Рассказы
Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2014
Михаил
Григорьевич Петров
родился в 1938 году. Окончил Литературный институт им. Максима Горького в 1978
году. Писатель, лауреат премий им. Н. Островского, ЦК ВЛКСМ, Союза писателей
СССР в 1982 году, Союза писателей РСФСР в 1989 году. С 1991-го по 2002 год
— редактор и издатель литературно-художественного и историко-публицистического
журнала «Русская провинция». В 1996 году коллектив журнала «Русская провинция»
стал лауреатом литературной премии им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Живет в Твери.
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?..
Сергей Есенин
Козлов и
Степанов
С
Володей Степановым я познакомился в газете «Смена» у Юрия Яковлева в начале
1970-х. Знакомство шапочное: ни обстоятельств, ни даже его облика не помню.
Зашел он в редакцию с Юрием Козловым, районным газетчиком из Кувшинова,
метившим в писатели. Многие тогда метили из газеты в писатели, и Калинин
рассматривали как трамплин перед Москвой. Но Козлов был москвич, а переехал в
Кувшиново и уже этим вызывал у нас интерес.
Юного
Степанова, пришедшего к нему в районку после
десятилетки, старый Козлов натаскивал. Завел в «Смену» с нами познакомить.
Яркий человек, он в людях превыше всего ценил естественность. Любого остановит,
с любым заговорит. Заядлый рыбак и охотник, был отмечен харизмой
верного товарища, даже желторотый Степанов называл его фамильярно Андреичем. Яковлев, бывало, изворчится: «Андреича нашел, фраерок, салага». Втянутых в свою орбиту Козлов не отпускал. Привадил
сменовцев ездить к нему: Яковлева — на рыбалку,
Исакова, а позднее Ивана Мельничука — на охоту. Дружил с молодым тогда Юрием
Никишовым, наставлял юного поэта Колю Рака. Попал в сферу притяжения и я. Узнав
о моей библиомании, Юра стал возить мне всякие старинные книжки из тех, что на Кувшиновском ЦБК превращали в картон, оберточную бумагу и
школьные тетради. Храню их по сию пору: «Служебник» без титульного листа, судя
по бумаге, XVIII века, «Музыкальный календарь на 1911 год», «Политический
словарь» 1927 года, где Октябрьская революция названа еще переворотом;
Сталину там посвящено девятнадцать строк, а «вождю революции Троцкому» три
колонки. Он подарил мне дивной резьбы «Тайную вечерю» на кипарисовой дощечке,
срезанную с переплета старинной богослужебной книги. Я вставил «Вечерю» в
рамочку и тоже храню.
Спросишь,
бывало: «С какой книги срезал, Юр?» Темнил: «О, книга очень старая, церковнославянского я не знаю. Нам ведь со всех сторон
макулатуру везут. То Лида что-нибудь выхватит, то я найду. Ты приезжай,
пороешься».
Я
порывался ехать, но, как всегда, опоздал, а когда приехал, уже и макулатура
пошла другая: учебники, журналы, политиздат, газеты.
Козлов
правил первые газетные опусы Степанова, учил ценить не слова, а жизнь. Ученик
оказался способным. После армии рванул в Астрахань на рыбный промысел, оттуда в
Туапсе матросом-спасателем на пляж, чтобы заодно и в теплом море поплескаться.
Козлов, следя за его кульбитами, довольно похохатывал, заходя в «Смену», хитро
щурился. Заводил нас с Яком байками о пользе для писателя свободной рыбацкой
жизни в Астрахани:
—
Ниче, ниче, пусть сперва
людей поглядит, себя покажет, ушицы похлебает из общего котла…
Сидите, сидите тут, бирюки хреновы, кроме чиновников, никого не видите…
Точите лясы… Ага… Идя навстречу пожеланиям трудящихся… Он еще вам покажет!..
Отец
Степанова — рабочий на железной дороге, мать — работница районной типографии.
Там и заманил русскую простоту печатный станок Гутенберга.
—
Ой, да че он покажет из
курортного местечка под Туапсе? Как ты сказал? Казачья Щель?! Во, во! В щель и
попадет, и пропадет в той щели.
—
Заткните фонтан, студенты. Жизнь бесценную на слова изводите. Ага…
Яковлева
в сорок лет обязали учиться в вечернем Университете марксизма-ленинизма, меня
Володя Смирнов затащил в литинститут на заочное отделение. Козлов, когда-то
проваливший в Литинститут экзамены, имел наглость прикалываться.
—
А ты-то, ты-то, козел, сам перестарок хуже нашего! Кого в пример ставишь!
—
Посмотрите, посмотрите! Не вам, охламонам, чета!
В
«Смене» вскоре началась смена пород. Молодежь с университетскими дипломами,
идущая за нами, кипела от амбиций, новый ее редактор Валентин Соколов рвался в
ЦК, использовал молодых как трамплин для прыжка наверх, мучил всех
комсомольскими починами. Талантливая молодежь, обслуживая конвейер починов,
вскоре впала в депрессию. Все, что они видели в командировках, о чем хотели бы
написать, газете было не нужно… Соколов гасил депрессию проверенными
средствами: корпоративчиками на природе, веселыми
ужинами в редакции. Старики поголовно писали в стол, мечтая о книгах. Бойкая
прежде «Смена» загнивала… А после ухода Соколова в ЦК
комсомола вообще осталась без опытного редактора. В 1977-м выпивать начинали
уже сразу после обеда. Приезжал с гастролей певец и поэт Василий Макашов,
приносил бутылку коньяка, и начинался концерт. И все бы ничего, но вечеринки
заканчивались трагедиями. Покончил с собой недавний сменовец
Олег Загоруйко, погиб, возвращаясь с вечеринки в
Долматове, Ваня Мельничук, попал в скверную историю Потоцкий.
Потом Гриша Дмитроченков выпал из окна общежития. О
других драмах умолчу. Газета не давала возможности проявить свои способности,
напечатать что-то большее, серьезное, чем позволяли жанры агитпропа.
На
этом фоне поступки Степанова зажигали. В Туапсе на пляже матрос-спасатель
влюбился в москвичку, а к зиме и женился на ней. Мало того, по осени он еще и в
литинститут поступил, в семинар М. П. Лобанова. И привез Лобанова к Козлову на
глухаря, устроил смычку двух фронтовиков. А Лобанов еще и описал охоту в книге!
Теперь
к нам забегал не двадцатитрехлетний салажонок, входил молодой москвич: модное долгополое
серое пальто, моднючая, шаром, мохнатая шапка из
енота, в руке дипломат. Оттуда он небрежно доставал очередную рукопись, за ней
бутылку «столичной», выкладывал «колбаску-сырок, порезанные наискосок» из Елисеевского гастронома. Называлось это «Фирма веников не
вяжет». Угостив нас, мчался к родителям, оставляя причастившихся к московскому
шику провинциалов в большой задумчивости. Яковлев, проводив Степанова, долго
промокал после селедки хлебным мякишем полные губы, брезгливо нюхал толстые
короткие пальцы, ходил по кабинету, нарочито бодрился. Он работал над литзаписью партизана Заболотного для «Московского
рабочего», но хотел большего, говорил:
—
Далеко пойдет!.. Во как Москву берут, Михряй! А ты
все учишься!..
Если
при этом бывал Козлов, Яка поддерживала молодежь: «Да, Андреич,
хорошего ученичка ты воспитал, ничего не скажешь!..
Ха-ха!..»
Козлов
бросался на его защиту:
—
Аккуратней, ребята, без сплетен и зависти! Вы мне его в альфонсика
превратите. У парня настоящая любовь-морковь. Запомните: Москву берут только сильные!
Как
он был прав! С 1972 года, когда в сборник «Мы — пионеры Верхневолжья»
у меня взяли статейку «Эмаусские └фермеры“», я не
издал ничего. Студент Литинститута, я не раз таскал в
«Московский рабочий» очерки, рассказы. Возвращая их
мне, Борисов разводил руками, смущением давая понять, что где-то, наверху, в
Москве, меня «режут».
И
потому разорвавшейся бомбой для сменовцев стал выход
в 1980 году первой книги Степанова «На своей земле». «Современник» открыл ей
новую серию «Русское поле». С ней «салага» стал участником Пятого
совещания молодых писателей Москвы. Имя его назвали среди открытий совещания,
рассказ «Ватрушка с черникой» напечатали в «Неделе». Рассказы, лирические
новеллы появлялись то в «Правде», то в «Сельской жизни», то в «Литературной
России». А потом и в журналах. Сначала в «Юном натуралисте», а там и в «Неве»,
«Молодой гвардии», «Юности»…
В
конце мая, когда отцветала черемуха и по левым шумным, порожистым валдайским
речушкам начинался клев хариуса, Козлов созывал нас на рыбалку. Мы готовились
заранее, запасались припасами, удочками. Выезжали в пятницу вечером, после
подписания в свет газеты. Чаще всего ездили на попутках.
