Опыт девятый. Настасья Филипповна и Анна Аркадьевна, или Теология зла
Опубликовано в журнале Нева, номер 9, 2013
Владислав
Аркадьевич Бачинин окончил
философский факультет Ленинградского госуниверситета, аспирантуру Института
философии Российской академии наук, доктор социологических наук, профессор.
Автор более 700 опубликованных работ по истории религии, философии культуры,
социологии литературы, в том числе более 50 книг, среди которых: «Достоевский:
метафизика преступления» (2001), «Византизм и евангелизм»
(2003), Малая христианская энциклопедия. Т. 1–4 (2003–2007), «Введение в
христианскую эстетику» (СПб., 2005), «Девиантология и теология: от Библии к Достоевскому» (LAP
LAMBERT Academic Publishing
GmbH & Co, Saarbrucken, Deutschland. 2012),
«Теология, социология, антропология литературы (вокруг Достоевского)» (2012).
Победитель открытого конкурса философских трактатов на тему «Возможна ли
нравственность, независимая от религии?», проведенного в 2010 году в связи со
100-летием кончины Л. Н. Толстого Российской академией наук и
международным фондом «Знание». Живет в Санкт-Петербурге.
Опыт девятый
Настасья Филипповна и Анна Аркадьевна,или
Теология зла
Мрак, падающий на душу
Достоевский поместил в своем «Дневнике писателя» очерк о романе «Анна Каренина». В нем он писал: «Ясно и понятно до очевидности, что зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой и что, наконец, законы духа человеческого столь еще неизвестны, столь неведомы науке, столь неопределены и столь таинственны, что нет и не может быть еще ни лекарей, ни даже судей окончательных, а есть Тот, который говорит: «Мне отмщение и Аз воздам». Ему одному лишь известна вся тайна мира сего и окончательная судьба человека… Зло, овладев существом человека, связывает каждое движение его, парализует всякую силу сопротивления, всякую мысль, всякую охоту борьбы с мраком, падающим на душу…»
Существует мнение, будто «Анна Каренина», где зло опутывает, обессиливает и в итоге убивает главную героиню, — это самый «достоевский» роман Толстого. Если продолжить рассуждения в этом же направлении, то, вероятно, самой «достоевской» повестью Толстого следует назвать «Крейцерову сонату». Объясняются подобные утверждения в первую очередь тем, что в «Анне Карениной» главным событием является скандальное самоубийство героини, а в «Крейцеровой сонате» — устрашающее убийство жены ревнивцем-мужем.
В истории Анны Карениной есть что-то, напоминающее историю Настасьи Филипповны из романа Достоевского «Идиот». В рамках сравнительной теологии литературы их сопоставление имеет определенный смысл и способно привести к некоторым, не совсем тривиальным выводам.
Итак, перед нами два незабываемых образа, созданных гениальными писателями-современниками, две необычайно яркие женские фигуры, две красивые, умные женщины, неординарные личности с сильными характерами. При различии социальных статусов героинь Толстого и Достоевского, обеих сближает скандальный характер тех событий, которые сопутствуют им в романах. Обе они пренебрегают той гранью, которая отделяет поведение, подчиняющееся нормам общественной морали, от поведения, явно ими пренебрегающего. Обе оказались по ту сторону общепринятых приличий, и смерть каждой предстает как дерзкий вызов, как бунт и скандал. Впечатляет сходство их предфинальных жизненных траекторий, когда обе неудержимо скользят по наклонной к трагической гибели. Обе оказываются на краю бездны небытия и с безумной решимостью заглядывают в ее головокружительную тьму, когда сила их жизнелюбивых натур перенаправляется ими же самими, дает задний ход, и в результате воля к жизни превращается в волю к смерти, оборачивается бегством в небытие как в убежище.
Страдания, не ведущие к возрождению
Обе героини пережили ситуации падения. Настасья Филипповна стала жертвой искушенного растлителя Тоцкого. Анна не устояла перед искусительной силой запретной страсти. Разница же заключалась в том, что в падении Настасьи Филипповны было больше беды, чем ее вины, а в падении Анны была только ее вина, поскольку она по своей воле бросилась в водоворот страстей. Если в судьбе Анны трагичен только ее финал, то в судьбе Настасьи Филипповны трагично все, от начала до конца. В ней самой, в ее натуре, характере, поведении, в отличие от внешне благообразной Анны, есть что-то инфернальное. Она с ее невиданной дерзостью и гордыней загадочна, подобно сфинксу, и в этой загадочности много такого, что отдает откровенным демонизмом. Ее поступки непонятны окружающим и почти не поддаются внятным объяснениям. В Анне же нет никакой особой загадочности, и в глазах окружающих почти все, что она делает, вполне объяснимо.
