Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2014
Андрей
Владимирович Еграшов родился в 1963 году на Новгородчине. Окончил в 1986 году Новгородский
политехнический институт по специальности «инженер-строитель промышленного и гражданского
строительства». В 2005 году окончил Академию госслужбы
РФ, одновременно работал в Правительстве Ленобласти начальником отдела качества
строительных работ. В 2008 году оставил службу и переехал на постоянное
жительство в Окуловский район Новгородской области.
Публиковался в журнале «Всерусский собор», альманахах
«Вече», «Молодой СПб.». Член Союза писателей России.
— Вам кого, дедушка? — спросила мама
наконец.
— Ты меня не узнаешь? — прошептал Петя.
— Простите, нет, — ответила мама…
Евгений Шварц. Сказка о потерянном времени
Пришла
мне в голову заманчивая мысль: на бумаге изложить воспоминания о своем
новгородском детстве. Заманчивая, ибо сладко грезить о нем при
том, что идея такая обречена на успех: сильны сегодня ностальгические
настроения у людей поживших, влечет их назад оборотиться — в будто бы
безмятежные времена, но лень или недосуг самим память напрягать, ведь и
напряжение памяти — труд, причем немалый.
Однако
и молодежь не так безразлична к истории, как это кажется некоторым брюзжащим
старикам: когда говоришь с нашими детками честно и на понятном языке, не грузишь
заумными и назидательными выводами, они вполне благодарные слушатели:
—
А что было здесь двадцать лет назад, на этом самом месте? А вы всегда были такими
правильными? А вам родители давали деньги, когда вы еще сами не зарабатывали? А правда, что раньше все было дешевле, еда лучше, а на
улицах безопаснее?
Конечно,
отвечу на их вопросы, самого же меня больше заботит общее течение жизни: куда
все мы гребем и выгребаем ли? В моем возрасте рассуждать хочется о самом важном:
времени остается все меньше, и чувствуешь себя как в стремительно надвигающихся
сумерках…
Перебравшись
в сельскую глушь, свободней размышляю о переменах, все больше печальных, и об
их возможных, меня пугающих последствиях. А виновата наша
оголтелая тяга «к улучшению жизни», сродни она
китайской войне с воробьями: самую суть жизнь ухудшает, разрушая в ней главное
— природу и человеческие отношения, и первыми — родственные связи. А самые «выдающиеся», «необходимо-полезные» достижения человеческой
мысли: телевизор, компьютер, мобильный телефон — бьют по естеству жизни
сильнее всего. Это, в общем-то, нехитрое наблюдение трудно признать, но гораздо
труднее уразуметь…
Ведь
что интересно: наша прежняя, уличная, но подлинно живая жизнь, при всем ее
бытовом несовершенстве, никак не кажется хуже теперешней. Многочисленные житейские
скорби, вместе переживаемые, сплачивали население в единый народ. А коль вместе
— и горе не беда, вместе — радостно: в труде ли, в бою и уж тем паче — на
отдыхе! Не с того ли в начале века смута приключилась, что заскучали люди
русские наособицу жить, а вовсе не от нищеты, как это в советских
идеологических учебниках понаписано. И теперь, и до Великой
Октябрьской люди всяко жили: кто хотел, и при царе устраивался; разумеется,
тяжелее приходилось, чем в нашу, до комфорта жадную, эпоху, но… выскажу в
простоте банальное: чтобы ценить, надо нуждаться. Обогатив свой быт
материально, мы обнищали эмоциями — нам нечем восхититься: за стол
садимся, не оголодав, отдыхаем, не вспотев, общаемся без взаимного интереса,
природу любим через автомобильное, оконное или телевизионное стекло.
Современный взрослый человек «самодостаточен», отчего
безрадостен. Но на деле современный горожанин немногое может сам по себе: ни
хлеб вырастить-испечь (продовольствие), ни «с пупа свернуть» (здравоохранение),
ни печь сложить и истопить (ЖКХ). Не умеет, оттого жмется к другим со
своим узкоремесленным навыком, однако упрекни его в
зависимости — пожалеешь: он «платит налоги», «знает свои права» и за
словом в карман не лезет.
А
взять ребенка! — он откровенно зависим, он заведомо в чем-то и в ком-то
нуждается! Но при этом он — радостный! Прежнее — детское — человечество,
переживая самые различные трудности, имело столь же великое множество поводов к
детской — настоящей! — радости, переживаемой подлинно, от всей души. В
Евангелии от Матфея читаем: «…какая польза человеку, если он приобретет весь мiр, а душе своей повредит?» Вот и
мы: мiр-то, кажется, приобрели, но душе повредили несомненно!
Наблюдая
из деревни своих давних приятелей-сорванцов (достаточно набрать «поиск людей в
Контакте»), размышляю: что если боевого, пылкого коня оставить в ожидании битвы
под седлом на час, на два, на сутки, на неделю… Что бы с ним стало, с тем конягой? Подобное приключилось с моими сверстниками: хотя
еще хорохорятся: ездят, покупают, с возрастом некоторые воюют, даже «тату»
делают и подкачанные бицепсы вместе с рецептами шашлыков в Интернет
выкладывают… но перегорели и, кажется, вовсе потухли как личности… А ведь были — мужики, заточенные на подвиг!
Тема
подвига — предмет большого, отдельного разговора… скажу лишь, что Тараса Бульбу скоро сызнова сожгут, нет, не героя, а книгу,
разжигающую межнациональную рознь, призывающую к войне: либералы, обжегшись на
молоке — уж очень много «русских героев», включая колмовских
(смысл слова будет раскрыт ниже), полегло в криминальные девяностые — готовы
дуть на воду.
Я
сам, как говорится, с огромными потерями еле выбрался из окружения. Ведь как
нас учили: «Человечество развивается по спирали», а оказалось, что «цивилизация
штампует роботов». Стоило огород городить! А из кого штампует-то, из моих колмовских корешей?!
Есть
такое красивое и обычно приложимое к какой-то
конкретной скорби выражение — трагедия всей жизни. Что это такое? А вот то
самое и есть: трагедия — всей — жизни!
Если
у человека трагедией всей жизни оказалась не вся жизнь, но лишь частная,
суетно-временная проблема типа неисполненного «хочу», то он — население, а не
человек. Ему положен паспорт, ИНН, по желанию — интернет-аккаунт,
право избирать и быть избранным, прочие социальные фишки… А если все-таки
трагедией стала вся жизнь, то… оттого и живу я так далеко, «всех люблю, от
всех бегу»:
Среди друзей дерьма
поймешь,
В юроде угадаешь брата,
И из начальничков пойдешь
В монахи, в странники, в солдаты.
* * *
Весь
двадцатый век народишко массово перебирался с хуторов
и из глухих деревень в усадьбы, из глубинки — в районные и областные центры, а
не то — прямиком в Москву с Питером. Печальный этот процесс без натяжки и
преувеличения назову исходом. Обстоятельства до поры складывались благоприятно:
не изжитая еще многодетность объединяла переселенцев — играющие во дворе или
ходившие в одну школу ребятишки сводили
между собой освободившихся от колхозной каторги родителей; те,
естественно, общались, даже дружили и помогали друг другу в ощутимых
затруднениях. Но жить все же сделалось полегче:
отменилась застарелая деревенская вражда из-за межей, покосов, сельхозинвентаря
и ягодно-грибных мест, а новых причин для
недоброжелательства еще не набралось. Провинциальной молодежи была открыта
дорога хоть в вуз, хоть в небо, хоть даже в космос! И в том историческом
облегченном вздохе слышна причина знаменитого рывка шестидесятых годов.
Сам
я застал уже задержку дыхания, или так называемый загнивающий социализм, эпоху
дефицита и очередей. Сегодня многие считают — это были не худшие времена: «воздуха»
еще хватало: по крайней мере, в очередях мы, ребятишки, никак не будучи
диссидентами, время проводили не так уж худо… А вот
потом последовал предательский удар под ложечку — разруха и национальное
унижение, а после него «задохнулись»… материальным благополучием,
относительным, разумеется, при одновременном торжестве идеи «нетрудовых доходов»,
когда важнейшие блага достались важнейшим прохвостам, а прохвостов неважнецких, но на все готовых, оказалось большинство.
Но
это случится позже, а в семидесятые мы переживали уникальное и, увы, недолгое
время, когда люди, пусть разучившись отвечать добром на зло, еще не так
привыкли отвечать злом и жили в основной массе своей не шибко богатой, но единой жизнью, не самой праведной, но… не
была ли это последняя, Богом дарованная возможность вернуться к общинной,
подлинно русской жизни?
Не
хотел бы оказаться пророком, но опасаюсь, что уже пройдена некая
апокалипсическая точка невозврата… разве что, в
качестве последнего шанса, допустить шибко неприятную Встряску моему
собственному народу, дабы тот смог начать новую Главу в своей Истории… Много
думаю об этом… но мысли те излагать не смею… потому
что страшно!
У издательской конторки
Встали в очередь пророки,
Долго ж им придется ждать,
Чтоб пророчества издать.
* * *
Когда
в 1971 году наша семья из уездной Старой Руссы с ее деревянными мостками на
реке и даже на центральных улицах переехала в областной центр, Колмово уже переставало быть деревней. Новостройки,
котлованы, траншеи, груды кирпича, строительная техника… О прежних временах
напоминали лишь деревянные сараи, обросшие лопухами, да кое-где жалкие последки огородных грядок за бедняцкими изгородями. Однако
сохранялось еще деревенское изобилие укромных уголков для мальчишеских
развлечений: войны на мечах и кинжалах, стрельбы из лука, изготовления
самопалов и бомбочек, строительства качелей, плотов, лодок,
различных, прадедовских еще, из поколения в поколение передающихся ребячьих
игр: лапта, казаки-разбойники, пикали, двенадцать палочек, штандер-вандер
и проч.
Символом
больничного Колмова, помимо
самой областной больницы, были обширные яблоневые сады. Главный из них, Митрофановский, наглухо обнесенный высоченным,
темно-зеленым забором, раскинулся от деревянного одноэтажного барака санавиации до центрального колмовского
перекрестка — пятачка, где собиралась с гитарой и выпивкой хулиганистая
молодежь. Сад носил фамилию тогдашнего главврача областной больницы
Митрофанова: (имя его Ты знаешь, Господи!), знать, пребывает в селениях праведных
за его добрый почин, пусть и по пионерским нашим молитвам.
Бога
не знали, но в доброе добро верили свято, а значит, не были неверами!
