Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 2, 2014
Елена Алексеевна Родченкова родилась в г.
Новоржеве Псковской области в 1965 году. Окончила библиотечный факультет ЛГИК
им. Крупской и юридический факультет СПбГУП. Член СП
России с 1997 года, поэт, прозаик, публицист, детский писатель. Лауреат нескольких
премий, в том числе Всероссийских литературных премий имени В. Белова, им. Э.
Володина «Имперская культура», автор 25 книг. Живет в Санкт-Петербурге,
работает адвокатом ГКА СПб.
Дикий ручей
Зеркала иногда ошибаются, искажая действительность. Так же бывает и с оконными стеклами. Егор Тимофеевич очень страдает от такого искажения. Поскупился один раз, а мучается каждый день, в глубине души ждет, чтобы кто-нибудь ему окна перебил, и тогда придется новые стекла вставить. Взял он пятнадцать лет назад, когда менял оконные рамы в доме, упаковку уцененного стекла, а оно оказалось «гулячее». Идешь по дому, глядишь в окно, а там деревья плывут и извиваются, как гады на своих хвостах. Порой кажется, прячется за ними кто-то или ползет мимо дома. Уже пятнадцать лет не может привыкнуть Егор Тимофеевич к своим стеклам, и терпеть их не хочет, и разбить не в силах, и поменять возможности нет: жена не дает.
— Что тебе с ихних гулянок? Гуляют, и пусть гуляют. Тюль на них повешена, шторы хорошие им куплены, пусть дальше гуляют. Привязался к окнам. Это ж какие деньжищи надо выложить, чтобы поменять их! Иди на крыльцо, сядь и гляди, кто идет, кто стоит, кто летит. Там ничего не гуляет, когда трезвый. Пил бы меньше…
— Маня, ведь это ж можно испортить все нервы! Вот, кажется, Нинка пошла. Эта вот рябинка на опушке, как будто Нинкина пальтуха. Вишь? Гляну — нету Нинки. Психика моя нарушается с годами от такого обмана.
— А ты зачем за Нинкой следишь? — настораживалась жена Маня. — Что тебе надо от Нинки? Она замужняя баба. Вот если кто и «гулячий», так это ты, а не наши окна.
— При чем тут Нинка?! Это к примеру! Твои вот лилии в палисаднике — будто стадо овец мимо дому. Ужаснешься тут! Какое стадо? — у нас в деревне нет овец. А в голове-то моей, когда иду да косым взглядом зыркну — стадо!
— Это от водки.
Жена Маня завешивала шторы, поправляла тюль и включала свет.
— Ну, теперь нету овец?
— Теперь электричества нажжешь на сотню. Давай, давай, пенсия большая.
В субботу после бани Егор Тимофеевич захотел выпить. Дело было уже к вечеру, темнело, жена Маня смотрела телевизор и не предлагала мужу после бани стопочку. Егор Тимофеевич подошел к окну, чтобы занавесить штору, глянул на улицу, да так и обмер:
— Мать честная! Заяц идет!
— Где? — подхватилась с дивана жена Маня.
— По улице идет, на задних лапах, как человек!
— Скорей стреляй его!
Жена Маня бросилась в сени за ружьем.
— Беги, Егор, а то ускачет!
— Мать честная! — прилипнув лицом к окну, изумлялся Егор Тимофеевич. — Где ж это видано, чтобы зайцы по деревне на задних лапах ходили? Мань, а может, это чей-то кролик?
— Кролик? — жена Маня на секунду замешкалась. — Все равно, на нем не написано, чей это кролик, на ружье.
— И ты глянь, на задних лапах, по сторонам поглядывает… Не, ну как я в такого стрелять буду? Я не смогу, Мань…
— Ну-ка?
Жена Маня, отпихнув большим боком мужа от окна, прижала нос к стеклу:
— Не видать…
— Под фонарем смотри, на дороге.
— Дорога белая, заяц белый, ничего не вижу, все слилось. А ты не пьяный?
— Откуда? Ты ж не наливаешь с бани? Что мылся — что не мылся. Смотри, вон подскочил… Глянь, Маня, а он ведь пляшет… И вприсядку…
— Где?
— Я в такого стрелять не смогу, Маня, нет, не смогу, — вздохнул Егор Тимофеевич, давя оконное стекло распаренным в бане лбом.
Жена Маня вновь уставилась в окно и вновь ничего не увидела, кроме извивающихся, как змеи, жердей штакетника.
— Не вижу ничего. Ну и оставайся без мяса. Добрый такой.
Она махнула рукой и отошла от окна. Егор Тимофеевич подставил стул к окну и сел поудобнее, чтобы наблюдать за зайцем.
— Вот до чего дожили, Маня, зайцы. На задних лапах по деревне ходят, будто они тут живут. Еще и пляшут вприсядку.
— Чего ж не плясать, охотники теперь такие пошли, что и ружье боятся в руки взять. Он завтра еще и медведя тебе к дому приведет, вместе плясать будут. А ты сиди, смотри на них из окон, пока стекла не перебьют.
— Как же они перебьют? Не догадаются.
— Плясать догадались и стекла перебить догадаются. Поди застрели зайца, слышишь? Я с картошкой натушу. Большой заяц-то? Чего он делает там?
— Да стоит пока. Думает. Во, глянь, глянь, развернулся… Не иначе, и правда к нам в гости решил пойти. Ну как я такого пристрелю?
— Ну-ка…
Жена Маня все-таки бросила вязание, снова подошла к окну.
— Где он?
— Под забором, идет вдоль жердей. Может, случилось у него что, помощи просить пришел?..
— Какой помощи? Он же заяц, а не человек. Не вижу я никого…
Жена Маня так разволновалась, так разнервничалась, что накинула на плечи фуфайку и вышла на улицу. Там, повернувшись лицом к окну, стала махать руками, мол, нет зайца, не видать нигде.
Егор Тимофеевич указательным пальцем направил жену в сторону леса, туда, где по бокам узкой тропки пухли нехоженые огромные сугробы. Жена Маня послушно обошла кругом двор, через калитку вышла на дорогу, оттуда махнула мужу головой и развела руки в низком поклоне, мол, нет зайца, ускакал.
Егор Тимофеевич строго ткнул указательным пальцем в темнеющие сосны на опушке леса, и жена Маня послушно направилась к соснам по натоптанной тропинке, то и дело наклоняясь и пристально разглядывая снег то справа, то слева.
Егор Тимофеевич занавесил
штору, открыл охотничий сундучок с порохом, до-
стал оттуда полбутылки медицинского спирта, развел часть кипяченой водой и
спокойно, как свободный и неженатый человек, сел за стол. Налил стопку, выпил,
крякнул, хрустнул огурцом, сладко зажмурился, фукнул вправо. Налил стопку,
выпил, крякнул, хрустнул огурцом, сладко зажмурился, фукнул влево. Налил
стопку, выпил, крякнул, хрустнул огурцом, сладко зажмурился, фукнул прямо перед
собой и чуть не заплакал — как же хорошо жить одному!
Когда жена Маня вернулась из леса, Егор Тимофеевич пел. Пел он громко, слышно было и в лесу.
— А, хорошо, что ты пришла, а то некому слушать, — заметил Егор Тимофеевич и продолжил песню. Он любил длинные песни, грустные, печальные, тягостные. Ему от таковых становилось сладко и вольно на душе. Пел он про ямщика, про златые горы, про лучинушку и не позволял, чтобы его прерывали. А жена Маня постоянно прерывала, перебивала вопросами и советами. Поэтому Егор Тимофеевич разбил заварной чайник об печку, стопку — об пол, а несколько чайных чашек — об дверь. Потом он собрал вещи и ушел из дома, объяснив свой уход тем, что все ведьмы живут одни, а нормальные люди — отдельно от ведьм. И что лучше зимовать у Горыныча.
Горыныч — это старый одинокий бобыль, неизвестно откуда прибывший и поселившийся в заброшенном доме на краю деревни. Его звали то ли Альбертом, то ли Ринальдом, то ли Эдуардом, то ли Рудольфом, потому деревенские дали ему официальное имя попроще — Додик, а кличку — Горыныч. Он был толстый, пузатый, ленивый, кудрявый, наглый и вороватый. Таким быть в деревне было не принято.
Горыныч был змееловом, ловил с весны до осени змей, складывал в сундук, кормил их мышами, крысами, прочей живностью, доил, выпаривал на электрической плитке яд и сдавал его неким скупщикам, приезжавшим на черной блестящей машине раз в месяц.
Сундук с ядовитыми змеями был объектом суеверного страха всей деревни. Началось все с его появления в доме Горыныча.
Сундук был вытащен Горынычем из старого дома бабы Нюши Комихи после ее смерти.
— Кто тебе разрешил воровать? — пыталась его остановить одинокая молодуха Верка.
— Чего тебе, Вер, не лезь. Дел других нет? Кому этот сундук нужен? Скоро и твой будет валяться посреди улицы, — бубнил Додик, примериваясь, как поудобнее установить сундук на ржавую тачку, взятую в огороде дачника Моряка.