Те глубокие повреждения, которые имеются в личности Настасьи Филипповны, заставляют ее выказывать такие мысли и чувства, которые губительны прежде всего для нее самой. Создается впечатление, будто она сознательно, намеренно не желает находить верных решений в сопутствующих ей коллизиях и конфликтах. Отсюда сопровождающая ее вереница скандалов. Ее поступки почти никогда не попадают в верное, спасительное русло. Она, как бы, нарочно движется наперекор всему — здравому смыслу, нормам приличия, инстинкту самосохранения. Ее как будто окутывает сумрак, и она мечется в нем, не видя ориентиров, пренебрегая верой, надеждой, любовью и, как будто, желая только одного — погибнуть окончательно и безвозвратно.
Судьба Настасьи Филипповны свидетельствует о том, что несчастья, страдания, как таковые, не являются достаточным условием для исправления человека, для его духовного возрождения и спасения. Сама она либо не знает, либо не желает знать тех христианских истин, согласно которым человек, желающий выстоять в этой жизни и приобрести необходимые для этого духовные силы, должен духовно воскреснуть, заново родиться от Святого Духа, через благодать Христа. Когда Достоевский в каторге неимоверно страдал, при нем было Евангелие. Он читал его, молился, веровал в Спасителя и потому его страдания обрели очистительную силу, а сам он духовно не погиб, но возродился. Соня Мармеладова в «Преступлении и наказании», хотя и оказавшаяся в очень опасном положении, вставшая на путь, ведущий в никуда, читает Евангелие и потому, несмотря на свое внешнее падение, духовно возрождается. Настасья Филипповна же Евангелия не читает, о Боге практически не вспоминает, ему не молится и потому не может возродиться и гибнет. Анна Каренина также Евангелия не читает и тоже погибает.
Примерно то же самое может происходить не только с личностями отдельных людей, но и с симфоническими личностями целых народов и наций. История последнего столетия свидетельствует, что никакие, даже самые тяжелые и продолжительные страдания не способны их очистить и возродить к новой жизни без покаяний и молений о спасении, без следования евангельским предписаниям.
Плотский человек
Попытка поставить воспитанную, уравновешенную Анну в один ряд с взбалмошной, истеричной, дерзкой Настасьей Филипповной может кому-то показаться неоправданной. В литературоведении довольно сильна традиция идеализации образа Анны. Вот уже полтора столетия критика относится к ней благосклонно и тем самым влияет на массовое читательское сознание. Для примера можно взять одну из научных монографий, вышедших уже в XXI веке. В ней мы прочтем, что Анна — это воплощение «красоты гармоничного слияния природного и нравственного начал».
Но возникает вопрос: правомерна ли такая высокая оценка личности Анны? Конечно, понятно, что судьба этой яркой женщины, погибшей в вихре бурных страстей, вызывает у читателя сочувствие. Но при чем здесь гармония и нравственность? Если она гармонична и нравственна, то тогда неуместен эпиграф романа «Мне отмщение, и Аз воздам». Разве Бог карает человека за гармонию и нравственность? Не является ли тогда суровое воздаяние проявлением Его жестокой несправедливости? Но Бог не может быть несправедлив. То есть получается, что процитированная выше мысль литературоведа заводит нас в тупик абсурда. Впрочем, секулярное сознание, для которого евангельские аксиомы как бы не существуют, никакого особого тупика здесь не обнаруживает и преспокойно останется на своих позициях. Для него трансцендентная реальность иллюзорна, его собственная картина мира гораздо проще библейской; она антропоцентрична, человек в ней полный хозяин и имеет право двигаться поперек предупреждений несуществующего бога с маленькой буквы. В этом контексте нет Бога, нет греха, нет воздания, а есть лишь страсть, ревность и психология уязвленной женской натуры.
Размышляя над образом Анны, нельзя не учитывать, что она вместе с ее братом, милым, обаятельным и, вместе с тем, распутным гедонистом Стивой Облонским, — люди сугубо плотские, душевные и либерально-секулярные. Ни в брате, ни в сестре духовный человек не смог ни развиться, ни окрепнуть, ни внятно и твердо заявить о себе, но зато плотский человек чувствует себя в каждом из них чрезвычайно комфортно.