Однажды
приехали в Кувшиново во втором часу ночи. В пятиэтажке Козлова на улице 8 Марта
горело всего одно окно на первом этаже, как оказалось, на его кухне. Ваня
Мельничук бросил в стекло камушек. Козлов, чтобы не беспокоить жену и сына,
подал через окно снасти и рюкзак, сам тоже вылез в окно и повел нас пешком на Поведь. Чай решили заварить на костре, на месте, из листьев
смородины и мяты.
Не
забыть той ночи, как шумела порожистая Поведь. Дойдя до места, мы развели костерок и повалились на
спины смотреть ночное небо. Среди мерцающих, невидимых в городе звезд вдруг затеплились живые, рукотворные: высоко в небе плыли
самолеты, спутники, падали метеориты. Когда небо засветлело, Козлов расставил
всех по местам. Началась рыбалка. Хариус буквально рвал лески. А закончилось
все царской ухой…
О себе
Перед
зашитой диплома в Литинституте, не выдержав газетной поденщины, я ушел работать
завлитом в ТЮЗ. Яковлев здорово переживал мой уход,
но считал, что в сорок пять учиться ему уже поздно. Забежишь в «Смену», он
обязательно вспомнит Степанова:
—
Надо как вознесся! Еще пару таких книжек, и Пьянова переплюнет!..
Но
и в тюзе мне не поработалось.
Там тоже разрывались между жизнью и официальной версией жизни. Смотрящий за
репертуаром Ю. П. Гордеев из Комитета по культуре жестоко не пущал всякую «фронду». Я оказался между молотом комитета по
культуре и наковальней театра. Во всех театральных неудачах по старинной
театральной привычке обвиняли завлита. Не сойдясь с
Гордеевым и Хлестовым из-за репертуара на новый
сезон, я уволился. Назад в «Смену» не совался: перестарок, в «Калининской
правде» мою кандидатуру рассматривали на редколлегии. И отказали. Особенно ярым
противником почему-то оказался милейший, интеллигентнейший,
всегда ласково меня приветствующий Семен Моисеевич Флигельман.
—
Миша, ты еще молодой, попиши нам внештатным с полгода, а мы посмотрим.
—
Семен Моисеевич, да мне уже сорок два, а чтобы узнать, как я пишу, полистайте
подшивку «Смены». Мне семью кормить нужно.
Семен
Моисевич редактору Павлу Иванову:
—
И все-таки пусть попишет…
Писать
за штатом, без зарплаты я отказался, оскорбился даже.
Всезнающий
Саша Душенков объяснил мне «позицию» редколлегии:
—
Там твоим Пальчиковым сыты. Опять устроил скандал,
уезжает в Москву. К тому же ты тоже беспартийный. Заметь, ты и в «Смене» всегда
был «и. о.».
Отчаяние
овладело. Мысль заметалась мотыльком между двух пыльных стекол: «Чужой город,
чужие люди, зачем ты здесь, пасынок?.. Вот так побьешься о стекла еще пяток лет
— и все. Ни сюда не пустят, ни отсюда домой уже не вылетишь. Так и протоскуешь
по родной стороне. Сметут тебя осенью веником с обтерханными крыльями в совок и
выкинут в помойное ведро!..»
Летом
художник Владимир Буров предложил мне поехать с ним разнорабочим «на халтуру». Он делал памятник фронтовикам Бологовского
совхоза-техникума. Я мешал для памятника раствор в бетономешалке, заливал
площадку. Заработали немного, больше пропили и проели. Осенью я собрал свои
очерки и развез их по московским журналам. Экземпляр оставил в издательстве
«Молодая гвардия» Галине Костровой, написал заявку на книгу. Решил: с газетой
завязываю! Будь что будет!.. Родные и знакомые отнеслись к этому решению с
тревогой. Поддержал один Алексей Семенович Чубисов,
служивший в Калининской епархии отцом-архитектором. Он предложил работу
подсобника на реставрации, познакомил с иконописцами. Говорил проникновенно и
ласково:
—
Миша, голубь мой ненаглядный, друг любезный! Не возьмут они нас, подавятся!
Будь с нами! Знаешь, как я тебя люблю?! Я и Смирнова Володьку люблю, даром что он коммунист и в Москве! И он к нам в церковь
придет. Вот посмотришь, придет! Он на пути к этому! Чемоданова
в себе преодолеет и придет! Дай я тебя расцелую!..
Я
сдался. Осень и зиму с бригадой из трех человек отмывал химикатами фрески Белой
Троицы, но и здесь меня постигла неудача. Когда настал час расчета, «друг
любезный» не сошелся с иконописцем в сумме отката и расторг договор. Наша
работа оказалась неоплаченной. Новые реставраторы, взявшиеся за подряд, также
отказались платить, так как подрядчик не внес ее в смету. Надышавшись
химикатов, я наградил себя язвой, ходил бледный, голодный. А потом наша бригада
получила квитанции из райфо с требованием оплатить
подоходный налог на зарплаты, за которые мы только расписывались, подрядчик
передавал их иконописцу. История вышла за стены епархиального управления.
Молодой коммунист Саша Душенков, ответственный секретарь
«Смены», впоследствии принявший сан священника, постукивая по ладони строкомером, говорил мне с язвой в голосе:
—
Гляди, Михал Петров, дойдет слух до Москвы, не видать
тебе книг и гонораров.
Но
в 1981-м жизнь вдруг улыбнулась мне: сразу два журнала — «Смена» и «Наш
современник» — напечатали мои очерки. Их заметила критика, а издательство
«Молодая гвардия» заключило договор о намерении издать книгу. Видно, Господь
заметил меня в храме и пожалел за терпение. Я взял напрокат печатную машинку и
в три месяца отстукал рукопись. Ее одобрили, поставили в план 1982 года. «Дали»
аванс. Кострова шепнула, что могут издать и в 1981-м.
Но велела молчать. Безработный, безденежный, помня
остерег Душенкова, я молчал как рыба. Прошел 1981-й,
наступил 1982-й. За очерки «По клюкву-ягоду» и «Иван Иванович» я стал лауреатом
года журналов «Смена» и «Наш современник». Но книга не выходила. Вылетела и из
плана 1982-го. Мало того, у книги поменяли редактора. Татьяна Костина,
многозначительно дыша в трубку, велела дописать к книге авторское послесловие,
«дать позитивный настрой и привязать к Продовольственной программе КПСС,
принятой на майском Пленуме». Я дописал, но подписать его отказался. «Можешь
книгой поплатиться, — не очень строго предупредила она. — Ладно, тиснем без подписи,
вроде как от издательства…»
Что
делать, где работать, я так и не определился: в церковь ходу не было, в газету
без партбилета меня не брали. Валерий Кириллов вдруг предложил место
руководителя литобъединения при газете «Смена»: два заседания и газетная полоса
молодых «Истоки» в месяц за сорок рублей. «А Гевелинг?»
— «Гевелинг уйдет к Борисову консультантом. Так что
подождать надо». Деньги невеликие, но при случае мог отмазаться: работаю. Я согласился ждать места. О
книге старался не вспоминать, да в Калинине мало кто и знал о ней.
Но
в сентябре 1982 года дело сдвинулось с мертвой точки. Виктор Куликов, встретив
меня на бульваре Радищева, вдруг спрашивает полным значения голосом:
—
Слушай, Миш, это ты книгу написал?
—
Какую?
—
«Иван Иванович», что ли? Тут в «Комсомолке» сообщение о присуждении ей премии
имени Н. Островского. Звонили из обкома комсомола, спрашивали, ты или не ты?
Зашли
в редакцию, он развернул газету, ткнул
пальцем в заголовок «Вдохновение и поиск молодых». Читаю и глазам не верю:
наградить М. Г. Петрова премией ЦК ВЛКСМ и правления СП СССР им.
Н. Островского за книгу очерков «Иван Иванович». И в скобках: по рукописи.
Здесь же отзыв о книге В. Кожевникова.
—
Твоя? А книга-то где? Почему по рукописи?
Между
прочим, на его вопрос я не мог ответить даже через год, когда книга вышла, не
могу и сейчас. То были тайны мадридского двора.