— А тачку где взял? Не твоя ведь тачка! Как не стыдно?! Зачем ты хозяйничаешь в деревне, воруешь у людей? — не унималась Верка.
— Успокойся, тачка моя. Я ее купил.
— Как ты мог ее купить, если Моряк не продавал ее, он ведь уехал на зиму! Ты ее из сарая у него украл, что ли?
— Верка, — пыхтел Додик, — ты неугомонная. Наверное, замуж хочешь. Пойдешь за меня замуж?
— Придурок…
— Слышь, Вер, приходи вечером, я тебе стопочку налью. Бесплатно почти. Ну, сама понимаешь.
Верка хоть и одинокая баба, хоть и неудачница, а ярилась, как замужняя, подзащитная:
— Свинья ты жирная! Не боров даже, а свинья! Мне твоя стопочка нужна? Замок выломал в бабы-Нюшином доме! Я в милицию позвоню!
— Чего ты на него кричишь, брось, — махал рукой подошедший дед Леша. — Пусть он этот сундук берет, ему змей некуда деть, старый мал им. Могут по деревне расползтись.
— Как это — пусть?! — удивлялась Верка. — Он ведь так всю деревню растащит. Развел питомник. Я в санэпидстанцию позвоню!
— Ташит, ага, это есть… Везде побывал. Додик, и когда ты наешься?
— Никогда. Давай-ка, дед, помоги поставить.
Верка не могла успокоиться:
— Ходит по огородам, морковку тягает, свеклу. Где что увидит, то и берет. Ты сажал ее, эту свеклу? А?! Лук ворует, картошку копает целыми мешками. Это что ж такое?!
— А ты видела? — рассердился Додик.
— Видела! И все видели.
— Врете! Вы тут все друг у друга воруете, а валите на меня!
— Мы?!. Да никогда! Пока тебя бес не принес в деревню, никогда такого не было!
— Он по ночам тягает, не увидишь. Так, Додик? — спросил дед Леша.
— Так,— кивнул Додик.
— Как это — по ночам? — задохнулась от негодования Верка. — А вот же — днем! Тащит сундук из бабы-Нюшиного дома. Замок сломал на наших глазах!
— Ну? Ташу! Это мой дом теперь. У меня документы есть!
Додик пыхтел, привязывая старой лохматой веревкой огромный сундук к маленькой тачке. Ему мешали большой живот, толстые короткие ноги и пухлые, заросшие черной щетиной щеки. Однако ему нравилось привязывать запутавшуюся веревку, он пыхтел и не сердился на нее.
— Кто же это тебе дом продал? У Комихи дети в другой стране живут.
— Не переживай, Вер, все нормально, Вер. Подержи-ка вот тут… Ага, вот тут подержи, Вер, давай, давай, а то упадет сундук.
Верка по доброте своей не смогла не помочь, сундук придержала с одной стороны, дед Леша — с другой стороны, а Додик стронул тачку с места и покатил вперед.
— Держите, держите крепче. Упадет, разобьете, а он ценный! Будете платить мне. Еще не дай бог, ноги мне раздавит, будешь ухаживать потом за мной, Верка.
Дед Леша, хромой на левую ногу, ковылял позади, а Верка, жалея деда, тоже не могла бросить сундук. Так они все вместе и прошли вдоль всей деревни.
— Ну, спасибо, спасибо вам, друзья мои. Идите теперь домой, а то все подумают, будто я Верку с вещами к себе жить перевез.
— Что?! — охнула Верка. — Старое чучело скрипучее, вонючее!
— Не ругайся, Верка, зато у меня денег много. Но я тебя замуж не возьму, ты глупая и старая уже. А за сундук спасибо. Если что, теперь втроем отвечать будем. Соучастники вы теперь.
— Ты, малец, вороти, да не растопыривайся, а не то я тебя скоро зацеплю и вытащу с корнем, — медленно прищурился дед Леша.
— Дед, отруби голову моему гусю, — миролюбиво попросил Додик, отвязывая сундук, — а мы с Веркой пока сундук в дом занесем.
— Пойдем, дядь Леш, — попросила Верка потерянно.
— Сам-то не можешь, что ли, ему голову отрубить? — поинтересовался дед Леша, изучая глубину души Додика.
— Жалко. Свой же все-таки гусь. Я тебе стопочку налью.
— Две, — сказал дядя Леша.
— Ну, две, лови его, Верка, гони гуся к дому. Возьми у крыльца топор-то. Вон того лови, Вер, самого крупного.
— Счас! — зло скривилась Верка и пошла ловить гуся, потому что деду Леше очень хотелось выпить, а с хромой, негнущейся ногой гуся ему было не поймать.
Когда Егор Тимофеевич ушел из дома, он пошел к Горынычу, просто чтобы позвать его на охоту. Охотник, конечно, зимой из Горыныча никакой — больно толстый, но он имеет машину «ниву», а она почти что вездеход. На ней в два счета можно доехать до глубинной чащи, а там подкараулить кого-нибудь, может, зайца, может, лису, может, кабана, а если волка подстрелят, то в районе премию дадут.
Горыныч к Егору Тимофеевичу был ни холоден, ни горяч после случая с роспуском змей по деревне. Когда года два назад Горыныча по финансовым делам вызвали в Москву, Егор Тимофеевич был в ссоре с женой Маней и потому согласился пожить в Горынычевой избе неделю, покормить змей.
Совершив последнюю дойку, дав Егору Тимофеевичу все ценные указания, Горыныч завалил свое круглое тело на переднее сиденье «нивы» и завел машину.
— Жор, траву скоси до самой реки. Она сочная, своим козам возьмешь.
— У меня возле дома козам трава.
— Свезешь как-нибудь, бензин купим подешевле, ты коси, коси, мне не жалко.
Егор Тимофеевич два дня вел себя размеренно, спокойно: почти не пил, почти не пел, а на третий день пришел хромой дед Леша, и тут уж они что-то разгулялись. И даже не поленились в деревню за гармонью сходить. Напелись от души. А утром Егор Тимофеевич проснулся от того, что что-то ледяное и слюнявое трется об его щеку. Глаза открыл — гад! Крышка сундука не до конца прикрыта, а вдоль щели, как плети, висят змеиные хвосты. Весь пол — будто на гажьем болоте в солнечный полдень в праздник Вздвижения…
— Вох! Вох! — по-бабьи тонко завопил и затрясся весь Егор Тимофеевич. — Дед, просыпайся! Погибель… Вох… Дед!
Он взвизгивал, скидывая с себя плети гадюк и задирал ноги вверх.
— Чего? — недовольно с похмелья переспросил его дед Леша, — Расползлись, что ли? А чего? Не закрыл, что ли ? Во как… Открывай подвал, скинем их туда.
— Вох! Вох!
Дед Леша медленно и равнодушно открыл подвал, подмел веником пол, и десятки змеиных клубков оказались в подвале.
— Чего делать-то будем? — колотился Егор Тимофеевич. — Расползутся ведь, они такие…
— Да кинем им мяса в подвал, пусть жрут. Возьми в холодильнике.
— Расползутся!
— Ну расползутся и расползутся. Что ты их — остановишь, что ли? Расползутся, так он их опять соберет. Он же змеелов.
С тем и ушли они домой.
Когда Горыныч вернулся из Москвы, змеи уже расползлись из подвала через вентиляционные отверстия.
Егор Тимофеевич и дед Леша ничего никому о своем упущении не рассказали, потому в деревне почти месяц удивлялись, откуда такое нашествие змей? Ползут кто в лес, кто к реке прямо вдоль деревни.
Горыныч требовал от обоих денежной компенсации, был в ярости, тарахтел, как трактор, но тоже никому ничего не сказал. Егор Тимофеевич и дед Леша ни на какие его условия не согласились, согласились только с тем, что у сундука заржавели петли, и предложили отремонтировать старый сундук. Странное дело, но Горыныч спорить не стал.
* * *
Егор Тимофеевич пришел к Горынычу вроде как с предложением вместе с утра поохотиться, но понятно было, что за выпивкой и с ночлегом.
Самогонку Горыныч продавал деревенским дешево, Егор Тимофеевич отдал ему деньги, взял бутылку.
— Жор, расчисти пойди снег возле крыльца, а я пока печку затоплю. Лопата на веранде.
Снег сырой, тяжелый, прилипал к лопате. Егор Тимофеевич разработался так, что не заметил, как расчистил подъезд к дому аж до самого большака. Бутылка к тому времени опустела, настроение поднялось, и Егор Тимофеевич запел.
— Ну, чего горлопанишь? — выглянул с веранды Горыныч. — Делать нечего? Сходи за водой да дров наноси на веранду. Давай, Жор, дрова в сарае, мне тяжко носить, живот мешает.