Особенность плотского человека состоит в том, что его природа постоянно мешает ему приблизиться к Богу, оттесняет его от Бога. У него нет тех внутренних духовных ресурсов, которые позволяли бы ему противостоять плотским соблазнам. Испытания оказываются ему чаще всего не по силам, превращают его в надломленное, несчастное существо, гибнущее из-за собственной духовной немощи. Не оттого ли Анна, при всем, казалось бы, благополучии ее отношений с Вронским, который ее любил, ею дорожил и не собирался ей изменять, умудрилась загнать себя в состояние глубокой депрессии, из которой так и не смогла выйти?
Анна очень похожа на своего брата. Она не снисходит до того, чтобы декларировать свои воззрения, но ее, как и Стиву, не интересуют высокие материи и вопросы религии. Ее взгляды на жизнь, семью, брак, как и взгляды Стивы, скорее, либеральны, чем консервативны, поскольку они больше подходят к ее натуре и характеру. Как и Степан Аркадьевич, который не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему в проповедях все эти страшные и высокопарные слова о Боге и о том свете, она не понимала и не хотела понимать ни смысла этих слов, ни сути того, что за ними стояло.
К истинно духовной жизни Анна не склонна и не способна. Она — не атеистка, но ее религиозность сугубо внешняя, очень поверхностная, находящаяся в опасной близости к состоянию личного безверия. Об этом свидетельствуют отдельные красноречивые ремарки Толстого, наподобие такой, например: «Она беспрестанно повторяла: «Боже мой! Боже мой!» Но ни «Боже», ни «мой» не имели для нее никакого смысла».
Подобное механическое использование христианских языковых фигур характерно для сознания людей, получивших поверхностное религиозное воспитание, живущих в контексте христианской культуры, но внутренне далеких от веры. Когда-то Герцен, убежденный атеист, описывал в «Былом и думах» злодейства режима Николая I. В конце рассказа он разразился настоящим проклятием: «Да будет проклято царствование Николая во веки веков! Аминь!» В этом восклицании завзятого атеиста нет никакой религиозности, а есть лишь эмоциональный всплеск, пришедшая тут же на ум традиционная словесная формула и ее не слишком оправданное приложение к предмету разговора.
Нечто похожее происходит и с Анной. У нее нет личных отношений с Богом. Она не привыкла в трудные минуты жизни всерьез обращаться к Нему за помощью. По словам Толстого, это было бы для нее равнозначно обращению за помощью к нелюбимому мужу. То есть в ее глазах такие обращения совершенно бесполезны. Чувство, называемое в христианстве «страхом Божиим», ей тоже не знакомо. Толстой, характеризуя то состояние, которое Анна испытывала, двигаясь наперекор морально-религиозным запретам, пишет, что ей было «не страшно, а весело».
Отвернувшись от Бога, не желая обращаться к Нему за помощью, Анна поставила себя в такое положение, когда Бог предоставил ей полную свободу действовать по собственному разумению. И читатель видит, куда привело ее это разумение и сопутствующее ему состояние внутреннего одиночества. Раз нет веры, то нет и поддержки от Бога, и происходит внутренний надлом, вначале нравственный, а затем и экзистенциальный, прямо ведущий к самоубийству.
Обе героини, Настасья Филипповна и Анна Аркадьевна, существуют в сугубо секулярных пространствах. В их жизненных мирах Богу нет места. Они не дают себе труда думать и помнить о Нем. Обе существуют без внутренней духовной опоры и не просят о поддержке свыше. Но если религиозное безразличие Анны объясняется тем, что она человек плотский, то причины безверия Настасьи Филипповны в том, что ее личность исковеркана, деформирована тяжелыми жизненными обстоятельствами несчастного детства и отрочества. Жизнь обеих течет как бы сама собой, без всякого направляющего начала, без их просьб о вмешательствах свыше. Они не привыкли просить о высшем водительстве, и обе плывут в жизненном потоке по течению, почти не сопротивляясь.
Но там, где не находится места Богу, обычно уверенно и комфортно чувствует себя Его враг. Поэтому Настасья Филипповна и ведет себя в романе так, будто в нее вселился бес. Дерзкое, вызывающее, инфернальное начало очень сильно в ней и заставляет совершать невероятно эксцентричные поступки. В Анну тоже как будто входит какое-то темное начало, власть которого над ней неуклонно нарастает и, в конце концов, толкает ее под колеса вагона.
