Опубликовано в журнале Нева, номер 6, 2014
Александр Александрович Петрушкин родился в 1972 году в городе Озерске Челябинской области. Публиковался в журналах «Урал», «Транзит-Урал», «Крещатик», «Уральская новь», «Уральский следопыт», «День и ночь», «Аврора», «Нева», «Дети Ра», «Воздух», «Знамя», «Text only», «Топос», «Полутона», «Новые облака», в «Антологии современной уральской поэзии: 1997–2003», в других альманахах и сборниках. Куратор проектов культурной программы «Антология». Координатор евразийского журнального портала «МЕГАЛИТ» http://www.promegalit.ru/
* * *
Бог выпал из гнезда — бежит.
Вокруг Его вода лежит,
как дева, предвкушая осень,
и, место расширяя в восемь
своих шагов, он огибает
ее изгибы — понимает,
что вот оно, его гнездо,
здесь будет жить он —
дальше дождь его теряет
в плотной роще —
из собеседников попроще
его вода ткань тьмы промочит
насквозь. Бог падает в гнездо —
вода бежит, как буква до.
И вот, любимая, мы в разной
с тобой чуме. Что слышно? ткань
кипит ночи, растет герань,
горит в кустарнике созданье.
Бог принял все — теперь лежит —
водой между бетонных плит
к земле прибитый на закланье.
Так мы с тобой лежим во тьме,
как речь в его сплошном гнезде,
не отвечая за дыханье —
и место расширяет свет,
и место обшивает свет
в гнезде воды, где Бога нет —
но только речь его и тайна.
* * *
Ломается так голос у подростка,
что в дымную воронку головой
врос, как открывшая, что смертна
вскоре, почка —
еще не ставши веткой,
но другой
не хочется ей быть —
возможно плакать — пока весь мир
так близок и несом —
подросток, носит голос,
нож запасный,
ломая смерть, как ветку,
колесом.
Ломая голос — то есть ветку, ветку,
что в дымную воронку топчет ночь,
не допуская, что и та — бессмертна,
как перочинный голос,
в смысле — нож.
РОКОКО
Что кличешь ты расставаньем — случается не с тобой.
Катит Сизиф снежный камень над головой
твоей — как время звалось? — рококо,
кладбище, дерево с дырами, где никого,
здание с окнами сверху и без дверей,
звери без ног, но с лицами для детей,
сад, где песок средь вод переносных растет,
дерево, что по имени снежный камень зовет…
Перечисляет список Сизиф — смотрит на снежный шар,
на расставание неба с холмом, поднимая пар,
видя, как лице его искажает Протей,
нижет на нитку его отражения — что ж содей
камень катящийся, снежный — скажи рококо —
будет на сердце легче — почти легко.
Камень расколется, словно нагретый шар,
попавший под ключ холодный — как этот дар
приходит здесь расставанье, идет Сизиф,
руки подняв от скуки и потому что спит…
* * *
Вот холодает — ангелы, как снег,
ложатся в землю, обнимают это
покоище камней и рваный свет
корней, упоминающих про лето,
когда зимовье было их пустым
и громко колыхалось изнутри
в скакалке исчезающего ветра.
Вот холодает — мы ложимся в свет,
впечатанный, как перья в теплый гравий,
и пятки ангелы щекочут из земли,
и шепчут нам, что всех предупреждали.
* * *
В срез неба заглянул — а там колодец,
свернувшись, спит высокою водой,
и пахнет шерстью лед — и свитер носит,
и дышит за звездою неживой.
И смотрит на меня — чужой, обратный,
голодный свет и лижет языком
у мальчика — старик есть и собака
кусает сруб своим кривым плечом,
у языка — порезы и собака,
порезы неба чует теплым ртом,
у старика спят мальчик и собака,
и он глядит в них, как в хозяев дом.
* * *
Что ж счастье есть в домах, где кровоток —
к себе призвал невидимый сквозняк,
где едешь ты — с вагонами далек —
и белый смех, упрятанный в санях,
сопровождает в тот поток тебя,
в примерный (даже сказочный) сугроб,
и смерть касается тебя, как живота,
предчувствуя рождение твое.
Счастливая роженица — ты, смерть,
вот кокон сброшенный лежит уже в снегу,
и мы с тобою, растерявши твердь,
как будто в хирургическом раю
подслеповато щуримся на свет,
топорщим крылья, учимся слогам,
молчанию, которое в ответ слагает тот,
что подобает нам.