До самой ночи Егор Тимофеевич помогал Горынычу. И крючок новый прибил к двери, и щели в стене в сенях заделал, и розетку исправил. А потом вдруг ему все надоело и захотелось домой, стало как-то жалко жену Маню, которая уже месяц просила поправить розетку возле стола и грозилась убиться насмерть током.
Егора Тимофеевича потихоньку начала мучить совесть.
— Слышь, Горыныч, завтра давай на охоту съездим на кабанов.
— Не хитро.
— С утра на Дикий ручей съездим, там их много. Завалим, змеям твоим корм будет, и я Маню, свою жену, порадую. А то я ее очень огорчил.
— Давай-давай, порадуй Маню. Родина тебя не забудет, — закивал Горыныч.
Утром Егор Тимофеевич слазал на телеграфный столб, подкрутил в обратную сторону по просьбе Горыныча электросчетчик, который электрики перенесли из дома Горыныча на столб, устав бороться с воровством электроэнергии. Горыныч ковырялся в моторе «нивы» и давал изредка указания:
— Много не крути, лучше через недельку еще подкрутим с тобой. А то могут приехать на днях, повяжут обоих. Слышь, Жор?
— Да я сто киловатт снял.
— Ну, сто — это нормально, незаметно.
* * *
На Дикий ручей в глухую чащу они приехали быстро. Снега было мало. За ночную оттепель он отяжелел, сник, осунулся и не мешал машине мчаться по лесной дороге.
Дикий ручей, или маленькая речушка, петлявшая по низинам и оврагам, каменистая, говорливая, была еще подо льдом, но кое-где видны уже были промоины.
Егор Тимофеевич с Горынычем устроили засаду в кустах недалеко от ложбинки, где обычно всегда караулили кабанов. Сразу захотелось есть. Достали сала с хлебом, зачавкали. Было скучно и тягостно. Егор Тимофеевич любил ходить на охоту со своими мужиками, но тут пришлось с чужим. И что ж, надо терпеть. Егор Тимофеевич постоянно отталкивал липкое ощущение, что он сидит в одном окопе с фрицем и стережет своих.
Вдруг Горыныч заерзал, замахал толстыми руками, заворочал широкой жующей мордой в разные стороны и наконец вытолкнул сквозь зубы и сало с хлебом:
— Чуешь? Идут!
Егор Тимофеевич схватил ружье и нагнул голову, напрягая слух, согласился:
— Идут…
Едва различимые дальние треск сучьев, фырканье, топот ног, приближались очень быстро, и вот между деревьев по натоптанной тропе прошествовала огромная кабаниха с выводком. Кабанята были разного помета: два или три постарше, один средний и трое совсем маленькие — нынешние, из последнего помета.
— Во попали! — прошептал Егор Тимофеевич. — Детский сад…
— Ты стреляй в кабаниху, а я выберу кабаненка, — прошептал Горыныч, целясь.
— Не смей! — сказал Егор Тимофеевич. — Про кабаниху забудь! Забьем кабаненка, и хватит. Какого покрупней. Я выберу, сиди.
— Не дурачься, Жор, забьем всех.
— Не смей, говорю! — повысил
голос Егор Тимофеевич. — Подпустим побли—
же, и не лезь!
— Ладно тебе, Жор.
Горыныч заерзал на пузе, одна нога его застряла под корягой, и он тяжко засопел, вытаскивая ее.
Кабаниха вела свой детский сад вдоль реки. Вдруг она, не различая дороги, свернула направо и пошла по льду. Кабанята, как ниточка за иголочкой, след в след поспешили за матерью.
— Провалятся же, блин… Стреляй, Жор! — завопил Горыныч.
Егор Тимофеевич завороженно смотрел, как кабаниха направляется прямиком к промоине, собираясь перейти ручей.
— Ошалела, дура?
— Стреляй! Все равно утонет!
Лед под кабанихой треснул, и она в одно мгновение исчезла под водой.
Второй и третий кабанята, не замедляя хода, камнями попадали в полынью следом за матерью.
— Стреляй! Все потонут!
Третий крупный кабаненок тоже кувыркнулся в воду бесстрашно, будто был пловцом.
— Е…! Каво они?! Ослепши?
— Стреляй!
— Четвертый… Пятый… Шестой… Короче, все, — шептал Егор Тимофеевич, растирая нос. — Ты глянь, все за ней пошли. И погибли. Во как. Втонули…
— Я тебе говорил: стреляй, дурак ты! — вопил Горыныч.
— А сам чего ж?!
— Сам! Да я промазал бы! Я ж слепой! Вон у меня и пальцев нет. Пальцев-то сколько? Тут вон — три, а тут — два с половиной! — кричал Горыныч, брызжа слюной, топыря перед носом Егора Тимофеевича остатки пальцев.
В молодости Горыныч ловил змей в горах Татарстана, и были там особо ядовитые, против яда которых сыворотка не помогала. Спасти жизнь можно было только отрубив самому себе укушенный палец, пока яд не пошел по руке.
— Глянь ты! — прошептал вдруг завороженно Егор Тимофеевич. — Выходят!
Из полыньи на другом берегу показалась мокрая кабаниха. Она рывком выскочила на берег, отряхивая на ходу воду со шкуры.
— Она брод знает! Е-мое! — заулыбался счастливо Егор Тимофеевич, — Глянь, и эти… Во, выходят за мамкой-то. Они тоже брод знают! Под водой шли… четыре… пять… А где шестой? Нет шестого… А где?..
Горыныч с недоумением смотрел на мокрых кабанов, сбившихся в кучу на берегу в ожидании шестого.
Вдруг кабаниха рванулась в воду и скрылась подо льдом. Через минуту показалась снова, толкая перед собой мордой вялого, бездыханного маленького кабаненка. Она выпихала его на берег, подталкивая носом под живот, стала заставлять встать на ноги. Она бодала, подбрасывала его, снова заваливала и опять подталкивала под живот носом, пока кабаненок не засучил задними ногами и не зафыркал. Остальные кабанята окружили их и тряслись, освобождаясь от воды.
Егор Тимофеевич не понял, что произошло раньше: падение кабанихи на передние ноги перед спасенным кабаненком или выстрел. Егор Тимофеевич обомлел и похолодел, будто упал рядом с кабанихой.
— Ты что сделал, урод?! — прошептал он растерянно.
— Стреляй, Жор, стреляй! Быстрее, а то разбегутся. Они все равно без мамки пропадут, Жор!
— Она ж его спасла… Как человек, спасла! Ребетенка своего!
Горыныч отскочил, как мячик, в сторону и стал перезаряжать ружье.
Егор Тимофеевич поднялся, подошел к Горынычу и равнодушно, медленно, с широким размахом, как по столу, стукнул сверху кулаком по потной голове Горыныча, всадив ее по самую макушку в лохматый воротник овчинного тулупа.
Горыныч крякнул одобрительно и завалился на бок.
Егор Тимофеевич взял ружье из рук Горыныча и, не оглядываясь, пошел к машине. Он подошел к вишневой блестящей «ниве», похлопал ее зачем-то по капоту, как доброго коня по спине, и направился в деревню.
— Жор! Куда ты! — донеслось из кустов. — Жор! Помоги мне ее хоть до машины дотащить!
— Живой, гад… — прошептал Егор Тимофеевич облегченно.
— Жор!
— Ну, тогда вот — на тебе.
Егор Тимофеевич круто развернулся, подошел к «ниве» и, вытащив из кармана охотничий нож, с большим сожалением пропорол все колеса, потом постоял в нерешительности, пристально глядя на лобовое стекло, сложил нож и пошел в деревню.
Возле своего дома он замедлил шаг, разглядывая сверкающие окна, прошел мимо. Дошел до конца деревни, до дома Горыныча, сбил прикладом замок на двери, вошел в дом и открыл сундук со змеями.
— Идите гуляйте. Увольнительная вам.
Сначала он хотел выволочь сундук на улицу и перевернуть его там, в сугроб, потом пожалел змей, оставил ползать в тепле.
Закрыл дверь и пошел домой. Возле кухонного окна постоял, выглядывая, где ж его жена Маня. Не увидел ее. Мозданул прикладом ружья по окну. Посыпались звонкие осколки. Потом мозданул по другому, потом по третьему. Пошел на торцевую сторону дома, невзирая на крики жены Мани, расколотил там еще два окна, потом вошел в дом. Снял с себя всю одежду, открыл шкаф, вытащил выходной костюм, сберкнижку, паспорт, оделся и сурово, как на войну, пошел в город покупать новые стекла.
Дом дуры
Поначалу ездить на велосипеде на городскую помойку Инка стеснялась, старалась по темноте — или с утра, или под вечер, чтобы никто не видел. Когда наступила зима, снег завалил бесплатный Инкин магазин, а после того, как она позвонила Президенту России на горячую линию, и вовсе закончилась ее дармовая добыча.
Позвонила зимой. Была почти трезвая, не злая, не голодная, просто сбил ее с толку сияющий на экране телевизора номер телефона. Может, проверить хотела, обманывают или нет, с этим номером-то, может, надежда какая появилась… Сама не знает, как так получилось. Правды захотела.
