Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2014
Елена
Михайловна Алергант родилась в Ленинграде в 1948 году. Окончила Политехнический институт
как инженер-радиофизик,
доучилась пару лет спустя в университете до психолога и проработала последующие
почти двадцать лет психологом в Городском центре профессиональной ориентации
молодежи. В течение ряда лет работала по совместительству в Городском
экскурсионном бюро. Писала и водила экскурсии по темам «Пушкин в Петербурге» и
«Пушкин в Царском Селе». В 1983 году опубликовала небольшой очерк в журнале
«Нева». С 1993 года живет в Ганновере.
Мы думаем — это конец жизни,
а это всего лишь новая сцена, на которой жизнь продолжается.
Поэт, Королева и госпожа Мопс
Каждая комната имеет свое лицо, потому что живет в ней не просто человек, а свойственный ему одному мир, его настоящее, перемешанное с далеким прошлым.
Мне до сих пор трудно смириться с круговращением приходов и уходов. Каждый новый пациент — это рождение и смерть. Знакомство, сближение, взаимопонимание… Я медленно привыкаю к людям, но постепенно их лица, голоса, привычки, радости и страдания становятся частью моей жизни. А потом они уходят, оставляя после себя пустоту, которую со временем заполняют другие. Но и новые, пройдя со мной небольшой отрезок пути, становятся прошлым.
«Моя работа — это история встреч и расставаний», — размышляла я, прибирая опустевшую позавчера комнату.
Новая пациентка приехала в сопровождении полноватого, преувеличенно вежливого пожилого мужчины. Крупная, статная, с породистым лицом и обворожительной улыбкой, обнажавшей изрядно поредевшие, но все еще натуральные зубы.
Спутник проводил ее в комнату, заботливо усадил на стул и протянул мне сумку с вещами:
— Вас не затруднит развесить это в шкаф? Я в женской одежде не разбираюсь. Собрал тут кое-что поприличней.
Женщина, по-королевски выпрямившись на стуле, снисходительно разглядывала свежепокрашенные стены, тюлевые занавески и горшки с геранью, пышно цветущей на соседском балконе.
Седые, давно не мытые и не стриженные волосы новой пациентки липкими прядями свисали на желтовато-серые щеки. Руки терпеливо покоились на коленях, в то время как ногти, подобно сторожевым псам, готовым в любую секунду вступиться за повелительницу, угрожающе топорщили свои почерневшие от грязи, острые обломки.
Так выглядели в старых фильмах спившиеся актеры, прежде игравшие на провинциальной сцене королевских особ. Именно поэтому я в первый же день мысленно произвела вновь прибывшую в Королевы.
Меня так и подмывало спросить: «Ваше величество, в каком подземелье и за какие грехи прятали вас столько десятилетий?» Но разве принято задавать подобные вопросы тем, кому посчастливилось вернуться из изгнания?
Спутник, неловко потоптавшись на месте, начал прощаться:
— Ну, Гертруда, я пойду потихонечку. Если что надо, звони. Заеду дня через два снова.
— А я? Мне тоже пора?
— Ты останешься здесь. Ведь мы обо всем договорились.
Вопреки моим ожиданием, Гертруда, не вдаваясь в дискуссии, подарила мужчине снисходительную улыбку и милостивым наклоном головы позволила удалиться.
Я потянула за молнию дорожной сумки, и она, неохотно распахнув пасть, дохнула на меня плесенью, пылью и тленом. Неужели это и есть то лучшее, что удалось сохранить в изгнании?
Переложив «сокровища» в полиэтиленовый мешок, тут же отправила их в стирку, и пригласила Гертруду к обеду.
Как примут ее наши дамы? Ухоженные, с завитыми, подкрашенными кудельками, обвешанные разноцветной бижутерией, искусно подобранной к цвету блузок и джемперов, они чинно восседали за накрытым столом в ожидании салатов и дымящихся омлетов.
Я представила им Королеву, предложив ей занять место, освободившееся всего неделю назад. Критические взгляды, презрительное перешептывание и передергивание капризных носов говорило само за себя: новенькая проиграла партию в первом же раунде.
Ох уж эти дамы! Они давно забыли свой первый день. Каждая была такой же запущенной, растерянной, с отчаянием, сочившимся из перепуганных глаз. Многим приходится до сих пор бороться за место под солнцем, подчиняясь местному табелю о рангах и этикету.
Да, это общество ничем не отличается от любого другого, состоящего из привилегированных патрициев, народа, обязанного всегда говорить только «да», и бунтарей, держащихся отдельной кучкой и живущих по своим собственным правилам.
Оформляя обязательные бумаги, я с наслаждением представляла завтрашний реванш: намытая до блеска, причесанная, завитая, наряженная в туалеты из «золотого запаса», Королева торжественно займет полагающееся ей место не только за обеденным столом, но и в жесткой иерархии местного «высшего света».
Утром, преисполненная энтузиазмом и добрыми намерениями, переступаю порог гертрудиной опочивальни:
— С добрым утром! Как спалось на новом месте?
Скрестив под одеялом длинные тощие ноги, она величественно возлежит на спине и приветливо улыбается:
— Спасибо. Хорошо.
Радуюсь первому успеху. Кажется, контакт установлен. Можно двигаться дальше.
— Вот и замечательно. Пора вставать.
— А зачем?
— Я помогу вам помыться, одеться и провожу к завтраку. Кофе и свежие булочки уже стоят на столе. Согласны?
— Согласна.
— Тогда вставайте.
— Да, конечно. Но не сейчас.
— А когда?
— Минут через двадцать.
Посмотрев на часы, покидаю комнату. Придется менять и без того напряженный график и возвращаться сюда минут через двадцать.
Полчаса спустя опять стучусь в закрытую дверь:
— Пора вставать и идти к завтраку.
— Конечно… но не сейчас. Минут через двадцать.
В этот день я посещала покои Ее Величества раз десять, каждый раз получая в награду чарующую улыбку и предложение вернуться через двадцать минут.
Реванш не состоялся ни завтра, ни послезавтра. Целую неделю, соревнуясь в вежливости, граничащей с подхалимажем, мы по очереди пытались выманить Гертруду с пропахшего немытым телом и неминуемыми человеческими экскрементами ложа, получая в ответ дежурное, всем до оскомины надоевшее согласие: «Конечно… но не сейчас… Минут через двадцать».
Казалось, Королева, когда-то смирившаяся с заточением, целенаправленно превращала новую комнату в ставшую родной и близкой тюремную камеру.
Неделю спустя, потеряв терпение, я решительно набрала телефонный номер, написанный на клочке бумаги спутником Королевы. Через два часа он уже сидел в моем кабинете и рассказывал захватывающую историю ее жизни.
Принцесса
на горошине
Гертруда была единственной дочерью потомственного аристократа, дослужившегося при новом правительстве до генеральского чина. Девушке предстояло блистать в высшем обществе. В арсенале ее боевого оружия значились не только величественная красота, но и блестящее воспитание: принцесса почти профессионально играла на рояле, пела и свободно говорила на трех иностранных языках. Претендентов на руку, сердце и титул гордой красавицы было предостаточно, но… то ли она ждала своего принца, то ли отец не спешил с новым родством. Гертруда уже «засиживалась» в девицах.
Она успела отпраздновать четверть века, когда началась война со всеми вытекающими из нее последствиями: Нюрнбергский процесс, конфискация имущества, бесчестие и… нехватка мужчин.
Но похоже, в последний момент судьба сжалилась над опальной принцессой и ниспослала ей жениха — пережившего русский плен немолодого майора. Когда-то она даже не посмотрела бы в его сторону: длинный, тощий крестьянин с грубыми чертами лица и дурными манерами. Единственным аргументом в его пользу был уцелевший за годы войны клочок земли и неутраченные крестьянские навыки, обещавшие спасти от неминуемого голода молодую жену и ее овдовевшую мать. Так началась вторая глава жизни Гертруды, затянувшаяся почти на двадцать пять лет.
Барышня-крестьянка
Отставной майор, сохранивший со времен войны прекрасно поставленный командирский голос, занялся муштровкой жены и тещи. Тонким пальцам принцессы, перебиравшим когда-то покрытые слоновой костью черно-белые клавиши концертного рояля, предстояло во второй главе перебирать тугие соски коров и коз, выжимая из них упругие струи теплого, пряно пахнущего молока.
Муж не тратил время на ненужные объяснения. Короткие, четкие команды: «Пойти и сделать! Без возражений!» на многие годы стали неотвратимой реальностью неудавшейся аристократической жизни.
Послевоенная Германия постепенно вставала на ноги. У людей появились деньги и повышенный интерес к свежим продуктам. К первому клочку земли присоединился второй, а потом четвертый и пятый. К ним добавился просторный дом с балконом, двумя ванными комнатами и домашней прислугой, но растущее благосостояние не освобождало хозяев от непосредственного участие в крестьянском труде. Гертруда, давно отвыкшая от деликатесов родительского дома, научилась готовить простые сытные блюда, взбивать масло и консервировать огурцы. Муж, давно набравший утраченные в русском плену килограммы, превратился в грузного, грубоватого владельца прибыльного фермерского хозяйства.
Оказалось мужчина, доставивший опальную королеву в дом престарелых, был ей не племянником, а соседом. Его родители, не менее удачливые землевладельцы, дружили с семейством отставного майора, а мальчик с удовольствием забегал к бездетной соседке, обучавшей его английскому языку и игре на рояле.
Жизнь плавно катилась по основательно проложенным рельсам, но вдруг… кто бы мог подумать… Майор, собиравшийся дожить до ста лет, в одночасье переходит в иной мир. Гертруда остается не просто вдовой, но очень богатой вдовой. С этого момента начинается третья глава ее жизни.
Веселая
вдова
С юности у нее сохранилась единственная подруга, которая (надо же, какая удача) к этому времени тоже успела благополучно овдоветь. Обе дамы вошли в тот замечательный возраст, когда лица еще сохраняют остатки былой свежести, фигуры — остатки былой стройности, а общество уже не требует ни пуританства, ни бережливого отношения к «девичьей чести».
Утром, часов после одиннадцати, дамы созванивались в первый раз, долго решая сложнейшую проблему: где они завтракают сегодня и с чего начнут — с шампанского или с красного вина.
Завтрак затягивался до обеда, плавно перетекая в вечернюю программу, стартующую в театре, а финиширующую в казино.
Ни отца-генерала, ни мужа-майора, ни коров, ни маринованных огурцов! Почти десять лет упоительной свободы и нескончаемых удовольствий!
К сожалению, всему хорошему рано или поздно приходит конец: подруга зачем-то последовала за своим мужем, повторно оставив Гертруду безутешной вдовой. Та сделала несколько попыток прилепиться к каким-то дальним родственницам, но пожилые дамы предпочитали в первую половину дня протирать от пыли полированные буфеты, а во вторую баловаться пирогами собственного изготовления. Шампанское вызывало у них изжогу, а красное вино расстройство желудка.
Разочарованная, потерявшая интерес к жизни Гертруда заперлась в своих четырех стенах, решительно порвав все контакты с внешним миром. Сын бывших соседей, давно переехавший в другой город, нашел ее пару недель назад в весьма плачевном состоянии: осунувшаяся, запущенная женщина ютилась на задвинутой в угол, грязной кровати в комнате, заваленной десятками пустых бутылок из-под шампанского и ликеров.
Спешно оформив документы на переезд в дом престарелых, он открыл последнюю страницу жизни обездоленной королевы.
Аккуратно записывая эту историю, я задала только два вопроса:
— А вы видели ее приятельницу?
— Да. Пару раз, когда приезжал в Ганновер. Они приглашали меня на ужин, а потом в театр.
— И кто же из дам в этой упряжке был ведущей?
Задумавшись на пару секунд, племянник безошибочно поставил диагноз:
— Приятельница была очень активной, энергичной женщиной. Безусловно ведущей была она.