* * *
Печален облик из окна
промокшего — зима ли ждет,
что выйдем мы из дома на
холодный воздух, обожжет
мою стареющую кожу
зима, в которой Пушкин спит —
печален вид и невозможен —
как ложка длинная лежит.
* * *
И баба беременно дышит,
когда колыхается грудь
у дома из гипсовых кружев,
и вовсе ее здесь не ждут,
и жгут синеглазые печи,
и плачут смолою дрова,
и светит звезда — смотри — светит,
и пахнет в пустотах халва.
Хвала тебе, темный безбожный,
когда на густой полынье
твои проступают ладони,
чтоб небо ощупывать вне.
И движима баба на запад
своим кровяным животом,
где хлев продолжается раем
и тень открывается ртом.
…И баба беременно дышит,
касаясь овечьих боков,
и смотрит звезда ей в колодец —
с косматых на свет облаков.
КАРИАТИДЫ
Кариатида местного пошиба
запишет мое имя без ошибок
в свое набитое железками нутро.
Мы будем спать и видеть ГОЭРЛО.
Не будет больно, и прозрачны ночью
любовники — почти беспозвоночны
всплывают к берегу и бьются над волной
миногами. Багровые их жабры
подмигивают воздуху, и жадны
они, как дети, — вывернутся вновь:
с изнанки их — спресованная осень,
как матрица эллады нашей зимней,
где пьяно коли, славы или зины
кариатиду кормят над собой.
И вот с другой, как трафарет, картонки
на пепел смотрит их теперь негромкий,
в снеговика застывший Посейдон.
Он достает всех мертвых из корзины,
что в изголовье у Кариатиды
впускает их. В нетопленый свой дом
они приходят, кости декабря,
бренчат живыми ложками, ножами —
ужалят если рыбьих чертенят,
то их простят, обеими руками
ухватятся за водянистый свет
и понесут за ним кариатиду —
как будто коли, славы, зины нет
и будто бы прозрачны и невидны
любовники на пене горловой
среди зимы тыдымской и безлюдной,
где посейдоны сходятся в груди-
ной боли и плывут подсудны
синюхам гордым, местной шантрапе.
Кариатиды смотрят из-под снега
на салютующих вот в этом и нигде,
и жабрами мигают из просвета,
и вслед за ними, в валенках слепых,
слетают на ледянках, будто выпи,
эллады дети и кричат в метель:
— Республика, республика, к нам выйди!
…и путаются в светлой бороде.
СВЕРЧОК
То неизбывная старуха
в себя посмотрит через край
и выдохнет: опять разруха —
что тоже рай,
то сядет мне слепой
и теплый — как шея дерева — сверчок,
то в дом покажется огромным
его щелчок
по мягкой ветке. Над морозом
нас видит сон
и просыпается негромко,
когда подрос.
* * *
И снег скрипит, скрипит, скрипит,
вниз ускоряя шага шрифт —
две тысячи тринадцать
закончилось, как будто верст,
и каждый вечер, как вопрос,
звезда за небом светит.
И снег метет, метет крюком,
рисует каждому окно
в многоходовом доме,
и всякий бешеный спит пес,
и свитер носит как донос
о холоде и коме.
И катится багровый ком
то под дыханьем, то на холм,
входящий, как в затоны,
в собачий люд и божий хлад.
Ты не сумеешь досказать,
как в горле водкой звоны
вверх расширяются, как снег —
идущий почему-то вверх —
от времени светлеет,
как вытрет губы мокрый шар,
переходя на скрип и пар,
как человек и всходы.
HIJO PRYDIGO
Так ты крути круги печали,
наездник воздуха — с веранд
заходит гость и грудью впалой
он ищет, как навек пропасть,
как не вернуться с фронта в этот,
таджиком занятый, свой дом,
как вырастить на коже нечто
(возможно, холм).
Наездник всей богемы нашей —
он помнит, как коса прошла
по головам у маргиналов
и жизнь прошла,
ушла давно за половину,
за распитой язык-стакан
и от сирени, как волк, дикой
гудит титан —
он воду греет черной бани,
он говорит, как Пушкин, нам:
крути, верти свои печали
по головам,
наездник, воздуха глашатай,
почти что холм,
отставший от своих же братий,
спи языком.