Позвонила и с ходу спросила: «Скажите мне, пожалуйста, как нам выжить? Старшего сына прислали из Чечни в гробу. Голова была положена отдельно, отрезанная, а тело чужое. Не его тело. А его, наверное, послали другой матери. Что? Да, я открыла запаянный гроб. Открыла… Что вы говорите? Неважно, как его зовут. Его нет. Остался младший. Батька их спился. Муж мой. Похоронила. Колхоз распустили, деревня вся вымерла, работы нет. У нас здесь зима, дорога нечищеная, живут пять семей, одни старики. Школу в соседней деревне закрыли. В лесу волки. Вожу ребенка в город с ружьем. Мальчик у меня, Витя. Ружье нелегальное, отцовское. Можете, конечно, изъять. Работы нет. Никакой. Только домашняя: печки, вода, дрова. Скажите, как нам выжить? Ну как? Что? Да, сама я иногда пью. Злоупотребляю алкогольными напитками… Но ведь и таким надо выживать как-то, всем надо жить!»
На том конце с ней говорили вежливо и тепло, потому она рассказала не только о своей жизни, но и о работе районной администрации за последние лет десять.
Всю следующую неделю по утрам, просыпаясь, Инка ощущала какой-то холодный и неудобный мрак в желудке, так бывало после длительного запоя или перед посещением участкового. Но потом она затапливала печь, шла на колодец за водой, грела чай, пила его, тихо брякая ложечкой, глядя в окошко, и дожидалась, когда проснется Витя. Холод постепенно теплел, тяжелел, таял, как сугроб, и переставал ее мучить.
Через неделю к Инке приехала комиссия из района, человек восемь на двух старых козелках. Ввалились в дом без стука, по-хозяйски, стали рассматривать комнаты, заглядывать в шкафы, писать какие-то бумаги и одновременно проводить с ней беседу, говоря громко и хором. Были в комиссии представители из собеса, из роно, с биржи труда, из управления сельского хозяйства и несколько человек незнакомых, те стояли возле двери и молчали.
Инка не испугалась, хотя сердце ее колотилось и пыталось выпрыгнуть из груди. Она обозлилась. Уперлась сухими кулаками в костлявые бока, выставила вперед ногу в тапке, насупилась, набычилась и молчала, будто была глухонемой. Если бы она была пьяная, то оба козелка взлетели бы прямо от ее дома, как два реактивных самолета, несмотря на то, что дорога в деревню была нечищеная, но Инка была трезвая, а когда она была трезвой, она была разумной, расчетливой, спокойной и осторожной.
— Разве я неправду им сказала? — спросила она наконец умолкнувшую комиссию.
— Она еще спрашивает! — снова хором загалдели, как пара трехголовых драконов, члены комиссии.
— Разве я что-то сочинила или приукрасила? Товарищ начальник сельского хозяйства, Фрол Ильич, наш бывший председатель колхоза, не дашь соврать, где колхоз?
— Это все понятно, Инна, что нет колхоза, — согласился Фрол Ильич, — но зачем же выносить сор из избы? Подвела весь район.
— В избе у нас столько сору, что дышать нечем, хоть помирай. Я бы померла, да Витю некуда. Кто ж его на ноги будет поднимать?
— Не переживай, Витю мы заберем, — успокоила ее Дарья Марковна, директор приюта, — лишим тебя родительских прав, и он прекрасно проживет на государственном обеспечении.
И тут у Инки исчез ум. Показалось ей вдруг в какой-то момент, что она стала не только пьяная, но и внезапно научилась летать, а когда она очнулась и обнаружила себя в облаке черной гари отъезжающих козелков, то увидела в своих крепко-накрепко сжатых кулаках клоки черных, длинных волос директора приюта.
Вечером Инка слегла с высокой температурой, послав Витю за бабой Аришкой, одинокой старой знахаркой, на другой конец деревни.
Бабка Аришка прибежала быстро. Шустренькая, сухенькая, ясноглазая, колдуньей ее назвать язык не поворачивался, скорее походила она на плясунью из районного хора при доме культуры. Говорили, что она ведьма, но детей порченых, больных возили к ней лечить и не боялись. Бабка Аришка мудрым сердцем да зорким глазом всех видела насквозь, но ни на подозрения, ни на хулу не откликалась, знай себе делала свое дело, собирала с людей всякую дурь и отправляла ее в сухой лес или в поганое болото, снабжала травами, водичкой, заставляла учить молитвы и в конце лечения всех направляла в церковь за семь километров к отцу Василиску.
Бабка Аришка очень уважала и побаивалась старого священника отца Василиска, отец Василиск бабку Аришку тоже любил, как и его отец, и дед, и прадед, тоже священники, любили Аришкину мать, и бабку, и прабабку, тоже знахарок..
— Ну что ты смотришь так, батюшка, как мышь на крупу? — спрашивала его бабка Аришка.
— Да ведь неплохо бы тебе эти дела заканчивать, помирать по-христиански будешь, исповедуешься, причастишься…
— Мне рано пока помирать, делов много, — отмахивалась бабка Аришка.
* * *
— Ох, касатик, мамушка-то твоя как нехороша, — прошептала бабка Аришка, подходя к кровати с распластанной на ней горящей Инкой. — Ох, девка, сколь дури на себя взяла! Зачем? Для чего взяла? — спросила она.
— Не знаю, — прошептала Инка.
— Не надо было брать. Сказала бы им: на свою голову! И пусть бы пошли. Сами бы справлялись. А теперь гори, что ж… Переможешь сама-то?
— Не знаю ничего…
— Ладно. Гори пока. Мы с мальцом печку затопим, блинов спечем. Авось справишься, а нет, так подмогну.
Но Инка не справилась, и посреди ночи бабка Аришка прогнала расстроенного Витю в сени, чтобы не мешал ей своим неверием. Она склонилась над горящей Инкой, а Витя надел отцовскую фуфайку, вышел на веранду, сел на провалившуюся старую оттоманку между несколькими выпирающими пружинами и стал смотреть в темный двор.
Привычное дело — бабкины сказки. С детства он помнил, как она несколько раз заговаривала ему ангину. Бывало, водит клочком колкой травы по горлу и шепчет себе под нос: «Ангинка-ангинка, колкая щетинка, тебе тут не быть, кровь не пить, кости не сушить…» Вите было щекотно и смешно, он фыркал, хватал бабку Аришку за руку и смеялся от души.
— Ну! Чего? — восклицала бабка. — Глупый какой! Сбил меня… Давай снова.
И опять шептала свои стишки, собирая с Вити ангинку и отправляя ее в поганые болота к змеям и скорпионам, в глухие горы под сухие пни, в гнилые леса, на кривые коряги, в омуты, болота и трясины.
Витя хохотал до упаду от щекотки, а то и плакал:
— Отстань ты от меня, баб! Страшно, я в лес буду бояться ходить! — но послушно вытягивая длинную худую шею.
— Тьфу ты! Опять сбил. Вот дурень…
Бабка Аришка садилась, обессиленная, на лавку перед Витей и осуждающе качала головой.
— Вот ведь вишь, непростой ты. Ишь как черти-то тебя ломают. Мешают мне. Ну-ка давай, малец, опять…
Упрямая была бабка Аришка, упертая. Плюясь по сторонам в конце заговора, торжественно провозглашая: «Собаки не лают, петухи не поют!..», она становилась похожей на маленькую первоклассницу Надьку Семенову, нарядившуюся старушкой для новогоднего представления. Махала ручками, крепко зажимая в кулачках сухую траву, суропила гневно белесые бровки, выпячивала сердито и грозно вперед нижнюю губу, и белый платок ее сбивался набок, от чего концы его висели над бабкиным плечом, как поникшие заячьи уши.
Витя хохотал, утирая слезы, и мотал головой от восторга:
— Зайчиха! Ой, не могу…
— Во, вишь? — таинственным шепотом прерывала его смех бабка Аришка. — Полезли бесы… лезут, вишь? Смейтесь, смейтесь, я вам устрою…
— Уши у тебя как у зайца, — заливался Витя радостным, легким смехом.
— Давайте, давайте, я вижу вас, вижу, — грозно и многозначительно кивала бабка Аришка, бросая в печку клок скатанной травы. — Счас я вам устрою, погодите…
Она чиркала спичкой, поджигала траву и начинала разговаривать с огнем. Бежевый, как густое топленое молоко, дым валил клубами в избу.
— Трубу-то не открыла! Открой трубу-то, химик! — советовал Витя бабке, громко икая от смеха.
— Икай, икай… Выходют они из тебя….
Витя сам торопливо отодвигал печную заслонку, и дым послушно направлялся в печку.
— Иди теперь домой, сама справлюсь, — велела бабка Аришка. — Ему добро делаешь, а он все смеется надо мной, дурень. Не был бы ты мне мил, не стала бы тебя лечить. Всю душу вымотал, два дня теперь работать не смогу.