Нравственный надлом и наркозависимость
Власть темного начала над Анной крупно, масштабно обнаружила себя, по меньшей мере, трижды: первый раз как супружеская измена, второй раз как вхождение в состояние наркозависимости и третий раз как самоубийство. Об измене и суициде Анны говорят и пишут часто, а вот об ее наркозависимости упоминают очень редко. Мало, кто обращает внимание на эту деталь, хотя она и очень красноречива. В романных сценах с Анной наркотики, опиум и морфин, упоминаются семь раз. И это не случайные детали. Толстой подводит читателя к мысли о возможности влияния наркотиков на психику Анны и, соответственно, на ее поведение.
Как-то не поворачивается язык утверждать, будто роман «Анна Каренина» — это роман о женщине-наркоманке. Вместе с тем, факты, даже если они литературные, — упрямая вещь. И если кто-то захочет отвергнуть утверждение о наркозависимости Анны, то у него это вряд ли получится.
Случаи упоминания наркотиков разбросаны по роману. Вот, например, такая сцена: «Анна, между тем, вернувшись в свой кабинет, взяла рюмку и накапала в нее несколько капель лекарства, в котором важную часть составлял морфин, и, выпив и посидев несколько времени неподвижно, с успокоенным и веселым духом вошла в спальню».
Или вот сцена, не оставляющая сомнений в пристрастии Анны к наркотику: «Она вернулась к себе и после второго (то есть одноразового приема уже недостаточно. — В. Б.) приема опиума заснула к утру тяжелым, неполным сном, во время которого она не переставал чувствовать себя».
Вот еще одна констатация автора, указывающая на прочную привязанность Анны к морфину: «И также, как прежде, занятиями днем и морфином по ночам она не могла заглушить страшные мысли о том, что будет, если он разлюбит ее».
И, наконец, радикальная ремарка автора: «Когда она налила себе обычный прием опиума и подумала о том, что стоило только выпить всю склянку, чтобы умереть, ей показалось это так легко и просто».
Окружающие знали о слабости Анны. Княжна Варвара жаловалась Вронскому, что Анна в его отсутствии принимала морфин. Тот категорически запрещал ей делать это. Характерен ответ Анны: «Я не могла иначе…» Он звучит так, будто она уже не властна над собой, будто какая-то сила довлеет над ней и заставляет принимать наркотик, а она не может ей сопротивляться. И действительно: ею пройдены уже все основные этапы впадения в наркозависимость.
Все началось во время мучительных родов, когда Анне давали обезболивающий морфин. Тогда же она почувствовала его облегчающее воздействие на свое как физическое, так и психическое состояние. Затем, когда у нее начался период душевных мучений, она стала принимать наркотик уже для их облегчения. Постепенно эти приемы вошли в привычку, возникла формула «обычного приема», свидетельствующая о пристрастии к обязательной, регулярной дозе. Потом «обычный прием» становится недостаточен, поскольку возникло привыкание. Доза стала увеличиваться и начались расстройства сна, ослаб самоконтроль, появились поведенческие отклонения, коммуникативная неадекватность, преувеличенное чувство ревности, подозрительность. Обнаружилась готовность к неожиданным эксцессам, неконтролируемым действиям, к внезапным, необдуманным, опрометчивым поступкам.
В современной антропологии, психологии, социологии, криминологии есть понятие девиантной личности. Его употребляют, когда речь идет о людях с отклоняющимся (девиантным) поведением, с различными психическими, моральными, поведенческими и прочими отклонениями. Называть Анну девиантной личностью очень не хочется. Эту красивую, умную, обаятельную героиню любит автор и любят читатели. Но факты, опять же, упрямая вещь. Ведь нельзя не принять во внимание те возникшие, очень серьезные девиации, которые невозможно отслоить от образа Анны. Это измена мужу, уход к любовнику, дерзкий вызов общественной морали, затем наркотическая зависимость, появившаяся склонность к эксцессам и, наконец, скандальное самоубийство. Все это существенно меняет картину, рассеивает колебания и заставляет признать в Анне, увы, не образец гармонии и нравственности, а личность, перешедшую в категорию девиантов.
Неординарные женские судьбы Анны Карениной и Настасьи Филипповны с неопровержимой силой и убедительностью свидетельствуют о том, что жизнь без Бога способна легко оборачиваться не только неисчислимыми душевными страданиями, но и устрашающей физической гибелью. Зло, подстерегающее каждого человека, настигает их, безоружных, беззащитных, не имеющих при себе щита веры, и начинает медленно и безжалостно заглатывать. Тех естественных сил, которыми располагала каждая из женщин, оказалось совершенно недостаточно, чтобы уберечься и спастись, и обе гибнут с какой-то роковой неотвратимостью, подтверждая незыблемость библейского приговора: «Мне отмщение, и Аз воздам».