Вот все и разрешилось. Королева прожила всю жизнь не в заточении, а в подчинении. Отец-генерал, муж-майор, энергичная, властная подруга… А я требую от пожилой дамы самостоятельных решений. Придется менять стратегию.
Утром следующего дня, наскоро покончив с обычными приветствиями, перешла к запланированной атаке: спокойное, не терпящее возражений лицо, командный голос и внутренняя убежденность в непременном успехе.
— А теперь встаньте с постели и… в туалет.
Чувства на лице Гертруды замелькали кадрами немого кино. Удивление, протест, безысходная покорность и… облегчение. Навсегда покинувшее ее прошлое вернулось снова. Появился кто-то, готовый давать команды и принимать за нее решения.
Тонкие пальцы нерешительно откинули край одеяла, и две тощие, обтянутые сморщившейся, пересохшей кожей ноги медленно потянулись к стоптанным домашним тапочкам.
Более получаса я лила ароматные шампуни и гели на слипшиеся от грязи волосы и кожу, впитавшую запахи многолетнего запустения и гнили. Одиночество, что ты сделало с когда-то красивой женщиной?
Через час Королева, поправив и без того идеальную прическу, решительно покинула свои апартаменты, готовясь предстать перед ликующим, празднующим ее возвращение народом.
Но народ почему-то не ликовал. Наметанный женский глаз тут же приметил и неуклюже свисающее с похудевших плеч платье, и стоптанные каблуки покосившихся туфель, и скромный крепдешиновый платочек, прикрывающий старую морщинистую шею. Ревнивые народные губы искривились в ироничных усмешках.
Гертруда скромно присела к накрытому столу, пожелала всем приятного аппетита и положила себе на тарелку румяную, свежеиспеченную булочку.
Я заняла удобную позицию напротив своей подопечной, делая вид, будто занята важными делами. Одному подливала кофе, другому передавала молочник или вазочку с мармеладом, третьему помогала намазывать булочку, наблюдая боковым зрением за той, от кого зависел исход дебюта. За всесильной Хильдой, которую про себя называла Госпожой Мопс.
На самом деле ее лицо походило на старого, утомленного жизнью бульдога. Приплюснутый нос, обвислые, дряблые щеки, потянув за собой углы влажного рта, превратили его в расплывчатый полумесяц. Крупные, идеально круглые черные глаза доводили портрет до карикатурного сходства: лицо богатое не мимикой, но выразительными, «говорящими» глазами. Появление за столом Гертруды зажгло в них настоящий охотничий азарт. Бульдог встал на охрану своей территории.
Гертруда аккуратно разделила будочку на две половинки, намазала их тоненьким слоем масла и, не спеша изучив богато накрытый стол, остановила выбор на ломтике сервелата, аппетитно поблескивавшего крошечными розоватыми звездочками сала. Потянулась к блюду и нанизала ломтик на вилку. Нависшее над столом молчание взорвалось возмущенным возгласом Хильды Мопс:
— Похоже эта дама не обучена хорошим манерам! Занята только собой. Я как раз собиралась взять этот кусок колбасы.
Я чуть не подавилась возмущением. Эта хитрая лгунья — убежденная вегетарианка, признающая к завтраку только абрикосовое варенье.
Ломтик сервелата, трепеща полупрозрачными крылышками, повис над столом. По бледно-голубому экрану, лицу Гертруды, стремительно сменяя друг друга, помчались кадры противоречивых чувств: удивление, испуг, возмущение… Краем глаза я следила за Мопсом-вегетарианцем. Она, прощупав лица преданных ей вассалов, осталась довольна первой боевой вылазкой.
Боже! Как трудно оставаться немым свидетелем человеческого властолюбия! Но я не воспитатель в детском саду. За столом сидят пожилые люди, прожившие долгую, непростую жизнь, и они давно научились лавировать и выживать в этом непростом мире. Пусть используют свойственные им методы обороны.
Рука Гертруды замерла в нерешительности. Пара бесконечно долгих секунд… губы, сжавшиеся в упрямую полоску… едва заметное движение правым плечом… и темно-бордовая сервелатовая бабочка совершила плавную посадку на приготовленную для нее площадку.
Госпожа Мопс, до этого дня не потерпевшая в застольных боях ни единого поражения, сложив руки на животе, вынесла промежуточный вердикт:
— Сейчас мы с вами смогли убедиться, что дама обладает завидным аппетитом. Посмотрим, работает ли ее голова так же хорошо, как челюсти.
В ответ подданные услужливо захихикали.
Бедная Королева, хрустя подрумяненной булочкой, даже не подозревала, что ей в лицо брошена перчатка; вызов на дуэль со смертельным исходом. Ей предстояло защищать свою честь на занятиях по тренировке памяти и остатков интеллекта, проводимых у нас два раза в неделю. Хильда была на этих занятиях, которые я мысленно прозвала «Поле чудес», бессменным победителем. Фотографическая память, не затронутая ни инсультом, ни временем, хранила в идеальном порядке имена всех известных актеров, писателей, спортсменов и политических деятелей. Она без промедления называла столицы всех существующих на земле государств, названия рек, озер, морей и королев красоты, занявших призовые места в последние десять лет.
Эта сидящая в инвалидной коляске энциклопедия ежедневно читала газеты, смотрела научные репортажи и новости культуры. Врядли Гертруда сможет сравниться с ней в этом поединке. Крестьянский труд, казино и безудержный алкоголизм последних лет изрядно изрешетили ее далеко не девичью память.
Злилась ли я в этот момент на зловредного Мопса, вальяжно развалившегося за столом? И да, и нет. Нет, потому что на самом деле нас связывали многолетняя дружба и взаимное уважение.
Хильда умно и с юмором рассказывала о своем прошлом.
— Красавицей, сами видите, никогда не была, — говорила госпожа Мопс, указывая рукой на старую фотографию. Барышню, позирующую профессиональному фотографу, и в самом деле трудно было признать красивой. Она, состоявшая из шаров разной величины, походила на снеговика, слепленного умелой детской рукой. Даже волосы, собранные в замысловатую прическу, казались отдельным, завершающим картину объемом. Да и лицо смотрелось не лучше. Крепкие, растопыренные щеки, тяжелый подбородок и короткий, приплюснутый нос. Только глаза, большие и круглые, излучали вековую мудрость и вселенскую печаль оставшейся в одиночестве молодой женщины.
— А замужем так и не побывала. До войны не успела, а потом… сами знаете. К одному жениху очередь из пятнадцати невест выстраивалась. Куда уж мне с моей внешностью. Даже в очередь не становилась.
— Так и прожили всю жизнь одна?
— Почему же одна?, — возмущалась Хильда. — Мужа не было, а дети были.
Я внутренне просияла: слава богу, хоть чуть-чуть, но все же отведала женского счастья.
— А сколько же их было?
— Ой, много. Сейчас и не пересчитать. Я ведь сорок лет учительницей начальных классов проработала. С первого по четвертый. Вот они, мои сорок лет, все на стене висят. Ровно десять выпусков, и все мои.
— А не тяжело было?
— Нет. Очень интересно. Дети такие разные. В послевоенные годы из благополучных семей почти не было. Все больше от вдов или матерей одиночек. Невоспитанные, неухоженные и плохо развитые. Что я с ними только не делала! В походы ходила, в театры, в кино, по музеям таскала. Даже на байдарках плавала. А на уроках по три шкуры сдирала, чтобы учились хорошо. И не только с них. Мамашам их тоже приходилось частенько мозги вправлять.
Глаза Хильды заблестели азартом, а искривленный хроническим артритом указательный палец уткнулся в пространство между землей и небом.
— А матерей за что ругали? Им и без вас несладко жилось. Легко ли целыми днями на работе убиваться, а потом еще по хозяйству вахту держать?
— А за то ругала, что ребенка не только кормить надо, но иногда и приласкать не грех. Дикими дети росли, недолюбленными. А результатом до сих пор горжусь. У меня девяносто процентов выпускников в гимназию поступали, а это не шутка.
Я рассматривала старые фотографии, худенькие детские послевоенные лица и верила, что все они со временем стали хорошими людьми.
Рассказы о прошлом сродни охотничьим рассказам. В них мы всегда выступаем успешными, блестящими специалистами своего дела, но Хильде я верила. Она излучала такую пассионарность, такую спокойную уверенность в себе, что не оставалось ни малейших сомнений в ее даре воздействовать на людей. Даже я, с годами уставшая от бесед и общений, не могла устоять перед ее вопросами.
«Как ваш сын написал вчера контрольную, получили ли удовольствие от балета, дочитали ли книгу, о которой рассказывали на прошлой неделе?»
Она вслушивалась в ответы, не перебивая. Уточняла интересующие ее подробности и, делая собственные умозаключения, давала неназойливые советы.
— Встретились вчера со своей приятельницей? Удалось поговорить? Действительно стоило на нее обижаться? Вот и правильно. Это в первой половине жизни можно друзьями разбрасываться, а во второй их беречь нужно. Старые уходят, а новые уже не появляются. И остаешься со временем одиноким, засохшим баобабом у чужой дороги.
Круглые, подернутые печалью глаза Хильды, всматриваясь в далекое прошлое, пытались распознать контуры ушедших в небытие друзей.
— Мы все за жизнь цепляемся. Хотим как можно дольше протянуть, а зря. Лучше уйти одним из первых. Пусть лучше другие по тебе грустят, чем годами с тоской смотреть на умолкший телефон.
Я терла мочалкой крепкую Хильдину спину и пыталась представить лицо того или той, кто уже никогда не позвонит и не поздравит ее ни с днем рождения, ни с Рождеством. А еще удивлялась привередливости природы, сохраняющей до глубокой старости наши, скрытые от постороннего взгляда спины, глянцевыми и упругими, превращая выставленные напоказ щеки в сморщившиеся печеные яблоки..
— Вот, вот. Потрите посильней справа, под лопаткой. Ой, как хорошо. Аж дух захватывает. А у вас есть кто-нибудь, кто бы спинку иногда потер?.. Это правильно… Знаете, чем отличаются одинокие женщины от неодиноких? У них постоянно нетертые спины чешутся.
Я, подхватывая брошенный мяч, ехидно спрашивала:
— А у вас почему спина так отполирована, если, как утверждали, замужем никогда не были?
— Что замужем не была, говорила, а о «спинке»… разговору не было.
Знаю. Пока не было, но наступит момент, когда тоска по прошлому прорвет и эту плотину молчания. Но сегодня мне не до «спинки». Голова занята судьбой Королевы.
— Скажите, зачем вчера за столом на новенькую накинулись?
— А как еще на нее реагировать? Новеньких нужно с самого начала к порядку приучать.
— У вас тут как в армии. Дедовщина какая-то.
— А вы как думаете? Воспитанный человек, приходя в незнакомое общество, должен сперва порядками, обычаями, в конце концов ритуалами поинтересоваться, а потом уж колбасу в рот запихивать. А эта… расселась, как королева.
Надо же. Тоже заметила, что Гертруда не из простонародья.
— Предлагаю мирное соглашение: на этот раз воспитанием новенькой занимаюсь я.
Госпожа Мопс аж подскочила от возмущения:
— Вы, милая моя, себя в роли воспитателя уже дискредитировали. И не только вы, а весь коллектив. Распускаете людей, а потом бегаете с квадратными глазами: «Катастрофа, катастрофа!» Да ладно, не обижайтесь. Профессия у вас такая. Клиент деньги платит, значит, и музыку заказывает, иначе от начальства попадет. А мне ваше начальство не указ. Я тоже деньги плачу, вот и заказываю свою музыку.
Подобные высказывания вызывали у моих коллег взрыв возмущения. Попадая в мощное поле ее притяжения, они, как и я, допускали Хильду до самых потаенных уголков своих утомленных разочарованиями душ, но за закрытой дверью называли ее двуличной, неискренней подхалимкой:
— Перед вышестоящими спину крендельком гнет, а себе подобных, как английский бульдог, при первой же возможности в клочки раздирает.