Да и как можно — при стародеревенских-то бабушках,
завезенных в новые квартиры вместе со старой мебелью, с клопами, от которых не
вдруг удалось избавиться. Характерная примета того времени — старушечьи
посиделки на лавочках возле парадных. Корову ведь обряжать уже не надо, воду,
дрова носить не надо, огород полоть тоже не надо, а главное — на колхозной
каторге вкалывать не надо! Сварил внукам борщ на газовой плите, и можно
выползать к товаркам. Все, как когда-то в деревнях, знали
всех, но уже не как Ивановых из Ольховки или михновских
Никифоровых, а как Ильяшенков с первого подъезда, Кавиных — со второго, Беловых — с четвертого и т. д. Меня
можно было среди ночи разбудить и спросить, кто живет в четвертом подъезде
соседнего четвертого дома, на первом этаже налево вторая дверь? Зевая,
ответил бы: Архиповы — батька участковый, сын Колька, годом старше меня, учится
в моей пятой школе, про мамку бы тогда тоже рассказал, но сейчас уже не упомню.
Старушечьи
лавочки по обе стороны от входа в подъезд в остальное время служили хоккейными
воротами, а от числа собравшихся пацанов зависело,
«большой» или «маленький» устроится хоккей, то есть от какого до какого
подъезда гоняем мы нынче шайбу или маленький резиновый мячик за двенадцать
копеек. Клюшками служили еловые колья — последки
Нового года, Главного Советского Неформального Праздника. В умелых руках такая
«клюшка» становилась грозным оружием: ею Кумыч
засаживал мячик в лоб самоотверженному вратарю, мяч рикошетом улетал невесть куда, а двор нашего шестого дома взрывался
немилосердным мальчишеским хохотом.
Для
летнего футбола после пары разбитых окон и, соответственно, скандальных
разборок пришлось приискать поляну подальше от жилья: для городских огромных
рам — не для деревенских окошечек! — стекла достать было труднее, чем сегодня
пластиковый бампер для самой редкой иномарки, соответственное и наказание
полагалось от родителей: провинившийся мальчишка возвращался на улицу,
почесывая пониже спины, что воспринималось с сочувственным пониманием.
Набедокурив, ребята привыкали не подводить друг дружку перед чужим, взрослым мiром: одним из смертных грехов,
не подлежащих прощению, считалось ябедничество. Да и родители наши, в
соответствии с духом времени, отвратились от сельской привычки сплетничать,
искренне намереваясь зажить по-новому… Нет, не все в
те времена было плохо, далеко не все, хотя нам и пытаются представить, будто
страна после войны и сталинских лагерей превратилась в примитивный человекомуравейник, но установка на Личность тогда
сохранялась…
Что
касается «примитивности», то тогдашнее население было весьма читающим. В каждом
районе, при каждой школе имелась библиотека. И работали эти
учреждения с приличной нагрузкой: пусть не такие, как за коврами или за
колбасой, но выстраивались за книгой очереди из ребятни, слесарей и токарей, в
интеллигентном ожидании, пока серьезного вида девчушка лет шестнадцати занесет
в формуляр взятую книгу, причем существовало строгое ограничение по количеству
книг и по сроку пользования: в случае нарушения на дом приходило уведомление о
возврате.
Надо
честно признаться: у нас, мальчишек, был способ похищения особенно полюбившихся
книг. Во многих домашних библиотеках имелись книги с казенным фиолетовым
штампом на третьей и семнадцатой страницах. Наверное, мы так исправляли государственную
несправедливость: в книжных магазинах ведь хорошие книги можно было приобрести
только «по блату», «по подписке» или за якобы сданную макулатуру (кто нынче
знает, что это такое?), лишь изредка «выбрасывались» средней руки советские писатели.
Иногда случалось приобрести неплохие издания — это была настоящая радость, побольше чем от приобретения сегодня нового ноутбука. В
любом случае государство нас на самом деле довольно эффективно защищало от
разных коммерческих мерзостей, какими сегодня изобилует книжный рынок.
Что
читали? Да все, что удавалось добыть! Я, например, в девять лет, отыскав у
ярославской бабушки в чулане и попутно приговорив сковородку семечек, проглотил
«Красное и черное» Стендаля. Матильда мною
воспринималась в образе Ленки Ефремовой: я тоже хотел, чтобы она в меня
влюбилась, а я в нее — нет.
А
вообще, мы, мальчишки, конечно, больше любили читать про приключения, про
индейцев, про путешествия. Майн Рид, Жюль Верн, Конан Дойль, Джек Лондон, Дюма.
Особняком — чисто «наши»: Вениамин Каверин «Два капитана», Владислав Крапивин
«Тень каравеллы», Александр Грин «Алые паруса». Мы были неисправимые романтики.
Впрочем, как оказалось, очень даже исправимые.
Ассоль
— старуха и работает в ларьке,
И Грей давным-давно не капитан,
Они живут от океана вдалеке,
Который, как и прежде, океан.
* * *
Был
и у колмовских ребятишек свой океан. Древняя река
Волхов, естественная восточная граница колмовско2го микрорайона (проживавшие в Колмове уркоганы прозывались так же, с ударением на последний слог
— колмовски2е), разумеется, привлекала нас больше всего. Небольшая бухточка за Митрофановским садом звалась Запреткой:
на глухом заборе большими буквами было начертано: «Запретная зона!!!» — здесь,
кажется, располагалась водонасосная станция. Мы,
пацаны, пробирались на ее территорию, привлекавшую нас самим названием, а еще
(из песни слова не выкинешь) — отсюда угоняли лодки у неизвестных нам хозяев.
Угоняли и прятали в кустах, густо окаймлявших все колмовское
побережье, с прицелом покататься после.
Эх,
други, это был земной рай! На реке болталась целая
флотилия лодок: у многих колмовчан-простолюдинов
имелся свой деревянный «тузик», у какого-нибудь начальничка или просто мужичка позажиточней катер — «Южанка» или «Казанка», с мотором, со
стоянкой на лодочной станции. Новгородцы не сидели у компьютеров, не лежали перед
телевизорами, а имели самый что ни на есть активный
отдых. Что до нас, ребятишек, — нынче страшно и подумать, на
какой экстрим мы решались, чтобы утвердиться в мальчишеской компании: на плотах
переправлялись через Волхов во время ледохода, летом саженками (пацанский стиль плавания, вроде кроля, но с согнутыми
руками) переплывали его с коротким отдыхом на мелководье в середине, а ведь по
реке туда-сюда денно и нощно летали на подводных крыльях «Метеоры» и
«Ракеты», степенно передвигались прогулочные «Москва» и «Заря», сновали буксиры
и траулеры. Одни тянули-толкали груженые баржи, другие бегали на Ильмень за
рыбой с поозерских сойм. Летом на реке зароешься в
нагретый солнцем песок, зубы стучат от озноба, но полежишь — и гусиная кожа
потихоньку сходит, делается тепло, потом жарко — вроде пора снова окунуться, но
одолевает нега; глаза закрыты, нету никакой взрослой заботушки, и школьной нет — каникулы! — легкий ветерок
ласково перебирает просыхающие волосики; слушаешь крики чаек, ленивое чмоканье
спокойной воды о ржавые борта рыбацких сейнеров у пристани, оживленный, но
блаженной дремой смазанный, будто затихающий гвалт детворы… и вдруг — крики:
«Пацаны! Пацаны! Окский! Окский идет!» Тогда оставляешь дремотную лень, срываешься с
места, несешься к воде стрелой, вопя суматошно,
восторженно, взахлеб, всей своей куриной, залепленной речным песком грудкой: «Пацаны! Пацаны! Окский!» Надо
спешить, нельзя упустить ни единой волны: вот он! Окский!
— с басовитым гудком из-за поворота выползает огромная самоходная баржа
«Окский-40»; скорей! — сейчас, подобные японскому цунами, к берегу пойдут
большие, круглые, долго не затихающие валы, на которых взлетаешь и
опускаешься, взлетаешь и опускаешься…
—
…Да, други, это был быстротечный, но самый настоящий
рай на земле, какой, увы, не воротишь! Теперь уже лишь чаю жизни будущего века.
Аминь!
Наступает парад-алле,
Основной концерт завершен,
Пушкин с Цоем в густой
толпе,
Вышли об руку на поклон.
* * *
Зимой
Волхов оставался посещаем, встав сразу и наглухо до
самого весеннего половодья. Образ прошлых лет: ослепительно-голубое, морозное
небо, скрип валенок по снегу, знобко, но безмерно весело: жизнь не изжита еще,
душа не заложена. Бодро клубятся дымы из печных труб частного сектора, а
немногочисленные многоэтажки жмутся друг к дружке,
ослепнув заиндевевшими окнами (центральное отопление было не на высоте). По толстому снежному покрову вдоль и поперек древнерусской реки
натоптано множество тропок: львовские автобусы были теплые, особенно уютные на
заднем, пружинном сиденье — и мягко, и как на русской печи! — но ходили они
редко; пока дождешься своего номера на открытой всем ветрам остановке —
околеешь; пешком, на «одиннадцатом номере», получалось куда надежнее. По
тропкам вереницей тянутся красноносые новгородцы и новгородки: воротники
драповых пальтишек подняты, длинными, шерстяными шарфами домашней вязки
обмотаны, уши кроличьих шапок завязаны. А иной ухарь в овчинном полушубке
нараспашку вышагивает, у шапки уши не опущены, сама шапка сбита на затылок,
чтобы кудри показать (куда запропастились кудрявые
парни на Руси?!).
Расположившись
в кружок над парящей прорубью, больничные прачки в черной воде полощут
желтоватые простыни с казенными штампами, выкручивают белье сильно, чуть не
досуха, горой накладывают в маркированные тазики и прут их своими задубелыми,
красными руками в гору, мимо тогда порушенной колмовской
церквушки Успенья, со ржавого купола на них ругается
воронье. Дорогой прачек дерзко
цепляют рыбаки, однако и прачки не промах — так ответят, что вездесущие
мальчишки с похабными ухмылками переглядываются.
Куда
ни глянь, везде людское кишенье! — на белом фоне
черные россыпи сумасшедших зимних сидельцев, они здесь останутся до весны, покуда Волхов не тронется — при любой погоде, в любое время
суток, даже ночью! Многие мужики не столько ловят, сколько тешатся за компанию:
пьют, ритуально обходят снасти, снова гужуются, а которые
и дремлют — избочась на ящике или завалившись на
овчину, раскинутую поверх мягкого сугроба. Тогда считалось, что нормальный
рыбак — это пьяный рыбак: помню, ходили на траулере за рыбкой в Ильмень; нас,
ребятишек, взял дядя Игорь Ильяшенко с первого этажа.
Когда судно проходило старый мост (Александра Невского), капитан с помощником
на мостике обмывали грядущую удачу и прозевали аварию: неподалеку от нас о
палубу грохнулся кусок железной трубы — верхняя часть мачты, зацепившаяся за малярную
люльку, подвешенную под мостом. Никаких последствий это происшествие не имело,
а реакция речных волков получилась скромная — несколько матерных слов.
