Рассказ. Перевод с армянского О. Азнауряна
Опубликовано в журнале Нева, номер 7, 2014
Левон Шахнур
(Левон Шахназарян-Гнелич) родился в 1988 году.
Студент четвертого курса факультета богословия Ереванского государственного
университета. В 2013 года вышла в свет первая книга — «Ночь сотворения».
Публиковался в сборниках «Станция» (2013), «Наше слово» (2012) и др. В 2012
году завоевал первое место в конкурсе «Пиши!». В 2014 году на ежегодном
конкурсе «Проза» удостоился премии банка ВТБ и диплома за рассказ «Светлая
точка».
Бог
мой, забери мою душу,
Древо
моего Рода давно потеряно: в густых корнях было написано «Бог», на дупле —
«Адам», потом «Ной», «Яфет», а дальше — широким луком
— «Айк». Продолжаясь разветвляться, через имена
прадедов дошло до имени отца моего. Пытаюсь добавить свое имя на верхнюю веточку,
однако рука начинает дрожать. После меня — пустота и глубокая бездна, ибо нет
потомства у меня. В нашем селе таких называли рогатыми: представьте, дом
наполнен радостью, смехом, криками, стуком — и вдруг
словно кто-то открывает дверь и всех выгоняет прочь; и тогда стены комнат
сдвигаются; медленно опускаясь, потолок целует пол; предметы приобретают
сверхъестественное, противное свойство не ломаться, одиночество черным
галстуком стягивает шею и тянет к зеркалу, и я начинаю примеривать разные
образы, пытаясь обмануть себя, будто я среди улыбающихся, беседующих людей. Но
дом мой уходит под землю, я вижу только небо, подобно тонущему
в море, потому что не будет потомства после меня, то есть сразу после Адама иду
я: наверное, Бог именно меня создал праотцом Мира…
Древо моего Рода
начинается с Бога. Когда я был маленький, однажды спросил деда:
— Куда дойдут эти
ветви?
Дед подумал, взял Древо
Рода в руки, рассказал о моих праотцах, посчитал имена и сказал:
— В конце снова придет
Бог, на верхушке опять будет написано Его Имя; уходящие поколения — это
ступени, по которым душа поднимается к Господу. Между Небом и Землей есть
что-то мощное — жизнь, которая, переплетаясь ветвями, доходит вплоть до Бога.
…Когда меня дали на
руки маме, я был еще «мохнатым». Одна старушка, увидев меня, хлопая себя по
бокам, запричитала: «Чтоб я ослепла! Этого ребенка Луна видела…»
Было древнее поверье о
том, что до сорока дней Луна не должна «видеть»
новорожденного, а меня уже видела! С самого рождения десять дней я спал под ее
лучами, прямо под окном. Я был первенцем и единственным, кто остался в отчем
доме. Моя неопытная мать напрасно с тревогой задергивала занавески, удаляла
меня от окна и все заглядывала в лицо той старушки. А старушка все качала
головой влево-вправо, мол, поздно уже. С того дня в селе меня окрестили
«младенцем, проглотившим Луну». Детям дела не было до этого, но матери смотрели
испуганно, будто я прокаженный. Одно было ясно: каждый день ждали, что со мной
что-то случится…
Я стал уединяться.
Только старики села не сторонились меня, наверное, благоговея перед моим дедом.
С утра до вечера я сидел рядом с ними, в центре села, на толстом бревне тополя.
Они курили, брюзжали, кричали, рассказывали о прошедших годах, а обо мне
вспоминали, лишь когда нужно было принести им воды из
родника.
Я писал стихи. Окончил
школу и однажды утром зашагал в сторону тополя, но там никого не было.
Подождал. Дверь одного из домов открылась, и один из стариков, медленно приблизившись,
обеспокоенно спросил:
— Луну проглотивший, ты
знаешь, что же будет в конце?
Началась война.
Снова собирались
старики села, теперь и женщины приходили к тополю. Я, по обыкновению, тоже
ходил туда, но вскоре понял, что с моим появлением беседа смолкала, а ворчание
было невыносимо для такой луны, как я: их сыновей, моих сверстников, взяли на
войну. Меня же оставили, потому что был единственным ребенком в семье, а дед
мой уже умер, и некому стало показывать Древо Рода моего…
Мне нечего было
скрывать от мира: молод, душа ясна. Когда уходил из
дома, спина чувствовала вкус пустоты. По дороге познавал убыстряющийся ритм
сердца, наскакивающие друг на друга его удары от страха быть убитым.