Правда, после заговоров Витя ангиной не болел. Один раз Инка водила его к бабке Аришке выгонять испуг, — тогда Витя нашел в лесу осиное гнездо и решил, что в нем есть мед. Пока приноравливался, как забрать, не заметил медведя. Хорошо, что медведь оказался медвежонком. Разбежавшись в разные стороны, они оба испугались так, что Витю пришлось вести к бабке Аришке.
Бабка путала его ноги и руки в толстых, круто крученных льняных нитях, как бы измеряя длину и ширину его тела, ног, лица, рук, ушей, что-то бормоча, будто считая, плюсуя-минусуя, приговаривая про месяц и солнце, день и ночь, жизнь и смерть, и также обязательно про своих собак-петухов. Как только она отворачивалась, Витя начинал хихикать. Он брал моток и изучал, чем это она его обматывает, в какие сети полоняет.
— Да что ж это такое? Олух какой! — сердилась бабка Аришка, нервно выхватывая моток из его рук. — Не води его ко мне больше, Инна, лезет везде, хватает все. Отдай!
Витя цепко держал моток и смотрел в глаза бабке, едва сдерживая смех.
— Отдай нитки!
— А ты портниха? Зачем меряешь меня? Что будешь шить? — спрашивал Витя.
— Я ж говорю, сглаженный. То есть испуганный. Испугал его медведь, — виновато оправдывала сына Инка.
— Никакого дела с ним. Мешает, и все тут, — жаловалась бабка Аришка, наматывая спутанные нитки на свой моток.
— Потому что я тебе не верю, — пояснял свое поведение Витя.
— Надо верить, сынок, а то испуг не пройдет. Будешь плохо спать, плохо кушать, плохо расти. Маленький останешься, все будут большие, а ты маленький, — тараторила Инка, чтобы Витя не вставил какое-нибудь глупое слово, — в армию не возьмут, девочки смеяться над тобой будут. Давай еще раз, стой спокойно, не смейся.
— В армию его… — сопела недовольно бабка Аришка, — в армию-то его возьмут… Давай стой и не шевелись, не то я тебя прутом нахлестаю, боец. Подставляй руки!
И снова путала его в свои заботливые, щекотные, льняные, ласковые сети, от которых на душе у Вити было тепло, мирно и весело, как от припекающего родного весеннего солнца.
* * *
— Чего сидишь? — услышал Витя шепот бабки Аришки из темноты сеней.
— Ты ж меня сюда прогнала, — прошептал он в ответ.
— Замерзнешь.
— Как мамка? Ушла болезнь?
— Ушла. Не бойся, не помрет.
Витя подвинулся, приглашая бабку посидеть с ним на оттоманке.
— А ты помирать не боишься, баб Ариш? — спросил он вдруг.
Бабка присела на оттоманку, покрепче завязала концы платка и шмыгнула носом.
— Не боишься? — повторил Витя.
— Не. Нажилась уже, не боюся.
— А если в рай тебя не пустит Бог?
— Чего ж Он меня не пустит? Чем я плоха? — насторожилась бабка Аришка.
— Колдуешь ведь. Про сухие болота да дикие топи с кем ты договариваешься?
— Ишь ты! — рассердилась бабка — Мал еще советовать мне! Подслушивал? А ведь я просила тебя: выйди и не лезь!
— Не подслушивал! Я твои стихи давно все знаю. Божьи молитвы не такие.
— Всякие хороши, — вздохнула бабка.
— Не могу тогда понять, кому верить? Врачам, тебе или отцу Василиску? Все разное говорите. Вот ведь когда я рисую, я же не пользуюсь дегтем, хотя он и черный, или сметаной, хоть она и белая?
— Сравнил! Дегтем! Вонять будет картинка-то!
— И мелом не рисую там, где масляными красками нужно. Осыплется мел, сотрется, грязь одна получится, хоть он и белый.
— К чему ты это? — насторожилась бабка. — Раньше ничего не рисовали, а добро жили. Теперь рисуй да радуйся, а ума ни у кого не прибавлось.
— Время было другое. Хочешь, я тебе свои рисунки покажу?
— Хочу. Чем рисовал-то, не сметаной?
— В универмаге краски купил, как и положено художнику, — улыбнулся Витя.
* * *
А на следующий день приехал участковый Борис Иванович, худой, скуластый, сероглазый, сердитый мужик. Он громко постучал в окно кухни. Инка боялась стука в окно. Вскочила, подбежала, отдернула штору. Увидев фуражку Бориса Ивановича, обмякла и села на стул.
— Сынок, открой дверь. Да не пугайся, там милиция.
Борис Иванович вошел неохотно, устало поздоровался, сел к столу, достал папку, начал раскладывать бумаги.
— Ну, чего молчишь, гражданка Егорова? — спросил он. — Язык проглотила?
— Что говорить…
— Понятное дело, нечего. Собирайся в тюрьму.
— Витя, иди в свою комнату, — попросила Инка сына.
Витя подошел и сел рядом с ней.
— Иди, иди, Витя, — сказал Борис Иванович.
Витя прижался к матери.
— Иди, Витя. Мамка накричала на начальство, вот меня и прислали. Это ничего, не страшно… Ты был ведь, слышал все?
Витя молча смотрел на участкового.
Борис Иванович напряженно выдохнул.
— Несовершеннолетним присутствовать при допросе запрещено. Запрещено — значит не разрешено. Шагом марш в свою комнату.
Когда Витя ушел, Борис Иванович долго исподлобья смотрел на Инку.
— С бодуна? — спросил он наконец.
— Заболела.
— Угу. Заболела ты крепко, девка. Ум потеряла. Комиссии погромами и поджогами, расстрелами и повешением угрожала? Волосы рвала? Щеки царапала людям при исполнении? Это ж в психушке можно очутиться!
Инка кивнула.
— У тебя вот тут… — Борис Иванович гулко и безжалостно больно постучал себя крепким кулаком по лбу, — есть что? Или нет?
— Нет, наверное…
— При Сталине тебя уже сегодня к вечеру расстреляли бы…
Он вздохнул.
— Давай писать твою историю. Неси паспорт.
— При Сталине их всех бы самих еще вчера расстреляли, — слабо возразила Инка.
— Кого?! — грозно завопил Борис Иванович. — Девка! Их никто никогда не расстреляет. Они везде и при всех выживут, им при любой власти хорошо. Понимаешь, что такое хо-ро-шо?
Борис Иванович шмыгнул носом:
— И что такое плохо… Ты ребенка подставила под расстрел. Сама-то ладно, такое пережила, что уже теперь ничего не страшно, а его-то за что в детский дом определила?
— Почему же — в детский дом? — спросила Инка.
— Потому что посадят тебя, девка. Посадят, и правильно сделают, потому что больно на язык ты гадкая. И руками не по делу машешь. Не там где надо. Поняла меня? И по телефону любишь звонить. Не тому, кому надо.
Борис Иванович поднялся за столом.
— Я при исполнении, конечно, ведь я — тоже власть, Инна. Родителей твоих уважал и твою семью жалею… Скажу как русский мужик тебе сейчас. Никому твоя правда не нужна. Бросаться на дуло пулемета надо только, если ты один. Если за тобой дети — будь мудрее. Ты же баба. Куда ты прешь под пули? И его тянешь.
— Так ведь… Я только позвонила… Спросить, как жить?
— Они научат. Будешь жить хо-ро-шо, на всем казенном. Задаром. И Витя тоже. Давай неси паспорт, будем писать рассказ про тебя… Чайник поставь.
* * *
Борис Иванович сочинял долго, писал медленно, расспрашивал Инку подробно, тщательно, обстоятельно, повторяя одни и те же вопросы по нескольку раз в различной последовательности, будто хотел поймать ее на лжи. Но Инка не врала, вину признавала, в содеянном раскаивалась, обещала исправиться и поступить на работу, какую дадут, любую. В результате были написаны одна куцая страничка протокола и целая тетрадка личного черновика Бориса Ивановича.
— Давай признавай вину полностью, — сказал Борис Иванович.
— В чем же? Я не собиралась никого расстреливать. Хотя и надо бы.
— Ты хоть иногда думай, что говоришь! Признавай вину, так и запишем: глупая я, плохо образованная, позвонила президенту с целью совместного решения проблем жизни страны. Желала посоветоваться о планах на будущее, а также выразила готовность поддерживать его на выборах и впредь…
— Счас! — прервала его Инка. — Поддерживать я никого не буду, я на выборы, как Петю похоронили, не хожу.
— Инна, я говорю о том, что ты обычная хулиганка, глупая русская баба. Ну, выпила, ну, позвонила, ну, поругалась с другой бабой. Может, у вас одна симпатия. И подралась. Надурила, понимаешь? Из хулиганских побуждений! Поняла? Так и будешь говорить.
— Не знаю… — загадочно процедила сквозь зубы Инка. — Пусть ходют и оглядываются некоторые. Если кто коснется Вити, я говорю прямо — что сказала, то и сделаю.