* * *
Физику
в школе нашему десятому «А» преподавали совершенно к тому непригодные женщины,
потом недолго вел Женя Лошадь — отличный мужик с ослепительной голливудской
улыбкой (мы, по своей серости, называли эту улыбку лошадиной), хороший
специалист, добрый малый, но преподаватель никакой. Поэтому я лишь недавно
уяснил, вычитав в Википедии, что раз наш, колмовский, берег правый, то — в соответствии с законом
Кориолиса — он выше и круче противоположного, антоновского: на спуск к реке по
первому морозцу мы ежегодно натаскивали ведрами воду из проруби и так
устраивали замечательную ледяную горку. В магазинах санок тогда почти не было,
они появились позже. Обладатели дефицитных фанерных дощечек пользовались
нелегким почетом: на них норовили навалиться кучей малой все «безлошадные».
Веселая куча медленно скатывается вниз, орет и визжит, фанерки катятся впереди,
выскользнув из-под седоков. Бывало больно и холодно, если задиралась одежонка, но в той куче обретались и девочки, среди которых,
в приметном зелено-клетчатом пальтишке, та самая, Ленка Рябова! Сердце
переполняла нежность, от переизбытка которой избраннице сильно доставалось. В
очередной раз скатившись, можно было снова и снова бежать наверх, множа
счастливые моменты, пока на Колмово не спускался
поздний, обязательно звездный вечер — дисциплинированная девочка неохотно
уходила домой, делать домашнее задание. Провожать девочку в младшем школьном
возрасте еще не полагалось, но зато можно было упасть навзничь в сугроб и, задохнувшись
от блаженного ужаса, повиснуть над звездной бездной.
Гениальные стихи
Пишутся предельно просто.
Ну-ка погляди на звезды,
Видишь там фрагмент строки?
* * *
Катанием
с горы не пренебрегали и старшие колмовчане —
взрослые парни и даже мужики, на что тоже существовала своя мода: некоторые
катались на профессионально изогнутых, из гладкой арматуры (калибровки), зимних
санях-самокатах. С горы на такой тяжеловесной штуковине спускались торжественно
и в многолюдстве, отнюдь не трезво и не безопасно для остальных, что могу
засвидетельствовать своей доныне ущербной улыбкой. Впрочем, этот дефект
образовался после очередного дворового футбольного матча: Валерка Никифоров, по
кличке Рыжий, закатал мне со всей дури мячом в
ягодицу, сломался же почему-то передний зуб, на самом-то виду! Игру я доиграл,
а потом дома, у зеркала, всплакнул: зуб-то был уже не молочный, а я — молодой и
красивый мальчишечка, придавал своей внешности большое значение. Пацаны меня быстро утешили, сказав, что можно будет
поставить рандолевую «фиксу». Рандоль
добывали из манометров, похищаемых в безнадзорных котельных. Эта тема
оставалась актуальной даже в девяностые, когда я служил в строительных войсках.
В
сторону от горки, к рыбзаводу, был довольно крутой
обрыв: нынче он сильно поубавил в крутизне (я ностальгически наведываюсь туда,
изредка наезжая в до боли европеизированный
Новгород), но над обрывом доныне сохраняются корявые ракиты и дубы, с витыми,
обнаженными корневищами. К их мощным веткам мы крепили толстые веревки с
прочными палками-рукоятками. Разбежишься по кругу, оторвешься и летишь над
пропастью, по часовой, потом обратно, — крепче
держись, смотри, рук не разжимай! Круглогодичная забава была небезопасной, хотя
и здесь у колмовских мальчишек перед остальными
новгородскими сверстниками было серьезное преимущество: до приемного покоя
больницы — рукой подать!
Я,
как «правильный» колмовской пацан,
также отбыл больничный срок: после велосипедной катастрофы тетя Зоя Хартон (ей было тогда меньше тридцати, тоже мне — тетя!)
доставила меня в областную больницу на себе быстрее, чем самые лучшие
спецмашины с мигалками. Неделя госпитализации до сих пор кажется длительным
заключением…
Операцию
веселый хирург делал без наркоза, а ведь головой о каменное крыльцо обкомовской
поликлиники (теперь госпиталь ветеранов) я тогда приложился хорошо: немногие
могут похвалиться, что трогали руками собственный
череп. Сладко вспоминается шоколадка с орехами, которую мне по кусочку скормила
взрослая соседка по палате: еще не было детских отделений, и наш сопливый возраст подселяли куда придется. И новый корпус
(теперь уже старый) еще не скоро построят — тесно тогда было в больничке.
Бедные,
несчастные современные дети! Разве способны они вспомнить шоколадку
сорокалетней давности?! Или зеленую трешку, найденную
в песочнице, спасшую до получки целое семейство! Нет, это был утраченный рай!
Несутся года: ту-ту,
паренек!
Детсад, пятый курс в Политехе,
К исходу маршрут, и нам невдомек,
Где наши счастливые вехи…
* * *
Колмовской
мост через Волхов был не всегда. Где он сегодня понижается к автотрассе,
расщепленной памятником-самолетом, где инопланетно глазеет зеркальными витринами буржуйский автоцентр,
где нелепо выторгнулась европейская, оцинкованная
труба модульной котельной, — прежде буйно цвели, зеленели и плодоносили все те
же яблоневые сады, в этой части Колмова не
огороженные и всем желающим доступные. Единственным сортом была китайка —
маленькие, сладенькие яблочки, вызывающие привыкание, но без прочих негативных
последствий. За пазуху рубашки, завязанной узлом, помещалось килограмма два.
Яблок была прорва — мы начинали их сбор сразу, едва
завязывались плоды. Животы у колмовских пацанов не болели никогда, а челюсти двигались
безостановочно, как у коров и лошадей, мигрировавших через Колмово
во всех направлениях, включая городской центр. Мы, маленькие городские жители,
гоняли босиком и не без опаски вляпаться в коровью
лепешку. Цыгане, которые еще не освоили «двадцать четвертые» «Волги»,
передвигались по Новгороду на грохочущих телегах развеселыми
компаниями, в национальных костюмах. «Ай-на-нэ-на-нэ ай-на-нэ! Сегидыр! Яв дарик! Джа!»
Это
был Рай — самобытный, непредсказуемый, разноцветный!
Небольшая
одноэтажная постройка, сохранившаяся до настоящего времени, служила хранилищем
кислородных баллонов для медицинских целей. В зарослях крапивы за этим
взрывоопасным объектом мы учились курить. Возможно, от такого неблагого дела детский Рай и начал разрушаться: мы
стремились уподобиться взрослым, что есть самое неразумное занятие на свете…
Там
же, ближе к реке, под высоковольтной вышкой, на пустыре, мы гоняли в футбол —
тоже, естественно, босиком. Между пустырем и пляжем «У песков» протекал ручей;
в нем мы коротали время, охотясь на ондатр, когда жмот
Вовка Бобров уходил домой, забрав свой футбольный мячик. К 60-летию Великой
Октябрьской социалистической революции телевизионный завод заасфальтировал
спортплощадку во дворе девяностого дома по улице Ленинградской (ныне
Санкт-Петербургской). Весь наш девственный Рай постепенно
закатывали в асфальт, босоногое детство переставало быть таковым в прямом
смысле слова, нам пришлось обуться — не потому, что асфальт накалялся на
солнце, а потому, что иначе вечером даже в кипятке не удавалось отмыть черные
пятки, а родители за грязную простыню взыскивали строго — белье берегли, ведь
стирать приходилось руками, да еще и по ночам: напор воды был слабый, на
всех не хватало.
Характерная
картинка: белье, развешанное на противоположной от двора, «зеленой» стороне
дома — много белья! — с 80-то квартир! Тогда нередки были бельевые кражи,
причем милиция всерьез занималась поиском таких преступников — раскрываемость
была выше, чем теперь по заказным убийствам. И ребятишки были при деле: отпущенные
«погулять», заодно присматривали за вывешенным бельем, младшими братьями и
сестренками, пасущейся козой, набирали смородиновый лист для засолки огурцов, а
еще раньше (в Старой Руссе) собирали во дворе дощечки от ломаных ящиков, чтобы
затопить «титан» — водогрейную колонку на дровах. Малые повинности исполнялись
беспрекословно и в точности, после чего удовольствие от детской вольницы
возрастало втройне.
На
месте новой транспортной развязки прежде от реки до старого корпуса ДСК
высились груды бракованного железобетона, его сваливали даже в пруды. Вода в
прудах была прозрачнейшая — водились караси, которых мы ловили удочкой прямо с
керамзитовых панелей. Были и мелкие прудики, тут мы «бродили» карасиков
плетеными корзинками, украденными на рыбзаводе. В них
вода была грязнее, к тому же осока: после «забродов»
вскакивали на ногах «цыпки», образовывались долго незаживающие порезы. Многие поэтому
лезли в пруд прямо в трениках и кедах. Просохнут треники — стряхнешь тину, и ты снова сухопутный пацан, можно болтаться по Колмову
до конца дня. Карасей и ершиков мы тут же насаживали на палочку и обугливали на
костре. Конфузы случались, но без серьезных последствий, без больнички и
таблеток — сорвал лопушок, сбегал в кустики, в худшем случае тут же трусики
застирал, пока остальные пацаны не видят.
Территория
ДСК тоже манила нас: между плитами на складе готовой продукции мы играли в
прятки, в цехе стояли автоматы с бесплатной газированной водой (с сиропом!),
валялись бухты гудрона, который мы жевали, и россыпи мелкой плитки, которую мы
использовали в качестве денег для детских взаиморасчетов. Эту же плитку мы
гвоздиками выковыривали из стен собственных многоквартирных жилищ. Наши
четвертый и шестой дома на Павла Левита стоят сегодня ободранные на первых
этажах по самые окна, а постаревшие «пацаны» ругают
внуков за очередное граффити.
Прятки от времени, гонки за временем — глупости,
Вечность презревшим в
минутах назначено путаться.
* * *
Незадолго
до начала строительства нового моста на наш берег начали баржами возить песок.
Навозили целые горы. Так появился неофициальный, но любимый пролетарским
народом пляж «У песков». Купаться на нем было запрещено
нестрого, а потому долгими летними вечерами (что уж говорить про выходные!) он
кишел трудовыми массами. Прикрою глаза: туда-сюда летают моторки, на траве и
песке взрослыми разостланы покрывала. Куда там Сочи и Крыму! Куда там Турции и Майорке! Вот где была жизнь! И все друг друга знают, и не
только с хорошей стороны. Но где хорошая сторона, а где плохая — мы не
понимали, невольно соблюдая одну из основных заповедей — неосуждения.