К новой антропологии
Достоевский несомненно прав, утверждая, что зло таится в человеке глубже, чем обычно предполагают гуманитарии-обществоведы. Главное зло пребывает не рядом с человеком, не в обществе, не в его структурах, институтах и системах, а внутри человека, в глубинах его природы. Именно оттуда идет энергия зла, погубившая не только героинь Толстого и Достоевского, но и огромное число и других героев мировой литературы. Ключ к загадкам их гибели мы найдем в одном из важнейших текстов Достоевского, в его «Записках из подполья». Эта новелла, вышедшая в свет в 1864 году, свидетельствовала о выдвижении художественной мысли на рубежи новой антропологии.
Герой новеллы — мелкий чиновник, который называет себя «гнусным петербуржцем» и сравнивает собственное существо с маленькой, злой мышью, сидящей в темном подполье и оттуда злобно поносящей весь мир. Так обнаруживается один из смыслов подполья, правда, пока еще достаточно внешний. Далее открывается и другой смысл этой метафоры, более глубокий. Оказывается, подполье — это все темное, что пребывает на дне человеческой души. Это подвал души, куда не проникает свет веры, добра и любви. Это маленькая преисподняя, которую человек носит в себе. Там, в этом персональном аду заперто все низменное, что есть в человеке. Оттуда исходит энергия зла, которая заставляет людей лгать, ненавидеть, быть несправедливыми, жестокими, красть, убивать, то есть нарушать все божеские и человеческие законы.
Писатель дал, хотя и не совсем обычное, но достаточно точное название мрачному прибежищу тех разрушительных позывов, которые толкают людей на преступления. Он, говоря современным языком, «запеленговал» ту демоническую реальность, которая пребывает внутри человека и служит концентратором темной, безблагодатной энергии, не пригодной для созидательных работ, но зато легко творящей всевозможные разрушения.
Мировая культура знает множество попыток художественного изображения и философского постижения этой темной реальности. Но исследовать ее с такой аналитической проницательностью, как это сделал Достоевский, мало кому удавалось до него и после него. Многих останавливал мистический страх перед бездной, в которой копошились чудовища, способные ввергнуть в состояние ужаса кого угодно. То, о чем Данте, Шекспир, Гофман, Гоголь имели представление, но что ими так и не было проименовано и прописано с должной определенностью, обрело у Достоевского свое название и предстало обнаженным в свете точного и беспощадного художественного анализа.
Персональная преисподняя
Нормальному цивилизованному человеку, законопослушному гражданину страшно носить в себе подполье, но еще страшнее заглядывать в него. Это все равно, что наклоняться над темной пропастью, на дне которой толкутся бесы и кишат всевозможные гады — змеи, тарантулы, скорпионы и проч. Они заперты в подполье, но при этом одержимы одним стремлением: вырваться, во что бы то ни стало, на волю. И человек должен постоянно прилагать неимоверные усилия, чтобы держать их под замком и не позволять освободиться. Но удается это далеко не всем и далеко не всегда. Большая же часть людей с этой задачей вообще не справляются. И в самых тяжелых случаях они становятся заложниками, рабами, марионетками своих демонов. Их внутренние миры превращаются едва ли не в одно сплошное подполье, где безраздельно хозяйничают бесы.
В «Записках из подполья» Достоевский изображает одного такого человека, который пожелал отменить все божеские и людские законы, развенчать все авторитеты и воспеть гимн духу отрицания. Это герой-экспериментатор, ставящий рискованные опыты над самим собой, собственной душой. Он не прячет свои подпольные мысли за покровами внешней благопристойности, а бесстыдно заголяется и обнажается, не стесняясь, не робея перед их отталкивающей сутью. На протяжении всей новеллы он занят тем, что ведет репортаж из темной утробы своего личного подполья, бесстрашно описывая открывшуюся темную, уродливую, безобразную реальность своего внутреннего мира.
Спрашивается, что же должно было произойти с этим человеком, какую катастрофу, какой личный апокалипсис он должен был пережить, чтобы превратиться в существо, оплевывающее из своего сомнительного убежища весь мир и заживо погрузившееся в собственный, рукотворный ад? Есть только один-единственный ответ: такой катастрофой стала «смерть» Бога в личном жизненном мире этого человека.
Поставим и второй вопрос: зачем Достоевский показывает всю эту низость и все это безобразие нам, читателям? И на него есть только один ответ: чтобы заставить нас содрогнуться и ужаснуться при виде живого, мыслящего существа, изуродованного, раздавленного, растерзанного собственным безверием.