Скажете,
подумаешь, книгу задержали! Ну не в 1982-м, в 1983 году вышла. Вышла ведь!
Из-за чего сыр-бор? Сейчас вон издательских планов нет, а гонораров не платят
даже в газетах. Писатель сам ищет спонсоров, рассчитывается с издательством,
сам оплачивает типографские расходы, нередко сам и читает, потому что отзывов
на книгу нет. Так что: «и эти правы». Вопреки прогнозам моего товарища, нас
взяли и не подавились. Сегодня власть нуждается в карманной прессе, где она
сама рассказывает о своих починах и анализирует их, а предприниматель видит в
печатном станке всего лишь орудие броской, забористой
рекламы. Потребитель ведь не задумывается, что все его рекламные проспекты на
дорогой глянцевой бумаге, яркие пакеты и коробки, в которые упакован товар, все
эти наклейки на бутылках — обман зрения, фикция, наживка, на которую он,
доверчивый, клюет. Оплачивая товар, который он выбрал, он оплачивает и цветную
печать, и бумагу, и картон, и фантики, и золотые розы на коробках конфет. И
стоят они ему гораздо дороже, чем стоила книга, за которой он стоял в застойные
времена в очереди. Сегодня половина полиграфии работает на рекламу! Я подсчитал
как-то, что за неделю выбрасываю в мусорный бак прекрасно иллюстрированную
детскую книжку. Кто не верит, может пересчитать.
Вспоминать
писательские грезы 1980-х на фоне всего этого как-то не очень и хочется. Но
объективности ради придется. Тогда в Калинине не было
даже своего издательства, калининцы издавались в
«Московском рабочем», издательство выделяло им в год семь позиций. Так это и
называлось: «Семь позиций». Писательская организация как раз и состояла из семи
человек, но для художественной литературы выделялось две позиции, поэтому ждать
издания полагалось по четыре-пять лет, так как издавалась еще и классика. А
ведь в Твери в 1920-е годы издавалось несколько кооперативных журналов, выходил
даже детский журнал «Зернышки»!
В
те годы спас меня от голодной смерти редактор журнала «Наш современник» Сергей
Васильевич Викулов. Узнав о моих бедах, он зачислил
меня редактором отдела публицистики журнала по трудовому соглашению. Я стал
еженедельно ездить из Твери в Москву в «Наш
современник». Редактировал очерки, статьи, отвечал на письма, писал рецензии.
Но
из этой тоски и вечной зависимости от Москвы родилась моя тоска по
провинциальному журналу «Русская провинция». И когда в 1991-м журнал появился,
из всех калининских писателей я предложил в редколлегию журнала Юрия Козлова.
От мучеников тверской литературы. Ему исполнилось тогда шестьдесят пять. Мог ли
я поступить иначе?
Степанов
В
1990-е годы я зачастил в Москву, так как добрых полтиража журнала уходило через
Москву. Степанов в те годы выпускал популярную газету «Пульс Тушина», и наши
пути довольно часто пересекались на Комсомольском проспекте, 13.
Двадцать
лет московской жизни не сделали его москвичом. В Москве да под бутылочку
дружеская беседа за столом льется до поры, пока не ахнешь, что последняя
электричка ушла или уходит. Ахнешь и готов рот себе зажать, потому что москвичи
тут же начнут торопливо прощаться. Ночевал я в Москве у Володи Куницына, у
Володи Смирнова, у Юры Леонова, у Миши Вострышева, у
Юры Пахомова, но чаще все-таки на вокзалах, в вагонах, на отстое стоящих, в
вестибюлях гостиниц, кабинетах правления СП. Никого не осуждаю и прошу прощения
за то, что бездомность моя заставила кого-то пережить неловкую минуту. Но
потому и вспоминаешь на старости лет всех испытавших к тебе жалость с
благодарностью.
И
вот упустишь минуту, когда еще можешь догнать электричку на метро или
прошмыгнуть в правление, где по договоренности тоже можно было иногда
заночевать на диванчике, а Степанов заметит твое волнение и скажет:
—
Да не смотри ты на часы, у меня ночуешь. Отдельной комнаты нет, а на
раскладушку положу.
Если
еще работало метро, случалось, звонил ему по телефону-автомату с вокзала ночью
и всегда находил приют. Нас многое с ним связывало. Душой Володя продолжал жить
в родной деревне, повторял, что душа его «заблудилась между городом и
деревней».
Он
тогда открыл для себя Ивана Васильева, земляка из поселка Спирово, известного в
1930-е годы крестьянского поэта и прозаика, и начинал открывать его своим
землякам. Имя его вычеркнули из советской литературы, книги изъяли из
библиотек. Володю поразило тогда, что Васильев учился в той же железнодорожной
школе, что и он. В пору хрущевской «оттепели» две из них «Крушение» и
«В гору под гору» увидели свет. Книгу стихов и поэм «На родине», повести
«Третья сила» и «Бубны-козыри» пришлось искать в архивах, фондах и издавать уже
ему, земляку расстрелянного писателя. Удалось издать и ее при финансовой
поддержке Межпоселенческого культурно-досугового
центра Спировского района и предпринимателя
Е. А. Никитина. А с 2008 года в районной библиотеке ежегодно проводит
Васильевские чтения, имя писателя прочно утвердилось в «Календаре памятных дат»
областной библиотеки имени Горького.
В
то время Володя писал статью «Казненные беркуты» о новокрестьянских
поэтах, которые свили гнездо в родной деревне Васильева Новое Лукино. Он нашел вдову писателя Глафиру
Васильевну, его сестру Наталью, ездил к ним в подмосковную Удельную, записал
вдову на магнитофон, ночью мы слушали ее рассказы о лагерной жизни в «жестоких
казахских степях». Во мне те рассказы будили двоякие чувства. Я служил в
Кокчетаве в армии, строил железную дорогу на целину, да и детство мое прошло в
степях Западной Сибири. Рассказы Глафиры Васильевны
невольно воскрешали покинутую родину. Для меня жестокие ветра, бураны,
заметающие села и города, шевелящийся снежный хаос за стеной были голосом
родины. Умом я понимал, что жизнь зэка вне дома — жизнь подневольная, но ничего
не мог поделать с собой: с нежностью представлял снега выше крыши, степные
бураны, низкое степное небо. Таким же низким и тяжелым мне казалось небо Европы.
Наше сибирское небо грезилось высоким и легким, зазывающим ввысь.
Степанова
моя тоска настораживала:
—
Я-ясно, — тянул он,
покуривая в темноте. — В родной Москве я словно иностранец…
—
Не я сказал, заметь! Да и ты в Москве не прижился. Представляешь, какая туча
несбывшихся желаний и волнений висит над столицей?
—
Но я могу смотаться домой в любой день, а ты не можешь.
—
При чем тут «можешь не можешь»? Я говорю в принципе.
Втайне-то
я завидовал Володе. Соскучившись по дому, он мог в любой момент махнуть на Тверцу и Тигму электричкой. Моя
родина была далеко…
Запущенное
кем-то слово, что Козлов о своих рукописях никогда сам не хлопотал и о его-де
рукописях случайно узнавал тот или иной столичный редактор и сам предлагал ему
издаться, не более как заведомо ложный миф. Смею заверить, московские редакторы
сами, по своей инициативе, провинциалов издаваться не приглашали, было кого в
Москве издать. Всегда кто-то эту рукопись привозил, кто-то о ней рассказал,
кто-то похлопотал. Таким человеком в жизни писавшего в стол Козлова стал
Степанов. Как всякий русский человек, не мог он пережить свой успех в одиночку.
После выхода первой книги в «Современнике» повез на показ рукопись Козлова
«Есть угол на земле…». И покатило. И за первую его книгу «Добрая ягода калина»
хлопотали в издательстве «Детская литература» и Бадеев,
и Исаков, и все тот же Степанов. А то, что Козлов, сложившийся профессиональный
писатель, впервые издался в пятьдесят пять лет, стыдная
правда провинциальной действительности, такая же стыдная, как и та, что сегодня
за деньги можно напечататься в любом столичном журнале и в любом издательстве
напечатать любую графоманскую рукопись в кожаном переплете. Стучался Козлов и в
Калининское отделение «Московского рабочего», да в свое время не открыли, слишком
много было алчущих славы и денег. Искал он и в Москве, да не нашел…
Крестьянский сын
Сегодня
Степанов живет природным миром: лес, река, поле, огород. Его деды и прадеды
крестьянствовали здесь же. Он нашел дедову гербовую бумагу на владение этой
землей. И с горечью: «Одна бумага осталась!» Правда, родители его, живя в
крестьянском доме, «опролетарились», но крестьянский
уклад — огород, корову, покосы, русскую печь — они не оставили, крестьянские
навыки передали вместе с домом сыну. Став москвичом, сотрудником столичных
газет и изданий, он родине не изменил, а выйдя на пенсию, вот уже четыре года
продолжает владеть «наследственной берлогой». Живет на два дома: зимой — в
Москве, летом — на родине, дома. Здесь у него огород, дрова, кролики, на низке
болтаются и источают пряный аромат сушеные подлещики, а в подполе — картошка,
соленья, варенья…
В
магазин он ходит только за хлебом, спичками, солью и сахаром, иногда за водкой.