Тело мое все пыталось
броситься назад, в объятия воспоминаний, но прожил я мало — следы мои едва
доходили до подножия горы. Тропа жизни звала меня, но поры,
которые хотели раскрыться, вдохнуть запах пороха, вобрать в себя взрывную волну
снаряда, покрыть мурашками затылок, еще были закрыты — это все впереди, потому
что я еще молод, и перед запахом смерти закупоривались все поры, глохли уши,
тупела мысль, а бедное сердце устало пыталось сдержать хотя бы один из ударов и
успокоиться. В такие мгновения я осознавал, что у меня есть жизнь,
которую я хотел бы сохранить, спрятать…
«Если во мне луна и
ночь нашли убежище, значит, ты — мое солнце, мам-джан…»
— уходя, сказал я плачущей матери.
…На войне меня
прозвали Поэтом. На одной из высот сидели мы, на другой — враг, которого, не
знаю почему, представлял этаким чертом, о котором слышал от стариков, — хвостатым,
четырехлапым, растрепанным,
Между нами был овраг, в
котором шумела река. Почерневшие от каждодневных боев, дыма, пыли, мы с тоской
смотрели на журчащую воду, и пот обжигал наши тела. Как на самом деле была
заключена договоренность — так и осталось тайной, только однажды ночью один из
нашего отряда, спустившись к воде, на другом берегу увидел врага, который
оказался там за той же надобностью. Спрятались друг от друга, но не стали
стрелять, потом начали разговаривать и договорились, что по нечетным дням после
полудня мы будем спускаться и купаться, а по четным — они, и ни одного выстрела
не должно быть.
Первый раз увидел
врагов: хвостов они не имели и, подобно нам, радостно окатывали водой тело и
пели веселые песни. Потом то же самое мы: по-козлиному
спускались к реке поплескаться под их пристальным взглядом. Когда время купания
заканчивалось, начинали стрелять друг в друга.
Иногда по ночам смотрел
на Луну и думал: «Или я, заколдованный Луной, вижу все в таком свете, или все
это действительно только шутка — поэтому и природа радуется, и река смеется,
ибо все реки мира впадают друг в друга: улыбка пришла от Иордана и соединилась
с этой рекой…»
Днем играл с песком, а
по ночам ложился и, взяв луну в руки, пытался чуть-чуть сжать, чтоб услышать ее
вскрик. Осенью под моими ногами шуршали листья и, подобно сиротам, смотрели
вверх, на свои ветки…
Может, действительно
поэтом был: внутри просыпались непонятные чувства — из дерева строгал колыбель.
Особенно во время бомбежек хаотичные голоса поднимались во мне, плач и рыдания
детей, как будто целое племя собралось в моей душе: от страха на стену лезли, колыбели
скрипели.
А в
снах на всех падал потускневший лунный свет, двери-окна были настежь раскрыты,
и я видел сверкающие крупицы света. Мать суетилась: то дверь закроет, то окно
прикроет, задернет занавеску, которая сразу же рвется, и луна снова падает на
колыбель…
— Почему поднялся? —
кричала на меня. — Они погибнут…
Солдаты, что сражались
передо мной, тоже имели Родовое Древо, и я, подобно косому, стрелял по
десять-двадцать раз в целое племя. Разве не трагедия, когда солдат с окосевшими
глазами сбивает сразу десятерых, но на самом деле убивает старика земледельца?
После
боев поля стонали: казалось, что кто-то, огромный и невидимый, словно мухобойкой
десятками сбивал людей на землю, а потом начинал веником подметать; кто-то с
одной ногой, кто-то с одной рукой делали маленькие прыжки, кто-то,
перевернувшись на спину, дрыгал в воздухе ногами, остальные, лежа неподвижно,
постепенно уменьшались, скукоживались, оставаясь в ямах, в которые упали.
Люди умирали: Гагик, что означает «вершина»; Бабкен,
которого младшим сыном отца назвали; Хорен, которого
«Солнцем» прозвали. Природа умирала — на нашей высоте и на высоте, что была
напротив.
Один раненый из нашего
отряда попросил написать письмо своей любимой, такое письмо, чтоб сердце ее
сжалось за него…
Я написал, и, когда
читал, собравшиеся ребята расчувствовались, а потом все заменили имя девушки
именами своих любимых и послали домой. В отряде был один русскоязычный парень.