Взрослые выпивали, в основном «яблочную» бормотуху, закусывали жареной мойвой
(в бумажных свертках, очень вкусная, вкуснее
сегодняшнего палтуса). В кустиках переодевали трусы, а то и чем другим, похуже,
занимались. У нас же не было ни малейшего сомнения, что все совершается
единственно верным образом: «Почему, дружок, да потому — что я жизнь учил не по
учебникам…»
Придется
нехотя признать, что ностальгические разговоры о бытовой добропорядочности
советских граждан — скорее миф. Нет, это был не совсем Рай! Пьянство цвело пышным
цветом. Пьяных в Колмово хватало, даже среди
стационарных «больничников»: к ним приходили
родственники — компании совместно выпивали под яблонями, к мужичкам приходили
любимые жены и подруги, с которыми они решали накопившиеся вопросы. Теперь
здесь на огромной скорости скатываются с моста иномарки.
Мы,
мальчишки, любопытные до всего, в том числе и нехорошего, шныряли повсюду, и о
некоторых вещах стыдно теперь вспоминать. Так, например, кто-то из больничников, напившись до падшего состояния, дрых под яблонями, а наши хулиганы шмонали
их пижамы или даже снимали с них часы. С виду порочные, мы были чисты душой и
сердцем, мы были — дети!
На
пыльных газонах и скамейках автобусных остановок можно было видеть
распростертые тела усталых пролетариев, угостившихся в конце рабочего дня сверх
меры горячительными напитками. Это при том, что винные
магазины работали лишь с одиннадцати до четырнадцати часов. После обеденного
перерыва вино и коньяк еще можно было взять в овощном отделе, но они не
пользовались у пьяниц особенным спросом: коньяк —
дорог, а вино — «слабое». Родственники пьяниц
облегченно вздыхали, когда по радио пикало два часа.
Пили,
понятное дело, и на работе. Уже когда я проходил школьную производственную
практику на телевизионном заводе, мой наставник, токарь Василий Павлович Колчин,
специально брал заказы попроще: настраивал станок,
выдавал мне запасные резцы, а сам шел с друзьями в бытовку, пить «яблочную». В
течение дня наставник пару раз наведывался, преувеличенно деловой, но ни на что
уже не годный.
От
окончательного падения людей удерживала только сама работа. Не работать было
нельзя — даже если ты вчера вернулся из зоны, к тебе наведывался участковый,
отец Кольки Архипова, и предупреждал, что снова посадит. Кольку потом забрали в
Афган, возвратившись, он тихо съехал с ума, спился и умер… но
это оказалась брехня, досужие разговорчики, недавно
мне сказали, что Колька «всплыл» «в Контакте».
Моей Джульетте тихо-мирно
— пятьдесят!
И тех, с кем рок играл, не узнаю парней,
Они «В контакте», в «Одноклассниках» висят,
А я завидую погибшим на войне.
* * *
Очень
жестко делился город на районные группировки — колмовские,
антоновские, шабровские и т. п. — так, наверное,
продолжались деревенские традиции, только в гораздо более неприглядной форме —
не колы, а ножи, кастеты пускались иногда в ход. Нет, это не был Рай. В чужой
микрорайон вечером заходить было крайне небезопасно, особенно провожать туда
«чужую» девушку. В беседках, на полянках, около и внутри парадных кучковались агрессивные компании.
Если где-то возникало недоразумение, по простейшей системе оповещения
моментально откуда-то собиралась толпа пацанов,
готовых дать отпор незваным пришельцам. У каждого из нас обязательно имелись
клички. Пусть чуточку длинно получится или не к месту, но перечислю
некоторые — они для меня звучат как блатная музыка: Обакум или Кумыч-старший,
Кумыч-младший, Рыжий, Шеф, Кефир, Шукай,
Смоляк, Король, Чупа, Менш, Малява,
Лихой, Русак, Седой. Меня звали — Дюхон.
В
каждой компании был авторитет из числа старших парней, как правило, с
«заслуженной» — зоновской
биографией. Многие из них уже заросли травой, но кое-кто заделался при
капитализме почтенным бизнесменом — Санька Зверев, например, из нашего
подъезда, со второго этажа. Он уже тогда был ушлый, здорово меня обдурил — впарил «апрелевского» Демиса Руссоса за пластинку
венгерской фирмы с группой «Ливин блюз».
Сильных
личностей тогда виделось больше, нежели теперь. Отчаянные были парни, способные
на самые разные поступки, в том числе и неблаговидные! А отцы наши были еще
ярче, раз их уважали наши лидеры. Из поколения в поколение слабеют семена,
вырождаются. Может, почва иссякает? Или мы элементарно оторвались от нее? Или —
и то, и другое?! Вот и мои сверстники поблекли, вытерлись, обмельчали в
современных условиях, выкладывают «в Контакте» фотографии шашлыков, дач и авто.
Или я просто брюзжу?
Печальной
приметой сего дня мне видится готовность детей отрешиться от родителей —
выглядеть иначе, быть наособицу — мол, «мы сами по себе!», самозабвенно прельщаясь
модой — не той, нашей ребячьей цикличностью досужих увлечений: футбол, войнушки, снежные крепости, но модой преимущественно на
внешность, как главным показателем крутизны, при том
что за внешностью традиционно скрывается совершенная личностная пустота.
На
стареньких фото отчетливо видим: ребятишки буквально во всем подражают старшим;
у мальчишек брюки с отцовскими ремнями, взрослые головные уборы, прически, вообще
— все повадки. Вырождение мужского начала у сильной половины человечества
происходит параллельно с не менее страшным явлением — потерей женственности, когда
девочки утрачивают лучшие особенности своего пола: скромность, целомудрие,
материнскую попечительность о маленьких. Куклы теперь
для них не предмет попечения, но игрушка-манекен. Вырядиться, разукраситься в
пух и прах, чтобы легче себя избыть, продать! — вот уже взрослая цель на самом
деле инфантильной девочки-подростка.
Корни
этой беды, по сути отречения, уходят в сороковые годы, когда средствами
массовой информации был заложен культ молодости, который все расцветал и
расцветал: «Коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым!» И если
прежняя, русская классическая литература в основном повествовала о свершившихся
судьбах, о зрелом человеческом опыте, нередко печальном, то советские кино и
телевидение как бы выхватили яркий фрагмент молодого и счастливого хозяина
своей судьбы, советского гражданина. Пожилые люди здесь присутствовали на
периферии повествования, и далеко не всегда в положительных ролях, но скорее
как отжившие, устаревшие, чего-то обычно недопонимающие, в лучшем случае
симпатизирующие молодежи и неловко пытающиеся шагать с ней в ногу.
«Молодым
везде у нас дорога, старикам везде у нас почет…» — строчки из культовой
песни. Почет, наверное, на самом деле сохранялся, но это был почет языческого
такого свойства — дескать, наблюдай, старый чудак, как молодые сменщики —
чубатые, мускулистые, грудастые, в белых блузках и маечках — с каждой пятилеткой все ближе становятся к
коммунизму, причем без всяких этих старорежимных глупостей типа иконочек или «тише едешь — дальше будешь».
На тебе картошку не посадишь,
И для панихиды нет резона:
Был коммунистический товарищ.
Умер. И заделали бетоном.
* * *
Логичный
вопрос к моему поколению: верили ли мы, что коммунизм будет на самом деле
построен? Мы всерьез не зацикливались на этой теме.
Жили в порядке социалистического послушания: на собрания ходили, на
демонстрациях демонстрировали всему миру, но, честное слово, оставалось еще
время, чтобы и по-свойски пожить, в собственное некоммунистическое
удовольствие. И правила, прописанные в «Моральном кодексе строителя
коммунизма», официально почитавшиеся, в повседневности нарушались постоянно,
особенно если требовалось что-то с работы утащить. У весьма и весьма
нравственных советских людей словосочетание «принес с работы» не вызывало
никаких негативных эмоций.
«Нам
солнца не надо, нам партия светит, нам хлеба не надо, работу давай!..» — работа
не только кормила, но и обеспечивала: шофера — бензином и возможностью отвезти-привезти что и куда угодно; рядового строителя —
цементом или гвоздями; прораба — плитами перекрытия и кирпичом (в единицах
измерения — тысяча штук), а уж работника торговли… у-у-у! — советский
работник торговли — это, доложу вам… человек, который на самом деле звучит —
гордо! Я, например, женился на работнике торговли. Это теперь она — одна из
многих. А тогда?! Мы были «в порядке»!
Из года в год они права качали,
Насосы
понаделав из сердец,
Был кто-то больше виноват в начале,
И оба виноваты под конец.
В
остальном же люди были довольно нравственные и скромные… главное — сколько-то
простые! И если пили все, это не значит, что все были плохие, хотя сам я нынче
и православный трезвенник. И готовые подраться, хоть с американским
империализмом, хоть с соседним микрорайоном, не были человеконенавистниками,
нет. Скорее, это теперь мы такие, что, по любому поводу показывая фарфоровые
зубы, чинно так произносим — одни: «Будьте любезны!», другие: «Прошу простить,
не имею такой возможности!»
Не
с кем стало в разведку сходить, не говоря уже о том, чтобы слазить в Митрофановский сад. Шутка, конечно, но, как говорится, в
каждой шутке лишь доля шутки! Нас воспитывали на мелочах, однако мелочей было
столько, что парня потом можно было со спокойной душой в армию отпустить, не
опасаясь, что его там сломают. Да, надо признать, что основные «понятия» пришли
к нам не из коммунистического кодекса, но они работали. Помните? «Крошка сын к
отцу пришел, и спросила кроха: что такое └хорошо“ и что такое └плохо“?» Ужасно,
конечно, прозвучит такое мое наблюдение, но в среде дворовых мальчишек я
чувствовал себя гораздо более защищенным, чем позднее в институтской, тем более
— итээровской и уж тем паче — в чиновничьей среде! К старости складывается
стойкое ощущение, что многие представители нашей нынешней власти в детстве были
беспредельщиками — не отвечали за базар и не играли в
лапту. Не помните эту игру? Знаете, как обидно, когда Абакум-старший
зафинтилит мячик куда-то далеко в траву, и к тому же
в который раз! Идешь искать, глотаешь бессильные, злые слезы, но виду не
подаешь: нельзя, не поймут! Очень помогает вырабатывать смирение народная
русская игра. Так формировался «правильный» пацан.
А
нынешние властители чуть что — начинают друг друга по телевизору хаять. Сразу видно — не играли в лапту, на скрипочку,
наверно, ходили!.. На скрипке играть — дело, конечно, хорошее, но неужели этому
нельзя обучиться без отрыва от жизни? У нас были такие парни, совмещали: дома —
соната ре минор Моцарта, а на улице — «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…». Слушатели угрюмеют
лицами, а в голосе исполнителя пробивается слеза.