Я видела это в ином свете. Для Хильды мы были не высшим эшелоном власти, а коллегами, к которым она относилась с пониманием и уважением. Пациентам выделялась роль нерадивых школьников, которых, во что бы то ни стало, предстояло подготовить к гимназии. Как когда-то в классе, она выделяла группу способных, но ленивых. В нее входили те, кто еще умудрялся скрывать первые признаки старческого маразма. Вторая группа, пользующаяся ее особым расположением, состояла из «не очень умных», но послушных, преданных ей душой и телом соратников. А в третью Хильда записывала самых «тупых, дурно воспитанных, упрямых бездельников», объявивших целью своей жизни кромешное безобразие и разрушение порядка. На самом деле эти люди, в медицинском понимании, просто успели слегка опередить остальную компанию на пути к окончательной потере разума. Именно они, и без того глубоко несчастные, были бессменной мишенью хильдиных нападок.
Гертруда пока оставалась для Госпожи Мопс загадкой, разгадать которую предстояло на ринге. Я, прекратив бесполезный спор, приняла окончательное решение: на дуэль с Мопсом Королеву не выпущу.
На следующий день, незадолго до начала занятий, пригласила Гертруду на просмотр местных достопримечательностей. Она с любопытством разглядывала развешанные на стенах картины, предметы довоенного быта, купленные по-дешевке на блошином рынке: старые деревянные кофемолки, отделанные медными пластинками, давно пришедшие в негодность швейные машины фирмы «Зингер», толстые фаянсовые чашки и пивные кружки. Наконец мы вошли в маленький зал, где стояло старое, но еще живое пианино. Гертруда не спеша подошла к инструменту и осторожно приподняла крышку. Клавиши, отполированные сотнями прикосновений, обнажились ей навстречу в призывной улыбке. Королева нерешительно погладила их загрубевшими пальцами, опробовала две-три на звук, равнодушно покачала головой и, опустив крышку, повернулась к старинным фотографиям на противоположной стене:
— Надо же. Довоенный Ганновер. Хорошо помню это место. Тут, за углом, находилась моя школа. Шофер, служивший у отца, всегда подвозил меня сюда на машине, а одноклассницы завидовали и злились. Ладно, пошли дальше.
Дальше идти было некуда. Цель путешествия, старое пианино, не вызвали у нее, к сожалению, ни малейшего интереса.
Зато за обедом продолжала лютовать Госпожа Мопс. На этот раз поводом для атаки стали несколько одиноких ломтиков картофеля, оставленных Гертрудой на тарелке.
— Ну, где это видано! Зачем хорошую еду в помойку выбрасывать! Неужели нельзя сперва заказать порцию поменьше, а потом, если не наелась, добавку попросить?
Королева задумчиво разглядывала картофель, успевший подернуться пленкой застывшего жира. Лицо выражало смесь отвращения и растерянности. Все дамы, сидевшие за столом, с любопытством ожидали развязки. Одни из них, страшась неприятностей, предпочли бы доесть эти отвратительные кусочки, другие яростно и визгливо посоветовали бы Мопсу прогуляться куда подальше, а третьи, склонные к театральным представлением, схватившись за сердце, потребовали бы нитроглицерина.
Меня окатило волной злости. Боже, как я ненавидела в этот момент обвислые щеки и приплюснутый нос Мопса. Это мелочное властолюбие, пусть даже власть или ее иллюзия, умещается в крошечном подагрическом кулачке! Всю жизнь ненавидела тех, кто неизвестно за какие заслуги присваивает себе исключительное право хладнокровно унижать других. Но какую стратегию предпочтет Гертруда? Минуту поразмышляв, она, так и не взглянув на обидчицу, всем корпусом развернулась ко мне:
— Милочка, вы не могли бы предоставить мне другое место? Здесь… очень дует.
В душе я разразилась бурными аплодисментами. Вот оно, аристократическое воспитание! Вот оно, истинное чувство собственного достоинства! Гертруда даже не снизошла до объяснений, обозначив откровенное хамство простым сквозняком, приравняв гордого Бульдога к дурной погоде. Сумела бы я на ее месте не растеряться и влепить хамке такую звонкую изысканную оплеуху?
Исполнить королевскую просьбу было непросто: все места, выделенные нам в обеденном зале, были пожизненно зарезервированы за своими владельцами.
Помощь, как в сказке, пришла с той стороны, откуда ее никто не ждал.
— Я не буду возражать, если дама пересядет за мой стол, — возвестил скрипучий фальцет, исходивший из глубины зала. Там, за отдельным столиком у окна, восседал в глубокой инвалидной коляске господин Шиллер, единственный мужчина в нашем бабьем царстве.
Несмотря на всемирно известное имя, господин Шиллер не был поэтом. Совсем наоборот. Он был налоговым инспектором, да и то, прослужив государственной казне верой и правдой более сорока лет, сумел приподняться всего лишь на третью ступеньку карьерной лестницы.. Пять дней в неделю он ссыпал в бездонную государственную копилку звонкие монеты, конфискованные у робких, законопослушных бюргеров, а в выходные, вскочив с разбегу в маленький любительский самолет, взмывал к небу. Не в заоблачное ярко-голубое пространство, где проплывали гордые серебристые лайнеры, а так, как на службе… всего пару ступенек над землей, едва задевая крышей первые полупрозрачные сгустки позолоченной солнцем ваты. И все же… именно там, между землей и небом, он отдыхал от ненавидящих взглядов обобранных им сограждан.
В первый день, въехав в инвалидной коляске в зал импровизированного ресторана и бегло окинув опытным взглядом принадлежащий нашему отделению стол, Шиллер, нимало не задумываясь о чувствах дам, с надеждой и любопытством взиравших на нового мужчину, скрипучим голосом бросил им в лицо первое оскорбление:
— Надеюсь, вы не собираетесь сажать меня в этот курятник?
Многолетний опыт работы приучил меня не вспыхивать и не коптить подобно фитилю керосиновой лампы. Но… моя холодная ирония — наилучший ответ на откровенное, умышленное хамство — так и осталась невостребованной.
Одна из «благовоспитанных» дам, ни секунды не раздумывая, предпочла дипломатии боевые действия.
— Если мы — курятник, то этому старому козлу среди нас точно не место.
Одобрительный смех обитательниц курятника возвестил окончательное и бесповоротное изгнание налогового инспектора. Одной фразой он достиг того, чего еще никому не удавалось: получил индивидуальный двухместный столик у окна, предназначенный для приема почетных гостей. Иными словами, обеспечил себе за завтраком кофе со свежей газетой, а за обедом суп, не приправленный ворчаньем и чавканьем болтливых соседок. Да здравствует победоносная сила хамства!
Вечером, помогая Шиллеру вылезти из штанов и носков, я позволила себе пару прямых вопросов:
— Зачем вы сегодня так резко обошлись с пожилыми женщинами? Могли бы попросить отдельный столик, никого не обижая.
— А я никого и не обижал. Просто назвал вещи своими именами.
— Кудахтающие вещи… Похоже, вы обладаете особым восприятием действительности.
— Во первых, вас совершенно не касается мое восприятие действительности, а во-вторых, — его голос зазвенел отвратительно и едко, — не можете осторожней? Вы сдираете носок вместе с кожей.
Дернувшись, нога прицельно подпрыгнула вверх. Не успей я вовремя уклониться, наверняка получила бы увесистый пинок в лицо. Этот несостоявшийся пинок стал последней каплей, переполнившей бочку моего терпения. Господи! Как я устала от всех этих дрязг, претензий, капризов и упреков. Иногда кажется, наши пациенты с упорной зловредностью мстят за свои болезни и немощь всем, кто еще не достиг их точки распада,. Мстят за то, что не успели вовремя умереть, прикорнув дома у телевизора, за то, что не нашли на блошином рынке шагреневой кожи, готовой принять на себя их старение. Эта злобная зависть к тем, кто родился лет на двадцать — тридцать позже. Что за глупость! Каждый из нас пройдет в свое время положенный путь. Но сегодня я ненавижу этого негодяя, попытавшегося пнуть меня в лицо. Проклятая богом профессия, на которую я добровольно обрекла себя под конец жизни!
Дома, даже выпив целый бокал красного вина и выкурив штук пять сигарет, не могла отделаться от бушующего внутри раздражения. И виноват в этом проклятый старик, разбудивший воспоминания более чем сорокалетней давности — конфликты с разочаровавшимся в жизни отцом, сделавшим из меня когда-то козла отпущения.
Но в тот вечер с бокалом вина и пепельницей, переполненной окурками, я с возмущением думала о господине Шиллере, оттаптывавшем на мне свой рассеянный склероз, свою обреченность на полный физический и интеллектуальный распад.
Разумом понимала бессмысленность этой злости. Что можно требовать от старого антикварного комода, стремительно пожираемого стаей алчных древесных жучков. Снаружи он еще сохраняет свои изящные пропорции и изысканную резьбу, но изъеденная сердцевина доживает последние дни. По прогнозам врачей, ему остался максимум год относительно человеческой жизни, а потом… И вообще… Вряд ли он собирался меня пинать. Скорее всего, сработал рефлекс потерявшей управление конечности. Но у разума есть, к сожалению, оборотная сторона — чувства, въевшиеся в нас, как ржавчина, неподвластная времени. И сегодня я превратила налогового инспектора в козла отпущения. За накопившуюся усталость, за ранние вставания, за вызывающий отвращение запах человеческих экскрементов, за очередной больничный лист, принесенный коллегой, и за то, что напомнил о старых обидах, давно потерявших смысл и значение. Напомнил, мерзавец, именно сегодня, в очередной несостоявшийся день рождения моего отца.
До законных, с таким нетерпением ожидаемых выходных оставалось три дня, которые решила посвятить сохранению энергии. Приходя в комнату налогового инспектора, молча и отстраненно выполняла работу по уходу за его телом, натягивала просторную застиранную одежду и, не проронив ни единого слова, отвозила к столу.
Зачем тратить душевные силы на тех, кто упивается злостью, вскормленной на жалости к самому себе?! Шиллера мое молчание не смущало. Похоже, это была годами отработанная стратегия: хочешь, чтобы посторонние оставили тебя в покое, обхами их, чтобы впредь неповадно было морочить занятую мировыми проблемами голову За эти дни я научилась относиться к нему как к бездушному телу, нуждающемуся в уходе, в глубине души понимая, что мне отказывает профессионализм. Излучаемая им агрессия — обычный для первых дней акт самозащиты от стыда за немощность и старческую нечистоплотность, но… перед выходными я имею право быть некомпетентной, как любой, очень уставший человек.
Мои надежды на отдых рухнули под кипой больничных листов, козырными тузами легшими на столе у начальства. Самое страшное; на выходные в доме не осталось ни одного ведущего специалиста, а это по законам войны означает осадное положение и подъем по боевой тревоге.
Итог был плачевный. Под напором сказок, обещаний и лести пришлось согласиться на компромисс: я выхожу на работу, но обслуживаю только свое отделение. Остальные два руководство закрывает собственными телами.
Но столь печально начавшийся день был полон сюрпризов. И первый преподнес налоговый инспектор.
— А вы что здесь делаете?
Близорукие, незащищенные очками глаза смотрели скорее растерянно, чем враждебно.
— Разве у вас сегодня не выходной?
— Оказалось, что нет.
— Да, я слышал краем уха. Ваши замечательные коллеги предпочли провести время в кругу семьи. Да еще в такую дивную погоду. А вы что, не умеете произносить волшебное слово «нет»? Странно. Вы показались мне женщиной с характером.
Едва сдерживая раздражение под напором его провокаций, попыталась ответить как можно спокойнее:
— Я умею не только произносить «нет», но идти, если надо, на разумные компромиссы.
— А вы уверены, что в данном случае это было разумно?