Демонические структуры
Когда люди с атеистическим сознанием рассуждают о зле, об его источниках, причинах, основаниях, то чаще всего они склонны видеть их либо в социальном мире, либо в игре природных стихий. Библейская концепция зла как потусторонней силы, именуемой дьяволом, вызывает у них скептические усмешки. Секулярное сознание не верит в существование ни инфернального мира, ни князя тьмы. Но Достоевский в их существование верил. Устами Лебедева из романа «Идиот» он говорит: «Неверие в дьявола есть французская мысль, есть легкая мысль… Не зная даже имени его, вы смеетесь над формой его, по примеру Вольтерову, над копытами его, хвостом его, рогами его, вами же изобретенными… Нечистый дух есть великий и грозный дух, а не с копытами и рогами, вами ему изобретенными».
Это важное утверждение. В библейско-христианском мировосприятии дьявол и его бесы — это духи, которые могут являться в различных образах, в том числе и в тех, которыми их наделяет человеческая фантазия. В том же романе «Идиот» умирающий юноша Ипполит увидел дьявола в образе чудовищного тарантула. Он спрашивает: «Может ли мерещиться в образе то, что не имеет образа?» И сам же отвечает, что временами он видит эту бесконечную, глухую, темную силу разрушения в какой-то страшной и невозможной форме небывалого насекомого.
Впоследствии, в ХХ веке, известный западный теолог Пауль Тиллих стал использовать для обозначения сверхфизических разрушительных начал понятие демонических структур. Они являют собой абсолютное зло. За ними стоит все то, что грозит гибелью душе, творчеству, культуре, цивилизованной гражданской жизни, привносит в них дух зла, беззакония, бессмыслицы, безысходности, отчаяния. Демонические структуры не созидают, а только деформируют и разрушают. Заряженные темной энергией распада, они уродуют творческие замыслы людей, уничтожают в них все светлое и высокое, отталкивают человека от Бога и приближают к князю тьмы, отдают во власть демонам-бесам. Если «Бог есть свет и нет в Нем никакой тьмы» (1 Ин. 1, 5), то дьявол, его демоны есть тьма и нет в них никакого света. Нет никакого света и в демонических структурах. В функциональном отношении они узко специализированы: их дело — разрушение и только разрушение. Куда бы они не проникли, в науку, искусство, литературу, философию, политику, право, мораль, везде они творят одни разрушения. Когда какая-либо демоническая структура вторгается во внутренний мир человека, то ее действие можно сравнить разве что с движением ледокола: она рушит, рвет, кромсает тонкие, сложные связи внутреннего «я», придает ему уродливый, устрашающий вид.
В человеке местом пребывания демонических структур служит подполье. Оно предстает как некий бездонный провал, как сверхфизическая бездна, где эти носители абсолютного зла, подобные ракетам с ядерными боеголовками, находятся в состоянии полной боевой готовности. Это концентрированное зло способно вздыматься, подобно клубам черного, едкого дыма, вторгаться в пределы души и духа, заполнять все пространство внутреннего мира ядом богоотрицания и человеконенавистничества. И тогда внутренний мир человека, большая часть его чувств, мыслей, желаний приобретают «подпольный» характер, то есть пропитываются готовностью к нарушениям религиозных, нравственных и правовых норм.
Сила, власть и действенность демонических структур зависит от того, в каком состоянии пребывает внутренний мир человека — в состоянии веры или безверия. Если он движется по пути веры, навстречу Богу, то его «я» обретает защищенность от влияний на него демонических структур, от опасностей демонизации своих чувств, мыслей и действий. И напротив, если человек не верует в Господа, отвернулся от Него, то это порождает самые серьезные изменения в его жизни, сознании, мировоззрении, мышлении, поведении, творчестве.
О людях этой, второй разновидности апостол Павел говорит в Послании к Римлянам: «Осуетились в умствованиях своих, и омрачилось несмысленное их сердце; называя себя мудрыми, обезумели… Они заменили истину Божию ложью… И как они не заботились иметь Бога в разуме, то предал их Бог превратному уму — делать непотребства, так что они исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы, исполнены зависти, убийства, распрей, обмана, злонравия, злоречивы, клеветники, богоненавистники, обидчики, самохвалы, горды, изобретательны на зло, непослушны родителям, безрассудны, вероломны, нелюбовны, непримиримы, немилостивы» (Рим. 1, 21–32).
