Рассказ
Опубликовано в журнале Нева, номер 10, 2014
—
Так вот они, белые ночи… Солнце, теплынь, столько света… Мечта… Жаль,
луна не видна. Влюбленным никак без нее.
—
И кто это здесь влюбленный?!
Насмешки
все, колкости. Не поняла или не хочет понять?
Вовка
с надеждой поглядывал на шагающего рядом друга. Выручит? Ну как иначе? Не
ответит разве бесчувственной, гордой девчонке? Еще дурачиться станет, глядя ей
прямо в глаза, рассыплется шутками. Не смутится, не покраснеет. Вовка так не
умеет.
Целый
год прошел в мыслях о ней, о внезапно нахлынувшем счастье. Сколько школьных
тетрадок перевел на признания! Чувства теснили грудь, превращались сами в слова
и укладывались рядком на бумагу. Выходило складно, как в книжках. Думал при
встрече показать ей стихи. Не решился. Вот и мялись заветные листочки в
карманах. Туда же, поглубже,
и ладони спрятал, влажные от волнения. Значит, за руку ее не возьмешь, да и
растерялись слова, что заранее заготовил — нужные, правильные. Глупо вышло.
Луну вот некстати вспомнил. Подумает: недотепа,
провинциал… Пытаясь побороть внезапную робость, чувствовал, как краска
заливает лицо, даже уши, голова начинает кружиться, а сердце в груди колотится
неровными толчками, предательски громко… Словно с разбегу бухнулся головой в
эту ледяную, холодную реку.
…Сердце.
Ему ведь точно стучать положено, если… Если ты жив… Только где оно, его сердце?
Должно быть там, где плечи, руки, грудь… Отчего взамен их вместо шеи, спины,
головы одна нестерпимая боль?.. Сплошная и жгучая, она всюду, где он всегда
ощущал свое тело… И откуда эта непроглядная липкая темень? Ведь, кажется,
белые ночи… Нева, Ленинград… Но ничего не видать… Чем стряхнуло с небес и
луну, и звезды, и даже солнце?.. Померещилось, что ли?
И
что за звуки кругом? Собаки лают? Люди бранятся? Язык непонятный, пугающий,
грубый… Еще раскаты какие-то — тревожные, резкие. Гром? Или бой? Как в кино.
Про войну. Про ту самую, которая давно уже кончилась, но ежедневно напоминала о
себе в его родном приграничном городке. Там, у стен старой крепости, прошли его
детство и юность. Потому привык считать своими разрушенную цитадель с уцелевшими
зубьями бастионов, остатки прежних фортов и светлую тихую реку, за которой
граница, а дальше — чужбина.
Душа
Вовки наполнялась сладостной гордостью, когда он оказывался в крепости
проводником. Так было и в тот раз, когда приехали ленинградские школьники, а
среди них эта девочка, на которую без волнения и взглянуть не решался. Вовка
вызвался провести их по заветным уголкам своей цитадели. Старался вперед
забежать, торопился поведать о том, что слышал от стариков-ветеранов, что
воображал сам, когда прятался с мальчишками среди руин, представляя себя
солдатом-героем. Задыхался от возбуждения, приостанавливался, хватал воздух,
чтобы успеть выпалить все, что знал о тевтонцах и поляках, казаках и шведах,
которые когда-то бились у крепостных стен, о последней страшной войне с ее
горем и ее славой…
Позже,
на училищном плацу, вытянувшись в струнку среди таких же, как он, зеленых
выпускников, напряженно вслушивался в слова командира. Они были не новы: о том,
что в жизни всегда есть место подвигу, о суровой мужской профессии — родину
защищать. Но Вовка будто жаждал их слышать и верил в них каждой частицей своего
существа. Не понял, правда, что говорил командир об интернациональном долге…
Но все равно с восторгом поджидал ту минуту, когда вытолкнет наконец из пересохшего горла чеканное:
«Служу Советскому Союзу!» В сознании
громоздились жизнерадостные строки будущих победных песен, где бодро и складно
рифмовались «солдат — автомат», «победить — не щадить», «бой — домой» и
непременно «герой — любовь». Кто ж знал, что запнутся его песни
на чужой земле. Не отыщутся верные рифмы к непривычным нездешним словам: «душман», «моджахед», «Кабул», «Герат», «шурави2»…
Но
не то теперь на уме, не то… Главное, чтобы та девчонка — с холодной
набережной Невы — не забыла о нем, дождалась. Надменная панночка,
снисходительно принимавшая его восхищение… Вряд ли знает она, где он теперь.
—
Пойдем, мама. Пора. Да и поздно. Белые ночи прошли. Вон как темнеет быстро…
Что тебе это мрачное кладбище? Чужие бездушные памятники. Обелиски в разных
местах, а как похожи… Будто один человек под всеми лежит… Имя вроде на
каждой плите свое, а портреты — ну на одно лицо… Взгляд суровый, в упор, без
улыбки. Словно мертвыми были тогда, когда снимались.
—
Знаешь, когда их на ту войну отправляли, улыбаться
перед фотографом было не принято. Считалось, чем строже лицо, тем
взрослее. А хоронил их военкомат, потому так единообразно…
—
На войну? Ты на даты-то посмотри. Умирали в 1980-м, 83-м, 89-м… Да и родились много лет спустя после
Отечественной… Где ж мы после нее серьезно так воевали?