С него хоть пиши мужика, который двух генералов прокормил. Или знаменитого
Микулу Селяниновича, ибо умеет делать все, что умел
настоящий русский мужик. И рыбы наловит, нажарит и закоптит. И грибов насолит,
и пива наварит… Вот только с годами охотиться бросил:
жалость к живому пробила, совесть заела.
Дома
ему не сидится.
—
Так!.. У меня в пруду подъемка, едем, проверим. Можем карасишек
на обед зажарить.
Или:
—
Вчера двух подъязков поймал, сейчас в огороде разведем костер. Закоптим.
Едем
к пруду. Там надевает гидрокостюм, находит свою подъемку. В подъемке живым,
веселым серебром плещется десяток карасишек. «А нам и
хватит! Я сейчас в ванну у бани их запущу, а завтра пожарим!..»
Ванна
около бани стоит особых слов. Там у него стратегический запас насадок для щук.
Перед ночной рыбалкой на Тверце зачерпнет
десяток-другой мелких карасишек,
вот тебе и насадка! Только однажды заметил Володя, стали пропадать из ванны
караси. Да не только мелочь пузатая. Запустит свеженьких
из пруда, наутро глядит — опять доски раздвинуты, самых крупных нет. Погрешил
даже на соседа: неужто он? Решил последить. И поймал
воришек! Оказалось, бродячие коты воруют. Раздвигают довольно тяжелые доски, и
лапой — цап! И в кусты на трапезу. Пришлось камнями сверху доски утяжелять.
Весной,
по дороге в наследственную берлогу, завез он мне два тома Брагина, якобы в
подарок от него. Брагин, бывший первый секретарь Бежецкого
райкома КПСС, в 1980-е возглавлял в Калинине районную парторганизацию.
Перестройка вынесла его в Москву, вознесла в дни торжества чиновничьей
революции аж до Ельцина. Сегодня считает себя знаковой
фигурой переустройства России, большим государственным деятелем. Вошел в
ассоциацию тверских землячеств в Москве, пишет толстенные книги, килограммов по
пять, потолще Библии будут, тысяча страниц, не меньше.
Цветные иллюстрации. В них автор рассказывает о своем славном пути от школьного
порога до руководителя ЦТ.
Видя
мои терзания (уж очень тяжелые, все равно что два
ведра картошки), а я после операции, Володя убалтывает
меня:
—
Да бери, бери, злые языки говорят, пишет третий том под названием «Брагин на
броневике хочет остановить Ельцина от расстрела Белого дома»… Слушай, я тут
получил Большую золотую медаль Российской академии литературной экспертизы «За
заслуги перед русской литературой»…
—
Поздравляю, Володя. Тяжелая?
—
Вот язва, хватит тебе! Я хочу, чтоб ты вручил ее мне на День поселка в Спирове.
Ты же член Высшего совета Союза писателей?..
—
Страна должна знать своих героев? Володь, проснись ты от московского наркоза,
чай, на родину приехал! Ты же не Брагин! Какое отношение я к этому совету имею?
—
Ты не прав. Москвичи не приедут, не вручат. А ты можешь! Я зря за тебя
голосовал? — и уже серьезно: — Это всем нам надо. Люди забывают, что есть такая
профессия: писатель. Нас вычеркнули из жизни, для общественного сознания все равно что расстреляли. Уже и о смертях друзей узнаем годы
спустя, сам же писал. О чем угодно говорят: о разводах голливудских звезд, мордобоях Панина, о беременности Галкина…
Прав,
прав: обывателя уже приучили к ящику, как к наркотику. По вечерам душа его
зачарованно плывет к голубой проруби, как аквариумная рыбка к кормушке, через
которую бросают ей на кормление далеко не «халяльную»
«духовную пищу»: трупы, морги, стрельбу, насилие, секс, бездарную рекламу,
приправляя все это жареными фактами из пустой жизни «звезд». Литературу, писателя
вытеснили на обочину интересов.
Я
согласился. Ладно, приеду. Только позвони заранее, скажи когда.
Опять у
Степанова
И
еще одно гнетет тайной гнетью. Изредка к Володе
наезжает из Москвы единственный наследник, сын Арсений. Поможет в скопившихся
тяжких делах, и домой. В наследство вступать не желает. То ли час еще не
пробил, то ли вправду затмил молодые русские очи культ товара.
Это и точит сердце, заставляет жить по принципу: «На мой век хватит, а после
меня хоть трава не расти…» Вот только для кого тогда святые тени русских
беркутов воскрешал? Словом, и здесь отцы и дети, Вольга и Микула. Вот оставит он свою сошку кленовую, а уж повывернуть ее из земли да повытряхнуть
будет некому…
Мы
пошли в огород, к коптилке — железному ящику с решеткой. Рядом дрова, ветки
ольхи с листвой. Наломав их, Володя укладывает на решетку с подлещиками и
щучкой. И рыбку выложит не на решета, а на подстилку из ольховых веток и
листьев. Разгорится костер под ящиком, раскалится дно, начнут тлеть ветки и
листья ольхи, выделяя горячий пахучий дым. Следи только, чтоб не подгорели,
регулируй пламя костра.
Если
в магазине не будет водки, он и здесь не пропадет. Затворит браги, и
необязательно на сахаре, может и на яблочном соке. Потом выгонит крепчайший
кальвадос под названием яблочница. Выпьешь ее, да и
подумаешь: давно бы пора русской ликеро-водочной
промышленности выставить против заморских кальвадосов, виски и сливянок русскую
фруктовую самогонку-яблочницу. Ух, и хороша! А под
грибки-то! А чиста! Ни голова утром не болит, ни похмелья не бывает. Встаешь бодр, как синее небо.
Он
и по грибам мастак. Грибов заготовит, насушит, насолит, в банки закрутит. На
всю зиму ягод наварит, яблок насушит. В подполе огурчики, помидорчики, капустка, картошка, свекла, моркошка.
На обед всегда мясное или рыбное. Несколько лет держал
кроликов, но в прошлом году нанесло на кроликов таинственную эпидемию,
прикончившую промысел во всей округе. Грешат спировцы
на проделки мясной мафии. Володя с кроликами распрощался, но завел овец, потом
коз: козла и двух козочек.
Козел
сивый, большерогий. Взгляд у него смурной,
наглый, с поволокой. Глаз пьяного сатира. Того и жди, саданет тебя рожищами под зад, а когда повернешься к нему, нагло
удивится: «Ты че, мужик? Да не я это. Была нужда с
тобой связываться…» Зато козочки — прелесть: беленькие, прыгучие, как лани, по
зеленой травке попрыгивают. Ту, что попроще,
постеснительнее, Володя зовет Кроткой, она и вправду деликатна, кротка, а ту,
по которой козел бьется рогами о забор, — Шнырой.
Козел пока без имени.
Двор
у Степанова не знает метлы, граблей. Как распилил весной дрова, сложил в
высоченную поленницу, так и оставил все щепки и опилки во дворе, считает, что
со временем все перегниет, земля будет. Зато в саду, огороде у него полный
порядок, на грядках все прет и вверх, и вширь. Яблоки
с добрый мужицкий кулак. Огурцы, помидоры, лук, чеснок хоть на выставку. А
такой сочной петрушки, сельдерея, зелени, как у него, на рынке не сыщешь. Степанов скромничает: «Это все благодаря родителям:
держали корову, овец, кроликов, весь навоз валили на огород. Земля тут
хорошая».
—
Баню тоже отец строил, лет тридцать ей уже, пол, правда, подгнил, а так еще
хороша. — Он распахивает дверь, приглашая войти за ним. — Осторожней только, на
эту половицу не наступи, переломилась посредине, менять надо, да все некогда.