— Ну, опять за свое. Ты что. действительно можешь поджечь, разгромить, повесить и расстрелять от имени народа России живых людей?
— Вы меня удивляете, Борис Иванович! — всплеснула руками Инка. — Как я могу стрелять, у меня ведь пулемета нет!
— Кстати, о пулемете… А им ты сказала, что имеется таковой. Где?
— Сказала? Ну, под кроватью, — сникла Инка. — Отцовское ружье. Охотничий билет принести?
— Еще одна статья, — крякнул Борис Иванович. — Неси.
Инка пошла из кухни в другую комнату и принесла оттуда затрепанный, почти тряпочный охотничий билет из картона.
— Ружье надо изымать, — вздохнул Борис Иванович, разглядывая мутные разводы чернил и трещины на мелком фото Инкиного отца. — Не, девк, ты совсем дура…
— Хватит вам, Борис Иванович, что вы заладили: дура да дура. Просто я неудачница. Семья была крепкая, ладная, батя — лесник, мама — полевод в колхозе, мы с братом учились хорошо, старались… Не пил никто, не курил. Что ж, раз все так вышло с Петей… Покатилось… Как привезли его гроб солдаты и командир, как поставили возле дома на табуретки… Встала я, перекрестясь, тогда рядом, Борис Иванович, стою, и ни слез у меня, ни слов, и вдруг будто слышу, говорит мне кто: «Кончилась твоя родина, Инка. Кончилась твоя родина».
Борис Иванович крепко крякнул и отвернулся к окну. Инка кивнула самой себе:
— Она и кончилась. Вместе со мной. Нету нас.
— Ты это брось, — сказал Борис Иванович, — родина — она навсегда.
— Нет, — помотала Инка головой, — она есть, когда ей веришь. А я больше не верю никому. И мама, и батя, и Степан — они ушли в один год за Петей. Потому и ушли, что у них тоже кончилась родина. Только они никому о том не сказали, а я тебе говорю.
Борис Иванович стал нервно чиркать в своих бумагах:
— Ладно, Инка, давай подписывать.
— Давай. Но только знай, скажу тебе прямо: попробуют Витю забрать — исполню все, что сгоряча пообещала. Я свое слово держу. Как Петя и вся его шестая рота, буду держать свою высоту. Без боя не сдамся, Борис Иванович. И будь уверен, я крепко стою. Хрен меня сдвинешь.
* * *
Когда Борис Иванович уехал, Инка вытащила из сарая лыжи, приказала Вите никому не открывать, кроме бабки Аришки, быстро собралась и поехала.
— Мама, а ты куда? — крикнул вслед ей Витя.
— Буду поздно, не переживай, я к отцу Василиску!
Не успела она скрыться за горизонтом, как в доме возникла бабка Аришка, выросла, словно гриб из-под пола посреди кухни.
— Ушла мамка-то? — спросила она деловито. — В церкву небось пошла? Не сказала?
— К отцу Василиску.
— Ну да, я и чую. А чего так холодно у вас? Топить надо. А ты мне картинки-то свои собирался показать, не забыл?
Витя обрадовался, глаза его засияли, будто увидели что-то необыкновенное. Он поспешил в свою комнату, приглашая жестом бабку идти за ним, схватил с книжной полки пачку альбомных листов, вырезки из журналов, книжки, — все выгрузил на круглый стол.
— Витя, а никто не приезжал? — спросила бабка Аришка, разглядывая из-за его плеча картинки.
— Участковый, — кивнул Витя. — Сначала я свои эскизы покажу, а потом уже готовые вещи, ладно?
— Ладно. Милиционер один приезжал, боле никто?
— Никто. Вот смотри, баб Ариш, это карандашные наброски. Тут и ты есть. Вот найди себя.
Витя радостно подносил ей к лицу рисунки, руки его чуть дрожали, он волновался, будто бабка была строгим экзаменатором. Голосок Вити звенел от напряжения, как колокольчик, он то и дело судорожно вздыхал, всхливывая, будто недавно плакал навзрыд.
— Хо-ро-шо-о, добро-о-о рисуешь, — хвалила его бабка Аришка, вытягивая вперед руку с рисунком, — жалко только, что нет очков, карандаш-то плохо видать. А красками рисуешь?
— А как же! — воскликнул радостно Витя. — Сейчас покажу!
— Добро-о-о, — протягивала бабка Аришка, причмокивая беззубым ртом, — красивые какие все люди. А так и не скажешь, глядючи на них. В жизни-то все не такие. Это кто — это я?!
— Ага!
— Красивая… Нос только… Чего такой маленький? Ну, какой есть, теперь уж не вырастишь. Из опеки не приезжали?
— Да сказал же, не приезжали. Узнала себя? Похожа?
— Похожа. Ты, малец, настоящий художник здеся растешь… Вот как оказывается…— сказала задумчиво бабка Аришка. — А я и думаю, чего ты не такой, как другие, а ты вишь — художник, значит… Дар у тебя. И правда как взрослый рисуешь, не скажешь, что маленький еще, — приговаривала она задумчиво, перекладывая рисунки один за другим, разглядывая их то вблизи, то далеко отстраняя от глаз, — Во как, ага… лес наш… яблоневый сад, ульи, цветет сад-то как, ай-яй-яй… Борис-то Иваныч когда в город мамку вызвал?
— Не знаю, пока не звал. Смотри вот портреты. Это я на уроках рисую. Кого к доске вызовут, того и рисую. Вот учителя наши — Валентина Ивановна по литературе и Иван Евдокимович по пению.
— Похожи…
— А ты же их не видела…
— Не видела, да знаю. А это кто? Черный лист пустой? Чего замарал-то его?
— Это тоже картина.
— Что за картина — сажей лист замаран. Или дегтем?
Бабка понюхала квадратный кусок твердого черного картона.
— Это черный квадрат. Есть такая известная картина художника Малевича. Я ее хочу исправить.
— Малевича? Где он живет-то? Надо было не президенту, а ему позвонить да сказать, чтоб глупости не рисовал. Разве ж такие картины бывают?
— Бывают, — улыбнулся Витя, — и многие видят в этом квадрате большой смысл.
— А-а, смысл… Все равно как в печке сидишь да в закопченную заслонку глядишься, — заворчала бабка Аришка. — Ничего не выглядишь, одно только бока поджаришь.
— А вот и нет! Как раз и выглядишь! Распахнешь заслонку, а оттуда — свет, радость, дом, — сказал Витя.
— Так надобно ее раскрыть, сынок! Ты эту картонку-то пополам разрежь, давай я подмогну, ножницами не получится, а мы ножиком, давай? — оживилась и заволновалась вдруг бабка Аришка.
— Зачем? Не надо резать, можно белой краской нарисовать отсветы, видно будет, что ворота распахнулись… Вот смотри, у меня есть наброски: ворота как бы изнутри распахиваются, а в просвете видишь — кто?
— Кто?
— Это Бог, — сказал Витя.
— Ты не боишься Бога рисовать, может, нельзя? — засомневалась бабка Аришка.
— Не боюсь. Почему нельзя?
— Ну, не знаю, ты ведь не святой… Иконы могут писать только святые люди.
— Это не икона, это картина. Многие художники рисовали Бога, и ничего. Умерли, конечно, но ведь все когда-то умирают.
— В ад небось пошли… — решила бабка Аришка. — Скажи, ну вот как же так можно: грешить и браться Бога рисовать?
Витя оторопел.
— Разве я грешу? — спросил он. — Если только отговариваюсь да школу пропускаю, печку вот топить не хочу…
— Я не про тебя. А ты вишь какой, напугался! А сам меня давеча спрашивал, не боюсь ли я помирать! — язвительно сказала бабка Аришка. — Хотя я и печку топлю, и не отговариваюсь, и не ленюсь.
Она стала аккуратно складывать рисунки в стопки.
— Что уж, рисуй. Дело твое верное. Садись и рисуй. Надобно ворота ада открывать, а не то они на нас лежат, всех придавило. Одолеем мы их, а они нас не одолеют. Садись за стол, а я пока блинов напеку.
Бабка Аришка пошлепала на кухню, а Витя, будто давно ждал ее команды, сел за стол и нетерпеливо разложил краски.
— Я бы пироги спекла, Витя, но руки стали крюки. Все валится, не могу справиться. Напеку блинов, это попроще. Где тут мука? Мука? Ты где? Вот ты куда спряталась… Молоко? Иди сюда…
Витя рисовал за столом, а бабка разговаривала с печкой, с дровами, с огнем, со сковородкой, с бутылкой масла и с каждым пышным блином по-доброму: кого журила, кого хвалила, кого подбадривала, но никого не ругала и не злилась, не сердилась. Вите было сладко рисовать Бога. В печи потрескивали поленья, пугая робкую тишину, будто то здесь, то там, то в одной, то в другой комнате лопались маленькие цветные воздушные шарики или вспыхивали внезапные звезды, тревожно шелестя лучами.