Вспомнился
частный и, может быть, не самый удачный пример: в те годы неукоснительно
соблюдалось благородное правило: если парень начинал «ходить» с понравившейся
девчонкой, разумеется, из своего же района, другие уже не покушались на ее
расположение, какой бы привлекательной она ни была. Так и говорили: такой-то
«ходит» с такой-то! И все, вопрос закрыт! Вот и я, тщедушный паренек, но
гитарист, музыкант ВИА (рок-группы) и, наверное, еще какими-то неведомыми достоинствами
обладавший, когда удостоился «ходить» с самой красивой девочкой Колмова, ни малейших проблем не имел со стороны самых
выдающихся деятелей нашей хулиганской «шоблы»: «Дюхон ходит с Грачевой!» Правило работало, правда, лишь
пока наши отношения не расстроились.
Я
не случайно подчеркнул, что девочка должна была быть из своего района. В связи
с этой важной и характерной чертой прошлого — защитой собственных территорий от
любых посягательств — вспоминается такой случай. Моя соседка по лестничной площадке,
перегуляв со всеми колмовскими старшими парнями,
ухитрилась выйти замуж за «чужака». Молодые поселились в однокомнатной
квартире, с тещей. Единственно возможный вариант благополучного разрешения
сложившейся ситуации реально существовал: парню следовало «прописаться» в нашу
дворовую компанию, примерно следующим образом — вечером выйти покурить с пацанами у нашего подъезда. Разумеется, на это требовалось
первоначальное мужество, ну и пол-пачки хороших
папирос, зато потом можно было спокойно проживать в Колмове,
попав под местную защиту. Но молодой муж сделать это не сообразил, в результате
оказался жестоко избит кастетом, но, замечу, единожды, затем молодых оставили в
покое, таки признав потерпевшего «своим».
Вообще,
деление по принципу «свой-чужой»
было очень категоричным. Например, отец любого, неважно, колмовского
хулигана или домашнего мальчика-скрипача, находился вне опасности. «Дядя Федя, дядя Коля!» — так, по-свойски, приветствовали
проявлявших любезный интерес к нашим занятиям: мопедам, музыкальным посиделкам,
особенно если угощал сигареткой, если знал нас по именам, если относился как к
равным. И если мужик просто проходил не заносясь, кивал головой, не выпендривался, его тоже признавали. Но уж если откровенно
чурался, задирал нос, такой «перец» мог легко угодить «под раздачу», ведь наши
предводители страдали театральной приблатненностью,
особенно после стакана красного, а свое лидерство надо было как-то доказывать.
…Уже
не надо. Шукая, Зуя, Кефира, Гули,
Обакума старшего – нет, погибли или умерли. Но они —
были!
Вплотную мы приблизились
К печальной той поре —
Ровесники посыпались,
Как листья в сентябре.
* * *
Наверное,
это не был Рай! Конфликтов все же хватало! То с третьего этажа, из квартиры Ивановых,
слышна рабоче-крестьянская разборка. То, едва утихнув, шум прорывается с
первого, от Ильяшенков. Слышимость в панельных хрущевках отличная:
сначала сварливая бабенка качает права подвыпившему мужу, тот что-то глухо
возражает, негромко, лениво, потом возвышает голос, уже угрожающе… и
пошло-поехало! — грохот, мат, женский визг! Нередко женщины ночевали у соседок,
уходя из дому со всем ребячьим выводком: такое считалось нормальным. При этом
никто и не думал разводиться — понятие «развод» было чем-то крайним,
немыслимым, хотя, конечно же, случалось, но в самых изощренно-интеллигентных
семьях; в простецкой же среде «время лечило». Рукоприкладство было в порядке
вещей — «женку треба поучить» — и к нам, детям, применялось, но ко всему этому
относились много проще, не делая трагедии. Это теперь малейшая физическая боль
для интеллигенции — нечто запредельное, любой «дискомфорт» устраняется медикаментозно.
Сегодня они говорят: «Бога нет, а есть аспирин и анальгин». А тогда: «На все
Воля Божья. Заболела — потерпи, умираешь — подожди». Сам, бывало, схлопочешь от
батьки ремешком по слишком прытким ножонкам, слишком хватким ручонкам, котенком
вякнешь-мякнешь, улепетнешь
на кухню, где бабушка Тоня, хлопочущая у плиты, добродушно пожурит-успокоит:
«Попало на орехи, неслух? Прижило? Ничего, до свадьбы
заживет!» Сунет кочерыжку капустную: «Иди гуляй! Уроки
сделаны?» А уже и батька навстречу в переменившемся настроении — улыбается:
«Что, сынок? Трудно без Ленина?!»
Без
тебя, батя, трудно!
…В
деревне, где сейчас обитаю, вспоминают Евдокею
Устинову: «Дуся-то у Димитрия только печкой не битая.
Дак зато о печку не по разу
приложена!»
А
«о печку битая» Дуся все зубы скалила с любимой присказкой: «Люби не люби, а почаще взглядывай!», на каждом застолье, «прижамшись» к своему «извергу», пронзительнее всех
выводила: «Редко, друзья, нам встречаться приходится, но уж когда довелось…»
Вовсе
без скорбей нельзя, не бывает. Скорби физические поменяли мы
на более ужасные — психологические, душевные, в сравнении с которыми обычная
боль кажется Божьим благословением.
Говорили
про жен: «Люби, как душу, и тряси, как грушу!» Трясли, но любили и жалели:
тогдашняя жалость стоила много дороже современной страсти, безжалостной ко всему, кроме себя и
своего «хочу»…
Жена, кончается наш век!
Уж ссориться не будем.
Ты — человек! Я — человек!
Поговорим, как люди!
Мужики
и тогда были непутевые, но семьи держались — по-советски корявые, по-древнерусски крепкие: от малых ребятишек к другой бабенке не вдруг перескочишь, тем паче — наоборот! И
деревенский страх перед людской молвой удерживал от предосудительных действий.
Помните? «Тропинка узенькая вьется через дорогу вдоль плетня, я прохожу, а у
колодца судачат бабы про меня…» Чего уж говорить о
грозных парткомах и профкомах с их «освобожденными» активистами. Кто был на
самом деле — совестливее, кто — просто пугливее, но уж так нас воспитывала КПСС
и в любом случае так не развращали-развлекали, как это делают сегодня «веселые и находчивые».
А
развлечений и без телевизора хватало! Парадоксально: забот была уйма, удобств
меньше, а времени свободного, как ни удивительно, — больше:
Доминяшки
о стол колотятся,
Мужний
пиджак на плечи накинут,
Гармошка тянется, да не рвется,
И время будто резиновое!
Комаров ветками отмахивая,
Беседы неспешные водят:
Младшего в армию взяли в мае,
Старший
— на телевизионном заводе,
Дочка третьим ходит, хотят парня,
С мужем-то как повезло — непьющий!
А смеялись — не пара, не пара!
Ну и что! Подумаешь — грузчик!
Жизнь смиренная, пусть не святая —
Просто быль, на других без нажима.
Эх, Никита! Эх, Леня! Эх, Рая!
Эх, Борис! Эх, Володя! Эх, Дима…
* * *
Да,
нравы были крутые! Нескучно было и в молодежной среде, на танцплощадках. Здесь,
кстати, находились «герои», что знакомились с «чужими» девчонками и даже их провожали.
Потом рассказывали эпические истории, больше врали, конечно. Сами проводят,
озираясь, до подъезда, в щечку чмокнут — и ходу!
С
какими-то и я знакомился, под прикрытием «могучей
кучки», но не провожал — боялся. Да и не хотелось с «такими» связываться:
девчонки, «ходившие» «в Попова» или «на Пятак», были заведомо непригодны для
серьезных отношений. Среди них встречались «оторвы»,
способные поколотить, оттаскать за волосы себе подобных. Девичьи драки — это
что-то страшное, это тогдашние «бои без правил». Одна из таких почему-то
влюбилась в меня, даже приходила к нам в школу на танцевальные вечера, когда я
уже был лидером рок-группы, и угрожала моим одноклассницам, своим возможным
конкуренткам, — без вины виноватые те изрядно струхнули.
Наркотиков
и в помине не было (до Афгана), но почиталось за
особую доблесть разогреться перед танцами дешевой бормотухой
и именно в таком виде преодолеть билетный контроль, который осуществлял
оперотряд. Во время танцев, где не столько танцевали, сколько ритмично
подергивались в своем, «колмовском», круге, лениво
вскидывая ноги в клешах и настороженно посматривая в сторону чужих кружков,
вихрем пролетала весть: «После не расходитесь. Собираемся у входа. Будет
разборка с шестьдесят второй».
Шестьдесят
вторая и шестидесятая — две общаги для «химиков». «Химиками» называли
осужденных за незначительные уголовные преступления и работавших на нашем новгородском
химзаводе. Это была очень солидная группировка в ДК Попова.
Не
менее престижно считалось «ходить в профсоюзы», «в Васильева», где тон задавали
«боксеры» — шабровские пацаны, занимавшиеся боксом у
знаменитых Туркина и Пешенина.
Многие из них впоследствии возглавили новгородские ОПГ. (Фамилии называть не
стану.) Многие, напротив, благодаря этим занятиям спаслись от пьянки и зоны.
Летом
все ходили в парк, к «Веселой горке», на «Пятак». Здесь тоже кипели нешуточные
страсти, которые успешно утихомиривали две знаменитые личности того времени —
Таня-каратистка и Гладиолус — тщедушный, но геройский милиционер с
непроизносимой прибалтийской фамилией и служебной овчаркой на поводке. Особым
достижением считалось попасть на «Пятак» без билета, перебравшись через ограду
с дерева. Так и говорилось с понтом: «Вчера залез на
Пятак. Таня заметила, погрозила, но идти было в лом. А Гладиолус в это время
Старого вязал»».
Кому-то
покажется: какой мрак! — хулиганы, преступники. Да чтоб я всегда так жил! Мир был не столько опасным, но безмерно радостным и уж никак не
пресным, люди — бесхитростными, подвижными душой: ужасные в плохом, они же не
стыдились быть откровенно хорошими, и даже то, что они не умели скрывать (не
говорю уж сдерживать — для этого потребно духовное понимание: откуда ему было
взяться?) свои эмоции, на мой теперешний взгляд, характеризует их скорее
положительно.
Последки
таких разве что еще в глубинке встретишь, но и здесь
все не здорово…
На моей стороне завалились заборы,
С покосившихся окон — нездешние ритмы,
Это смутное время закончится скоро,
И оно неизбежно закончится битвой.
* * *
Вспоминаю
наш колмовской стадион, хоккейную команду «Заря»,
созданную при телевизионном заводе. Здесь все крутилось благодаря усилиям
Аннушки — Анны Михайловны (фамилию ее теперь не упомню). Миниатюрная женщина,
фигурой и манерами похожая на худенького подростка, почиталась всеми пацанами, включая самых грозных авторитетов: от нее
зависело, кому быть в основном составе «Зари», кому играть в этой встрече, кому
достанутся новая клюшка и амуниция. Судьба вчерашнего хулигана могла чудесным
образом перемениться по единственному ее слову.