Боже
ты мой, как мне это знакомо! Я рассказываю про своего осташковского
приятеля Радомира. У него весь пол на веранде
заставлен старыми ведрами, кастрюлями и банками, чтобы войти в дом, нужно, как
горнолыжнику, закладывать между ними виражи. Дня два осваиваешь. Я как-то
пребольно ударился о чугунок, взялся расчищать трассу.
—
Ты что?! — остановил он меня. — Я специально расставил! Если ночью кто-то
заберется, да даже и днем, когда сплю, по пути обязательно зацепит ведро или
тазик. Знаешь, как загремит?! Он с испугу переступит и на эту доску попадет.
Тут уж трам-тарам начнется.
Я же профессиональный минер. А минер при закладке мины
прежде всего психологию учитывает. Старайся на нее не наступать! И на эту тоже,
она не прибитая. Она на случай, если войдут через чердак. Обязательно на нее
опорной ногой попадут, я долго ее настраивал. А ступив на нее, обязательно
упадут на руки, вон в тот тазик с водой. Хорошо бы несмываемой краски достать,
чтобы потом две недели от всех дома прятался, синий, как баклажан… Не знаешь, где опера такую краску достают?..
В
тот же день я наступил у него в гараже на доску-подставу. Шагнул с веранды в
гараж и полетел куда-то вниз, в темноте руки исцарапал, колено ушиб. Когда Радик прибежал на мой вскрик, мне показалось даже, что он
не сдержал в голосе любопытства профессионала, возможно, подсознательно испытал
на мне крутость западни. Когда же я вытащил из ладони занозы, а он обработал
зеленкой ссадину на коленке, то чистосердечно признался: «Миш, а ведь я хотел сверху
старый мотор от └Жигулей“ подвесить, чтоб вору по горбушке врезал… Хорошо, не
повесил… По голове бы попал…»
Степанова
мой рассказ повеселил.
Тогда
же, за столом, сговорились мы поехать в Кувшиново. На неделе позвонила ему
Лида, вдова Андреича, пригласила в библиотеку
помянуть Юру Козлова.
Васильев, Тверяк и другие
Не
подумайте, что Степанов только рыбачит да огородничает. Владимир Степанов —
автор десяти книг прозы и поэзии. Но особенно хороши, на мой взгляд, две его
последние книги — «Тверскими дорогами (Хождение по родному краю)» с
предисловием Владимира Крупина и «Родина моя, прекрасный мой народ». Книги о
земляках Степанова, о соотичах, о родителях, о родных
местах, обе написаны живой кровью. Последняя книга «Родина моя, прекрасный мой
народ» выдержала уже три издания, Степанов ее дописывает, доиздает,
допечатывает, благо директор типографии Евгений Шатин
живет с ним на одной улице. Первое издание вышло аж в
1991 году в Москве в издательстве «Пульс», имело всего 120 страниц, но, на
счастье, была отпечатана тысяча лишних обложек, которые Володя, по-крестьянски
запасливый, сложил под свою кровать со словами: «Авось пригодятся». И
пригодились! Второго издания эта обложка ждала под кроватью двадцать два года.
И дождалась! А третье вышло в 2014-м, Степанов добавил туда еще два очерка.
Книга растет, наливается подобно наливному яблоку, сдается мне, будет и четвертое
издание, недавно я читал еще два очерка, которые Володя намерен включить в
книгу. Обложки же хватит еще на пару тиражей!
А
в далекие 1990-е, когда все бросились издавать себя, родимых, Степанов стал искал на издание своего земляка-спировца
Ивана Васильева. Он познакомил с его творчеством читателей журнала «Русская
провинция», издал в Спирове три его книги, организовал ежегодные Васильевские
чтения. Он принял участие и в судьбе Леонида Смородина, самобытного публициста
и прозаика, прижившегося в 1990-е годы в деревне Городок под Спировом.
Поддерживал и навещал его в болезнях, а после смерти вместе с краеведами
занялся наследием писателя. Он, не жалея времени и сил на добрые дела, на
товарищества и дружества, не робея, входит в самые высокие кабинеты, ищет и
обретает, просит и добивается… В Спирове он фигура.
Прошлым летом провел уже VII Васильевские чтения. Я участвовал в трех, вижу,
сколь полезны дискуссии о книгах новокрестьянских
писателей: Васильева, Тверяка, Макарова. Для
участников это уроки «малой» истории. Они сравнивают причины, приведшие к смуте
1920-х и 1990-х годов, пытаются понять, почему следствия смуты одинаковы,
почему народ наступает на одни и те же грабли, результаты которой безработица,
отток населения в крупные города, торжество криминала? Особенно жаркие споры
пришлись на только что изданную Степановым повесть Иван Васильева
«Бубны-козыри». Показалось, что герои ее — наши современники, только одеты в
другие одежды да партийную принадлежность поменяли…
В
годы ее издания повести Васильев, Макаров и Алексей Тверяк
были в зените славы. Тверяк тоже крестьянского рода,
родился на Селигере, в сорока верстах от Ниловой пустыни. Участник Гражданской
войны. К 1929 году он известный писатель, за ним уже два романа. Книги «Ситец», «Леший», «На отшибе», «Чудаки», «Передел»,
«Пролетарий» приносят ему имя. Критик А. Ревякин, открывая «Антологию
крестьянской литературы», напишет: «Наиболее глубоко личная драма развернута в
└Тихом Доне“ М. Шолохова, └Брусках“ Ф. Панферова, └Стальных ребрах“ И. Макарова
и └Двух судьбах“ А. Тверяка». Прочтя «Две судьбы» Тверяка, я в свое время высказал мнение, что прототипом
шолоховского Титка Бородина мог стать его Кирька Ждаркин: герой Гражданской
войны, свернувший на путь наживы. Нахожу и сегодня это мнение верным. В
середине 20-х годов вместе с Вересаевым, Фединым и Пастернаком Тверяк входил в число сотрудников журнала «Звезда», ему
глубоко симпатизировал известный критик, главный редактор издательства «Круг» Воронский.
Седьмой
номер «Земли Советской» (1929) опубликовал снимки и материалы с
I Всероссийского съезда крестьянских писателей. На групповом фото А. М.
Горький, слева от него — молодой, полный творческих сил Иван Васильев. Но уже
тогда среди писателей наметится раскол. В поэме «Кровь» Васильев задел не
только «зачахнувшего от └Хроник“ Пастернака» и завянувшего
в «Дороге» Тихонова, но и своих товарищей, новокрестьянских
писателей, в частности Алексея Тверяка. Это о нем
обидные слова:
И
про искусство мыслей нет,
В
житейском вязнет голова-то:
Купить
себе велосипед,
Послать
ли батьке сепаратор?
А
если я борьбы хочу?..
Участники
чтений заспорили о причине выпада Васильева против товарища и «друга Воронского». Обида, что тот не встал на защиту новой
повести Васильева? Позавидовал подарку Тверяка своему
батьке? Сложность в том, что в 1937-м оба станут «врагами народа», обоих
расстреляют «за участие в контрреволюционном заговоре против И. В. Сталина»…
Васильев хочет борьбы, но какой? С кем? С литературной средой?
Вспомнили
статью Володи Степанова «По ком плачет береза» о расправе над крестьянскими
писателями И. Макаровым, П. Васильевым, М. Карповым, И. Васильевым. В 1930-е
годы спировская деревенька Новое Лукино,
где родился Иван Васильев и где жили его родители, на какое-то время стала
идейным центром сопротивления всеобщей коллективизации страны. Макаров писал
здесь антиколхозный роман «Голубые поля», обдумывал
стратегию и тактику борьбы с последствиями «головокружений от успехов». Сюда
наезжали Карпов, Васильев, здесь вынашивалась стратегия сопротивления.
Не
следует думать, что сопротивление это выдумали чекисты на Лубянке. А вот
сегодня кому-то выгодно выставлять крестьянских писателей белыми и пушистыми
овечками, блеющим стадом. По мнению Макарова, физическое уничтожение Сталина
Павлом Васильевым могло бы заставить партию сдать позиции в отношении
крестьянства. Он говорил на допросах, что в СССР под эгидой строительства
социализма неприкрыто эксплуатируют русского крестьянина, город жирует за счет
обнищания и гибели мужика, выдавливая его в города и на стройки. Это они
противились политике истребления чисто русского единоличного экономического
уклада хозяйства.