Один Бог властен над происками князя тьмы и над изобретаемыми тем демоническими структурами. Бог знает их истинное устройство и как подобраться к заложенным в них разрушительным устройствам. Он один может останавливать, обезвреживать и уничтожать их посредством тех людей, чьи умы и сердца не поражены безверием.
То обстоятельство, что подполье существует внутри каждого из людей, не несет в себе для нас ни успокоения, ни утешения. Напротив, оно способно и удручать, и ошеломлять, и даже ввергать в ужас. Жить с этой истиной — значит понимать, что ты существуешь «у бездны мрачной на краю».
Те гибельные водовороты страстей и эксцессов, в которых погибли Настасья Филипповна и Анна Каренина, погубили этих женщин лишь потому, что демонические структуры, пребывавшие внутри каждой из них, не были надежно заперты в их личных подпольях. Самого надежного средства для удержания их взаперти, то есть веры, не было в распоряжении ни той, ни другой. В результате они погибли не от ножа и железных колес, а от собственных демонов, вырвавшихся наружу и использовавших нож и колеса как орудия убийства.
Подполье — концентратор зла
Достоевский, описав подполье, тем самым радикально реформировал ту модель человека, которая в XIX веке продолжала строиться на началах рационализма, просветительства и прогресса. В этой благодушной модели он словно пробил брешь, сквозь которую открылся вид уходящей вниз бездны с царящей в ней тьмой.
Несомненно, что Достоевский опирался при этом на библейско-христианскую интеллектуальную традицию. Библейская мысль о «глубинах сатанинских», о предрасположенности человека к греху, злу, порокам и преступлениям получила у него свое дальнейшее развитие, обрела, как бы, «второе дыхание».
У подполья обнаруживаются несколько существенных признаков. Во-первых, оно генетически первично. Человек не приобретает его в награду или наказание за что-либо. Оно дано ему изначально, от рождения и сопровождает его по жизни, до самого конца. Во-вторых, подполье является резервуаром, концентратором деструктивных мотивов, толкающих человека наперерез абсолютным нормам, ценностям и смыслам. И, в-третьих, оно способно довлеть над жизненным миром человека, над всем тем, чем он дорожит. Его власть может быть мягкой и жесткой, завуалированной и откровенно грубой, локализованной и тотальной.
Сам Достоевский высоко ценил свою разработку темы подполья. Он считал развернутую им художественную экспозицию подполья одной из своих главных творческих заслуг. «Я горжусь, — писал он, — что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону… Только я один вывел трагизм подполья… Подполье, поэт подполья — фельетонисты повторяют это как нечто унизительное для меня. Дурачки. Это моя слава, ибо тут правда… Причина подполья — уничтожение веры в общие правила. «Нет ничего святого».
Концепция подполья стала сердцевиной той художественной теологии зла, которую создал Достоевский, и подпольный господин стал ее главной фигурой. Когда писатель задумал серию романов под общим названием «Житие великого грешника», то он вполне мог бы назвать свой проект и «Жизнью подпольного господина». Те произведения, которые появились на протяжении последних пятнадцати лет его творческого пути, не были апологией подполья. Каждой строчкой своего письма он говорил: сущность человека коренится не в подполье, а в его неустанной готовности сражаться со своим подпольем. И вчитываясь в Достоевского, мы начинаем понимать, что сущность каждого из нас действительно заключается в постоянной борьбе духа с демонами разрушения, стремящимися вырваться из подполья, грозящими совершить внутри нас свой «октябрьский переворот», захватить власть и начать бесчинствовать.
Достоевский не выдумал подполье. Он его маркировал и описал. И сделал он это для того, чтобы его читатели, в том числе и те, кто не читал Библии и не веровал в Бога, все же знали, какое опасное содержимое они носят внутри себя, какую угрозу эта начинка несет для жизни, культуры, нравственности любого из людей.
Атеисты, которым не нравится, когда им указывают на это подполье внутри них и которые за это не любят Достоевского, склонны принимать успокоительные «женевские капли», хвататься за «женевские идеи», то есть за идеи Жан-Жака Руссо, уроженца Женевы. Главная среди идей Руссо сводится к утверждению, будто человек по своей природе добр, что он рождается с изначально добрым сердцем и становится злым только из-за того, что на него дурно влияет цивилизация. То есть получается, что никакого подполья с его темным содержимым, демоническими структурами в человеке нет.