Или
это все же был Рай? Да чтоб я всегда так жил! Вот, например, зима! Она
превращалась в нескончаемый праздник. Наше Колмово содрогалось от буйных криков болельщиков, жило от
игры до игры, как теперь я живу от Рождества до Пасхи. На дверях пятой школы
висело расписание хоккейного сезона, рядом стоял львовский автобус, на котором
приехал старорусский «Луч» или «Энергия» из Малой Вишеры. Сильно играл наш
новгородский «Химик». Освещение улиц было скудное, но коробка стадиона
буквально сияла огнями прожекторов. С наружной стороны бортиков высились огромные
валы из прессованного снега: зимы тогда были настоящие — многоснежные и
морозные. На брустверах теснились колмовчане всех
возрастов — красноносые мужички болели особенно истово, горланили:
«Шайбу! Дави! Заря! Заря!», тут же, не сходя с места, разливая по стаканам «33»
или «Агдам». В морозном воздухе сухо щелкали клюшки, шайба гулко бабахала в
борта, верещал свисток судьи. На другой день в школе мальчишки обсуждали, какой
молодец наш Витька-вратарь… Царствие ему Небесное! — умер в лихие девяностые от
инфаркта, прямо за рулем такси.
Кому-то
из нас везло: в ходе баталии ломалась клюшка, судья, небрежно наклонившись,
подбирал обломки и так же небрежно выбрасывал их за бортик. Клюшку можно было склеить,
сколотить гвоздиками, туго замотать изолентой и
играть — «настоящей», «с загибом»! Вообще, «загиб» мы умели делать и сами,
парили в горячей воде (мы многое умели, мальчишки семидесятых!), по трафарету
масляной краской малевали «Саппоро». И прочие хоккейные причиндалы —
наколенники, маски, что нынешние ребятишки без особенного нытья выпрашивают у
родителей, — мы делали сами, из подручного материала. Нам все доставалось
трудом! И трудом доставшееся претворялось в радость
достижения.
Хоккейный
лед мы тоже заливали сами, разматывая из окна школы шланг, а не то таская воду ведрами, по цепочке. Любое начинание тут же
энергично подхватывалось, как загорается сухая травка по весне: тогда всем до
всего было дело. В школе работало много преподавателей-мужчин, которые, помимо
своих предметов, внятно и довольно жестко учили нас общемужицким
понятиям и навыкам, в числе первых — не ябедничать, а решать свои проблемы
самому. Школьных физруков у нас было аж несколько —
это были люди по призванию. Физрук Валентин Валентинович на пару с трудовиком
(учителем труда) Владимиром Петровичем (на руке зоновская
наколка «Север») могли перед Новым годом допоздна ставить елку в спортзале.
Учитель физики Николай Иосифович не вылезал из своих владений: что-то вечно
совершенствовал, придумывал. Как сейчас, помню: он делал раздвижные шторы на
электроприводе и попал под напряжение. Пальцы, видимо, свело током — физик орал
на всю школу. Мы, мальчишки, растерялись, но вмиг из мастерских, с первого
этажа на третий, прибежал Владимир Петрович и ударил физика по рукам шваброй.
Тем дело и кончилось, они пошли пить спирт. Немножко плеснули Саньке, сыну
школьной уборщицы Риммы — они жили при школе, а Санька уже учился в ПТУ —
взрослый почти! Он потом, слегка пошатываясь, стоял с нами у входа в школу,
курил и показывал свежую наколку на припухшей кисти руки. Саньке оставался год
до армии, до Афгана. Больше я Саньку не видел и
ничего про него не знаю. Римма тоже незаметно исчезла из нашей школы и из моей
жизни. Теперь вот вспомнил обоих. Они — тоже были!
Афган
по-взрослому прошелся по колмовской братве. В одном классе с моим старшим братом учился
маленький, худенький Мыня, Мышка. У него не
получилось с первого раза попасть в новгородский Политех,
а повторно он поступал годом позже меня, когда у Мыни
уже не было правой ноги «до самой задницы» — ногу он
отдал в счет интернационального долга: водимый им БТР подорвался на мине. Помню
— в день смерти Брежнева! — мы со студентами стояли в институтском вестибюле и
довольно весело обсуждали эту любопытную новость, хотя, кажется, чувствовали
себя малость как-то «не того». Из висевшего под
потолком черно-белого «Садко» звучала музыка к балету «Лебединое озеро». В это
время к институту (мы видели через пыльные витринные стекла) на своем
инвалидном «запорожце» подъехал Мыня, громко хлопнул
дверцей (так полагалось при обращении с отечественными авто) и направился ко входу. Его отечественный протез не справился с высокими
ступеньками — Мыня упал, в кровь
разбив лицо. Мы хотели выйти, помочь, но застеснялись, замешкались, он же тем
временем сел обратно в своего
«запорыгу» и уехал, причем мотор завелся не сразу.
Я
вспомнил это не для того, чтобы ругнуть качество
советской продукции. Другое важно: смерть Брежнева как человека меня тогда явно
не впечатлила, но в сознании она как-то соединилась с Мыниной
неудачей, и я — пока еще смутно — понял, что я не просто советский студент, а
что у меня есть душа и что я — живой. Потом я этим болел, мучился и пытался
найти от имени Бога ответ на всеобщий, вечный и ужасный вопрос: почему Он
допускает не только умирать генеральным секретарям, но и страдать разным, ни в
чем не повинным Мыням.
Потихоньку
начинает брезжить понимание.
Мой домик, пропахший ладаном,
Метель закопала в снег.
Мне лучшей судьбы не надо:
Я — горестный человек!
* * *
Около
хоккейной коробки, под окнами жилого дома, торчал столб с загадочным
расширением кверху. В те времена христианскую Пасху открыто не праздновали: не
звенели колокола на колмовской церкви — в мерзости
запустения пребывала она; но проводы русской зимы, языческую Масленицу,
советские люди отмечали истово. Черным дымом в голубое,
морозное еще небо выгорали резиновые покрышки, обложенные еловым лапником,
пиликанье гармошки мешалось с бравурными соцмаршами,
около столов с водкой и фирменной новгородской медовухой оживленно толпились колмовчане — молодые парни и пожилые мужики демонстрировали
смычку поколений. На столб за живым петухом, раздевшись до трусов, лезли
самые дерзкие, по-деревенски мускулистые, по-зоновски
бледно-синие, богато изукрашенные наколками парни, получившие прекрасный повод
показать этакую «красоту», а снизу их подбадривали развеселые
товарищи постарше. Одно время пространство за стадионом помпезно украшал
деревянный корабль, служивший сценой для выступлений заводской
самодеятельности. В обычные дни на корабле играла малышня, а под палубой
обитали курящие подростки, но однажды на дверях подъездов появились объявления:
«Такого-то числа в микрорайоне Колмово состоится День
микрорайона (День улицы). Место проведения — КОРАБЛЬ». И этого числа с нетерпением
ждали все. Да, тогда было чего ждать. Теперь остался нам День города, когда
народ наливается пивом и водкой под заморскую музыку, а тогда, пока сохранялись
деревенские нравы, живы и близки были сельские корни, желанно праздновались не
только дни улиц, но даже отдельных многоквартирных домов, как когда-то
деревенские престольные праздники. Если вдуматься, многоквартирный жилой дом —
это целая деревня. Все знают друг друга, относятся запросто, по-доброму, если
подерутся или посплетничают, то тоже по-свойски, с приговором: «А вы не лезьте
в наши дела!»
Сценические
площадки были во многих дворах, в том числе и у нас, на Павла Левита. Выступала
заводская самодеятельность, лавочки битком забиты зрителями, на коленях
карапузы, вокруг коляски, коляски; окна в общаге телевизионного завода
нараспашку, в салоне припаркованного рядом пазика
русские красавицы переодевают сарафаны, парни с гармошками, в шелковых рубахах
и с чубами из-под лакированных козырьков, ожидают своего выхода.
Площадки
и следа нет, а свидетель тех событий, постаревший железобетонный медведь на
Павла Левита, как-то жалко смотрится теперь в опустевшем дворе. Детей не видно,
дети сидят за компьютерами по домам. Гармонисты — тема особая, они в
семидесятые еще встречались, даже в изобилии, но царили уже больше в старших,
родительских компаниях.
Вечерки, свадьбы — деревенская гульба,
Гармонь недолго продержалась против «диско»,
Она не вписывалась в планы глобалистов,
У гармониста — незавидная судьба.
Что ж, без гармони вмиг угас народа пыл,
Ведь гармонист — гармонизации служил!
* * *
Наше
поколение (наверное, и правда по подсказке ЦРУ!)
выбрало гитару и «битлов». В микрорайоне было несколько гитаристов, каждый из
них стал кумиром для нас, тогда обычных мальчишек. Помню Саню Кунского, красивого, патлатого
парня с бачками, он пронзительным голосом выводил: «Прощай, со всех вокзалов
поезда уходят в дальние края. Прощай, мы расстаемся навсегда под белым небом января-я-я-я, прощай!»
Как
я завидовал Кунскому, его районной славе, голосу!
Даже скорая кончина районного менестреля от беспробудной пьянки,
казалось, придала его личности какой-то особый, загробный шик.
Неприятно
вспоминать советские похороны. Они были людными, шумными и пугающими.
Обязательно приглашали духовой оркестр с телевизионного или конденсаторного
завода: музыканты дули в трубы, били в тарелки, равнодушно глядя сквозь
покойника; от многих сильно пахло водкой, и было видно, что они ненавидят свою
работу, откровенно отбывают номер. Изо всех окон глазели
люди, на асфальт ставили табуретки, на них шатко держался гроб, который
зачем-то подолгу не убирали, ждали долго (такая традиция!), пока все
попрощаются, а водитель автобуса начнет материться. Закрывали крышку — и
начинали голосить на все Колмово. Я по возможности
старался улизнуть, но не всегда удавалось: перед
остальными мальчишками было неудобно; они же, наоборот, лезли поближе, брались
за гроб или даже за ногу мертвеца — это бабки учили их: «Подержи пяточку, не
будешь бояться!»
Советские
поминки — свято узаконенная пьянка. Сначала в тесной
квартире, в несколько «очередей», а вечером в беседке звякали, стакан о стакан,
старшие парни: «Помянем Саньку! Здорово Санька играл на гитаре!» Сашка
Александров, по кличке Дед, мускулистый и весь в татуировках, плакал навзрыд
пьяными слезами. Мы восторженно глазели. Старшие парни
были как боги. Нам очень хотелось им подражать. Других авторитетов, увы, у нас
не было: не на скучных же комсомольских секретарей держать равнение — в
барабаны мы к тому времени уже набарабанились, в
горны натрубились и уже какими-то другими глазами посматривали на старшую
пионервожатую — ей было лет двадцать пять, уже старая тетенька, но еще
красивая.