Ввязался
в спор и я: не единоличного! У Васильева и Тверяка были разные взгляды на будущее страны. Особенно по
итогам нэпа. Нэп заставил вспомнить, что в России с начала ХХ века бурно
развивалась кооперация. В Бежецком
уезде Тверской губернии к 1910 году существовало 506 кооперативных молочных
заводов! За шесть лет уезд увеличил производство масла в три раза, а сыра и
сметаны — и более того, вдвое поголовье скота. Сорокапроцентной
жирности сметану возили в Петербург в бочках. Местное животноводство оснащалось
местной наукой. Бежецкий зоотехник Н. И. Щетинин в
1912 году издал двухтомный труд «Молочный промысел в Бежецком уезде». Грубо говоря, Тверяк стоял за «правый» уклон, бухаринский,
Васильев — за «левый», эсеровский. Отсюда ироническая альтернатива: себе
ли велосипед, батьке ли сепаратор?
Но
и это не все. В основе кооперации лежали два незыблемых принципа, взятых
Н. И. Верещагиным из устава швейцарских артелей, процветающих,
кстати, и по сей день. Артелям запрещалось брать в переработку покупное молоко.
Принималось молоко только своих коров, добытое своим трудом. Перекупщика
отсекали от молочного бизнеса раз и навсегда. Из экономики исключались
ростовщик, спекулянт, любитель поживиться за счет другого.
Ведь перекупщик имел возможность брать с каждого пуда купленного молока до
рубля прибыли. Крестьянин этой прибыли лишался бы, нищал, не имел возможности
распоряжаться прибылью. Вот откуда в самых глухих селах Северной России и
Сибири импортные сепараторы фирмы «Альфа-Лаваль».
Крестьянин покупал сельхозмашины, молочные фляги, цедилки и прессы, семена,
породистый скот, приглашал на артельные сыроварни мастеров-сыроделов. Отсюда и
размах кооперации. В 1913 году молочная кооперация принесла в казну России
больше, чем золотодобыча. Русское масло покупала Европа, везла его в Новую
Зеландию, Австралию. Теоретиком кооперативного движения в России был еще один
наш земляк — Владимир Поссе из села Кемцы, марксист и соратник Ленина на ранней стадии рабочего
движения в России. На II съезде РСДРП они разделились. Поссе
инструментом преобразования России считал не насилие и террор, а трудовую
кооперацию, самоорганизацию рабочих, их автономность от партийного влияния.
После революции идеи Поссе, как и его имя,
замалчивают. Ленин вспомнит о кооперации, когда припечет, создавая нэп, но
опирался почему-то не на труды русских ученых Чаянова и Кондратьева, а на Оуэна. Нэп остановит Гражданскую войну и голод. Но своего
оппонента, которого в пух и прах разнес на II съезде, Ленин в этой связи не
вспомнит. Сепаратор у Васильева был символом возврата русской деревни к
кооперации, к независимости крестьянского хозяйства от чиновника,
возвращавшегося в деревню вместе с колхозом. Крестьянская литература переживала
это как трагедию и потому была разгромлена до основания…
Великие
реформаторы Чубайс, Греф и Дворкович,
приезжая в Давос, и сегодня с удовольствием пьют молоко от швейцарских
кооперативных коров, закусывают швейцарским сыром, но свою кооперацию развивать
не хотят. Зачем, если их доходы от приватизации государства Российского
позволяют кушать швейцарский? Допускаю даже, что в
Кремль проведен молокопровод из Швейцарии. Ирония в том, что отец Тверяка еще не мог купить сепаратор, не хватало средств,
сепаратор обещает ему сын-горожанин. Деревня 1929 года не решалась на хозяйственную
самостоятельность, а в 1930 году уже ее потеряла. Не проснулся к ней интерес и
сегодня, более того, реформаторы убили его, то, что Чаянов называл «загадом», устранили человека труда из реальной экономики.
Нет,
недаром поэт вспомнил сепаратор. Недаром и отцу Тверяка
обещан велосипед. Новой нэпманской буржуазии, которой симпатизировал в своих
повестях Тверяк, было выгодно разорение крестьянских
хозяйств. За счет крестьянина как раз и хотела поднять экономику страны новая
оппозиция.
После
смерти Ленина новая оппозиция будет разгромлена. Идеи Кондратьева и Чаянова, принесшие
России славу пионера кооперации, забыты. Поэты Пастернак и Тихонов благополучно
переживут все катаклизмы, а крестьянские писатели, жаждавшие борьбы и
процветания России, в их числе и Иван Васильев со своим оппонентом Алексеем Тверяком, будут расстреляны. А в 1990-е годы Ельцин,
Гайдар, Чубайс и пр. (тоже большевики) перепрячут идею кооперации,
коллективного владения землей и собственностью в ящик Пандоры для будущего
разгрома России… Две трети доходов Чубайса, главного
распределителя собственности страны, потом главного «рубильника», а потом
главного нанотехнолога державы, составил в
декларациях о доходах за 2010 год тверской куш. Спекулянт не сеял и не пахал, а
наварил на перепродаже скупленных тверских земель 140 миллионов рублей! Вот
только от этих трудов ни сыра, ни молока, ни масла на столе россиян не
прибавилось. А вот нищих и безработных в полку обездоленных прибыло. Страну
свернули на самый бесперспективный и тяжкий путь развития: путь дикого
эгоистического капитализма. Понятно, почему в чести вновь окажутся «Хроники»
Пастернака, а не труды крестьянских писателей, экономисты Гайдар и Чубайс, а не
Кондратьев и Чаянов…
Полемика
наша закончилась скандалом. Слово вдруг взяла женщина с гневным и властным
лицом. Голосом, привыкшим отдавать приказы, сказала:
—
Я думала, здесь собираются, чтобы говорить о литературе и краеведении, а здесь
говорят о политике. Что вы в ней понимаете? Какое государство строить и какую
экономическую модель выбирать для народа, решать не краеведам и писателям. Без
вас разберутся, куда страну вести, на это есть руководство с полномочиями, вам
туда соваться не нужно. Рассуждайте, о чем знаете, и не лезьте, куда вас не
просят.
Воцарилось
молчание. Чувствовалось, что такой отповеди не ожидал никто. Женщина нервно
собрала бумажки со стола и с раздувающимся от гнева лицом демонстративно
покинула зал, крепко прихлопнув за собой дверь.
—
Кто это? — шепотом спросил я Степанова.
—
Не обращай внимания. Бывший председатель колхоза «Мир». Колхоз, мягко говоря,
опустила, теперь, уйдя на пенсию, бесится, свою лояльность к власти
высказывает.
После
чтений Степанов познакомил меня с внучатыми племянницами Васильева Галиной
Алексеевной Гуля и Натальей Целиковой. Летом они живут
в Цирибушеве, родовом гнезде Шестаковых. Род
Шестаковых здесь тоже известный. Васильевы выдали замуж старшую сестру Ивана
Елену за Василия Шестакова. Шестаковы вырастили восьмерых детей, всех вывели в
люди. Но война унесла из четверых сыновей троих: Михаила, Петра и Алексея.
Сергей Васильевич закончил войну в Румынии. Учился, работал в аппарате ЦК КПСС,
защитил докторскую диссертацию как историк, стал профессором МГУ… Наталья тоже
из их рода. Теперь сестры живут в Москве, украшают славный крестьянский род
Ивана Васильева.
А
Степанов все эти годы не только писал, но и занимался просветительством. Его
задача — не растерять те искры пламени, который несли новокрестьянские
поэты и прозаики Сергей Есенин, Сергей Клычков, Иван
Васильев, Михаил Карпов, Иван Макаров, Павел Васильев и многие другие,
боровшиеся за русскую кооперацию, за хозяйственную самостоятельность крестьянства.
Но бесценный русский опыт был развеян по миру вместе с уникальным опытом
коллективизации…
В
том году был страшенный урожай яблок. И у Степанова, и у соседей, и в
деревенских заброшенных садах. Месяца два Володя с упорством крестьянина
работал на яблоки. Возил из деревень мешками. Гнал сок, сушил, кормил яблоками
коз. Накупив перчаток в хозмаге, затворял в бутылях
вино. Бутыли стояли на кухне в ряд, словно голосовали за кооперацию и конкретную
экономику. Эх, хорошо бы Зюганову в каком-нибудь предвыборном плакате это
использовать, отбою бы от электората не было!..
Вечером
мы выпили русского кальвадоса. Володин сосед ругал новых кремлевских
мечтателей: раньше на Спировском стекольном заводе,
описанном еще Иваном Васильевым в повести «Бубны-козыри», делали отличные
двадцатилитровые бутыли, теперь и четверть днем с огнем не найти. Бережливая
матушка Степанова оставила ему в наследство две бутыли, как чувствовала, что
сыну в трудное время жить придется. В тот вечер презентовал он нам новую
технологию сушки яблок «с хрустиком». Всерьез
задумывается, чтобы запатентовать ее. После того как мы закусили ими, я,
наверное, из зависти обнародовать ее рассоветовал:
—
Володя, я придумал, как резать яблоки на сушку одинаковыми дольками. Ведро
нарезаю за двадцать пять минут. Получаются такие пирамидки, я с ними чай пью.