Но библейская теология и антропология говорят о человеческой природе нечто противоположное: темное, дьявольское начало сумело некогда поразить прародителей человеческого рода, проникло внутрь них, стало передаваться по наследству вплоть до нынешних поколений. Абсолютно чистых и нравственных людей нет и быть не может. Как утверждает апостол Павел в Послании к Римлянам: «Все согрешили и лишены славы Божией» (Рим. 3, 23).
Позиция Достоевского далека от «женевских идей» и вплотную примыкает к библейской антропологии. В его глазах подполье — это универсалия, то есть то, что присутствует внутри каждого, без исключения, человека. В Библии оно называется поврежденностью человеческой природы первородным грехом. Заслуга же Достоевского в том, что он не просто переложил библейскую идею первородного греха на современный язык и попытался донести ее до тех, в чьих глазах библейская картины мира — не более, чем архаизм, но и обозначил то место внутри человеческого «я», откуда демонические структуры отправляются в свои разрушительные рейды.
Подполье в душе Толстого
Как уже было сказано, подполье — это достояние всех и каждого. Поэтому не только жизнь и творчество Достоевского дают богатый материал для экспозиции темы подполья. У Толстого мы встретим аналогичного материала ничуть не меньше. В этом отношении особенно интересны его автобиографические тексты. Та же «Исповедь», например, свидетельствуют о том, что писатель обладал весьма обширным личным подпольем. Любопытно, что на это указывала даже его внешность, лицо, глаза, взгляд. Наиболее наблюдательные и проницательные из современников обращали внимание на характерные, почти «волчьи» глаза Толстого под нависшими бровями. От жесткого взгляда этих глаз делалось жутко, «будто в яркий солнечный день открыли двери в темный погреб». В подобных оценках метафора «глаза — зеркало души» обретала особый смысл.
Образ глаз как «дверей в темный погреб» устрашающе красноречив, поскольку прямо указывает на существование подполья (слово «погреб» — его синоним) в душе писателя. Ту же «Исповедь» вполне можно рассматривать как повествование, написанное в жанре «записок из подполья» или авторепортажа Толстого о своем погружении в подполье собственной мятущейся души.
Только на первый, весьма поверхностный, взгляд может показаться, что Толстой движется по следам своего кумира Руссо, создателя автобиографического романа с тем же названием — «Исповедь». Нет, у Толстого, в отличие от Руссо, все гораздо сложнее. Он почти не касается внешних сторон своей жизни, а смотрится в зеркало рефлексии и видит не только отображаемые в нем движения ума, чувств, страстей, но и темные шевеления какой-то непонятной внутренней субстанции, вздымающейся со дна души и имеющей пугающий вид.
«Исповедь» — чрезвычайно информативный человеческий документ, насыщенный богатейшими сведениями о жизни ищущего, блуждающего духа. Толстому очень хотелось систематически изложить свои религиозные воззрения. Но система не выстраивалась, поскольку духовный поиск был не слишком успешным. Ему хотелось выйти на широкий и светлый путь, ведущий к Богу и вере. Но вместо этого он оказался в лабиринте, из которого так и не смог выбраться. В результате возникло отнюдь не радостное повествование, не воодушевляющее читателя, а напротив, погружающее его в какое-то тяжелое, смутное состояние духа. Впрочем, и писалась «Исповедь» в таком же состоянии духовной смуты, когда Толстому было, по его же собственному признанию, «грустно и тяжело». Чего стоит хотя бы описание того господствующего умонастроения, которое одолевало его в те годы: «Пять лет тому назад со мною стало случаться что-то очень странное: на меня стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать. — Эти остановки жизни всегда выражались одинаковыми вопросами: Зачем? Ну, а потом? — Я будто жил-жил, шел-шел и пришел к пропасти. Я ясно увидал, что впереди ничего нет, кроме погибели. — Я всеми силами стремился прочь от жизни. — И вот я, счастливый человек, прятал от себя шнурок, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами в своей комнате, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, и перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни».
Этими маниакально-навязчивыми мыслями о самоубийстве Толстой напоминает Кириллова из романа «Бесы». Их сближает категоричная прямолинейность суждений и радикальность выводов. Оба они — богоискатели, сбившиеся с пути и забредшие в экзистенциальные тупики. Оба сами загнали себя в них, и сами же стали убеждать себя в целесообразности самоубийства. Демоническая структура безверия услужливо протаранила для них дыру в бытии, за которой зияла и отдавала мертвым холодом тьма кромешного небытия. Кириллов ринулся в нее, Толстой же удержался, но впоследствии всю жизнь ощущал леденящее дыхание этого черного провала.