— А вы хотели бы, если у вас случится сердечный приступ, пролежать в этой комнате до понедельника без врача и без помощи?
— Если бы сразу умер, то хорошо, а вот понедельника полуживым дожидаться… слишком долго.
— Вот поэтому я пошла на компромисс.
— А ваше начальство отправилось на прогулку или по магазинам?
— Мое начальство трудится этажом выше и на третьем этаже тоже.
— Браво! У вас и в самом деле есть характер. Да не тратьте на меня столько времени. За два дна без мытья не заплесневею. Заставлю в понедельник ваших отдохнувших коллег вымыть меня под душем.
Я молча взяла в руки электробритву…
— Успокойтесь. Вложите аппарат мне в руки и нажмите на кнопку. Попытаюсь побриться сам. Двумя руками. Еще пару недель назад удавалось.
Приладив электробритву между судорожно сцепившимися вокруг нее пальцами, с сомнением и жалостью следила за неуклюже дрыгающимися движениями.
— Нечего за мной наблюдать. Картина не из приятных Идите и работайте дальше. Вернетесь минут через пятнадцать… или когда сможете и вывезете меня в коридор. До столовой доберусь как-нибудь сам.
Закончив дела в соседней комнате, вернулась к скверно выбритому Шиллеру, вывезла его из комнаты и, оставив посередине коридора, помчалась дальше.
Но, добежав до угла, не в силах сдержать любопытство, оглянулась.
О чудо! Одна из обиженных им третьего дня дам, кокетливо чирикая, толкала коляску в направлении столовой. Извечная сила инстинкта практичных женщин: подбирать на дороге все, что может сгодиться в хозяйстве. А тут не то, чтобы ржавый гвоздь, а одинокий мужчина, в собственном «лимузине»! Бодро перебирает ногами, щебечет и напрочь забыла, как позавчера обозвала его козлом.
Мы все смертельно боимся потери памяти, не задумываясь о привилегиях, связанных с этой потерей. А ведь это единственное надежное средство против злопамятства. Долгосрочная память бережно охраняет ставшие антиквариатом картины прошлого, тогда как «протекающее» кратковременное хранилище спускает каждодневные мелочные обиды в канализацию небытия.
C этих несостоявшихся выходных начались наши особые отношения с господином Шиллером.
Он никогда не интересовался моим прошлым, но подробно расспрашивал о «здесь и сейчас». В данный момент в его голове крутились только три темы: восприятие собственного увядания, утрата таинства «будущего» и доживание без надежды еще раз испытать что-нибудь «впервые». Что-нибудь, кроме смерти.
О себе прошлом говорил как скупец, презирающий безмозглого игрока, просадившего в казино случайно свалившееся на голову наследство.
— Право родиться есть случайно выпавшая удача. Жизнь дается нам напрокат, и мы с самого начала знаем, что когда-нибудь ее придется возвращать обратно. Вы боитесь смерти?
— Работая здесь, я ее постепенно постигаю. В ней нет ничего страшного. Чаще всего это освобождение от уставшего от жизни тела.
В этот момент Шиллер, крепко держась руками за борт раковины, привстал на ноги, давая возможность натянуть на него брюки.
— Елена, попытайтесь понять меня. Я тоже не боюсь исчезновения пришедшего в негодность тела. Дело не в нем. Мне жаль построенного мною внутреннего мира. Ведь внешнего мира как такового не существует. Вернее, не существует его объективной картины. Существуют миллиарды разных миров, преломившихся в призме восприятия каждого отдельного человека, и каждый из этих миров уникален. Как нет двух одинаковых людей, так нет двух одинаковых миров, и все они как бы заключены в стеклянные шары…
Я случайно взглянула в закрепленное над раковиной зеркало, и наши отражения встретились глазами. Шиллер тряхнул седой спутанной гривой и усмехнулся… как-то странно… не по-доброму.
— Что-то не так?
— Простите, но мне в голову пришла нехорошая шутка. Хотя по-своему забавная.
— Так озвучьте ее. Лучше услышать, чем самой домысливать.
— Только не обижайтесь. У вас глаза очень красивые. Вот я и подумал… раньше, когда был молодым и здоровым, сам раздевал красивых женщин… и не только глазами, а теперь они на меня штаны натягивают.
Пошути так кто-то другой, наверняка испытала бы противную неловкость. Но Шиллер… скорее, не я, а он смутился… и не на шутку.
— Господин Шиллер, спасибо за комплимент. В последнее время в моих глазах видят скорее усталость, чем красоту. Спасибо.
— Не обращайте внимания на злоязычников. Они просто завидуют. Да… так что я хотел сказать… Ах да, я размышлял о мирах. Знаете, эти шарообразные миры, типа детской рождественской игрушки. Потрясешь, и посыплется снег, заиграет музыка и закружится в танце маленькая балерина — пережитые нами радости, печали, успехи, фантазии, сбывшиеся и несбывшиеся надежды.
Увлекшись, Шиллер отцепил от раковины правую руку, пытаясь описать ею замкнутый круг. Едва действующие ноги подкосились, и вся тяжесть нечужого мира, но чужого тела легла на мое вовремя согнутое колено.
— Простите. Я вас не покалечил? Что будем делать?
— Попытайтесь еще раз подтянуться на раковине. Заменю свою ногу вашим креслом.
Уже сидя в кресле, он поднял на меня растерянные глаза.
— Вот видите, разве можно сожалеть об этой развалине. Но я не верю ни в бессмертие души, ни в реинкарнацию, поэтому и грущу по исчезающему вместе со мной моему миру.
И, секунду помолчав, добавил:
— Говорят, когда человек умирает, по нем звонит колокол. А я думаю, это со звоном рассыпаются по полу осколки его стеклянного шара.
Я бережно катила Шиллера по коридору, а перед глазами взлетали десятки волшебных шаров. Одни, спеша по своим делам, даже не замечали случайно оказавшихся у них на пути, другие, едва соприкоснувшись полированными боками, скользили дальше, а третьи сталкивались и начинали взаимодействовать. В каждом зажигались искры, звучала музыка и кружились балерины, только, преломленные индивидуальным восприятием, они были совершенно разными. И никто не знал, что происходит в чужом шаре.
Шиллер прав, только в одном ошибся: бьются к смерти не стекла, а зеркала, а значит, вылиты шары не из простого стекла, а из зеркального. Сколько ни заглядывай в чужой мир, не увидишь ничего, кроме собственного отражения.
Так разбился когда-то шар моего отца, одиноко умершего в районной больнице, а я так и не успела рассмотреть в нем ничего, кроме своего обиженного лица.
Но пора возвращаться к Королеве, столь неожиданно заинтересовавшей налогового инспектора.
Она, не взглянув ни на госпожу Мопс, ни на ломтики сального картофеля, не спеша покинула поле боя и величественно поплыла навстречу Поэту.
А Хильда, окинув растерявшихся вассалов самодовольным взглядом, изобразила на лице праздник победы над сбежавшим врагом.
Не дождавшись конца застолья, победительница запросилась в туалет. Сегодня мне не хотелось оставаться с ней наедине и выслушивать хвастливые речи о методах воспитания отстающих. Но… Вопреки ожиданиям, круглые черные глаза Хильды источали вселенскую скорбь.
— Что-то не так?
— Милая, в этой жизни все и всегда «не так». Она развивается по кругу, ни разу не изменив намеченного сценария.
— Что случилось?
— То, что всегда. Почему эти глупые, не приспособленные к жизни пустышки всегда выигрывают?
Хильда, опираясь руками на металлический поручень, с усилием вытащила тяжелое тело из инвалидной коляски и, совершив немыслимый разворот правым бедром, опустилась на унитаз.
— Вы спрашивали, почему так и не вышла замуж. Дело не во внешности. Это сейчас в моде длинноногие, шваброобразные фотомодели, а в мое время мужчин привлекали крепкие округлости, символизирующие плодородие и материнство. И по тем временам я была не так уж дурна.
— Так в чем же дело?
Хильда на секунду задумалась, брезгливо взглянула на отраженное в зеркале лицо женщины, когда-то символизировавшей плодородие и материнство, и, махнув рукой, заговорила:
— До войны нас, молодежь, регулярно отправляли на работу в деревню. Большими отрядами, человек по двадцать. Прополка, сбор урожая, сенокос… работа не утомительная, зато потом, до позднего вечера, танцы, игры, гулянки, романы. Домой почти все возвращались парами, а я всегда одна.
— Неужели никто не нравился?
— Подождите секунду. Помогите подняться. В такой позиции неловко рассуждать о любви.
Протянув руку, я поблагодарила бога за то, что он наградил Хильду любовью к спорту. Ее тело, вопреки всем болезням и разрушениям, умудрилось сохранить упрямую силу. Слегка опираясь на мою руку, она совершила мощный рывок корпусом и, уцепившись за раковину, встала на ноги. Посадка в кресло уже не представляла труда.
— Вы спрашивали, нравились ли мне молодые люди. Конечно. Всегда привлекали видные и яркие, да и они бывали неравнодушны к моим «символам». Начинали ухаживать, а я… Знаете сагу о Нибелунгах… Главная героиня, Брунхильда… Сильная, мужественная воительница решила выйти замуж за того, кто ее в бою победит. Дралась она в полную силу, а силы в ней было немерено. Отец назвал меня в ее честь. Хильда — это сокращение от Брунхильды.
Госпожа Мопс, ссутулившись в кресле, теребила край небрежно наброшенной на плечи шерстяной кофты.
— Короче, как только юноша начинал за мной ухаживать, превращалась в Брунхильду: победи, одолей, докажи, что достоин. Они поначалу старались, думали, в поддавки сыграю, а я уже в раж входила: и работала лучше всех, и в спорте всегда первые места занимала, да и вообще всегда и во всем самая лучшая. Тщеславная была. Игра в «а ну-ка догони» им быстро надоедала. Рано или поздно появлялась этакая пустышка, умевшая лишь хлопать волоокими глазками да томно вздыхать. К таким-то они всегда и уходили.
— И после войны ничего не изменилось?
— Такой же дурочкой осталась. Даже еще хуже. Мы, женщины, эту войну в тылу на своих плечах вытянули. И зажигательные бомбы тушили, и развалины разгребали, и людей из-под обломков домов выволакивали… А тут прилепился ко мне один «герой». Всю войну в канцелярии просидел. Так с актами под мышкой в американский плен и загремел. Правда, выгнали его через пару недель за ненадобностью. Он вселился ко мне в комнату и давай командовать. Тут я ему и показала, кто герой, а кто бухгалтер. Думала, поймет и зауважает, а он сбежал к одной из таких, что глазками хлопают. Даже забеременеть не успела.
— А больше шансов не было?
— А я их больше и не искала. Ездила в отпуска. То в Турцию, то в Тунис, то еще куда-нибудь, где мужчины европейских женщин любят. Ребенка хотела родить. Да так ничего и не вышло. Видать, тяжестей слишком много таскала…
— Ну, а Шиллер-то тут при чем? Неужели интерес имели?
— Да нет. Просто по привычке опять в Брунхильду сыграла. То на тренировке памяти вызов бросаю, то кроссворды решаю быстрее, то на гимнастике для «колясочников» стараюсь из последних сил, хотя мне от него ничего и не нужно было. Только зачем ему эта убогая понадобилась? А обозлилась на дурака, потому что о прошлом напомнил.
Я обняла Хильду за плечи:
— А знаете, я на него на днях за то же самое обозлилась. Напомнил о том, о чем и думать не следовало. Два дня расстраивалась.
Хильда рассмеялась и хитренько подмигнула.
— А он, видать, вроде плохой погоды. От нее тоже старые раны саднить начинает. Тяжелый человек.
Раз шутит, значит, все обошлось. Можно расслабиться и поддержать тусклое веселье:
— Говорят, не бывает плохой погоды, бывает плохая одежда. Придется в его присутствии утепляться.