Тоже думал запатентовать и даже в Интернет выложить, чтобы все так резали.
Потом на трезвую голову передумал. Да и сын отсоветовал. Знаешь почему? Да
пошли они! Купят технологию за двадцать копеек, а загребут за нее миллионы. Не
жили хорошо, и не надо! Но тебе покажу.
—
А мне зачем? Привези мешочек, мне и хватит.
На
том и порешили.
Этой
осенью для удобства работы и чтоб кухню не пачкать он вынес во двор соковыжималку,
но переработать все яблоки не помогло и это. Ох, и досталось всем! Сотни тонн
яблок закапываем в землю, а они ввозят из Европы с консервантами. Это разве
предприниматели?! Спекулянты! Раньше хоть детское пюре делали из яблок,
компоты, гнилушку. Народ-победитель стал народом-потребителем. Сталина до сих
пор либералы гнобят за то, что на яблони колхозникам
налог ввел. А сами что сделали? От всего освободили. Кальвадос, знаешь, сколько
в магазине стоит? Как коньяк. Потому что из Испании. Да его сотни тонн можно
только в Спировском районе гнать.
Степанов
— язычник, верит в славянские божества. Считает, что и родители его не стали
атеистами, были язычниками. А
язычник тоже верующий, апостол Павел язычников даже в пример
фарисеям-христианам ставил!
Полнее
всего он чувствует себя дома, когда вспомнит о древнем погосте под вековыми
соснами на берегу Тверцы, в
Бабьем. Там покоится прах его матери, отца, бабушки и деда. И прадеда Степана,
давшему имя его русскому роду. Верит, что когда придет срок вернуться в эту
землю, они и спросят его, как он прожил свою жизнь.
Я
ни крестам, ни церквам не молюсь,
Когда
на родину весною приезжаю,
То
дедовым могилам поклоняюсь
И
вспоминаю тех, кого совсем не знал я.
—
Володя, а справедливо, что деды и прадеды твои были православными христианами,
лежат в Бабьем под крестами, что их крестили во
младенчестве и отпевали по смерти, а ты вернулся к тем, кого они называли
погаными.
Насчет
поганых я, конечно, загнул, просто решил проверить,
что за символ веры у Степанова. Вижу, он дернулся на поганых,
я пошел на попятную:
—
Нет, я утрирую, конечно, я не борец с язычеством. Но считаю, что
язычество — это вроде начальной школы христианской веры, ведь Христос
пришел к язычникам, родился от смертной женщины, явился в образе человека.
Тогда получается, что ты по отношению к своим дедам второгодник, ты не пошел
учиться дальше дедов. Они среднюю школу закончили, будучи православными, а ты
назад в первый класс сел, да на заднюю парту.
—
Повторение — мать учения. А если деды мои ошиблись? Может, им буддизм принять
нужно было, а князь Владимир их к христианству склонил. Нельзя вчерашнего
безбожника, который церкви закрывал и иконы сжигал, одним махом с помощью
свечи, которую ему в храме батюшка поп сунул в руку, стать настоящим
христианином. Я не Ельцин, чтобы вчера Ипатьевский
дом разрушить, а сегодня лоб трехпалой рукой крестить. Знаю я этих новоявленных
христиан как облупленных. Понакупят иконок, некоторые
даже посты соблюдают, скоромного не едят, но больше для плоти, чтобы не ожиреть от хорошей жизни. А в душе гордыня, самолюбие
зверское, эгоизм страшный: с соседями судятся, с родными ссорятся, о ближних сплетничают и злобствуют. Судят тебя за твоей
спиной. Есть у меня в Москве знакомые. Спросишь у молодых: «Где отец?» — «В
гараж ушел, машину ремонтирует». — «А мать?» — «В храме, на службе».
Как ни придешь к ним, лампадка у икон горит, а в квартире телик на полную мощь
гремит, всю эту дичь смотрят, друг с другом собачатся.
—
Хоть что-то сдерживает, наверное, и их?
—
Не знаю. По мне честнее березке поклоняться, полю, земле, реке. Одно скажу: у
атеистов такого бардака в лесу не было, как у православных. Те хоть какие-то
правила блюли: поел на привале — сожги бумагу, пережги в костер банки, закопай
в землю, а бутылки забери и отдай бомжу. Почему церковь молчит об этом? Да, у
меня во дворе сорно, но в лесу я бутылку не выброшу,
о камни не разобью. Язычник я. Природа для меня — святое.
К Козлову в
Кувшиново
Субботняя
электричка. Еду к Степанову, от него на его «ниве» едем в Кувшиново. Вдова Юры
Козлова Лида пригласила отметить 85-летие Юрия Андреевича.
Народ
сегодня неудобный, ершистый. То ли солнце такое, то ли
кислорода не хватает, то ли погода меняется, но в воздухе разлиты
нервяк, раздражение. До скандала не хватает искры. В
вагоне свободные места заняты сумками, пакетами, дачными мелочами, на вошедших
пассажиров ноль внимания. Нахожу почти свободное купе, но дачники расселись
так, что даже третьему нет места. Толстяк везет на дачу старый стул, поставил
его спинкой к проходу, на стул усадил собачонку, которая глядит на него,
испытывая приступы любви к хозяину, порываясь перепрыгнуть к нему на колени.
Его собеседник сидит по диагонали. Прошу подвинуться. Ворча в ответ, мне
уступают на пол-ягодицы. Сажусь. Пассажиры в напряжении еще и потому, что многие
без билетов, с беспокойством поглядывают на дверь, ждут контроля, держат в
кулаках мелочь. Боже, сколько же нищего, считающего копейки люда! Даже не
верится, что двадцать лет назад общественный транспорт был без кондуктора,
расплачивались за проезд мы сами…
Я
тоже заяц: Степанов научил. Как-то возвращались мы с ним из Бологого с
краеведческой конференции, я пошел в кассу, а он мне:
—
Зачем тебе билет? В вагоне контролеры обилетят!
Я
возразил, мол, сиди и вздрагивай, жди контроля. Степанов рассмеялся.
—
А че их ждать? Подойдет, отдай положенное
и дуй дальше. Не подойдет, езжай так. Ты ветеран? Готовь пятнадцать рублей. Я
приготовил тридцать.
—
Как-то неудобно, старик.
—
Чего?! Ты же не по своей прихоти ехал за двести кэмэ.
Готовил выступление, люди нас слушали. Думаешь, Путин с Медведевым на свои ездят? А чем ты хуже? Раньше нам поездку оплачивали
общество «Знание», книголюбы, писательское бюро, на худой конец принимающая
сторона. А сейчас у вас даже своего угла нет. Что там в вашем помещении?
Магазин «Роскошь» открыли? «Рив гош»?
Так что не дергайся. Пусть им стыдно будет, что писателя до нищеты довели.
Гонораров уже ни газета, ни журнал, ни издательство не платят. А все наши
сбережения до 1991 года оказались в кошельках у Чубайса, Грефа
и ловких руководителей Литфонда.
Сажусь
рядом с солидным седовласым мужчиной. Бросив испытующий взгляд на меня, он
наклоняется к своему собеседнику и продолжает:
—
А ветеранов-москвичей Якунин возит на электричках бесплатно. Как же: элита! Вроде
дворянского сословия. Вот ты попробуй задержаться в Москве дольше суток, и
проезд из Москвы тебе придется оплатить полностью. Чуешь, как задумано? Не фиг
тебе в Москве делать, болтаться там под ногами и мешать
москвичам жить в свое удовольствие.
—
Не говори! Брат у моей — москвич. Как приедет в гости,
всю дорогу мелет, как им трудно живется в Москве, какие там продукты дорогие и
все такое. Вранье! Мы к ним за дешевыми продуктами
ездим, а не наоборот. Я моей говорю, пусть назад
возвращается, если там тяжело. Фига с два! Назад их
колом не выгонишь. А деньги у москвича откуда? От сибирской нефти, от ямальского газа, от якутских алмазов, от нашего леса.
Москвич и воду нашу пьет, считай, бесплатно. А нос дерет.
—
Ну, давай! — подает свою пухлую ладонь седовласый и,
заложив под мышку безропотную собачонку, трогается к выходу.
Вагон
пустеет, скоро я остаюсь в купе один, скольжу по пластмассовому сиденью к окну.