Так
разрушался Рай (если он вообще был) и зарождался отечественный Рок. Через пару
лет мой брат-старшеклассник, покорив инструмент, выступал в школьном ВИА — вокально-инструментальном
ансамбле, заодно научив и меня нескольким аккордам. Так я перебрался из
хулиганов в музыканты, перекочевал из прокуренного подъезда в прокуренную же
комнату для репетиций. Однако до последнего дня юности оставался в своем дворе
и своем микрорайоне своим среди своих.
Что
касается последнего дня юности, как ни старался, ничего не вспомнил. Но зато
мне приснился сон, который, проснувшись, я сразу записал. Вот он.
* * *
…Я
рассказал им все (во сне это было нетрудно): Абакуму-старшему,
что он через несколько лет отравится снотворными таблетками из-за несчастной
любви; Маляве — что сопьется и станет побираться
возле автобусной остановки; Михе — что у него рано
умрет любимый отец, зато сам он будет жить в Чехии. Сказал, что машины будут
почти у всех, а у Кефира их будет несколько, но его застрелят. Рассказал про
мобильные телефоны, про ноутбуки — чудо-чемоданчики,
с помощью которых можно будет слушать музыку, смотреть кино и общаться, видя
друг друга, причем без проводов. Что так люди и будут в основном общаться.
Ребята
слушали внимательно, но без эмоций. Сон есть сон. Иногда задавали вопросы, но
немного. (Или я просто забыл?) Например, моя будущая жена спросила, сколько у
нее будет детей. Я сказал: один сын. Спросила: как будут звать мужа? Сказал:
как меня! Она озадаченно посмотрела на меня прежними, волнующими глазами, но
больше ничего не спрашивала.
…Мы
сидели на перевернутых лодках, на берегу Волхова. От реки несло гнилыми водорослями,
под корявой ивой у Пахома была поставлена донка,
которую он то и дело проверял, снимая с крючка то плотвицу, то густерку. После очередной поклевки и мне разок позволил
вытащить леску, хотя я перед этим не сильно утешил: сообщил, что он отсидит долгий
срок за убийство нашего общего знакомого, а потом станет скучно работать
водителем заводского автобуса.
Сон
есть сон. Во сне они ничему не удивлялись и ничего не пугались, мои кореша, мои сверстники-сорванцы. А мне (уже потом)
показалось удивительным, что всему этому немыслимому нагромождению мрачных
пророчеств будет суждено осуществиться…
…Потом
я почувствовал, что вот-вот проснусь, и начал прощаться. Подошел к жене и
спросил, поняла ли она. Она сказала, что поняла. И сама спросила: будем ли мы
счастливы? Я сказал… что будем. И еще сказал… уже почти
проснувшись в своей глухой, Богом забытой деревушке…
Сказал,
чтобы она не торопилась взрослеть.
* * *
К
северу от Колмова, за рыбзаводовским
ручьем, будто за кавказским Тереком, простирался суверенный кирпичник. Вообще,
кирпичных заводов в той стороне было много, и в нашем обиходе часто звучало:
первый кирпичник, второй кирпичник. В тех, заручьевских,
краях обитала еще более люмпенская публика, оттуда в Колмово
изредка наведывались, словно монгольские орды, хулиганские компании. Помню, как
по Левита шла целая толпа подвыпивших подростков, горланя
и стреляя в воздух из самопальных дробовиков, — искали моего брательника для разборки. Это кажется ужасным, а если
вдуматься: просто шли дети мужичков, посетивших «места, не столь отдаленные», и
теперь смиренно трудившихся на непрестижном
производстве строительных материалов. Конечно, милиция моментально и жестко
пресекала подобные сборища, но это в случае, если поступал своевременный
сигнал. Иначе они запросто могли натворить бед — волчата, постигавшие жизнь в
сараях и беседках, внимая байкам старших парней о романтике зоны. Их нет теперь,
вымерли от перестроечного суррогата — иноземного спирта «Роял»,
так и не успев толком заматереть.
Для
колмовских с «кирпичниками» примиряющим местом
служила «Бригантина» — клуб в подвале двадцать второго дома. Это была
пограничная точка, где занимались культуристы во главе с братьями Терентьевыми.
Красивое получалось зрелище, когда компания качков в полном составе устраивала пробежку по нашей Левита
— более двух десятков мускулистых парней, прекрасно сознающих производимое ими
впечатление. Худосочные пацанчики с
сигаретками, бабушки с колясками — все умолкали и глазели
на великолепную процессию.
В
«Бригантине» существовали и различные секции по интересам, начиная от
рукоделия, заканчивая ВИА-музыкой. Слово «рок» было
под официальным запретом, нам вполне хватало для разучивания песен «Лайла», «Синий лен», но затем мы отращивали волосы и
начинали «играть свое». «Свое» было очень печальное, можно сказать — безысходное.
Приведу типичный отрывок из одной нашей «депрессивной» песенки:
Я теперь уже не тот,
От пустых устал забот
И давно отвык от суеты.
Нет всего, чего хотел,
Я добиться не сумел,
И в душе увядшей нет мечты…
Не
удержусь, процитирую и припев, очень забавный, с учетом нашего возраста:
«Вспоминая то, что прошло давно и чего уже не вернешь, — чувствуешь, что ничего
больше не ждешь! И с большим трудом сердца метроном до конца ведет свой отсчет.
Скоро ли лопнет струна, песню прервет…»
С
чего бы такие мысли? И ведь всерьез! Наверное, это уже не был Рай… Ох уж это взросление!
* * *
Подобно
эпидемиям, вспыхивали различные мальчишеские кампании. Вдруг все принимались
изготавливать поджиги — под безобидными предлогами
умоляли родителей принести с работы медные трубки, желательно бесшовные. Трубки
гнулись, заклепывались, делался пропил, потом набивались спичечными головками,
и — гремели выстрелы. Или начиналось новое поветрие — устройство взрывпакетов:
добывались кусочки магния, напильниками точились опилки. В результате в глазное
отделение областной больницы попали и колмовские
мальчишки.
То
мы начинали учиться метать ножи, и тетя Света ходила по родителям с жалобами на
бандитов, которым «ее дурак Вовка» отдал «в работу»
столовый набор мельхиоровых ножей. (Не такой уж он был и жмот,
Вовка Бобров!)
Естественно,
что при таком безудержном образе жизни мы неоднократно вступали во
взаимоотношения с милицией. Начинались они со стычек с дээндэшниками
— членами доблестной добровольной народной дружины. Существовала такая
социалистическая повинность: бедолагам в очередь на
производстве повязывали на руки красные повязки и отправляли после инструктажа
в опорном пункте милиции патрулировать улицы в поисках нарушителей порядка.
Большинство блюстителей порядка, чтобы не так было скучно болтаться, сами
кооперировались для выпивки. Мы, мальчишки, резко отрицательно относились к
такой несправедливости. Как же! Пьяные дяденьки цеплялись к нам за то, что мы —
всего-то! — собирались в беседке, чтобы перекинуться в картишки
да покурить. Ты бы лучше настоящих преступников ловил, дядя!
Во
дворе шестнадцатого дома, под вишневым деревом, мы построили из наворованных
досок будку, в которой укрывались от дождя и надоедания взрослых. Недолго мы
там квартировали: бдительные милиционеры устроили облаву и всех повязали.
Теперь,
когда нам кажется, что мир катится в пропасть, невредно припомнить, как мы,
такие нынче правильные, лазили по чужим сараям, а однажды (дело прошлое) кто-то
из нас неосторожно покурил так, что выгорели все сараи во дворе шестнадцатого
дома, вместе с кроликами и мотоциклами. Козы спаслись.
Очень
много в Колмове было коз, до самого последнего, чуть
не перестроечного времени. Козы паслись на лужайках, по системе «колышек —
веревка»: жалобно бекали и мекали, ведь мы,
жестокосердные, постоянно их обижали…
Увлечение
мопедами и мотоциклами переживали все. До рока и я переболел этой повальной
болезнью: пропадал в гаражах и не столько катался, сколько разбирал и собирал.
Это теперь берут в кредит новые тачки, а тогда самые «состоятельные», непьющие
и некурящие начальники имели в лучшем случае «Москвич-412». Что касается
старших парней, устроившихся после службы в армии на завод
регулировщиками-сборщиками телевизоров в престижный двадцать восьмой цех, то и
они могли позволить себе за годовой кредит приобрести лишь «макаку» — мотоцикл
«Минск». А имевших «Яву» или «Ижа-спорт» я и сегодня
могу назвать поименно, загнув пальцы на одной руке. Добрыня, Гоня
и Вася Гринев! Один из них (Добрыня) держал своего железного коня на
четвертом этаже, в двухкомнатной квартире, где жили еще мать-учительница и
сестра-двоечница. Другой (Вася Гринев) работал на гальваническом участке и там
полностью хромировал своего «Ижа», с немыслимыми
ухищрениями таская части туда-сюда через заводскую проходную. У Гони была красная «Ява», вдоль сиденья украшенная золотой
бахромой, для чего ему пришлось вместе с младшим братом, школьником, ограбить
пионерскую комнату (бахрома, если помните, украшала пионерские горны). Когда колмовские молодожены ехали в загс, очень красиво смотрелся
почетный эскорт из мотоциклистов. Мой сосед по подъезду,
старший парень Саня Зверев, имел мотороллер «Вятка», сажал сразу по
несколько пацанов: на сиденье, на багажник, на заднее и на переднее крылья
— и так вез на «Пески», купаться.
Когда
я, уже взрослым, работал на «Акроне» инженером по
капремонтам, случайно повстречался со своим давним кумиром — Гоней: я уже был ему начальник, он — рядовой работяга в
строительной бригаде: грязная, в побелке, спецуха и
совершенно седая голова (прежний Гоня был жгучий
брюнет, красавчик на мотоцикле). Рассказывал, что младший брательник «плохо себя ведет»: отказался «в очередь»
взять к себе пожить отца, а мать, тетя Зина, давно умерла. Жаловался, что до
пенсии осталось чуть-чуть доработать, а хватит ли здоровья? Сказал, что Лелик умер — был среди старших парней такой маленький,
усатый крепыш: он, сидя, мог себе на живот поставить стакан — я, правда, не
видел, но пацаны говорили, что на самом деле может.
Такие
встречи я потом очень долго и печально вспоминал. Я им почему-то придаю большое
значение. После них ощущение, будто что-то разрушилось внутри. Ведь это был мой
Рай…
И
я уехал из Новгорода.
Средь некошеных трав, и разрухи,
И хохлами убитых лесов,
Потребляя сердечную муку,
Подрастал (как поэт) Еграшов…
* * *
Находившийся
поблизости телевизионный завод обеспечивал работой почти весь наш микрорайон.