Госпожа Мопс сбросила мои руки со своих плеч:
— Все. Беги. Я тебя своими жалобами и так из графика выбила.
Уже на пороге меня догнал ее очередной полезный совет:
— Приближаясь к Шиллеру, не забывай надевать теплые штаны.
Я бегу по коридору, чтобы опять раствориться в немощи и капризах требующих внимания стариков, а перед внутренним взором мелькают зеркальные миры господина Шиллера.
Неужели его мир обладает такой убойной силой, что столкновение с ним у всех поднимает со дна полусгнившие обломки давно затонувших воспоминаний?
В последующие дни я с любопытством наблюдала за столиком у окна. Королева, элегантно орудуя столовым прибором, не докучала поэту досужей болтовней. Молчала не от тонкого понимания мужской натуры, а от бедности словарного запаса, унесенного потоками ликеров с шампанским.
Она внимательно вслушивалась в рассуждения Поэта, в нужный момент удивленно вскидывала брови, дарила улыбку согласия, вздыхала и кивала головой, но главное — не перебивала, не поучала, не упрекала и не навязывала своих взглядов. Ну, разве это не чудо? Разве не о такой женщине мечтают мужчины всего мира? А вы говорите: старческий маразм! Женщина, лишенная не только злопамятности, но и злоязычия! Одним словом, за столиком у окна царила гармония и, трепеща полупрозрачными крылышками, порхал шаловливый Купидон.
Извечная правда жизни: чем лучше чувствуют себя двое, тем сильнее буря, бушующая в душе третьего, оказавшегося лишним. Сегодня буря опять бушевала в душе Брунхильды.
— Почему жизнь всегда поворачивается ко мне задним фасадом? В чем я перед ней согрешила? Вот видите, сегодня даже встать не могу. Совсем ноги отказали. Как будете меня на унитаз перетаскивать?
— Перетаскивать не буду. Подъемник привезу.
Пристегнув Хильду мягкими ремнями к подъемному устройству, я нажала на кнопку пульта электронного управления. Обезноженная женщина, ловко уцепившись руками за поручни, плавно поплыла вверх. Уже сидя на унитазе, она продолжала свои жалобы:
— Столько лет прожила, а мужскую философию так и не постигла. Зачем им примитивные женщины? Ведь с ними от скуки помереть можно.
— А вот ваш любимый философ Фридрих Ницше совсем иначе писал. Считал, путь мужчины лежит через самосовершенствование к «сверхчеловеку», а женщина всего лишь отдохновение воина, тихая гавань, куда он возвращается из походов. Разве на так?
— Знаете, милая, философий много, а я одна и разорваться между ними не могу. Мне роль тихой гавани слишком тесна. Предпочитаю быть путеводной звездой или музой, ведущей мужчину к совершенству. И потом… Вы говорите: «сверхчеловек»… Мне тогда, в молодости, просто человека бы хватило. На «сверх» я никогда и не претендовала. Ладно, подавайте подъемный кран. Я готова.
Удобно расположившись за письменным столом, занялась заполнением актов. Еще сорок минут, и рабочий день подойдет к концу. Обязательный ритуал в конце рабочего дня: краткий отчет о каждом пациенте. Что написать о госпоже Мопс? «Пациентка грустит. Корит себя за неправильное отношение к мужчинам. Постоянно нуждается в собеседнике».
Какая глупость! Она, по сути, совершенно права. Уж если выходить замуж… то есть за мужем стоять… или идти, так уж за таким, кто лучше тебя. Подчинение более достойному не унижает. И потом… разве мужчинам нужны путеводные звезды и музы? Даже программируя свои навигаторы, они настраивают их на мужской голос. А если такового в программе не преусмотрено, услышав команду, автоматически поворачивают в противоположную сторону.
Додумать мысль до конца не удалось. Опять зазвонил сигнал вызова. На экране высветился номер хильдиной комнаты. Господи, ну что ей сегодня неймется?
Глядя на меня виноватыми глазами, госпожа Мопс смущенно объяснила причину звонка:
— Прости, что опять потревожила, но знаешь… я тебе все неправильно сказала. Можно сказать, наврала. Я действительно вела себя как Брунхильда, только мотивы у нас были разными.
— А в чем разница?
— Она, по легенде, всеми достоинствами обладала. Красивая, умная, смелая. Вот и выбирала достойного ее мужчину. Она все правильно делала, а я… На символы плодородия и здоровья жаловаться не приходилось, только были они такими нелепыми! Знаете, будто экономный скульптор, вылепив целую галерею прекрасных фигур, скатал остатки глины в шары и навалил один на другой. Этакая куча. Стыдилась своей внешности. Вот и доказывала, что других достоинств мне с лихвой отмерено.
Хильда упрямо вскинула подбородок и отвернула лицо к окну. На редких коротких ресницах блеснула одинокая слезинка. Минуту спустя, справившись с предательским комком в горле, выдавила скрипуче и недовольно:
— Ладно, замучила вас сегодня своим нытьем. Не думайте об этом. Идите домой и отдыхайте.
Но забыть и не думать не удалось. Даже дома, уютно устроившись в кресле с чашкой кофе, продолжала размышлять о роли женщины, о тихой гавани и путеводной звезде. Ведь и я вела себя с мужчинами подобно Брунхильде. Молотком и кувалдой выбивая из них признание моих «совершенств», рано или поздно превращала все отношения в дымящиеся руины. Почему? Чего мне не хватало?
Неделю спустя, неловко переступая с ноги на ногу, опять появился опекун Королевы. Сунул мне в руки увесистую папочку и смущенно пояснил:
— Тут на днях Гертруда позвонила. Попросила принести ноты. И зачем они ей, если рояля все равно нет?
— У нас есть старое пианино. Я как-то ее туда водила. Просто замечательно, что ей опять захотелось играть.
После обеда, когда все разбрелись по комнатам, повела Королеву в концертный зал. На этот раз она решительно присела к клавиатуре, подышала на руки, давно отвыкшие от филигранной работы, и очень вежливо произнесла три длинные фразы:
— Оставьте, пожалуйста, меня одну. Так спокойнее. Очень волнуюсь.
Вскоре она уже находила дорогу к пианино сама, а я, не желая смущать, ни о чем не спрашивала. Даже не знала, играет ли она на самом деле или только сидит перед инструментом и мечтает.
Неделю спустя, не дождавшись Королевы к обязательному дневному кофе, отправилась на поиски в музыкальный зал. Склонившись над клавиатурой, Гертруда изумительно красиво наигрывала старинный романс, подпевая низким, хорошо поставленным голосом.
Руки и голос Королевы выплетали тончайший узор, а рядом, утонув в инвалидной коляске, плавился в ностальгии по прошлому одинокий Поэт.
Замерли последние аккорды. Шиллер тяжело вздохнул, покрутил головой и… Ну кто бы мог подумать! Взял вздрагивающими ладонями одну из покоившихся на клавиатуре королевских рук и поднес к губам. А я, осторожно отступив назад, прикрыла за собой дверь.
Через пару дней после сцены в музыкальной комнате он, преодолевая стыдливость, заговорил о Гертруде. Но не напрямую, а как-то так… окружными путями.
— Знаете, Елена, я решил начать писать дневник. Но не так, как все пишут, а наоборот.
— Это как?
— Дневники принято начинать со слова «первый»: первый день рождения, первая в жизни сигарета, первый бокал вина, первая женщина, первое разочарование и так далее. А я начну со слова «последний»: последняя осознанно прожитая осень, последний бокал вина, последний романс, от которого из глаз потекли слезы… наверняка эти слезы тоже были последними. Понимаете, особый вкус этого «последний»? Он значительно ярче и мощнее, чем «первый», потому что уже не будет повторения и сравнения тоже не будет. Это особое лакомство, которое не проглатывают на ходу, торопясь перейти к следующему блюду. Это ритуал осознанного прощания. Шаманство гурмана, в последний раз наслаждающегося тончайшими нюансами ощущений. Вы меня понимаете, или я уже путаюсь в словах?
— Понимаю. Еще как понимаю. У вас хватит мужества дописать свой дневник до конца?
— Важно, чтобы мужества хватило у вас. Обещайте закончить последние страницы, когда мои руки уже перестанут двигаться. Обещаете?
— Обещаю.
— А кстати, о вине… Где тут у вас поблизости можно выпить бокальчик хорошего вина… вдвоем… Хочу пригласить Королеву. Ведь она тоже часть моего дневника. Последняя любовь, впервые не убитая разочарованием… потому что времени на разочарование уже не отпущено. Вот видите, даже здесь «первый» переплетается с «последним». Это будет самый удивительный год в моей жизни.
Я подвезла Поэта к окну и показала на маленький домик в конце усыпанной красно-желтыми листьями аллеи:
— Всего сто метров, и вы у цели.. С шести вечера там не протолкнуться, а между тремя и пятью — вкусно, уютно и тихо. Проводить вас туда?
— Ни в коем случае. Мы с моей дамой доберемся сами.
Я стою у окна и наблюдаю за парой, медленно продвигающейся к «Интернационалу». Королева, скользя на сбившихся каблуках, бережно толкает инвалидную коляску, а в прозрачном воздухе в медленном вальсе кружатся листья, устилая им путь нарядным осенним ковром.
— Ну что, бабьим летом любуешься? — скрипучий голос госпожи Мопс фальшивой нотой врезался в мое романтическое настроение. — Вот это и есть настоящая гармония взаимодополнения. Его голова плюс ее ноги… и получился полноценный человек.
— А может, и вам подобрать достойную гармонию? Будете путеводной звездой или навигатором, знающим, куда ехать, а партнеру останется лишь нажимать на педаль газа?
— А это идея! Ну, так чего же ты ждешь? Беги на поиски, пока всех… с ногами… не разобрали. — Хильда шутя ткнула меня локотком в бок и забавно подмигнула: — Не грусти, детка. У нас с тобой тоже все будет хорошо.
Я — не мисс Марпл
Это была абсолютно новая клика. Она пришла сюда не ждать исполнения приговора, а жить дальше. Четыре энергичные, по-своему умные, практичные женщины, привыкшие не столько подчиняться течению, сколько им управлять. Четыре ярких портрета, случайно оказавшихся в одном интерьере.
Старшей по возрасту была госпожа Рихтер, прожившая жизнь состоятельной, квалифицированной домохозяйкой. Старший сын, по ее рассказам, занял приносящую стабильные деньги должность, женился, купил дом и обзавелся детьми.
У дочери все пошло наперекосяк. Маленькая, пухленькая Сюзанна, легко переходящая от смеха к слезам, успела побывать замужем и поработать, но к пятидесяти годам осталась безмужней, бездетной, безработной, так и не повзрослевшей, взбалмошной маминой дочкой.
Что касается самой госпожи Рихтер… ее утонченно вежливые манеры, тихий голос, тонкие, украшенные двумя старинными перстнями пальцы, всегда аккуратно уложенные волосы и цепкий взгляд спрятанных под очками глаз навевали мысли о Черном Кардинале, пишущем историю, надежно спрятавшись за спинами своих надежных соратников.
Почему Черный Кардинал? Госпожа Рихтер никогда не высказывала свое мнение напрямую. Оно медленно созрело в ее подземной лаборатории, обсуждалось и отшлифовывалось с доверенными лицами и только потом в окончательной формулировке появлялось в воздухе, в форме всеми одобренного общественного мнения.
На втором портрете, послушно всплывающем в моей памяти, нарисована Алиса Кауфманн — вдова полномочного представителя какой-то торговой фирмы в Париже. Она, по ее словам, половину жизни провела с мужем во Франции, обожала французскую кухню, моду и нравы. Детьми не сумела обзавестись, но очень нежно относилась к двум племянницам, которым и отписала немалое имущество в обмен на пожизненную заботу и поддержку.