— Баб Ариш, — громко крикнул Витя, — а баб Ариш!
На кухне что-то прошуршало, скользнуло и бабахнулось об пол, покрутилось и, громыхая, покатилось по полу.
— Напугал! Ох, тошно мое лихо! Все побила, раззява…
— Баб Ариш! А может, не ворота это, а дверь? Не в центре тогда рисовать надо, а справа. Как будто бы дверь открывается… А? Вот так… Глянь…
— Напугал! — с вызовом повторила бабка Аришка, шлепая по кухне и собирая раскатившееся.
— Дверь-то лучше. А? Откроет дверь, и никто не закроет. Но это не так торжественно. Лучше в центре. Лучше — ворота, да?
— Иду я, погоди! Размажешь сейчас все, краски уронишь, все испортишь, сиди, иду.
Полвека прожив одна, бабка Аришка как-то сразу привыкла к семье и уже стала строжить своих домочадцев.
— Никакого дела не даст. Чего тут у тебя?
И только бабка Аришка уселась на стул возле круглого стола, как в окно кухни постучали. Она вздрогнула, вскочила и, словно была молодая, побежала к двери.
На веранде уже гремели шаги. Бабка выскочила в сени, Витя следом за ней.
— А хозяева на улице. Здрасьте, здрасьте… На улице, говорю! Пойдемте к ним, ага, выходите на улицу, — напирала она сухеньким телом на трех растерявшихся женщин.
— В сарае хозяева, кур, может, кормят, пойдемте, пойдемте…
Женщины не стали спорить и вышли на улицу, а бабка Аришка тут же захлопнула входную дверь и закрылась на большой крючок.
— Откройте, бабушка, — попросили за дверью.
— Не открою. Зачем вы ходите по чужим домам?
— Мы комиссия из районного отдела образования, — сказала одна из женщин, — нам нужно составить акт жилищных условий ребенка.
— Составляли уже. Хорошие условия. Очень прекрасные! Так запишите: очень прекрасные, — сказала бабка Аришка, выглядывая в окошко веранды.
— Извините, но нам нужно осмотреть его комнату, мебель описать…
— Мебель? Какую мебель? Вы сами-то не из дворцов будете? Не знаете, какая мебель в деревенском доме? Печка, лавка, стол, кровать, шкаф и телевизор. Так и пишите.
— Откройте дверь! — приказала начальница, женщина, которая была толще и старше двух других.
— Не открою.
— Мы вызовем милицию. Вы обязаны подчиняться представителям власти.
— Никому я не обязана, — сказала бабка Аришка, — у меня свое начальство. Вы, видать, не местные, не знаете, что я тут главная колдунья в округе?
— Чшш, — попытался урезонить бабку Витя, но ее уже было не остановить.
— Не знаете? А сейчас узнаете!
— Бабушка Ариша, — звонко закричала тоненькая девушка в беретке, — мы должны свою работу выполнить, нас уволят, если мы не составим акт.
— А! Узнала меня! Вот! Гляди мне! Уволят-то ладно, а вот если замуж не выйдешь и будешь до пенсии седыми лохмами на танцульках трясти…
— Пойдемте отсюда, — прошептала девушка и пошла к машине.
— Стой! — приказала ей толстая старшая начальница. — Открывайте дверь! Сейчас звоню в милицию! Так! Вызываю…
Старшая вытащила из кармана сотовый телефон и стала нажимать толстым крючком указательного пальца на кнопки.
— Вызывай! Я посмотрю, как вы отсюда поедете. Все канавы пересчитаете. Поедете-то в город, а окажетесь на селе, свернете на дорогу, попадете на тропину. Давай вызывай! Я не из пугливых! Витя! Иди глянь блины! Горят….
Бабка вошла в раж, будто вокруг дома стояло много зрителей.
— Ужо я вам! — грозила она сухим кулачком в окошко веранды. — Вдов да сирот обижать? Я вам всем покажу, распущенки! Ишь, моду какую взяли по чужим домам лазить, мебель описывать, детей забирать! Заколдую счас всех, сядете на ноги, поползете домой на пузах своих! Ужо я вам, мыши серые!
Комиссию как ветром сдуло со двора. Они бежали не по тропке, а прямо по рыхлым, подтаявшим сугробам, молча пыхтя и толкая друг друга локтями.
— Охохонюшки, — вздыхал Витя, макая пышный блин в сметану, — не стыдно ли тебе?
— Нет.
— А мне неловко. Теперь опять участковый приедет. Заберут скоро всю деревню в милицию, один я останусь.
— Ко мне участковый не приедет, — сказала бабка Аришка, — я никого не царапала, не била, а про колдовство в законе ничего не сказано.
— Ты и вправду можешь плохо делать людям? — спросил Витя.
— А чего ж… Могу. Если поверят в то, что могу.
— Ты злая. Не надо плохо делать людям.
— Витя, никто не может сделать человеку плохо, кроме него самого. Про себя человек все решает сам. А что не может решить, то должен спросить у отца или матери. Если нет отца и матери — спроси у Бога. Стесняешься у Бога — спроси у святого. А уж если своевольничать любишь, сделал себе плохо, то сам и расхлебывай.
— Все равно ты злая. Ты напугала тетенек.
— Не злая, а справедливая. Я прямая. На язык, конечно, худая, — согласилась бабка Аришка.
— Люди на работе, зачем их ругать?
— Я тоже на работе. Ешь давай, не разговаривай, а то поперхнешься.
Витя тут же поперхнулся блином, закашлялся, чихнул и, вытирая нос рукавом, недовольно пробурчал:
— Да уж, ну и язык у тебя…
— У тебя не лучше. Как скажешь что, так у меня вся сила пропадает. Сразу хочу на печке полежать.
* * *
Весь месяц они втроем держали оборону. Витя в школу не ходил — мать не пускала. Это было еще одним поводом для визитов разных комиссий. Когда к дому подъезжал очередной козелок, они втроем сидели тихо, будто бы никого дома не было. На двери веранды для отвода глаз был повешен большой черный замок, а сами заходили через хозяйственную дверь, ведущую во внутренний двор к сараям.
Участковый к бабке Аришке так и не приехал, видно, ему не сообщили о ее угрозах, и бабка Аришка почти перебралась жить к Инке с Витей. Ходила домой только протапливать печку, чтобы дом не выстыл и не отсырел, а в подвале не смерзла картошка.
Дело Инкино вот-вот должны были передать в суд. Борис Иванович переслал ей с мужиком из соседней деревни, отсидевшим за пьянку пятнадцать суток, записку, в которой корявым почерком было написал: «Инна, приготовься к тюрьме. Что делать — думай сама. Посадят точно». До суда органы опеки и попечительства должны были разрешить вопрос насчет Вити и забрать его в приют.
— Что тебе отец Василиск сказал? — допытывалась у Инки бабка Аришка.
— Сказал, что надобно повиноваться властям. Смиряться.
— В тюрьму идти?
— Вроде так.
— А Витю в детдом?
— Так вроде.
— А мог бы он вас обоих в монастырь какой определить на время? Раз уж все нехорошо получилось, не спросила ты?
— Спросила. Сказал, не надо наводить ссор. Если нас какой монастырь и примет по его хлопотам, то после все равно выдаст милиции, потому что милиция подаст в розыск.
— Ну-ну. Ясно… Нельзя преступников укрывать от властей. Тоже ведь тяжко им там, в монастырях. И вашим и нашим надо, купи-продай.
— Отец Василиск мне денег дал. Сказал, на первое время. А какое первое время, если оно последнее? Говорит: зачем ты меня спрашиваешь, как быть, если больше моего знаешь.
— Инна, я тебе вот тоже принесла. Скопила, а девать некуда. На похороны отложила, а эти вот лишние, возьми. И на море съездить хватит, и в Китае погулять, и на Луну слетать.
Инка задумалась. Посидела, молча уставившись в окно, за которым сгущались сумерки, потом вдруг резко поднялась со стула.
— Ну, я тогда пошла? Кой-чего надо взять… в лесу, я по делу.
— Иди. Что возьмешь в лесу в марте? Ничего хорошего, — вздохнула бабка. И принялась чистить картошку на ужин.
* * *
Вернулась Инка поздно, было уже темно. Деревня спала, только в ее доме тускло, как лампадка, светилось кухонное окно.
— Ну, вот и пришли, — прошептала она, скидывая нетяжелый картофельный мешок с плеч. Она положила его в углу сеней, накрыла пустым деревянным ящиком и сверху закидала старыми фуфайками и куртками.
— Что ты тут делаешь, мама? Почему в дом не идешь? — спросил Витя, выглядывая из двери.
Инка вздрогнула:
— Кто? Я? Убираю. Иди сюда на минутку, Витя. Бабка Аришка не ушла?
— Нет.
— Видишь, много разных вещей у нас лишних накопилось, надо убрать. Ты тоже иди, разбери свои. Сложи на диван все необходимое, что нужно взять с собой, мы уезжаем завтра.
— Куда?
