь.
Дашка, испуганно в него вцепившись, ловила ртом воздух. Но не успели они
опомниться, как новая толща воды обрушилась сверху и яростно закрутила. Дашку
оторвало и утащило прочь. Захлебывающийся, не понимающий, где вверх и низ, полу-слепой,
Самсон тянул руки в бессмысленной попытке поймать дочь за ветровку. Наконец
ощутил под ногами дно и выпрыгнул на поверхность. Дашки не было. Он заорал что
есть силы:
— Даша!
Темень. Плеск мелких волн. И никого. Он заметался, поднимая ногами веер
брызг.
— Даша! — хрипел он. — Даша!
Очередной девятый вал бросился наперерез и сбил с ног. Волна опрокинула его
и протащила по дну назад к берегу, а затем, словно устыдившись, резко отступила.
Стоя на четвереньках, Самсон пополз куда-то, обдирая руки об острые камни и
продолжая ее звать.
— Папа! — послышался вдруг крик откуда-то слева. — Папа!
— Дашка!
— Я тут!
Мокрая мышка, дрожащая, живая, живая, возникла из темноты, обхватила его за
шею и зарыдала. Он поднял ее и, крепко прижав, понес на берег. Они упали на
песок. Стянув с нее мокрую куртку, он принялся растирать ей плечи и руки, то ли
смеясь, то ли плача:
— Дашка. Девочка. Живая, — он тряс ее, пытаясь
согреть. — Живая. Живая.
— Фонарик утонул, — всхлипывала дурочка.
— Какое счастье. Господи, какое счастье.
— Ты купишь мне новый?
— Все куплю тебе. Все.
Они поднялись. Он обнял Дашку за плечи, пытаясь согреть, и они двинулись по
направлению к отелю. Он уже не пошатывался, шагал твердо, словно и не было
приконченной бутылки виски — он был совершенно трезв.
Дома Самсон развесил мокрые вещи на батарее, напоил Дашку горячим чаем и
уложил спать. Долго сидел у кровати, прислушиваясь к ее ровному дыханию и -глядя
на маленькое ухо с заправленной за него пушистой прядью волос. Потом встал,
вытащил из чемодана две бутылки рома и попытался вылить в раковину в ванной, но
от запаха алкоголя его замутило. Тогда он открыл окно и зашвырнул их в кусты — он твердо знал, что это утешение ему больше не понадобится. Затем
принялся ходить из угла в угол. Несколько раз ему казалось, что тихонько сту-чат. Он распахивал дверь в надежде, что увидит Галю, но в коридоре никого не
было. Он принялся рыться в шкафах — искал ее багаж, хотя бы одну вещь, хоть
что-то! Ничего не было. Увидев на подоконнике книжечку с Судоку,
схватил ее жадно, но пожухлые листы выглядели так, будто ее забыли здесь
несколько лет назад.
Утром он пришел в полицию.
— Женщина пятидесяти семи лет. Была одета в купальник и платок в горох.
— Хорошо, мы вам сообщим.
Дашка ждала на улице. Она смотрела испуганно.
— Пап, с нами не было никакой Гали. Мы приехали сюда вдвоем. Что с тобой
происходит?
Он сел на скамейку и нервно закурил.
* * *
В Москве первым делом он поехал на кладбище. Быстро шагая по дорожке вдоль
памятников, он высматривал черную нелепую глыбу, после которой надо повернуть
налево. Обогнув ее, почти побежал. Несколько идущих навстречу людей посмотрели
на него с удивлением. Два белых креста за ажурным ограждением, заброшенная
могилка с покосившимся крестом, памятник младенцу… Она должна быть где-то здесь… Наконец он увидел низкую, давно не крашенную ограду и
серое неприметное надгробие.
Галина Ивановна Снегирева. 1952–2007 годы.
Молодая веселая подруга мамы, в широких цветастых юбках, со светлыми
кудрявыми волосами, обожающая петь: «Ой ти, Галю, Галю молодая…» Чуть располневшая, коротко
подстриженная, держащая за руку маленькую Дашку… Седая, растрепанная, с
огромной сумкой, задыхающаяся от быстрого бега и любви к нему…
Держась рукой за ограду, Самсон медленно сел на землю. Привалился спиной к
калитке.
Мазь левомеколь не помогла. Она умерла, когда ей
исполнилось пятьдесят пять лет, от глупой пневмонии, долго маскировавшейся под
невинный бронхит. Это случилось как раз в ту холодную зиму, когда они
расстались с Лилей. Он отказывался верить в ее смерть, даже увидев Галю,
лежащую в обрамлении искусственных цветов и мрачного бархата. Долго
отказывался.
— Пап!
Он поднял голову. По дорожке шла Дашка. На ней была новая синяя куртка,
купленная в сочинском аэропорту в придачу к фонарику. Он вдруг осознал, что
отчетливо видит белые пуговицы, молнию на кармане, каждую букву в вышитой на груди надписи. Пораженный, он огляделся. Его окружал детальный и очень
четкий мир.
— Еле тебя нашла, — сказала Дашка. — В машине так скучно сидеть.
— Ты что, бросила ее не закрытой?
Дашка охнула и схватилась за голову. И столько было забавного
в этом жесте маленькой женщины, что он улыбнулся.
— Ладно, идем, — Самсон встал. Легкое, почти невесомое тело, прозрачная,
звенящая ясность в голове, ему вдруг отчего-то захотелось разбежаться и
перепрыгнуть через кладбищенский забор, но он удержался.
— Это она? — Дашка кивнула на надгробие.
— Да. Умерла два года назад.
— Понятно, — равнодушно протянула Дашка.
Смерть не могла пока войти в ее сознание, так же как когда-то не входила и
в его. Теперь же, научившись отпускать и прощаться, он
наконец разрешил ей быть внутри. Он чувствовал: смерть всегда в нем, где-то
совсем рядом с бьющейся жизнью, но его это нисколько не пугало. Так же, как и
расставание. С этим можно было жить.
Он взял Дашку за руку, и они пошли. На полдороге,
обернувшись, он последний раз окинул взглядом милое
лицо Галю.
Прощай, Мадам Левомеколь. Прощай.