Алиса была очень колоритной женщиной. Высокая, всегда дорого и элегантно одетая, она напоминала жирным шрифтом написанный 0, установленный на длинные, стройные ноги. Широковатые плечи, плавно переходящие в плоский, объемный таз, при полном отсутствии талии. Породистые, внушающие уважение черты лица и выполненные по индивидуальному заказу протезы с удлиненными передними зубами в сочетании с именем, необычным для Германии начала двадцатого века, напоминали о кролике из сказки «Алиса в стране чудес».
Госпожа Кауфманн, прожив рядом с мужем более сорока лет, переняла у него массу дипломатических приемов. И все же Алиса была лишь женой дипломата. Необузданный темперамент, прорываясь сквозь любезную маску, рисовал на овальном лице искренние, далеко не всегда доброжелательные чувства по отношению к окружающим. В этом смысле она явно уступала Черному Кардиналу.
Третья дама в этой упряжке звалась Маргитой Блюме, что в переводе на русский означает «Цветок». Тучная, дебелая Маргита гордилась двумя наиболее яркими событиями своей жизни — двумя неудавшимися самоубийствами. В первый раз она выпрыгнула из окна второго этажа в семнадцать лет. Тогда она намеревалась проучить злую мачеху. Куст ежевики, приняв самоубийцу в свои колючие объятия, предотвратил летальный исход. На память о полете остались пара шрамов на руках и криво сросшаяся правая лодыжка, обеспечившая юной самоубийце пожизненную хромоту.
Вторично госпожа Блюме повторила полет из окна, едва отпраздновав сорокалетний юбилей. На этот раз она наказывала изменившего ей любовника. Нераскаявшийся мужчина бесследно исчез, оставив в память о себе вторую переломанную лодыжку.
После ряда лет, проведенных между собственным жильем и палатой психиатрической больницы, Маргита оказалась в доме престарелых с явно выраженными признаками старческого склероза, истеричная, одинокая и хромая на обе ноги.
Этих столь непохожих друг на друга женщин объединяло только одно: они прибыли на новое место жительства почти в один день и, как все новенькие, дружно взявшись за руки, принялись выживать. Со временем, узурпировав власть, эта клика стала бессменным законодателем общественного мнения.
Четвертая дама, Грета Вильке, появилась у нас в отделении тихо и незаметно. Дочь перевезла ее из двухкомнатной квартиры вместе с личными вещами: любимым креслом, большим телевизором и книжной полкой, заполненной пестрой, современной литературой.
Я с любопытством изучала породистое лицо новой пациентки. Крупный, слегка загнутый к верхней губе нос. Рисунок рта, напоминающий угрожающе расправленные крылья лебедя, густые, не нуждающиеся в завивке волосы и глаза… глаза моих еврейских тетушек из Одессы.
В дочери, симпатичной женщине средних лет, повторилось мамино лицо, но повторение оказалось блеклым, потертым, с расплывшимися контурами.
Вильке-младшая, смущенно заглядывая мне в глаза, уже более получаса перечисляла причины, заставившие ее переселить маму в дом престарелых.
А я представляла себя на месте мамы.
Много лет прожила в уютной двухкомнатной квартирке. Дети давно выросли, муж умер, друзья… растворились в прошлом… и телефон молчит.
Я давно предоставлена самой себе. Встаю, когда захочется, а если не хочется — вообще не встаю. Есть настроение — вымоюсь, прилично оденусь, а нет — прохожу целый день немытой и в грязном халате. Да, он давно покрылся темными пятнами от пролитого на него кофе и супа. Ну и что? Никто не видит, а мне в нем тепло и уютно.
Когда я последний раз готовила себе полноценный обед? Не помню, но думаю, давно. А зачем готовить, когда есть все равно не хочется? Хотя иногда, чаще под вечер… вдруг наплывает острое чувство голода, как черным туманом обволакивает. Даже руки трясутся. Но это не страшно, наоборот — приятно. В такие моменты кусок хлеба, огрызок сыра или колбасы кажутся неземным наслаждением. А так… чаю попила, и хорошо.
Иногда, нарушая ставшее привычным одиночество, вихрем влетает моя неугомонная дочь, переворачивает все вверх дном и без передышки ругается:
— Опять распихала грязное белье по углам! Неужели так трудно засунуть его в стиральную машину и нажать на кнопку?
Должна ли я объяснять, что сейчас мне все трудно. Трудно делать то, чего не хочется делать. Я всю жизнь прожила под прицелом слова «надо», а сейчас… А сейчас я вычеркнула это дурацкое слово из своего лексикона, оставив в нем только «хочу» или «не хочу».
Стирать белье не хочу.
Но дочь еще не достигла моего уровня понимания жизни. Для нее существует только проклятое «надо». Вот пусть и бегает.
Я пытаюсь порасспросить о внуках, о работе, но она, не обращая внимания на вопросы, продолжает отчитывать за беспорядок:
— У тебя в холодильнике половина продуктов протухла. Неужели не чувствуешь, как воняет? Господи, а на полках-то что делается! Того и гляди, мыши с тараканами разведутся!
Я продолжаю молчать, а она… Она обреченно садится на стул, смотрит на меня печальными глазами и безнадежно вздыхает:
— Мамочка, ну что мне с тобой делать? Если бы не работала, приходила бы ежедневно и помогала по хозяйству, а так…
После одного из таких разносов дочь, мигая круглыми виноватыми глазами, погрузила мой скромный багаж в машину и перевезла в дом престарелых.
Вильке-младшая прерывает мои размышления назойливым вопросом:
— Ну что мне оставалось делать? Закрыть глаза на ее тотальное саморазрушение?
Перед кем она оправдывается? Передо мной или перед собой? Неужели даже перед самими собой нам всегда хочется быть правыми? Она приняла решение, значит, так было нужно, и не мне судить. Я сочувствовала обеим женщинам.
В первые недели госпожа Вильке редко выходила из комнаты и по возможности избегала общения с остальными дамами.
Мы по обязанности приглашали ее на ежедневные развлекательные мероприятия, но… вежливо посидев в кругу минут двадцать, она, сказавшись на головную боль или занятость, удалялась к себе. Книги и телевизор интересовали ее гораздо больше, чем болтовня и самоутверждение соседок.
Что касается соседок… Информация для сплетен о новенькой быстро иссякла, и, потеряв интерес, дамы о ней забыли.
Прошел месяц, и состояние госпожи Вильке резко ухудшилось. В спокойных, погруженных в себя глазах зажглось возбуждение. Она добровольно и энергично начала устанавливать контакты. Но как! Выйдя из комнаты, настороженно оглядывалась по сторонам и, выбрав одинокую жертву, присаживалась рядом, тесно прижималась бедром и, шумно дыша в ухо, шептала:
— Нас всех скоро отравят или зарежут. Неужели не понимаете, мы — заложники? Надо бежать, пока не поздно.
Одни дамы впадали в панику, другие начинали ругаться и гнать ее прочь. Но что означали эти предупреждения? Кем она была в данный момент? Тайным агентом-провокатором или жертвой, почуявшей шестым чувством, что преследователь уже наступает на пятки?
Откуда взялась эта роль? Может, со времен нацистской Германии или коммунистического подполья?
В голове крутились догадки, связанные с прошлым Германии и с еврейским геноцидом. Неужели Грета — одна из чудом уцелевших жертв? Неужели побывала в концлагере или, как Анна Франк, пряталась несколько лет на чердаке чужого дома? Неужели насильственное переселение в дом престарелых, разбудив в ее ослабевшем мозгу страхи из прошлого, обернулось для несчастной женщины не менее жуткой реальностью?
Врач, к которому обратилась неделю спустя, посоветовал поговорить с дочерью.
— Выясните, о чем идет речь — о галлюцинациях или реальных переживаниях.
Вильке-младшая категорически отвергла связь с прошлым:
— Этого не может быть. Это я точно знаю. Ее никто и никогда не преследовал. Мама была всегда далека от политики, а что касается геноцида… Лет десять назад она увлеклась составлением генеалогического дерева. Достоверно доказано, что у нас в роду только чистокровные немцы. Никто из предков не имел ничего общего ни с коммунистами, ни с евреями, ни с фашистами.
В этот момент дочь почему-то смутилась и совершенно не к месту добавила:
— А отец вообще не воевал. Он — инвалид с детства. Переболел детским полиомиелитом. Сами понимаете, что это такое. Маму всегда боготворил, а она его жалела.
Вопрос о происхождении навязчивых идей остался открытым, хотя чувствовалась во всем этом определенная недосказанность. Похоже, была все же в жизни семьи какая-то тайна, о которой дочь на хотела говорить. И не надо. Нужно ли ворошить скелеты в чужих шкафах?
Вскоре госпожа Вильке удивила нас новым симптомом.
Раздавая обед, я положила на тарелку ее любимое лакомство — покрытую золотистой хрустящей корочкой куриную ножку.
Она, с отвращением сморщив нос, указала на прекрасно пропеченное чудо:
— Уберите, пожалуйста. Смотреть противно.
С этого дня она превратилась в убежденную вегетарианку: шницеля, котлеты, рыба в тесте отодвигались на край тарелки. Съедался только гарнир, да и то наполовину.
Новым симптомам врач нашел только одно объяснение: переселение в незнакомую среду отрицательно сказалось на мозговой деятельности.
Зато у соседок появилось достаточно пищи для сплетен и нелюбви к новенькой. Нелюбви, перешедшей вскоре в откровенную ненависть.
Рождество, подарки, исполнение желаний и пожеланий было не за горами. Мы коротали время за застольной беседой на тему «Чего бы мне хотелось?».
Одни желали здоровья себе и своим близким, другие — новую сумку, третьи — поездку в кругосветное путешествие, а четвертые — бриллиантовое колье. Грета Вильке, в упор посмотрев на сидящую напротив госпожу Рихтер, четко произнесла:
— А я бы хотела, чтобы меня поцеловал мужчина.
Дамы, потеряв дар речи, изумленно взирали на Грету. Первой опомнилась Алиса Кауфманн. Умильно округлив губы в бледно-розовый овал, она пришла на помощь потерявшей рассудок мечтательнице:
— Милочка, вы хотите сказать, что скучаете по мужу? Как я вас понимаю! Мне моего, особенно под Рождество, тоже очень не хватает.
Упрямая Грета, переведя взгляд на вездесущую Алису, твердо повторила свое желание:
— Я хочу, чтобы меня поцеловал мужчина.
Столь настойчиво повторенное желание было самым злостным нарушением местных традиций. По немой договоренности за этим столом сидели только счастливые жены. Каждой удалось в свое время поймать в сети настоящего принца и прожить с ним долгую беззаботную жизнь. И каждый из принцев публично объявлялся не только героем, но и красавцем. На всех прикроватных тумбочках стояли семейные фотографии с детьми, внуками, но прежде всего с мужьями. Ох уж и насмотрелась я на этих красавцев!
Имена безвременно ушедших из жизни героев произносились с печалью и нежностью. Каждый из них не дожил всего нескольких дней до великой даты. Одни скончались за три дня до золотой свадьбы, другие — испугавшись собственного восьмидесятилетия, а третьи… третьи просто не дотянули двух-трех дней до Нового года. Переступи они злополучную черту… не пришлось бы одиноким вдовам мыкаться в доме для престарелых. Преданные мужья оградили бы их от всех болезней и печалей. Эти рассказы стали вступительным паролем в Клуб Счастливых Жен.
За нашим столом проживалась не жизнь, а ее легенда. Понятия «мужчина» не существовало. Были только лучшие в мире мужья. А тут… такое безобразие.
Женщины возмущались, корили нарушительницу традиций, а она, так и не раскаявшись, спокойно поднялась со стула и удалилась к себе в комнату.
Вечером меня позвала к себе госпожа Рихтер. Жаловалась на тошноту и головокружение. Давление, правда, было нормальным. Невзирая на плохое самочувствие, она, вооружившись лупой, рассматривала старую, потертую фотографию.
— Вот посмотрите. Ведь это точно она. Недаром ее лицо мне сразу показалось знакомым.