Инка неопределенно махнула рукой:
— Туда. Не говори никому, — и, подтолкнув его к двери, вошла в дом.
* * *
Бабка Аришка восседала во главе стола и сияла ярче, чем запылившийся самовар наверху буфета.
— Вот сегодня целый вечер, пока тебя не было, я и плакала, и плакала, и плакала, и плакала, а теперь веселюсь.
— Правильно, — кивнула Инка, моя руки.
— Вспоминала, сколько нас в деревне после войны жителей было. А почти сто человек! Стадо было — двадцать четыре коровы! Теперь ни одной. Все померли — и коровы, и люди… И мне пора.
— Рано тебе. Кто останется?
— А зачем оставаться?
— Ну как же, три семьи всего в деревне, остальные дачники. Ты погоди, пока десять-пятнадцать корни пустят.
— Откуда им взяться? — вздохнула бабка Аришка. — Кого в наш лес загонишь?
— Придут из города. Ты их и встретишь здесь.
Бабка Аришка призадумалась, пошмыгала носом, поводила бесцветными бровками и внезапно согласилась:
— Хорошо.
Витя принес из комнаты картину и, держа ее в руках, сказал:
— Все собрал. В рюкзак сложил.
Инка строго и недовольно посмотрела на сына.
— Дорисовал картинку-то? Дай-кось гляну. С собой заберешь или мне оставишь? — спросила бабка Аришка и протянула руку к картине.
— Мы не едем никуда, — сказала Инка.
— Понятно, понятно, — кивнула бабка. — Не едете — и хорошо. А едете — тоже неплохо.
— Я эту картину хочу в Москву послать, в Кремль, правительству, — сказал Витя.
— И тоже правильно, — одобрила бабка. — Я завтра поеду в город, зайду на почту и отправлю. Пусть знают. Дело важное.
Инка взяла картину в руки, поставила на стол, вгляделась и побледнела:
— Боже мой… Витя… Разве можно это?
Она виновато перекрестилась на картину, будто извиняясь за сына.
— Я открыл черный квадрат, — сказал Витя устало, — это было трудно.
Бабка Аришка вздохнула:
— Трудно… Еще бы!
Она по-хозяйски взяла с этажерки несколько газет, разложила их на столе и стала заворачивать картину. Упаковав ее как следует, села на стул, горько покачала головой:
— Да… Вот она — жисть… Короткая такая… Дом-то ваш — статный, знатный, что твой Кремль, добротный, из старых списанных шпал построен. А они пропитались мазутом так, что никакая гниль три века не возьмет. А то и четыре. Когда железнодорожную ветку разбирали, вся деревня шпалами этими отстроилась. А потом, когда немцев-то гнали, наши войска деревню и спалили. В доме у Степанихи немец раненый лежал — доктор Алекс. Дядя Саша мы его звали. Когда наши пришли, он в подвал спрятался и отстреливался до последнего. Наши подумали, что во всех подвалах немцы сидят, вот и подожгли. Ай! Ну и горело! Ай-яй-яй! Что свечи, шпалы-то эти просмоленные… Ай! Да… Ну и горело!
Бабка рыдающе, рывками, тяжко выдохнула.
— Мы потом землянки в лесу рыли. А ваш дом остался, потому что выбрали его как самый большой для штаба. Штаб здесь был. А потом мы отстроили заново деревню. Уж не спрашивай как. Горе одно. Мы с сынком моим Коленькой несем бревно, а он плачет: «Мамушка, встань ты под комель, а я под маковку, не могу больше, темно в глазах, помру, мамушка». Тринадцать годков, а комель на плече. Ростом вышел в батьку, выше меня. Если мне под комель встать, так и придавит бревно… Я ему говорю: «Терпи, сынок, ты мужчина, тебе не во вред, сильный будешь. А как я надорвусь да помру, так и вам всем не выжить». В землянке-то еще трое малых да мать лежачая…
Вот так нам немец дорого обошелся. Врачом он был, хороший, внимательный. Меня от тифа вылечил. Всех лечил — и своих, и чужих. Нам бы прийти да сказать нашим командирам, мол, лежит у Степанихи немец, помирает, пусть бы и разбирались с ним сами. А никто не пошел. Не смогли… Потом обгорелого похоронили за лесом. Ну, ты знаешь где. К чему это я? Не знаю к чему. Так чего-то вспомнила. Вылечил нас всех доктор Алекс, мое-то лечение для войны негоже… А дети звали его дядя Саша. Он им витамины давал. Всех жалко — и русских, и немцев. Ну да что уж теперь.
Бабка Аришка встала, взяла картину под мышку.
— Пойду. Авось увижу тебя еще, Витя. Картину эту, если на почте не примут в Кремль, то себе заберу и сохраню.
— Прощай, баб Ариш, — сказала Инка. Глаза ее были сухими, горячими и бесцветными, будто выгорел их цвет навсегда.
— Прощай и ты, Инна. Прости за все.
— И ты меня прости.
* * *
— Когда придут, ты из подвала через лаз вылезешь и мимо сараев, за баню — и бегом в лес. Там жди меня на развилке. Сапоги отцовские обуй, а свои в рюкзак положи.
— Это чтобы оставить большие следы?
— На всякий случай. Еще придется тебе надеть девичью одежду. Вот юбка, курточка, шапка с шишкой… К станции пойдем по темноте, но мало ли кто увидит.
— Потом в поезде я это все выкину, — сердито сказал Витя.
— Конечно, — успокоила его Инка.
Всю ночь они не спали. Прижавшись друг к другу, одетые, готовые, молчали, будто под окнами кто-то прятался и хотел их послушать.
— Поди, Пете-то нашему страшнее было, — прошептал Витя.
— Поди, страшней, — согласилась мать.
— Тогда что нам бояться? Не будем и мы бояться, мам.
— Не будем.
Тусклый мартовский рассвет, нерешительный, робкий, будто слепой и немой, осторожно заглянул в окна.
Звук приближающейся машины, как рев немецких самолетов, заунывный, далекий, неизбежный, как смерть, Инка услышала еще во сне. Она резко открыла глаза, и показалось ей вдруг, что вокруг дома стоят немецкие солдаты с автоматами и овчарками.
Она встала, позвала Витю, выглянула в окно. Милицейская машина приближалась к дому.
Инка открыла подвал:
— Сынок, полезай.
Она подала Вите рюкзак, сапоги, свою сумку, окинула взглядом стены дома.
— Когда крикну, беги сразу, не задерживайся, понял?
В окно грубо постучали, послышался лай нескольких собак.
Инка пошла в коридор, принесла картофельный мешок, высыпала на кровать из мешка крупные и мелкие человеческие кости, накрыла их сверху несколькими ватными одеялами.
— Прости меня, доктор Алекс. Сослужи службу глупой русской бабе. Помоги и нам, дядя Саша.
Она обильно полила одеяла бензином из канистры, затем плеснула по стенам, по окнам, разлила бензин по полу в комнатах, в кухне, в коридоре и сбросила в подвал мужское зимнее пальто.
В окно и дверь барабанили.
Инка подбежала к окну на кухне:
— Подождите, Борис Иванович! Я одеваюсь!
Она побежала в спальню к шкафу, скинула с себя облитый бензином халат, надела серый костюм сына Пети, купленный ему на выпускной вечер, и снова выглянула в окно.
— Иду, иду!
Человек пять стояли вдоль веранды, как по команде повернув головы к окну. Никаких овчарок ни рядом с ними, ни возле машины не было.
Инка задернула шторку, подошла к лазу в подвал:
— Ты там?
— Да.
— Беги, сынок, как договорились, я следом.
С улицы кричал Борис Иванович:
— Открывай, Инна, не дури! Не сопротивляйся властям! Иначе придется ломать дверь! Инна!
— Сейчас, сейчас!
Инка вошла в зал, зажгла спичку и бросила ее на пол. Пламя побежало, как круги по воде — сразу во все стороны, схватив жадным, горячим ртом прошлое еще живого, но уже смертельно замеревшего дома.
— Кончилась твоя родина, Инка, — прошептала Инка и спрыгнула в подвал.
* * *
Поезд был проходящий, стоял только две минуты. Инка подсадила Витю в вагон.
— Это гомельской или одесский? Или великолукский? Это куда он идет, мам, на север или на юг? Ух ты, здорово: поезд! — радовался Витя.
— Тихо, тихо…
Инка натянула пониже на глаза мужскую кепку.
— Мам, глянь, спят все в вагоне, — шептал Витя. — Вот как им хорошо-то — тепленько, дружно. Хо-ро-шо тут, да, мам?
— Тише…
— Куда они все едут, мам? А мы куда едем? Где теперь наша родина?
— Я — твоя родина. А ты — моя. И они вот, — Инка кивнула на спящих людей, — тоже наша родина.
— А Борис Иванович? Он будет думать, что нас больше нет? Что мы сгорели вместе с домом?
— Да.
— Но мы же есть…
— Нас нет, Витя. Но мы — будем.