На заводе в основном выпускали секретную военную продукцию. Тогда все было
секретно — шпионы косяками ходили по Новгороду, и мы, начитавшись Гайдара,
занимались их выявлением. Под серьезное подозрение у нас попал дворник,
гонявший нашу дворовую собаку. Ему повезло — остался неразоблаченным: мы
подросли и переключились на картишки, нас самих время
от времени стали задерживать.
Лишь
в двух заводских цехах выпускали телевизоры «Садко»: в 15-м — черно-белые, в
28-м — цветные. На лето мы, школьники, устраивались на подработку, престижнее было
попасть в 28-й цех, откуда можно было утащить звуковые динамики для музыкальных
колонок и тиристоры, необходимые для изготовления цветомузыки. Тогдашние телевизоры
показывали только две программы, где в основном шел фильм «Али-Баба и сорок разбойников» — так в народе называли
съезды и пленумы компартии, соответственно, Али-Баба
— Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев, а остальные — члены
Политбюро, их портреты мы таскали на Первомай и 7 ноября. Довольно часто крутили
мультсериал «Ну, погоди!». После оповещающего крика: «Пацаны,
└Ну, погоди!“ начинается!» — двор ненадолго пустел, а изо всех окон (в
каждой квартире были дети!) бодро звучало знаменитое музыкальное вступление: «Ла-ла-ла-ла…»
Во
дворе то и дело с разных этажей доносилось: «Миша, Коля, домой!» — «Сережа, иди
обедать сейчас же!» От ребячьей кучки отделялась фигурка и с криком: «Пацаны, я сейчас!..» — спешила к подъезду. Или, наоборот,
надрывный детский крик «Ма-ма!
Ма-ма!» раздавался снизу.
Призывы звучали в течение добрых получаса и уже
начинали надоедать всем: это опять кричит Колька-нахаленок
с третьего этажа нашего подъезда. «Что тебе?» — не сразу отзывалась его
дородная мамаша, повариха из нашей школы. «Мама, скинь мне нозик
(ножик)!» — «О Господи! Какой?» Странный вопрос: как будто у нахаленка была коллекция ножей. «С зеленой
руцкой!» — ответ всегда был один и тот же, мамаша
могла бы и не спрашивать…
И
тогда, и теперь у меня сохраняется ощущение, что дом и улица были единым целым.
И люди — одна семья. Преувеличение, конечно. Теперь не так. Все разобщены! Сидят
по домам, будто сычи, у телевизоров, компьютеров.
Чтоб мог диктатор (или диктор?)
Послать убийственный приказ —
Не мы уж смотрим телевизор,
А телевизор смотрит нас.
Что
мы любили — так это гонять музыку! Поставишь на окошко «Орбиту-303», врубишь
«Ах, Арлекино, Арлекино!..».
А снизу, с лавочки у подъезда, пацаны машут: «Дюхон, погромче!» А куда громче —
и так хрип один!
На
месте супермаркета «Гигант» был учебный магазин номер тридцать шесть. В нем
проходили практику студентки из Кооперативного техникума. Они нам продавали
«из-под прилавка» дефицитные пластинки Апрелевского
завода: из симпатии или желая мира с колмовской «мафией», — про навар слова не было, много
позднее, из Ленинграда и Москвы, пришло к нам разрушительное нововведение,
инструмент смычки Запада с Востоком — фарцовка. Помню единственную комбинацию
Сани Зверева, в простоте смекнувшего: если взять сразу трех «Демисов Руссосов», потом на них
можно чего-нибудь выменять еще. Тут он поступил не по-нашему, продавщица
Маринка потом оправдывалась: брал-то он и «на Дюхона»,
и «на Шефа».
Да,
мы были много бесхитростнее нынешних искушенных ребятишек. Помню, Вовка
Абакумов, Абакум-младший, тоже из нашего двора (после
перестройки крупный валютный воротила), желая опередить прочих, с утра пораньше
отправился по Сырковскому шоссе. Где теперь крупный
гаражный комплекс, был небольшой перелесок, там мы собирали грибы и гранаты
военных времен. В это время к нам приехал «Ленфильм» — снимать кино «Кадкина всякий знает». По Сырковскому
шоссе неслись мотоциклы, в них «немецкие солдаты», с засученными рукавами, в
касках, со шмайсерами. Паренек задами вернулся в Колмово и принялся собирать пацанов
— «бить фашистов», напавших на город.
В
одноэтажной пристройке за шестнадцатым домом было отделение для недоношенных
детей. Мы заглядывали в окна: там под стеклянными колпаками лежали совсем малюсенькие детеныши. Их было очень много. Вообще,
очень много было детей — каждый двор кишел детьми, а по улицам Колмова бродили беременные женщины. Мне грустно сегодня
смотреть на пустынную спортплощадку во дворе девяностого дома. Там прежде
всегда было полно детворы. Одновременно играли в баскетбол, футбол, настольный
теннис, остальные на скамеечке дожидались своей очереди. Асфальт во дворах
сплошь разрисовывали мелом под игру в «классики», а еще, в дни района, улицы
или двора устраивали конкурс детского рисунка на асфальте.
Удивительно!
— при засилье комаров окна во всех домах летом были нараспашку, причем без
всяких антимоскитных сеток. И души людские были —
неказистые, щелястые, облупившиеся, но нараспашку, настежь.
…О народ мой! — рванина
беспутная,
Чья, наверно, бессмертна душа,
Сотворивший из Пушкина Пушкина,
Сотвори из меня Еграша!
Послесловие
Придя же, рабы домовладыки
сказали ему: господин! не доброе ли семя сеял ты на поле твоем? откуда же на
нем плевелы? Он же сказал им: враг человека сделал это. А рабы сказали ему:
хочешь ли, мы пойдем, выберем их? Но он сказал: нет, чтобы, выбирая плевелы, вы
не выдергали вместе с ними пшеницы, оставьте расти вместе то и другое до жатвы;
и во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в снопы,
чтобы сжечь их, а пшеницу уберите в житницу мою.
Евангелие от Матфея, 13,
24–30
Довольно
распространенная и ошибочная расшифровка собственной судьбы — разочарование.
Чтобы так опасно не заблудиться, непременно следует просвещаться в вере отцов.
Потому что взрослому человеку (который, по секрету скажу, вовсе никакой и не
взрослый, а возомнивший о себе невесть что
инфантильный бедолага) тоже необходима надежда. Обязательно надо ждать чего-то
по-настоящему хорошего… иначе — тупик! — как в популярной игре семидесятых —
домино, когда игроки стучали по столу бесполезными костяшками:
—
Рыба!
Когда
меня, грешного, припрет невмоготу, забудусь, прокручу в мобильнике контакты,
среди разных «Иван Иванычей» выберу «Короля» или «Джипа»…
и уже готов нажать кнопку вызова, чтобы услышать голос из колмовского
Рая: «Здорово, Дюхон!», но…
…Но
лысый и толстый Король «бомбит» в такси, зарабатывая своей, уже второй, семье
денежку на синтетическую колбасу, недолговечные шмотки
и компьютерные игрушки. Я знаю, он с удовольствием «перетрет» со мной
пару-тройку минут, пока диспетчер не пришлет ему новый вызов, но после той
«терки» томительная грусть лишь усилится…
Поговорить
толком с Джипом, скорее всего, вообще не получится… Так,
пара вежливых фраз: «В порядке?» — «В порядке!» — «Надо!..» — «Да, надо!…
как-нибудь… Давай не пропадай! Звони!»
Да… В том-то и оно, что — «в порядке»!
Вот
ведь как — пока мы «в порядке» — мы «не в порядке», а когда мы «не в порядке»,
потихоньку приходим в порядок.
«Корабли
лавировали, лавировали, да не вылавировали!»
Из
безмятежного Колмова семидесятых шарахнуло
меня в немыслимо скорбную реальность иного века. Вокруг меня плотно болеют и
умирают люди, в чем я научился находить повод для оптимизма, как ни странно или
даже кощунственно прозвучит такое заявление.
Конечно,
люди всегда болели и умирали; такое, наверное, случалось близко и от меня, но
как-то так — как в день смерти Брежнева, когда мы, «золотая» молодежь, в институтском
вестибюле оказались сторонними наблюдателями маленькой житейской трагедии за
пыльным витринным стеклом, где на высоких ступеньках жалко трепыхался
очередной статист, «неудачник по жизни».
Но
«будут первые последними, и последние первыми»!
(Мк, 10, 31). В русской сказке обязательны
увлекательное начало, злая середина и добрый конец.
Я
сам, инвалид Духа, с советским протезом взамен Божественной совести, завалился
на ступенях жизни, никому из прежних приятелей особенно не интересный, по милости
Божьей вдруг понял и принял: где смерть и болезнь вместо веселых
«возможностей», там простота и мудрость вместо пустых понтов
и насмешливого юмора. И хотя у этих людей уже совсем немного остается времени,
но оно у них — для тебя: и снова можно говорить о детстве, о самом главном, и
тебя слушают, слышат и понимают. И можно снова безмятежно чувствовать себя колмовским Дюхоном…
Что
же до мiра внешнего…
Напоследок
из длинного ряда воспоминаний протиснулось странное… Колмовских дурачков было
трое: ребятки Игорек и Сережа и дурачок взрослый, про
которого много позже узнал, что это был Божий человек, блаженный Василий
Новгородский. Впрочем, дурачки — все Божии! Но откуда
нам было о том знать! Одни пацаны их обижали, другие —
защищали, третьи — не обращали на них внимания. Не скажу, что обидчики выросли злыднями — жизнь круто перемешала вторых и первых; худшими
оказались, как ни странно, третьи — равнодушные!
Из
них, пожалуй, и состоялись безжалостные к родительской вотчине «умники». Да мы
и сами будто дурачки были: чего ждали? — пока кошка в
подъезде окотится, мамкиного обеденного перерыва под строгим запретом одним
уходить на реку, первого снега. Любви, повестки, письма, демобилизации,
рождения ребенка — жизнь плотно состояла из дурацких
ожиданий, не оттого ль называясь жизнью? Было чего ждать, где разгуляться, хоть
бы и взрослому дурачку. Просто так, как известно,
делает дурак! Побродить по городу — просто так,
просто так на лавочке посидеть, в гости — запросто, без звонка, без записи —
просто так… на крышу забираться любили, некоторые там устраивали голубятни.
Говорят,
мол, две беды у русских — дураки и дороги. У новой
эпохи пострашней беда: вовсе не осталось дураков на
Руси, повывелись; не плюй — в умного попадешь!
Права
оказались пустыми, возможности — скучными и ограниченными. Жизнь — не
жизнь, а существование со вкусом жизни, искусственным ароматизатором.
Зато
развернулись по полной умники — некрофилы, чье
блаженство упаковано в пластик.
…Сдается
мне — не я состарился. Обветшал мiр
вокруг меня.
Чего
ждать в состарившемся мiре?
Обновления.
Иначе никак.