Не поняв, о ком идет речь, я тупо переспросила:
— Кто «она»?
— Да эта. Что до сих пор о мужчинах мечтает. Ваша Вильке. Вот она, мерзавка. Всю жизнь такой гадиной и прожила.
И обозленно ткнула пальцем в лицо на фотографии.
— Неужели не узнаете?
Что можно разглядеть на снимке сорокалетней давности? Женщина, сидящая на коленях у плотного, лысого мужчины. Темные волосы, уложенные в модную по тому времени прическу, и стройная нога в остроносой туфле, умышленно выставленная напоказ.
— Кто она и почему мерзавка?
— Мерзавка и шлюха. Сбила с пути моего мужа. Я, дура, дома сидела. Убирала, готовила, стирала, детей воспитывала, а он… Придет домой, наденет хрустящую рубашку, набрызгается одеколоном и… поминай как звали. Да что говорить. Старая, банальная история.
Госпожа Рихтер… уж какой там Черный Кардинал… по-бабьи шмыгнула носом и прикрыла трясущиеся губы рукой.
— Меня с собой, как ни просилась, не брал. «Зачем тебе. Только скучать будешь. Мы с мужиками то в шахматы перекинемся, то правительству кости помоем». Вот они, шахматы… с полуголым ферзем на коленях.
— А откуда у вас эта фотография?
— Да какой-то доброжелатель по почте прислал.
Сунула лупу мне в руку:
— Вы взгляните… взгляните. Неужели не узнаете?
Лупа показала профиль грешницы крупным планом. Трудно сказать, принадлежал ли он Грете Вильке или нет. Но нос… крупный, слегка изогнувшийся к верхней губе, и смеющийся рот, напоминающий крылья лебедя, приготовившегося ко взлету.
Я разглядывала лицо женщины, до сих пор мечтающей о поцелуях мужчины. Женщины, бывшей замужем за инвалидом, которого только жалела. Женщины, замирающей от страха перед приближающимся Страшным судом, когда каждый расплачивается за совершенные при жизни грехи. Неужели это она?
А госпожа Рихтер, отложив в сторону очки, вытирала мутно сочащиеся из глаз слезы.
Я задавала вопросы, примеряя ситуацию на себя:
— Но почему не развелись? Может, лучше остаться одной, чем так мучиться.
Пожилая дама медленно возвращалась в привычную форму уверенного в себе благополучия. Тонкие веки опустились на покрасневшие от слез глаза, а пальцы сомкнулись в замок, надавив на поблекшие камни старинных колец.
— А куда деться с двумя детьми? Тогда времена были другие. И мораль другая. Это сейчас женщины стали самостоятельными, а тогда… Вдова — это одно, а брошенная жена… от них все как черт от ладана шарахались. Потенциальная соперница. И потом… — Она оборвала себя на полуслове, помолчала с минуту, а потом, решительно подняв на меня глаза, продолжила: — Проблемы с сыном начались. Он по стопам отца пошел: карты, вино, а потом и наркотики. Уже не до мужа и его любовниц было. Боролась за сына до последнего, правда, так и не справилась.
Это уже абсолютно выпадало из жизненной легенды госпожи Рихтер. До сих пор о сыне рассказывалось как о звезде. Но я не перебивала. Значит, сегодня ей нужно высказаться.
— Елена, вы знаете, как больно безнадежно ждать? Ждать без надежды, что когда-нибудь дождешься? А я знаю. Потому что всю жизнь прожила в ожидании, да и до сих пор только и делаю, что жду.
— А сейчас чего ждете?
Госпожа Рихтер тоскливо взглянула в окно.
— Сына. Год назад был у меня в последний раз. Пришел денег просить. Отдала все, что было. Он поцеловал на прощание, обещал в ближайшее время вернуть и… скрылся вон в той подворотне. А обратно не выходил. Уже год сижу целыми днями у окна и жду, когда выйдет. Не говорите ничего. Сама знаю, этот двор проходной.
Мутные глаза вновь прилипли к оконному стеклу, а я, не желая мешать, тихонько вышла из комнаты.
Ну и выдержка у этой женщины, ну и манеры! А ведь маска абсолютного благополучия и достатка так хорошо и естественно сидела на ее лице.
Да, бог с ней, с маской. Ситуация грозила катастрофой для госпожи Вильке. Уже сегодня информация о ее неблаговидном прошлом поползет по тайным кардинальским каналам. День-другой, и каждая дама из клуба «Счастливые жены» будет в ярости рвать на части злосчастную блудницу. Что делать?
Я рассчитывала на два дня сроку, но уже через два часа раздался сигнал срочного вызова. На этот раз призывала на помощь Алиса Кауфманн. Вид второй аристократки поверг меня в шок. Алиса расползлась по креслу сдувшимся шаром. Домашние тапки на босу ногу, криво застегнутые полы халата, и лоб, перевязанный полотенцем. Господи, а с этой что приключилось?
— Елена, помогите, мне очень плохо.
— Сидите спокойно. Сейчас померю давление и вызову «скорую».
— Не надо «скорой». И давление у меня нормальное. Душа болит.
Алиса поправила сползшее на глаза полотенце и приступила к исповеди:
— Во всем ваша Вильке виновата. Испортила мне всю жизнь. Не случайно в первый же день ее лицо показалось мне знакомым.
Я ушам своим не поверила. Неужели и у нее из-за Греты были проблемы с высокопоставленным мужем, о котором всегда говорила с восторгом и обожанием? И почему опять Вильке?
— Да. Она проработала у него лет восемь стенографисткой. Сопровождала всюду и везде. Иногда исчезал с ней на целую неделю. Это называлось встречей с партнерами.
Я чувствовала, что расследование начинает затягиваться. Почти по Агате Кристи. Все участники преступления, совершенного лет тридцать назад, собрались почему-то в один день и в одном месте. До мисс Марпл мне безусловно далековато, но вопросы сыпались сами по себе, как из рога изобилия.
— А вы ее когда-нибудь видели, эту стенографистку?
Лицо госпожи Кауфманн передернулось отвращением.
— Несколько раз. На больших торжествах. Вела себя просто вызывающе. Приходила с мужчиной, которого называла мужем. Они целый вечер напоказ танцевали. Выверты, повороты… Говорили, три раза в неделю посещают школу танцев, и регулярно завоевывают призы на состязаниях международного значения. Врали, конечно. Он-то еще ничего, но она… двигалась настолько развратно, что приз могла получить только на конкурсе стриптизерш.
— А вы не пробовали открыто поговорить с мужем?
Алиса с досадой сорвала полотенце со лба и откинулась на спинку кресла.
— Устроить скандал, а потом развестись? И коротать жизнь в одиночестве? Ведь она, мерзавка, его гонореей заразила. И я от него. От болезни со временем вылечилась, а детей родить не смогла. Ненавижу!
Мне оставалось только удивляться. Госпожа Вильке не могла танцевать с мужем-инвалидом. Значит, школу танцев посещала с кем-то другим. Как ухитрялась эта женщина, мать двоих детей, вести такую забубенную жизнь? Что-то все же в этой истории не складывается.
— А это было здесь, в Ганновере, или уже в Париже?
— Нет, в Париж он ее с собой не взял. После гонореи сразу уволил. Во Франции у него новая появилась.
Госпожа Кауфманн вернула полотенце на прежнее место, попыталась разгладить полу халата, так и не поняв, что он криво застегнут. Вытерла капельки пота, выступившие от волнения на верхней губе, и продолжила размышления вслух:
— Понимаете, женщины делятся на две категории. Пчелки и жвачные коровы. Пчелки, как Вильке, присядут на цветок, полакомятся сладким нектаром и летят дальше. К следующему. Так всю жизнь и проводят в полете. А мы, коровы, стоим год за годом в стойле и жуем прошлогоднее сено.
Картинка получилась весьма впечатляющей. Хотя… Возражение выскочило само по себе:
— Но зачем тогда на них злиться? У каждой женщины есть выбор, кем стать — пчелкой или коровой.
Алиса посмотрела на меня, как на маленького ребенка, лопочущего наивные глупости.
— Эту ерунду о свободе выбора пропагандируют по телевизору современные психологи. Какой выбор! Нам вначале намертво вобьют в голову законы, мораль и церковные заповеди, а потом пригрозят: «Будешь их соблюдать — при жизни тюрьмы избежишь, а после смерти — адского котла, а не будешь… Право выбора за тобой, но помни — Бог все видит. За каждый, даже самый маленький грех тебя рано или поздно настигнет наказание». Вот вам и вся свобода. Родители мои католиками были. Можете представить, как воспитали.
Аргумент заставил задуматься. И все же есть оно, это право. Право выбора между наказанием за грехи или вознаграждением за безгрешность. Грех — это всегда риск, но и шанс. Шанс накопить воспоминания о кураже и азарте. Сокровища, которые потом, сидя в инвалидной коляске, можно пересчитывать день за днем, год за годом. Может, в этом и есть определенный смысл: жить так, чтобы было о чем вспомнить? Если так, то женщинам-пчелкам веселее стареть.
Все эти мысли я оставила при себе. Вряд ли госпожа Кауфманн была расположена к философской дискуссии.
Но, похоже, Алиса уловила их отголоски. Развернула фотографию мужа к себе лицом и, саркастически улыбнувшись, отомстила герою, вдребезги растоптав его мужское достоинство:
— Правда, не знаю, много ли радости твои любовницы от тебя имели, — ехидно проскандировала обманутая жена и, разведя большой и указательный пальцы на два сантиметра, добавила: — Потому что и было-то в тебе этой самой радости вот сколько.
Жест не аристократический, но очень информативный.
Пригоршня презрения, открыто брошенная мужу в лицо, пошла Алисе на пользу: в глазах заплясали чертики, а на щечках заиграл румянец. Все же месть сладка. Пусть даже запоздалая. И погрешит против правды тот, кто вздумает это отрицать.
Как и следовало ожидать, вскоре последовал звонок госпожи Блюме.
Постучавшись, я вошла в комнату. Маргита сидела, уперев локти в расплывшиеся по краю кровати бедра. Спина, обтянутая тонкой ночной сорочкой, пышным куполом вздымалась на фоне кружевной занавески окна. Не поднимая глаз, она затянула уже знакомую песню:
— Это она во всем виновата. Из-за нее я стала жалкой калекой. То-то думала, лицо уж больно знакомо.
Мне не нужно было задавать наводящих вопросов, потому что и без них было ясно, о ком идет речь.
— Они познакомились в теннисном клубе. Мерзавка была несколько старше моего гражданского мужа, но… говорили, в теннис играла превосходно. Носилась по корту, как оглашенная. Юбчонка едва задницу прикрывала, а под ней… полупрозрачные кружевные трусики. Это мне по дружбе доносили. А зимой поехали всей компанией в Австрию на лыжах кататься.
Маргита печально кивнула на болтающиеся на лодыжках ортопедические ботинки.
— Проклятая хромота! Какая из меня конкурентка! После Австрии забежал на четверть часа домой, вещички собрал и был таков.
Далее более получаса продолжались стоны вперемешку с грязными, не поддающимися повторению проклятиями.
Третий рассказ, дав новый виток, вывел историю на грань абсурда. Где вы, мисс Марпл? Помогите!
В последующие два дня процесс разоблачения мужей принял характер стихийного бедствия. Нет смысла описывать каждую отдельную трагедию, потому что суть их едина: принцы оказались голыми королями, а счастливые жены — униженными и оскорбленными страдалицами.
Я покорно выслушивала новые легенды, а перед глазами маячил старый радиоприемник. Настроил ручку на одну волну — и льется в уши томный сентиментальный романс. Душа плавится в нежности и сладкой печали. Повернул ее на два оборота — и рвутся из адской машины аккорды, пропитанные горечью и злобой.
Так случилось и с дамами за нашим круглым столом. Вильке неловким движением сбила настройку, разрушив защитную стену, возведенную женщинами вокруг своего прошлого. И им было нестерпимо больно.