В Москве жил, по-армянски писать не умел; перевели для него письмо на русский,
чтоб и он своей девушке послал, но не успел: погиб в одном бою, а письмо так и
не нашли у него.
Прошли месяцы: то
отступали, то наступали, но почти всегда оставались на двух высотах. Казалось,
стоя на льдине, хотели ухватиться друг за друга, но опять соскальзывали и
падали друг на друга. Несмотря на это, купание в реке продолжалось.
В карманах погибших
врагов находили мое письмо — на русском или переведенное на их язык, только с
другими именами любимых девушек. У нас так, и у них так. Письмо было той рекой,
в которой мы все любовью омывались… Во всем мире читают одно и то же письмо,
только с другими именами…
Проснулся в госпитале:
— Ну? Как ты? — спросил
лежащий рядом человек.
Руки под саваном
заскользили вниз: пусто, глубокая яма. Я — сокровище, вокруг которого смерть
вырыла яму и настигла меня.
«На моей тропе не будет
следов… Моя поэзия, мое сердце с двумя дурацкими
деревяшками пробежит перед поездом…»
Закрыл глаза, потому
что хотел луну…
Человек рядом застонал:
— Не знаю… что знаем,
должны забыть…
Умиротворенным
показался тот вечер, всего лишь: «Что знаем, должны забыть» — вот последняя
борьба умирающего.
Я представил взгляд
своей первой любви, когда нашла какую-то интересную точку и отвернула от меня
лицо, а я смотрел в ее глаза — они блестели, Бог мой, блестели не для меня…
Начинаю забывать.
Забываю
родителей, братьев, сестер, любимых, друзей, бездомных собак всего мира, попрошаек,
что стучались в мою дверь, забываю времена года, календарные даты, те минуты,
когда просовывал голову в секунды и восхищался стройностью красавицы, как
картой мира… даже люблю твои морщины, чтоб потом позвать:
Мария! Дева Мария!..
Ноги мои! Руки мои!
Тело мое! Я забываю смотреть на вас. Подобно выходящему из дома пьянице, опираюсь о дерево, и, сползая, падаю на землю, и,
подобно рабочему, отдавшему спину холодному железу, с отупевшим взглядом жую
свой каждодневный хлеб…
Все нужно забыть: но
если я молод и мысль моя вьется ниткой в ковре, как мне забыть, скажи ты,
умирающий в больнице старик?
Забудь!
Забываю белые стены,
умирающий свет больницы, забываю слезы матери, когда она пытается обнять мое
искалеченное тело и мы вдвоем скатываемся на землю,
забываю безнадежные рыдания и проклятия в адрес тех, кто развязал войну, смотрю
из окна на целующиеся пары и забываю о влаге на своих губах, моя собака зубами
тянет за пустые штанины, чтоб, как прежде, пойти побегать, забываю…
Господи, если виновница
всего этого Луна, которую проглотил, то почему не могу забыть ее желтый свет?
Если ножницами была отрезана моя ветка, на которой должны были встать я, моя
любимая и многочисленные мои сыновья и дочери, почему оборвал тропу к Тебе?..
Древо Рода, что висело
на стене, молчало. Неужели я забыл историю одного из праотцов
моих, который не мог иметь сына и вырубил все абрикосовые деревья в своем саду,
целыми днями сидел на пне, простирал руки к небу, растопырив все пальцы,
представляя себя деревом. Люди говорили: сошел с ума, а он молился, чтоб
род его не засох, и у него появился сын — мой дед. Галстук одиночества опять
тянет меня к зеркалу…
…А
потом лягу на кровать свою, зеркала закроют саванами, задернут занавески, под
луной соберутся танцующие кошки, воющие собаки (этих тоже удалят от меня),
свечей не зажгут, поскольку я человек, проглотивший Луну, все сядут вокруг
изголовья и будут скорбеть, потому что увидят, что я действительно был Луной, а
также праотцом всего мира — с желтыми и белыми цветами.
Но луна сама не светит,
а лишь отражает свет солнца. Придет моя мать-солнце, сядет у потускневшего
моего тела и заговорит:
—
Теплота, воздух, свет, день и ночь, реки и озера, птицы и скалы, волны и
мерцающие блики на них, миллионная масса муравьев и, наконец, человек, если бы
каждый день вместо хлеба руками месили бы тесто и с любовью пекли мир…
наверняка не было бы времени воевать, и ты бы потомство оставил, сын мой, и
Древо Рода нашего дошло бы до Бога.