—
Война без труда находит место среди людей… Эта шла далеко — на юге… Тебе
два года исполнилось, когда она кончилась… Десять лет везли туда наших
солдат. Противники ждали их странные: в средневековых шапках и тюрбанах, в
халатах, галошах на босу ногу, с ружьями, допотопными
винтовками… Ни техники у той «армии», ни тыла… А блицкриг провалился…
Тогда и потянулись на родину ледяные гробы цинковые — «груз двести».
—
Почему «двести»?
—
Язык накладных. По-военному немногословно: «груз сто» — боеприпасы, «груз
триста» — раненые; убитые в запаянных гробах — «груз двести»… Будто и не было
их на свете. Никогда… Знаешь, я, когда вижу такой памятник, думаю об одном
мальчишке из Беларуси. Наверное, тоже превратился в «груз двести»… Мог,
правда, в плену остаться или без вести… Был бы, думаю, жив, не мог не дать
знать о себе.
…Мы
в школе учились. На каникулах ездили в Брест. Тогда в «Юности» печатали повесть
Васильева «В списках не значился». Не читал? А мы, захлебываясь слезами,
завидовали ее герою — пограничнику, безвестному парню. Подлинная жизнь началась
у него на рассвете 22 июня 1941-го. Тем же летом закончилась. Как в
классической драме: едины
место, время и действие. Только драма всегда — обман возвышающий, поэтический
вымысел. В жизни властвует правда. Не всегда удобная, чаще — немилосердная…
Ехали
в Брест, будто на встречу с ожившим книжным героем. Местные мальчишки бредили
тем же. Хранили дома осколки и почерневшие пули, подобранные в крепости. Бывших
защитников знали почти поименно. Рассказывали так, будто сами вышли из того
прошлого.
Когда
учителя стали знакомить нас, все оробели, но появилась гитара, и отчуждение
отступило. Песни сроднили. Военные, собственные и бардовские:
Визбора, Галича, Окуджавы. В песне смерть, как в кино, на котором мы выросли, —
невсамделишная, легкая: «Пулями пробито днище котелка, маркитантка юная
убита…» Или как у Пушкина: «Есть упоение в бою…»
Тогда
я Вовку впервые увидела. Ему почему-то казалось, что наша встреча неслучайна. Стал письма писать, стихи.
Не о войне. О себе, о чувствах своих, надеждах. Напридумывал…
Когда в Ленинград прикатил, поняла, что играла с огнем: свататься прибыл. Для
поддержки друга с собой притащил. Сам-то большой был молчун, клещами слова не
вытянешь, а приятель болтал без
умолку. Вовку нахваливал, а тот все улыбался несколько виновато.
Вовка
был младшим, единственным сыном в семье. Шутил, что семь старших сестер потому
появились на свет, что отец с матерью его поджидали. Понятно, что семья
бедствовала. На одних девчачьих колготках тогда можно было разориться… Вот он
и выбрал после школы училище — военно-строительное. Как тогда говорили, чтоб и
профессия в руки, и не на родительской шее. Из училища вышел в 1979-м — как раз
к началу войны в Афгане.
Позже
его приятель несколько раз приезжал в Ленинград. Пытался за мной приударить.
Говорил полушепотом, что Вовка теперь там. Вряд ли когда вернется.
—
И ты никогда ничего не пыталась узнать о нем?
—
Зачем? Привязанность к прошлому — боль одна…
В
ее памяти давно стерлись его ребяческие вирши с неуклюжими рифмами. Исчезли из
ящиков стола пылкие письма-признания, в которых ей всегда слышался смешной
провинциальный акцент… Его неловкое обожание, наивная мальчишеская
преданность льстили ее самолюбию, но нелепые орфографические ошибки безжалостно
перечеркивали все очарование их переписки. Не то чтобы она делила своих
поклонников на двоечников и отличников, хорошистов и середнячков, но искренняя
уверенность в том, что «в человеке все должно быть прекрасно», не позволяла
признать высокие чувства в малограмотном парне.
А
фотография, где он снят в новенькой лейтенантской форме? Может, еще найдется
среди старых ненужных бумаг… На фотографии та же напускная суровость,
сосредоточенный взгляд, направленный в объектив. Как у многих его сослуживцев
на тех мраморных стелах, которые стоят теперь всюду на наших кладбищах.
И
все же, когда ненароком разговор касался той странной войны, на дне ее сердца
просыпалось необъяснимое щемящее чувство… Тоски? Сожаления? Боли? От того,
что когда-то отвергла его? Или грусти? По забытым, ничего не значащим дням,
когда пела душа в унисон его простодушным признаниям?
В
такие минуты хотелось хотелось
что-то предпринять, куда-то ехать и непременно отыскать затерянный
военкомовский памятник, взглянув на который, она сразу узнает его. Не по
имени даже, а по портрету, по упрямому юному взгляду.
Недавно
она догадалась поискать в Интернете его одноклассников. Нашлось несколько
женских имен. Отправила краткий запрос: не учились ли вместе в таком-то году,
не встречались ли после?.. Наутро пришел ответ:
—
Вовку я хорошо помню — застенчивого, с ямочкой на подбородке… Стал он потом
бомжо2м… После всего… И
его это даже как-то устраивало… Я пыталась ему помочь, но увы… Обычно приходил ко мне после пьянки. Вонючий, грязный. Всякий раз почему-то в другой
одежде… Не видела его лет пятнадцать, а может, и двадцать… Что дальше было,
не знаю.
Февраль 2014 года,
Санкт-Петербург