Вагон новый, но спинки сидений уже расписаны разноцветными фломастерами.
Едва
отъехали, двери с треском расходятся, и в вагон вламывается толпа подростков.
Иногда я езжу по утрам на электричке в город, и тогда вижу целые отары этого
молодняка, которых, как овечек, гонят из вагона в вагон контролеры. Жалкое
зрелище видеть безденежную, в глубине души униженную молодежь, которая не имеет
денег на билет. В 1960-е страна с такими поднимала
целину, строила БАМ, осваивала нефтяные и газовые месторождения, возводила
новые города. Эти оказались никому не нужными, лишними, у них даже мелочи нет
на билет, бегают по вагонам, как овечки, жалкие и униженные…
А кто я? Такой же лишний. Снова во мне заговаривает укоризненный голос:
«А ведь это ты сам позволил затолкать себя в электричку вместе с подростками и
ждать контроля. Все, что собирал на старость, сгорело, осело
в карманах └элиты“, живешь теперь на десять тысяч в месяц, прячешься от
контролеров… Хотя что значит — позволил? Десять лет я
неустанно работаю, написал шесть книг, десятки статей, рассказов, повестей и
рад, если за какую-то из них заплатят копейку, а в основном работаю даром… Все это в достаточной мере востребовано: печатаюсь в
лучших литературных журналах, на сайтах, в электронных газетах. За эти годы
удалось издать три книги тиражом в двести–пятьсот экземпляров, остальные в
компьютере. И что? Еду в электричке с подростками, в общем-то, не по шкурному, своему, а опять же по общественному делу…»
Степанов
ждал меня на пустынном перроне при полном параде. Стоял как окрик для глаз:
ослепительно-белый костюм из льняной ткани, соломенная шляпа-сомбреро,
новенькие, из толстой желтой кожи сандалии. В таком прикиде видел его, пожалуй, только раз, на День
поселка, когда довелось прикалывать к его пиджаку Большую золотую медаль. А
медаль та предательски выскользнула из моих рук и при полном стечении спировчан пала на дощатый пол сцены, звеня и подпрыгивая.
Тем и прогремели. Толпа, вывалив из электрички, почтительно обтекала его с двух
сторон, как статую. Мы обнялись. Я вспомнил, что Юра Козлов тоже любил
приодеться в торжественных случаях, даже наодеколониться, в будни же ходил в
затрапезе.
—
Помнишь у него белые лаковые туфли?
—
Еще бы! Он обувал их только на выход, лет десять носил.
Когда
шли по переходу, показал мне красное кирпичное здание железнодорожной школы,
которую окончил и он, и Иван Васильев. Предлагал глянуть на царские апартаменты
на вокзале, но я отказался. Перенесли осмотр на вечер: с запада напирали тучи,
а дорога дальняя и километров пятьдесят по трассе.
—
Цветы бы нужно купить, Володя.
—
Купим по дороге, есть тут цветочный киоск, главное — не опоздать.
Сели
в его «ниву», заваленную корзинками, засоренную кормом для коз и кроликов.
Неисправим! Ведь в гости же едет! Поехали.
—
Он же не в Москве родился?
—
Под Москвой, но на Рязанщине, пронский он, что любил
подчеркивать. Москвичом стал в год своего рождения.
Прошлись
по Юриной биографии: в 1943-м его призвали в армию, с января 1944-го по май
1945-го воевал на Украинских фронтах, в Краснознаменной Дунайской флотилии.
Освобождал от фашистов Румынию, Венгрию и Австрию.
—
Вообще его году «повезло». После войны ведь всех салаг
оставили дослуживать. Козлова в Дунайской флотилии, откуда демобилизовался
только в 1950-м. Потом Московский уголовный розыск. Ходил с геологами по
Эвенкии, тянул лямку на рыболовных судах в Астрахани. В Брянской области лесным
объездчиком и инспектором рыбохраны…
Отсюда и названия первых книг: «Добрая ягода калина», «Коростели в сыром
лугу»… А от войны остались «Новобранцы» и медали «За взятие Будапешта», «За
освобождение Белграда».
—
Меня с ним Юра Яковлев познакомил. От него тоже многого ждали, а оставил после
себя одну лишь литзапись старика Заболотного. Кстати,
он и первый рассказ Козлова в «Смене» напечатал, «Гармонь», по-моему,
назывался.
—
Помню, помню, хороший рассказ. Древний дед и мальчишка, старый и малый, вечная
тема. Он его лет десять писал.
—
Знаешь, а мне кажется, что Козлов пересидел в эпизоде и за рамки его в прозе
так и не вышел. Зацепила его «художественность»: деталь, язык, метафора. Не
соединились его яркие эпизоды и персонажи, язык в повесть, роман, даже в
классический рассказ с мощным сюжетом, идеей.
—
А историческое повествование? Там есть картины.
—
И там все в эпизоде остается, ни персонажи характерами не становятся, ни
события сюжетом. У многих персонажей даже имен нет. Вот посадский из «Смуты»,
тот, что поит мужиков, этакий польский агент влияния, помнишь? Рассказывает барыгам про ангела, который приходит к нему во сне и
говорит, что Москве будет совсем плохо, если она с поляками не помирится, перед
Польшей не покается. А ежели, мол, начнет Москва поляков слушаться, примет их
власть, заживет она сыто-весело, Европе на зависть.
Надо лишь Смоленск им отдать да на престол польского королевича посадить.
Персонаж исчезает из повести, как и сам эпизод не идет дальше иллюстрации к
известным историческим событиям. Нет поддержки событий личностью, характером.
Недаром и жанр назван «истлевшей рукописью, найденной у собирателя старины». По
жанру повесть похожа на исторический документ, только вымышленный. Он сам
чувствовал фрагментарность, неслиянность событий с
характерами. Читать его интересно, но как иллюстрацию к описанным историками
событиям с аллюзией на современных политиков. Но когда событие замыкается в
эпизоде и не требует соединения с другим,
все у него получается, цветы расцветают дивные, в «Гороховских былях-небылях»,
«Балладе о вещем сне», охотничьих и рыбацких рассказах.
Цветы
купили и не опоздали. Вот и знакомый дом, окна на первом этаже. На углу дома
мемориальная доска о том, что в этом доме жил известный русский писатель Юрий
Андреевич Козлов…
Дверь
открыла Лида. Постарела, худенькая, но востроглазая. И дома все так же, как при
Юре. Застыло тут время: его книги, его стол. На полке четыре его книжки:
«Добрая ягода калина», «Коростели в сыром лугу», «Новобранцы» и «Есть угол на
земле». Юры только нет. Ах вы, писательские вдовы!.. Пятая книга, «Смута»,
стоит отдельно. Вышла в Твери благодаря усилиям Владимира Исакова и
литературоведа Юрия Никишова толстенным томом уже без него.
У
нас минут сорок времени, Лида, торопясь, наливает чай, ставит на стол
бутерброды: просит перекусить, время уже обеденное.
Мы
едем в районную библиотеку. Там уже все в сборе, как всегда, в читальном зале
много женщин. Да вот жаль, что начавшийся дождь обнаружил худую крышу над
библиотекой. Библиотекари в спешке расставляют тазы по коридору и книгохранилищу,
под аккомпанемент тяжелых дождевых капель конференция продолжается. Радостно,
что Козлова помнят, любят, хранят в душе добрую память о нем…
Все помнят о нем как о живом человеке, рассказывают, будто он сидит
среди нас в зале.
После
конференции едем с Лидой на кладбище. Там говорим о том, что хорошо бы издать
его неизданные рассказы и повести. Хорошо бы. А как? Договариваемся подключить
к этому Юрия Михайловича Никишова, Борисова, написать письмо в администрацию…
С
тем и уезжаем в Спирово. Снова Торжок, Митино, Выдропужск, Спирово.
—
Ну что, заезжаем за казенкой или своей обойдемся? — спрашивает Володя, проезжая
мимо гастронома.
—
Конечно, своей.
Дома
у Володи готов обед в честь Юрия Андреевича: копченый судак, щука, два
подлещика, хрустальной чистоты яблочная самогонка, козье молоко, жареные грибы.
Садимся, наливаем по первой, пьем, не чокаясь, за своего товарища.
—
Ты напиши о нем, обязательно напиши, — говорит Степанов, прощаясь со мной на
перроне. — У тебя получится.
—
А ты?
—
Все, Михайла, ты как хочешь, а я закапываю перо в
землю…
Не
верю я ему. Тоже мне, русский индеец нашелся!..