Но даже отринув старые легенды, они остались едины. Иначе и быть не могло. В большом цивилизованном государстве права на инакомыслие значительно больше, чем в маленьком, замкнутом коллективе. Тут каждый на виду. Кто не поет в хоре со всеми, будет забит, заклеван, обглодан до косточек и выброшен на помойку.
Кое-кто из женщин, подключившись к хоровому пению, не поносили своих мужей вслух. Просто, поджав губы, горько вздыхали и выразительно подносили к глазам кружевные платочки. Разве трудно найти причину для грусти? Они тоже были не всегда счастливы.
На этот раз вдов объединяла ненависть к беззаботным пчелкам. Эти негодяйки, воруя чужую мужскую силу, оставляют преданным женам жалкие объедки с барского стола: подагры, инсульты, воспаленные простаты, пьяные скандалы и половое бессилие бывших лихих скакунов.
Вспоминая о проглоченных унижениях, дамы дружно сходились в одном: «Хорошо, что наши └голые короли“ вовремя переселились в иной мир. Дали хоть пару лет пожить для себя». Так накануне рождества клуб «Счастливые жены» был переименован в клуб «Свободные вдовы».
А что делала наша «пчелка», одной неосторожной фразой перевернувшая мир наизнанку? Она, окончательно изгнанная из коллектива, заперлась у себя в комнате. Выходила только к завтраку, обеду и ужину, пожиная в эти короткие промежутки горькие плоды презрения за былые грехи. Вот оно, право на выбор, на преступление и наказание.
Дочь, насильно переселившая мать в дом престарелых, мучилась совестью и терзала меня:
— Это я во всем виновата. Дома ее хотя бы никто не травил и не унижал. Но я не понимаю за что. Она всегда прекрасно ладила с людьми.
Задумавшись, дочь машинально перебирала фотографии в семейном альбоме, лежавшем на столе.
— Отец был врачом-ортопедом, а она — медсестрой-физиотерапевтом. Начала работать еще до войны. Они почти тридцать лет вели свой ортопедический праксис. Лучший во всем районе. К ним запись была за полгода. Родители никогда не закрывались вовремя. Работали, пока всех больных не примут. А маму пациенты просто обожали. Она на регистратуре чудеса творила: для каждого, когда срочно, время выкраивала. А уж как процедуры делала! Все говорили, у нее золотые руки.
Я ушам своим не верила. Что-то дочка путает. Или не договаривает. Когда же ее мама танцевать, играть в теннис да к мужчинам на колени прыгать успевала? Но вопрос задала совсем иначе:
— А когда ваша мама успевала вас с братом воспитывать да хозяйством заниматься?
— Да так и успевала. В праксисе они отдельную комнату выделили. Даже с кухонькой. Мы после школы там уроки делали. Обед мама из дома приносила. На кухне только разогревали. А стирки, уборки, глажки… все вместе, по выходным. Так и жили. Как я сейчас понимаю, у родителей, кроме работы, других интересов и не было. Но зато их весь район знал и очень любил. Ведь спины и суставы у всех болят.
Уж больно уныло смотрится картина, нарисованная Вильке-младшей.
— Неужели у ваших родителей никаких увлечений не было?
— Были. Папа очень любил оперу, а мама — любовные романы. Даже сюда свою библиотеку притащила. Но ей все мало. Я должна каждую неделю новые покупать.
В моей голове крутились противоречивые обрывки свидетельских показаний. По одним — подозреваемая была стенографисткой, любительницей фривольных танцев, тенниса и рассадницей гонореи. По другим — полуголым ферзем на мужских коленях. По третьим — верной женой инвалида, прилежной труженицей, засыпавшей в обнимку с сентиментальным романом.
Но это еще не все. Что за страхи мучили ее до сих пор? Страхи в сочетании с лицом моих еврейских тетушек из Одессы при чисто арийском происхождении? Подозреваемая работала медсестрой еще до войны? Где? Может, в одной из психиатрических больниц? Была соучастницей или свидетельницей эвтаназии? И какое отношение это имеет к жареной куриной ножке?
Мисс Марпл, вы разобрались бы в этой шараде в считанные секунды, но мне она, к сожалению, не под силу.
Пару дней спустя по какому-то делу зашла в комнату к госпоже Вильке. Увлеченная телевизионной передачей, она даже не повернула головы в мою сторону. На столике лежал очередной сентиментальный роман. Машинально взглянула на обложку.
Молодой соблазнитель, копия Жана Море в молодости, призывно склонился к кареглазой красавице, томно разметавшей каштановые кудри на его полуобнаженном богатырском плече. Прелестный пейзаж: горы в золотистом тумане заходящего солнца, плывущие в облаках зыбкие башенки замка и птичка…
Резкий окрик госпожи Вильке вернул на землю улетевшие в сказочную страну фантазии:
— Что, вам он тоже приглянулся? Нечего заглядываться. Это мой мужчина. Видите, как нам хорошо.
Ревнивица вырвала книгу у меня из рук и, пряча под подушку, продолжала отчитывать:
— Думала, вы — серьезная женщина, а оказывается, одна из тех бесстыдниц, что пялят глаза на чужих мужчин! Ненавижу этих бабочек-однодневок, перелетающих всю жизнь с цветка на цветок.
Я чуть не задохнулась от возмущения. Кто бы говорил. Сама-то… Впрочем… каждая из нас постоянно выступает в двух ролях. Дома, в родном стойле, мы мельтешим непричесанной головой перед глазами мужа, упрекаем, ругаемся и шаркаем стоптанными домашними тапочками. Он, утомленный домашним побоищем, выскакивает за дверь и… попадает в волшебный мир пестрокрылых бабочек, порхающих в шлейфе тончайших духов по своим особым, полным возбуждающей тайны делам. Кто они, эти чаровницы? А это опять мы, только на этот раз — чужие жены. Причесанные, накрашенные, модно одетые, с пониманием относящиеся к мужским слабостям. С пониманием, потому что эти слабости отравляют жизнь не нам. Кстати, мужчины точно так же двулики.
Да, госпожа Вильке, вне дома мы все бабочки-чаровницы, но… Потрясающая догадка прервала мои размышления на полуслове. Неужели о поцелуе нарисованного на обложке мужчины мечтала Грета, обвиненная в преступлениях против законных жен?
Неужели романтичная труженица, вдова ортопеда, сбежав на минуту от постылой реальности в мечту, поверила в нее, увлеклась, а потом, проболтавшись за общим столом, расплатилась за несовершенные ею грехи? А лицо ее всем показалось знакомым, потому что годами, посещая праксис, доверяли свои защемленные спины ее чудодейственным рукам?
Пусть я не мисс Марпл, но задачку, похоже, решила.
На следующий день, прихватив пару фотографий из семейного альбома без вины виноватой, отправилась к главному свидетелю обвинения — к Черному Кардиналу. Госпожа Рихтер по-прежнему сидела у окна, уткнув глаза в подворотню соседнего дома.
— Вы часто рассказывали, что страдали от болей в спине. Не помните, у какого врача лечились?
Свидетельница, наморщив лоб, мучительно попыталась вспомнить страдания прошлых лет:
— Ну и вопросы вы мне задаете! Столько лет прошло. Впрочем… Конечно же… У нас в районе был изумительный доктор. Мы все к нему бегали. Как же его звали? Нет, память совсем дырявой стала.
Я вытащила из колоды первого туза — фотографию главного входа в праксис с витиеватой вывеской крупным планом.
— К этому врачу?
Свидетельница, вооружившись лупой, силилась прочесть имя на вывеске.
— Доктор Вильке. Конечно же, это он. Сам хромым был, потому и к нашим бедам особое понимание имел. Врач, как говорится, от бога.
Метнула на стол второго туза — совместную фотографию врача и его верной соратницы.
— А его помощницу помните?
Госпожа Рихтер просияла счастливой улыбкой:
— Так это его жена. Удивительная женщина! И руки золотые. После ее процедур мы все как на крыльях летали. Можно сказать, из гроба всех поднимала и на ноги ставила.
На стол лег последний, козырной туз — современная фотография Вильке, снятая с дверей ее комнаты.
— А эту женщину узнаете?
Что тут началось! Черный Кардинал в панике переводил глаза с лица своего кумира на лицо полуголого ферзя, удобно устроившегося на коленях господина Рихтера.
— Ничего не понимаю. А это тогда кто? Да кто сказал, что они похожи? Совершенно разные лица! Ну да бог с ней, с этой негодяйкой. Пусть горит в аду безымянной. Как же я так оплошала!
Последующие десять минут заполнились причитаниями, сожалениями и покаяниями.
Я вернула тузы в колоду и удалилась. Игра закончена. Мне не нужно обходить остальные комнаты. Информация потечет тонкими ручейками по надежно проложенным кардинальским каналам. Не позднее завтрашнего утра все будут осведомлены надлежащим образом.
За обедом ничего не подозревавшая Грета Вильке была ошарашена бурным приветствием возбужденных, по-праздничному разодетых дам. Знакомая картина. Вчерашний враг народа вздымается восхищенной толпой на пьедестал, чтобы завтра опять лететь лицом вниз в близлежащую лужу. Так было и так будет всегда.
Бывшие пациентки представлялись не именами, а диагнозами:
— Помните мою спину? Приползла к вам почти на четвереньках, а уходила вприпрыжку стройным кипарисом.
— А мое плечо. Руки не могла поднять…
— А мое колено. Думала, после операции никогда не согнется…
Дамы жужжали пчелиным роем, наперегонки расхваливая чудеса былого исцеления, а Грета тоскливо поглядывала на дверь своей комнаты, где на прикроватной тумбочке ее терпеливо ждал кареглазый мужчина с обложки сентиментального романа.
— Миленькая, да что же вам на тарелку положили совсем бледненькую ножку? Возьмите мою. Посмотрите, как изумительно зарумянена.
Лицо Греты передернулось отвращением и страхом.
— Как вы можете есть эту гадость! Неужели никто из вас не смотрит телевизор! Этих куриц в инкубаторе откармливают всякой дрянью и медицинскими препаратами, чтобы быстрее вес набирали, а потом забивают.
Перепуганно оглянувшись в мою сторону, госпожа Вильке понизила голос до шепота и закончила страшное предсказание:
— Ведь и мы с вами сидим в таком инкубаторе. Три раза в день медикаменты, еды на убой, и взвешивают каждую неделю. Скоро нас всех отправят на бойню. Бежать надо.
За столом воцарилось молчание. Мы все привыкли безоговорочно верить медицинским авторитетам. Ведь они по сути своей — наместники бога на земле. Если бы кто другой глупость сморозил, а тут госпожа Вильке… Она всегда славилась особой интуицией на правильные диагнозы и болевые точки.
Алиса Кауфманн, наморщив лоб, задумчиво произнесла:
— А и правда — бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Излишнее благополучие должно настораживать.
А госпожа Рихтер, бросив прощальный взгляд на румяную куриную ножку, отодвинула тарелку в сторону.
Я почти разгадала загадку. Осталось ответить лишь на последний вопрос: почему смущалась и чего не договаривала Вильке-младшая?
Разгадка забрезжила только к вечеру. Послевоенное поколение немецкой молодежи! Об этом рассказывали мои коллеги. Они выросли в атмосфере стыда и вины за деяния отцов и дедов. Многие до сих пор, желая отмежеваться от этих деяний, клянутся, будто именно их отцы никогда не состояли в партии и не участвовали в холокосте.
Кто я для Вильке-младшей? Эмигрантка из России с явно выраженным неславянским лицом. Думаю, именно этот скелет звякал костями в ее шкафу во время разговора об инвалиде отце, который никогда не воевал.
И все же я не мисс Марпл. Разгадала шараду, но от этого не стало легче. Она находила ответ, ставила точку, и наступал мир, а у меня… У меня, похоже, назревает массовая голодовка в доме для престарелых!